Научная статья на тему 'История России в гендерном измерении: современная зарубежная историография'

История России в гендерном измерении: современная зарубежная историография Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
2556
200
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Большакова О.В.

Раскрываются новые тенденции в зарубежной историографии России, связанные с изучением гендерной проблематики. Освещаются такие вопросы, как периодизация гендерной истории России Х–ХХ вв.; трансформация идеалов мужественности и женственности в XVII–XX вв.; эволюция моделей семьи; женская религиозность и духовная жизнь; имущественные права русских женщин; литература и «женский вопрос»; «новая маскулинность» начала ХХ в. и война; «освобождение женщины» в эпоху социализма; гендер и национальная идентичность. Для студентов, преподавателей, специалистов по отечественной истории.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «История России в гендерном измерении: современная зарубежная историография»

РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК

ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ

О.В. БОЛЬШАКОВА

ИСТОРИЯ РОССИИ В ГЕНДЕРНОМ ИЗМЕРЕНИИ: СОВРЕМЕННАЯ ЗАРУБЕЖНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ

АНАЛИТИЧЕСКИЙ ОБЗОР

МОСКВА 2010

ББК 63.3(2); 60.542 Б 79

Серия «История России»

Центр социальных научно-информационных исследований

Отдел истории

Большакова О.В.

История России в гендерном измерении: Совре-Б 79 менная зарубежная историография: Аналитический обзор / РАН. ИНИОН. Центр социал. науч.-информ. ис-след. Отд. истории. Отв. ред. - к. и. н. З.Ю. Метлицкая. -М., 2010. - 122 с. (Сер.: История России). ISBN 978-5-248-00519-2

Раскрываются новые тенденции в зарубежной историографии России, связанные с изучением гендерной проблематики. Освещаются такие вопросы, как периодизация гендерной истории России Х-ХХ вв.; трансформация идеалов мужественности и женственности в XVII-XX вв.; эволюция моделей семьи; женская религиозность и духовная жизнь; имущественные права русских женщин; литература и «женский вопрос»; «новая маскулинность» начала ХХ в. и война; «освобождение женщины» в эпоху социализма; гендер и национальная идентичность.

Для студентов, преподавателей, специалистов по отечественной истории.

ББК 63.3(2); 60.542

ISBN 978-5-248-00519-2

© ИНИОН РАН, 2010

СОДЕРЖАНИЕ

Введение...................................................................................................4

Периодизация гендерной истории России.........................................11

Гендер в традиционном обществе.......................................................15

Петровская революция и «длинный» XVIII век................................23

Женщины и экономика дореформенной России...............................30

Частная жизнь женщины: Семья и брак в России XVIII -

первой половины XIX в..................................................................34

Утверждение идеологии «разделенных сфер»..................................41

Идеал женственности и «феминизация» русской литературы........48

«Неопытная муза»: Женщины и литература в дореформенной

России................................................................................................55

Эпоха романтизма: Торжество маскулинности.................................62

Русский радикализм и «женский вопрос»: 1840-1860-е годы........68

Религиозность и духовная жизнь женщины......................................76

Трансформация моделей маскулинности и кризис начала ХХ в.... 82

Гендер, национальная идентичность и война....................................90

«Освобождение женщины» при социализме.....................................99

Литература...........................................................................................112

ВВЕДЕНИЕ1

Современная западная историография России немыслима без тендерных исследований, которые аккумулируют в себе практически все методологические инновации, представленные в сегодняшней исторической науке. В формулировке Н.Л. Пушкаревой, это направление современного социального знания, заимствующее подходы и исследовательские приемы из самых разных дисциплин, изучает «бескрайнее поле» влияния фактора пола на социальные процессы (6, с. 6).

Первыми на «фактор пола» обратили внимание феминисты, и благодаря движению за гражданские права женщин, развернувшемуся в 1960-е годы на Западе, возникла «женская история». В ее задачи входило «сделать женщин видимыми» («making women visible»), т.е. показать вклад женщин - незаслуженно отодвигаемой на задний план «половины человечества» - в мировую историю. Термин «гендер», введенный в научный оборот медиками и психологами в 1950-е годы, вошел в социальные науки гораздо позднее, причем историки приняли его далеко не сразу, и довольно долго большинство из них использовали термин «гендерная история» в качестве синонима «женской». Поворотным пунктом в выдвижении на первый план гендерной истории специалисты считают публикацию в 1986 г. статьи американского социолога Джоан Скотт «Гендер - полезная категория исторического анализа». Дж. Скотт предложила обратиться к изучению норм, стереотипов и идентичности, а также институтов социального контроля, которые регулируют неравное распределение благ, власти и престижа в масштабах как общества в целом, так и отдельных классов и групп (6, с. 187). Поставленная Дж. Скотт задача изучения не столько женщин или

1 Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ, грант № 08-01-00116а.

мужчин, сколько гендерной структуры общества - основы социальной иерархии - обозначила переход от социальной истории к культурной, начавшийся в зарубежной исторической науке в 1980-е годы.

В своих исследованиях историки гендера исходят из того, что половой диморфизм является той физической реальностью, на которой основываются гендерные нормы, представляющие собой «социальные конструкты». Они выделяют три группы характеристик: поло-ролевые стереотипы, поло-ролевые нормы и гендерную идентичность. Соответственно используются и три уровня анализа: индивидуальный, выделяющий гендерную идентичность индивида; структурный, учитывающий статус мужчин и женщин в системе социальных отношений; и культурно-символический, включающий в себя образы «настоящих мужчин» и «настоящих женщин» (6, с. 176).

Гендерные нормы усваиваются с раннего детства, и потому они кажутся чем-то изначально данным и неизменным. Однако социологические исследования показали, что гендерные представления создаются в ходе социального взаимодействия и являются крайне лабильными, реагируя на малейшие изменения в социуме. Доказано, что нормы маскулинности и фемининности никогда не были монолитными, объединяя в себе ряд противоречащих и взаимодополняющих мотиваций и импульсов. Подчеркивая комплексный характер гендерных представлений, ученые отмечают их воздействие буквально на все сферы человеческой деятельности (35, с. 2).

Исходя из того факта, что гендерные стереотипы и гендерная идеология являются важными социальными институтами, регулирующими поведение людей, историки склонны отказываться от «естественных», трансисторических понятий и сосредоточивают свое внимание на том, как изменялись гендерные идеологии во времени и пространстве. Изменения в представлениях о маскулинности и фемининности они связывают с более широкими явлениями общей динамики в социуме, экономике и культуре, такими как возникновение новых социальных групп, рождение наций, новых политических идеологий и взаимоотношений между государством и обществом (45, с. 2-3).

Нормы и представления о фемининности были достаточно глубоко разработаны уже в женской истории, а по мере утверждения гендерного анализа в исторических исследованиях неизбежно возник интерес и к изучению маскулинности. Он был вызван ясным пониманием того, что каждая сторона в этой бинарной оппозиции определяет другую как свою противоположность. Они действуют,

дополняя и усиливая те или иные качества друг друга, и потому изучение женщин невозможно без столь же глубокого изучения мужчин.

Считается, что принцип дифференциации и отмежевания лежит в основе определения любой идентичности - социальной, культурной, национальной, гендерной. И на индивидуальном, и на коллективном уровне «свое» не мыслится без «чужого», идентичность не строится без оглядки на «другого». Причем «чужое», наделяемое как отрицательными, так и притягательными чертами,

служит для стабилизации «своего» (12, с. 498-499).

* * *

Изучение гендерной истории России в своем развитии прошло те же стадии, что и гендерные исследования в целом, однако зачастую с небольшим отставанием. В пору расцвета социальной истории и феминизма русисты также начали интересоваться проблемами изучения женщин. В центре внимания левых радикалов и феминистов находились тогда такие вопросы, как угнетение женщины, сущность и истоки патриархальной власти, особенности женского мировоззрения и становления личности, борьба женщин за свои права. Как и их коллеги по историческому цеху, западные русисты стремились писать «Иег^огу» («ее историю») в противоположность старой «Ы8(8)1огу» («его истории»).

В 1970-1980-е годы вышло много работ, посвященных русским женщинам, главным образом представительницам интеллигенции и революционеркам, а также истории феминизма1. Однако уже тогда наметились и другие направления, получившие более широкое распространение позднее2. Труды социальных историков

1 Bergman J. Vera Zasulich. - Stanford, 1983; Clements B. Bolshevik feminist: The life of Alexandra Kollontai. - Bloomington, 1979; Edmondson L.H. The feminist movement in Russia, 1900-1917. - Stanford, 1984; Engel B.A. Mothers and daughters: Women of the intelligentsia in nineteenth century Russia. - Cambridge, 1983; Five sisters: Women against the tsar / Ed. by Engel B., Rosenthal C. - N.Y., 1975; Farnsworth B. Alexandra Kollontai: Socialism, feminism, and the Bolshevik revolution. -Stanford, 1980; McNeal R. Bride of the revolution. - Ann Arbor, 1972; Porter C. Fathers and daughters: Russian women in revolution. - L., 1975; Stites R. The women's liberation movement in Russia: Feminism, nihilism and bolshevism, 1860-1930. -Princeton, 1978. Подробнее см. библиографию в книге Н.Л. Пушкаревой (7).

2 The family in imperial Russia: New lines of historical research / Ed. by Ransel D. -Urbana, 1978; Women in Russia / Ed. by Atkinson D., Dallin A., Lapidus G. - Stanford, 1977.

опирались в основном на источники личного происхождения -дневники, мемуары, переписку, а также на делопроизводственную доку ментацию.

К концу 80-х годов круг проблем значительно расширился, что нашло свое отражение в материалах представительной конференции «История женщин Российской империи» (Огайо, 1988), в которой приняли участие специалисты из Великобритании, США, СССР, Германии, Австралии1. Западные историки обратились к изучению женщин низших классов. По выражению Барбары Энгель, они предприняли «хождение в народ», сопряженное со многими трудностями, - в первую очередь, с отсутствием адекватных личных источников, не говоря уже о тех социальных, культурных и психологических барьерах, которые сильно затрудняли проникновение в мир традиционной культуры и понимание мировоззрения крестьянок и работниц (42, с. 5).

Как и другие отрасли социальной женской истории, русистика изучала трудовую деятельность женщин, и здесь одной из первых стала серьезная монография Розы Гликман о фабричных работ-ницах2. Однако особое внимание уделялось исследованию крестьянок пореформенного времени, их повседневной жизни, правового положения в семье и обществе, культуры и мировоззрения3. По-прежнему главной темой оставалось угнетение женщин, их дискриминация по половому признаку, однако общая тягостная картина обогатилась новыми, более позитивными штрихами. Оказалось, что «забитые крестьянки» зачастую выказывали немалую предприимчивость и отнюдь не всегда были пассивными жертвами патриархальной системы: они умели приспосабливаться к ней и использовать ее в своих интересах. Женские историки сумели продемонстрировать значение семьи и гендерного иерархического устройства для поддержания социальной и политической стабиль-

1 Russia's women: Accommodation, resistance, transformation / Ed. by Clements B.E., Engel B.A., Worobec C.D. - Berkeley, 1991.

2 Glickman R. The Russian factory woman: Workplace and society, 1880-1914. -Berkeley, 1984.

3 Engel B.A. Between the fields and the city: Women, work, and family in Russia, 1861-1914. - Cambridge, 1994; Russian peasant women / Ed. by Farnsworth B., Viola L. -N.Y., 1992; Worobec C. Peasant Russia: Family and community in the post-emancipation period. - Princeton, 1991 u

ности1. Заинтересованность государства в поддержке семьи как основы патриархального строя исследовалась ими на примерах таких, казалось бы, далеко отстоящих друг от друга вопросов, как борьба женщин за получение высшего образования и регулирование городской проституции2.

Сюжеты, посвященные деятельности женщин в публичной сфере, в частности благотворительности, учительству, журналистике, приобрели большую значимость в связи с возникшей в годы перестройки интеллектуальной модой на изучение гражданского общества в императорской России3.

В этот период получает импульс для своего развития и история советских женщин, которая особенно страдала из-за относительной закрытости СССР для иностранцев и отсутствия свободного доступа в архивы. Конечно, и в советское время на Западе на основе главным образом опубликованных материалов выходили работы, которые сегодня могут считаться классикой. Многие из них посвящены роли советских женщин в экономике страны4. И все же только с открытием архивов и появлением возможности проводить интервьюирование положение дел в этой области серьезно изменилось: увеличилось количество работ по социальной истории женщин, были предприняты шаги по переводу и публикации мемуаров и архивных документов5.

1 RanselD. Mothers of misery: Child abandonment in Russia. - Princeton, 1988; Wagner W.G. Marriage, property, and law in late Imperial Russia. - Oxford, 1994.

2 Bernstein L. Sonia's daughters: prostitutes and their regulation in imperial Russia. - Berkeley, 1995; Engelstein L. The keys to happiness: Sex and the search for modernity in fin de siècle Russia. - Ithaca, 1992; Johanson C. Women's struggle for higher education in Russia, 1856-1900. - Kingston, 1987.

3 Lindenmeyr A. Poverty is not a vice: Charity, society, and the state in imperial Russia. - Princeton, 1996; Ruane C. Gender, class, and the professionalization of Russian city teachers, 1860-1914. - Pittsburgh, 1994.

4 Attwood L. The new Soviet man and woman: Sex-role socialization in the USSR. - Bloomington, 1990; Bridger S. Women in the Soviet countryside: Women's roles in rural development in the Soviet Union. - N.Y., 1987; Buckley M. Women and ideology in the Soviet Union. - Ann Arbor, 1989; Lapidus G. W. Women in Soviet society: equality, development, and social change. - Berkeley, 1978; Women, work, and family in the Soviet Union / Ed. by Lapidus G.W. - Armonk, 1982; SacksM. Women's work in Soviet Russia: Continuity in the midst of change. - N.Y., 1976; u gp.

5 AttwoodL. Creating the New Soviet woman: Women's magazines as engineers of female identity, 1922-1953. - L., 1999; Goldman W.Z. Women, the state and revolution: Soviet family policy and social life, 1917-1936. - Cambridge, 1993; Ilic M. Women workers in the Soviet interwar economy: From «protection» to «equality». - L.,

Таким образом, за первые 20 лет своего существования социальная история женщин заложила прочный фундамент для последующих исследований гендерной проблематики, которые в 90-е годы сделали колоссальный рывок. Однако немалую часть этого фундамента составили также исследования по истории русской литературы и культуры в целом, которые активно развивались на Западе в 70-80-е годы1.

В 90-е годы со сменой «социально-научной» парадигмы на «культурную» в зарубежной историографии получают широкое развитие культурные исследования («cultural studies»), в которых категория гендера занимает центральное место. Эта тенденция получила развитие и в русистике, которая продолжает уделять особое внимание периоду XIX - начала ХХ в., в особенности истории литературы2.

* * *

В настоящем обзоре рассматривается зарубежная историография России, посвященная гендерной проблематике. Это труды по социальной и культурной истории, опубликованные после

1999; Naiman E. Sex in public: The incarnation of early Soviet ideology. - Princeton, 1997; WoodE.A. The baba and the comrade: Gender and politics in revolutionary Russia. -Bloomington, 1997 u

1 Heldt B. Terrible perfection: Women and Russian literature. - Bloomington, 1987; Andrew J. Women in Russian literature, 1780-1863. - Basingstoke, 1988; Barker A.M. The mother-syndrome in the Russian folk imagination. - Columbus, 1986; Hubbs J. Mother Russia. The feminine myth in Russian culture. - Bloomington, 1988; De Maegd-Soep C. The emancipation of women in Russian literature and society. -Gent, 1978; Women writers in Russian modernism / Ed. and transl. by Pachmuss T. -Urbana, 1978, etc.

2 Andrew J. Narrative and desire in Russian literature, 1822-1849: The feminine and the masculine. - N.Y., 1993; Gender and Russian literature: New perspectives / Ed. by Marsh R. - Cambridge, 1996; Gender restructuring in Russian studies / Ed. by Liljestrom M. et. al. - Tampere, 1993; Kelly C. A history of Russian women's writing, 1820-1992. - N.Y., 1994; A plot of her own: The female protagonist in Russian literature / Ed. by Hoisington S. - Evanston, 1995; Russia-women-culture / Ed. by Goscilo H., Holmgren B. - Bloomington, 1996; Schuler C. Women in Russian theatre: the actress in the silver age. - L., 1996; Sexuality and the body / Ed. by Costlow J.T., Sandler S., Vowles J. - Stanford, 1993; Wigzell F. Reading Russian fortunes: Print culture, gender a. divination in Russia from 1765. - Cambridge, 1998; Women and Russian culture: Projections and self-perceptions / Ed. by Marsh R. - N.Y., 1998; Women in Russia and Ukraine / Ed. and transl. by Marsh R. - N.Y., 1996; Women writers in Russian literature / Ed. by Clyman T., Greene D. - Westport, 1994, etc.

2000 г., а также те работы по истории литературы, в которых реконструируется социальный контекст. Соответственно, чисто литературоведческие работы, многие из которых опираются на психоанализ, равно как и работы по истории сексуальности, остаются за рамками данного обзора.

В центре внимания находится англоязычная историография, в первую очередь американская, которая благодаря развитой в США научной инфраструктуре давно занимает ведущее место в зарубежной русистике и достигла своего пика в изучении гендерной истории России на рубеже 2000-х годов.

В Германии гендерная история зародилась совсем не так давно и следует, по признанию самих немцев, «в фарватере» англоамериканской историографии. Основные темы немецких исследований по России сосредоточиваются вокруг изучения русской литературы, истории женского освободительного движения и женщин советской эпохи. Нельзя не упомянуть фундаментальную монографию Бьянки Пиетров-Эннкер о «новых людях» (4; 108), изданную в 1999 г. и переведенную на русский язык в 2005 г. в рамках проекта о сотрудничестве кафедры славянской филологии университета Фрайбурга с РГГУ и другими научными и учебными заведениями России. Плоды этого проекта - сборники «Пол, гендер, культура», в которых принимают участие специалисты из разных стран (5). Сотрудничество с зарубежными коллегами является отличительной чертой не только немецкой, но и финской русистики, вносят свой вклад и исследователи-слависты из Швеции и Норвегии.

Во Франции гендерная история России пока не получила развития, о чем свидетельствует содержание ведущего журнала по русистике «Cahiers du monde russe» за последние 10 лет. Только в 2009 г. в нем была помещена подборка статей, в которых анализируются женские дневники в России периода 1750-1850 гг. Ситуацию с гендерными исследованиями во французской русистике прекрасно иллюстрирует тот факт, что в аннотации к статье американца Джеффри Бердза (29), опубликованной в этом журнале в 2001 г. на английском языке, - единственному материалу, в названии которого упоминается слово «гендер», - этот термин заменен во французском варианте на нейтральное (и понятное) слово «женщины».

Таким образом, все внимание в обзоре сосредоточено на англоамериканской исторической русистике, где в последнее десятилетие все явственней обнаруживается новая тенденция. По мере убывания количества специальных исследований по гендерной или же

по женской истории появляется все больше работ, в которых ген-дерная проблематика органично вписывается в конкретно-историческое исследование. Гендер оказывается необходимой аналитической категорией для тех, кто стремится глубже проникнуть в суть культуры и социума, понять, а иногда и по-новому интерпретировать их историческую эволюцию.

ПЕРИОДИЗАЦИЯ ГЕНДЕРНОЙ ИСТОРИИ РОССИИ

Одной из первостепенных задач, выдвинутых в свое время первым поколением женских историков на Западе, был пересмотр схем исторической периодизации, которая прежде основывалась исключительно, как считалось, на истории мужчин. Неудивительно, что к этой проблеме обратились и русисты, поскольку «новая хронология», будучи наиболее общим мерилом научных достижений, неизбежно придает вес любой отрасли исторического знания, особенно такой «вызывающей» с точки зрения научного истеблишмента, как женская история. Кроме того, сама задача создания хронологической схемы побуждает к осмыслению того, что уже сделано предшественниками, и дает необходимую опору для последующих исследований.

Первые шаги в этом направлении были сделаны в уже упоминавшемся здесь сборнике «Русские женщины» (см. сноску 1 на стр. 7), который подвел определенную черту под тем, что было сделано в области женской истории в 70-80-е годы. В центре предложенной авторами-составителями Б. Клеменц, Б. Энгель и К. Воробек концепции находился социальный (жизненный) опыт женщин, и основанием для нее служили ключевые для социальной истории категории приспособления, сопротивления и трансформации. По мнению этих исследовательниц, в истории русских женщин просматриваются два крупных периода. Первый соответствует эпохе традиционного общества, он характеризуется преимущественно «приспособлением» женщин к существующей патриархальной системе. Формы женского сопротивления патриархальной власти проявлялись в этот период на микроуровне отдельной семьи или общины и часто трудно отличимы от успешного приспособления. Сущность второго периода, соответствующего эпохе индустриального, вестернизованного общества, составляет «трансформация» -процесс превращения женщины в независимую личность, который начался в России после Петровских реформ и первоначально кос-

нулся только столичной элиты. В провинции дворянки сохраняли традиционный образ жизни приблизительно до середины XIX в., а для крестьянок эпоха глубоких социальных изменений началась не ранее 1880-х годов. Таким образом, хронологическая граница между двумя периодами оказывается весьма подвижной (119, с. 2). Что касается форм женского сопротивления, то в Х1Х-ХХ вв. центральное место занимает социальный протест (там же, с. 7).

Западные русисты сходятся во мнении, что XVIII век был ключевым периодом в изменении статуса женщины как в обществе, так и в семье. Важнейшую роль здесь сыграли реформы Петра, причем не только общеизвестные указы, потребовавшие от дворян одеваться и вести себя в соответствии с европейскими нормами, но и закон 1716 г. о собственности в браке, и идеи о женском образовании. Отмечается, что указ об ассамблеях создал новые публичные пространства, в которых женщины начинают играть важную социальную роль. Предписанные нормы рыцарского поведения и учтивости в высшем обществе обозначили радикальные изменения в кодах гендера и сексуальности, явились первым примером вторжения верховных властей в детерминирование восприятия, репрезентации и социальных последствий женской самостоятельности (47, с. 5). Все это постепенно подрывало домостроевскую модель брака и отношений между полами. И хотя определенные изменения фиксируются историками уже со второй половины XVII в., все же именно петровские преобразования считаются переломным моментом, водоразделом в гендерной истории России. Как пишет Н. Коллманн, Петр Великий сформировал целые поколения «новых людей», которые должны были превратить Россию в европейскую державу (89, с. 20). Изучение ближайших и отдаленных последствий петровских преобразований осуществляется в западной русистике в рамках исследований так называемого «длинного XVIII века» (1700-1825), однако в ряде случаев хронологическая граница этого периода отодвигается к 1830-1840-м годам, а иногда и к 1860 г. Это имеет под собой серьезные основания, поскольку другой важной вехой в области женской истории изначально считалась эпоха реформ 1860-1870-х годов, когда произошли серьезные изменения в социальном положении женщин (они получают доступ к образованию, значительно расширяется их участие в общественной жизни).

Эпоха Великих реформ поставила на повестку дня так называемый «женский вопрос». В эти годы - значительно позднее, чем в Западной Европе и Америке, - в Российской империи возникает

движение женщин за свои права, хотя круг требований был тогда еще значительно ограничен. Он включал в себя возможность доступа к высшему образованию, к занятию определенными профессиями (в первую очередь, медицинскими) и расширение юридических прав. Только после революции 1905 г. возникает движение за предоставление женщинам избирательных прав. Характерной особенностью России по сравнению с Западом было активное участие женщин в революционном движении (119, с. 12-13).

Урбанизация, а затем форсированная индустриализация конца XIX в. явились важнейшими факторами, не только ускорившими изменения в социальном положении женщин, но и значительно расширившими их масштабы; они способствовали вовлечению в этот процесс крестьянок и работниц. Как отмечают исследователи, низшие слои общества совершенно иначе ощущали на себе воздействие Петровских реформ, реформ 1860-1870-х годов и индустриализации. Их переход от традиционной патриархальности к буржуазным социальным моделям происходил гораздо медленнее, и к 1917 г. еще далеко не был закончен. Декреты Временного правительства и Советской власти, даровавшие женщинам все мыслимые гражданские свободы, легли, таким образом, на достаточно неоднородную социальную почву, где патриархальные структуры сочетались с ростками нового.

Предложенная социальными историками периодизация, основанная на категориях опыта и статуса, не во всем совпадает с общепринятой. Более того, она ставит ряд серьезных проблем, поскольку совершенно определенно демонстрирует, что проводившиеся «сверху» изменения очень медленно достигали низов общества, для которых периодизация оказывается иной. Эта многослойность требует более гибкого и в то же время строгого подхода к хронологии, который учитывал бы одновременное существование «разных реальностей» на разных уровнях социальной иерархии.

Исследования маскулинности, к которым зарубежные русисты подключились совсем недавно, также вносят свой вклад в новое понимание исторической эволюции России и осмысление периодизации ее гендерной истории. В этой области еще не накоплен достаточный для обобщений материал, однако и здесь наблюдаются определенные несовпадения как с общепринятой хронологией, так и с европейской линией развития. Хотя исследования маскулинности проводятся главным образом в русле культурной, а не социальной истории, петровская «революция сверху» является и в дан-

ном случае важным водоразделом. Именно тогда на передний план выходит новый тип мужественности, освобожденный от православного смирения и аскетизма, наполненный новым светским содержанием (89, с. 18).

Избрав в качестве опоры изменения в гендерных стереотипах и нормах, исследователи выделяют переходный период от «эгалитаризма» эпохи Просвещения к иерархическому дискурсу романтизма 1830-х годов с его гипертрофией маскулинности. Переход начался в 1790-х годах и был отмечен, с одной стороны, «феминизацией» литературы сентиментализма, с другой - началом утверждения в России идеологии «разделенных сфер», отводившей женщине домашнюю роль «хранительницы очага». Эта идеология способствовала возникновению нового, буржуазного типа маскулинности (119, с. 12).

Так же как и в истории женщин, 1880-е годы, а в особенности рубеж веков оказываются периодом общего ускорения изменений в статусе и образе жизни мужчин всех социальных слоев. Изменения здесь также идут сверху вниз, так что периодизация гендерной истории, основанная на социальных категориях статуса, образа жизни и моделей поведения, применима в данном случае и к истории мужчин. Отличительной чертой современных исследований является внимание к кризису маскулинности, который начался в Европе в конце XIX в. и в полной мере проявился в России перед Первой мировой войной. В этот период возникает новый тип «милитаризованной мужественности», переходный по отношению к гипермаскулинному образу «нового советского человека» (120, с. 194).

Работы по истории литературы также ставят под вопрос принятую периодизацию. В частности, они показывают, что «женский вопрос», который считали «детищем» эпохи Великих реформ, был поставлен женщинами-писательницами уже в 1820-1830-е годы, что значительно размывает хронологические границы. Дж. Гейт выделяет в своем исследовании два поколения женщин-писательниц, пришедших в литературу в 1830-е и в 1850-е годы, и ставит в связи с этим вопрос об альтернативной периодизации по сравнению с мужской, для которой важными были эпохи 1840-х и 1860-х годов. Литература, пишет исследовательница, создается в континууме, и, основываясь на других произведениях и беря другие периоды, можно предложить иное понимание истории, нежели дает нам «нарратив прогресса», обыкновенно подчеркивающий резкие разрывы в ходе исторического развития (51, с. 97). Откровенный вызов

общепринятым представлениям заметен в работах Катрионы Келли (83; 84), которая выделяет совершенно непривычные для нас хронологические периоды 1760-1830-х, 1840-1880-х и 1890-1920-х годов и фактически игнорирует эпоху Великих реформ.

Наиболее явственно различия между историей женщин и гендерной историей (т.е. фактически между социальной и культурной историей) проступают в периодизации, когда дело касается советского времени. Казалось бы, советская эпоха вполне отвечает всем критериям периода «трансформации», когда происходил процесс освобождения женщины и формирования ее как независимого социального субъекта. Тем не менее дарованные женщинам в 1917 г. широкие права заставляют социальных историков проводить четкую границу между дореволюционной и советской эпохами и считать революцию «разрывом», переломным моментом в периоде трансформации. Ключевую роль здесь играет избранная точка отсчета - социальный опыт женщин. Немалую роль играют и убеждение, что в основе этого опыта лежат юридически закрепленные права, и привычка опираться в своей работе в первую очередь на правовые акты и только затем «поверять» их практикой. Исследования, уделяющие большее внимание повседневной жизни и микроистории, обнаруживают в советской эпохе многие явления, корнями уходящие в дореволюционное время, а правовые нормы выступают в них чаще в качестве механизмов, закрепляющих уже существующую практику. И все же в основе выделения отдельного советского периода в гендерной истории чаще всего лежит убеждение в уникальности «социалистического эксперимента».

ГЕНДЕР В ТРАДИЦИОННОМ ОБЩЕСТВЕ

Первый период гендерной истории России, характеризующийся безраздельным господством традиционного общества, по своей протяженности намного превосходит период «трансформации». Более того, для низших слоев он продолжался гораздо дольше, чем для элиты, а патриархальные структуры семьи, как принято считать, оставались фактически незыблемыми вплоть до падения империи.

Изучение гендерной истории допетровской Руси представлено в западной русистике крайне небольшим количеством работ, в основном посвященных женщинам XVI-XVII вв. Среди ведущих исследователей следует назвать Ив Левин, Нэнси Шилдс Коллманн, Валери Кивелсон, Изольду Тире. Главную трудность здесь состав-

ляет скудость источниковой базы. Наряду с традиционными для социальной истории источниками - судебными и дворцовыми документами, частноправовыми актами, летописями, новгородскими берестяными грамотами - привлекаются произведения духовной и светской литературы, фольклор, изобразительные материалы, данные этнографов. Все это позволило реконструировать патриархальную систему ценностей допетровской Руси, которая, как считают историки, мало отличалась от западноевропейской. В ее основе лежало понятие о неукоснительном подчинении женщины мужчине, поскольку по самой своей природе она является существом слабым физически и морально. Мужчины должны управлять женщинами для их же блага и для блага общества, а женщины - подчиняться мужчинам, следовать их советам и служить своей семье. Однако, как и в большинстве патриархальных обществ, власть мужчин не была абсолютной. Женщины высокого социального положения могли командовать мужчинами нижестоящими, старые женщины -младшими по возрасту мужчинами, власть свекровей над невестками была поистине безграничной, а вдовы часто были по-настоящему независимыми (42, с. 3).

Характеризуя патриархальную структуру допетровской Руси, западные историки пришли к выводу о том, что она давала женщине и определенные преимущества, в частности хорошо обеспечивала ее защиту и, кроме того, предоставляла ей возможность, пусть ограниченную, принимать достаточно активное участие в жизни общества. В современной историографии явно заметен отход от прежних критических интерпретаций, подчеркивавших угнетенное положение женщины. Еще одной важной чертой сегодняшней ситуации в изучении гендерной истории России следует назвать отказ от прежних представлений о российской «исключительности» с акцентом на отсталости страны и ее отличиях от Европы. Надо сказать, эта черта характерна в целом для всей англоязычной русистики, которая все чаще помещает историю России в общеевропейский контекст.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Плодотворность такого подхода демонстрирует статья Фрэнсиса Батлера (30), в которой сюжет Повести временных лет о мести княгини Ольги древлянам исследуется с точки зрения соответствия «гендерному коду» того времени. Автор реконструирует нормы древнего восточнославянского общества, опираясь в условиях крайней скудости источников на материалы скандинавского, ран-негерманского и англосаксонского эпосов. Он полагает такое срав-

нение вполне правомерным, поскольку нормы гендерного поведения изменялись крайне медленно.

Ф. Батлер препарирует ситуацию, сложившуюся в Киевском княжестве после убийства древлянами князя Игоря, и показывает, что овдовевшая княгиня стояла перед трудным выбором. Прими она предложение древлян - они убили бы ее малолетнего сына Святослава, а жители Киевского княжества попали бы под гнет жестокого и менее развитого племени. И хотя в эпоху раннего Средневековья овдовевшие королевы часто выходили замуж и возводили таким образом на престол нового короля, жертвуя будущим и часто жизнью своих сыновей от первого брака, Ольга избрала иной путь - убийство древлян и их князя. При этом своих целей она достигла исключительно при помощи слов, не беря в руки оружия (в отличие от ряда скандинавских женщин-мстительниц). Ф. Батлер согласен с той высокой моральной оценкой, которую летописец дает Ольге, и отмечает, что она действовала в соответствии с тогдашним женским кодексом поведения. То, что наши современники сочли бы обманом, пишет он, на самом деле являлось единственным способом защитить интересы сына и подданных, и речи княгини Ольги представляли собой «благородное, честное оружие, гораздо более полезное, чем мечи и копья воинов-мужчин» (30, с. 793).

Изучение социальных ценностей, менталитета и предписанных гендерных норм занимает сегодня центральное место в гендер-ной истории допетровской Руси. Здесь, как отмечает Н. Коллманн, особенно остро ощущается проблема источников, поскольку они почти не дают свидетельств о «живом опыте» и не позволяют оценить соотношение между предписанными нормами и практикой. Источником, который всегда привлекался историками в подтверждение существовавшей в Московии XVI в. жесткой патриархальности, является «Домострой». Впервые полный перевод на английский язык этого литературного памятника, содержащего массу сведений о повседневной жизни и нравах того времени (включая советы о том, как квасить капусту), был опубликован в 1994 г.1 В результате в настоящее время после тщательного изучения этого дидактического текста западные специалисты подходят к нему иначе, чем прежде, сопоставляя его с аналогичными памятниками назидательной литературы в Европе и отдавая себе отчет в его од-

1 The «Domostroi». Rules for Russian households in the time of Ivan the Terrible / Transl. and ed. by Pouncy C.J. - Ithaca, 1994.

ностороннем характере. Они привлекают и другие источники, в первую очередь фольклор и светскую литературу, а также судебные материалы, которые значительно корректируют представленную в «Домострое» и в особенности в свидетельствах путешественников-иностранцев картину «жестокого угнетения» женщин в Московии (90, с. 365).

Одним из важных направлений в гендерной истории традиционного периода является изучение имущественных отношений. Так, исследователи зафиксировали возникновение ограничений женских прав на землю в конце XVI в. после утверждения поместной системы, однако их выводы оказались достаточно противоречивыми. Если И. Левин и Э. Клеймола (а также и Н.Пушкарева -ведущий специалист по женской истории в нашей стране) указывали на ухудшение в связи с этим социального статуса женщин, то Дж. Вайкхардт, Д. Кайзер и С. Леви подчеркивали чрезвычайно активную их роль в управлении своей собственностью. А Валери Кивелсон переместила центр дискуссии в другую плоскость и продемонстрировала, как провинциальное дворянство обходило закон для достижения своих целей - сохранения имущества в семье1. Следует отметить, что к середине XVII в. государство вновь расширило имущественные права женщин, введя в поместную систему приданое и вдовью долю, и эта тенденция сохранялась и позднее, коснувшись затем и купеческого сословия (90, с. 364).

Судебные материалы позволяют сделать определенные заключения относительно правового положения полов в Московии. Характерно, что женщины и мужчины были в общем и целом равны перед законом, они на равных могли выступать истцами и свидетелями в суде, а также заключать контракты. Специфически женским было такое преступление, как убийство младенца, но по сравнению с западноевропейскими нормами каралось оно в XVI-XVII вв. не очень жестоко. Своеобразно относились на Руси и к колдовству. Его связывали не с одержимостью дьяволом, а только со знахарством и магией, причем большинство обвиняемых в Московии XVI-XVII вв. были мужчины, как правило знахари. Таким образом,

1 Kivelson V. Autocracy in the provinces. The Muscovite gentry and political culture in the seventeenth century. - Stanford, 1996; Levin E. Sex and society in the world of the orthodox Slavs, 900-1700. - Ithaca, 1989; Pushkareva N.L. Women in Russian history: From the tenth to the twentieth century / Transl. a. ed. by Levin E. -Armonk, 1997.

на Руси отсутствовало такое характерное для Западной Европы явление, как «охота на ведьм» (90, с. 367).

Особая тема исследований допетровской Руси - духовность и религиозная жизнь, в которой женщины играли немаловажную роль, особенно в том, что касалось формирования местных культов и соблюдения ритуалов. Так, предварительный анализ русских средневековых агиографических источников позволил И. Тире предположить наличие специфической «женской» духовности в Московии, что нашло свое отражение в особых традициях почитания некоторых святых. Автор отмечает, что русские женщины отдавали предпочтение культу Богоматери, поскольку они идентифицировали себя с ее ролью заступницы (129). Большую роль в формировании специфически «женской» святости играла такая особенность православной теологии, как признание важности «добрых дел», а центральное место в характеристике русских женских святых занимало «служение»: своей семье и людям или, если речь шла о членах царской семьи, - своей стране. Милосердие, христианская любовь к ближнему, забота о больных и убогих -преобладающая тема, формирующая стереотип женской святости на Руси, хотя иногда святые мученицы могли приобретать и некоторые маскулинные черты (как, например, Марфа Борецкая, см.: 93). Гендерные стереотипы играли важную роль в развитии женского благочестия в средневековой Руси, и вплоть до середины XVII в., пишет И. Тире, православная церковь проводила политику активного включения женщин-мирянок в религиозные дела, в частности в процесс канонизации святых (129, с. 117).

Религиозный символизм Московской Руси анализируется И. Тире на материалах визуальных источников (в частности, росписей Золотой Царицыной палаты), а переписка царя Алексея Михайловича с женой и сестрами позволила автору сделать ряд интересных заключений о связи православной теологии и политики (129, с. 258). Благочестивая царица была духовной заступницей, посредницей между царем и его подданными, а также между царем и Богом. В качестве духовной помощницы своего супруга она своими благочестивыми деяниями, раздачей милостей гарантировала спасение не только царя, но и всего его царства. Она также осуществляла мирскую власть, не менее важную: в ее руках находились рычаги хозяйственного механизма всего царского дома, она организовывала свадьбы, ее завещание также имело большое значение, поскольку царица распоряжалась немалой собственностью.

Как и в других государствах средневековой Европы, при царском дворе область личного тесно переплеталась с политикой. Царицы получали множество петиций с просьбами разобраться не только в запутанных семейных делах, но и в делах государственных. По мере бюрократизации государства царица стала олицетворять более «мягкий» вариант политической власти, обеспечивающий доступ к трону, пишет Б. Энгель и указывает, что «поскольку социальные ценности частной жизни структурировали высокую политику, влияние на нее женщин элиты было весьма ощутимым» (42, с. 6). Таким образом, окончательно утвердив тот факт, что женщины составляли неотъемлемую часть политического строя Московии, современные западные исследования не только еще раз подчеркнули значение гендерных отношений в политике традиционного общества, но и позволили по-новому взглянуть на концепты публичного, частного и «власть» женщин (90, с. 367).

Историки отмечают, что женщины высших слоев общества обладали значительными властными полномочиями в своей сфере: вели дом, управляли поместьями в отсутствие мужа, организовывали браки (42, с. 7). Их быт коренным образом отличался от условий жизни не только простых крестьянок и мещанок, но и провинциального дворянства. Главной особенностью являлась практика изоляции боярских жен и дочерей, которые почти не покидали свой терем, выезжали в закрытых каретах всего лишь 2-3 раза в год и, кроме того, не должны были появляться в мужском обществе. Причины этого понятны - изоляция охраняла женскую честь как ценный товар на брачном рынке, поскольку семейные связи и браки служили основным инструментом в придворной политике. В данном случае практика изоляции женщин и сегрегации полов оказывалась средством укрепления политической системы (42, с. 5).

И хотя социальная изоляция женщины являлась институтом исключительно элитарным, строгие нормы предписанного поведения, ставившие во главу угла скромность, были обязательны для женщин всех слоев. Это должно было поддерживать развитую систему чести, которая занимала центральное место в иерархии социальных ценностей Московии. Как показала Н. Коллманн на материалах главным образом судебных документов1, в оскорблении чести наиболее заметны гендерные, а не социальные различия.

1 Kollmann N.Sh. By honor bound. State and society in early modern Russia. -Ithaca, 1999.

В частности, компенсация за поругание чести жены была в два раза больше, чем за оскорбление ее мужа, а незамужней дочери - в четыре раза больше, чем ее отца. Так что женская честь была вполне ощутимой ценностью, и ее потерю семья воспринимала очень серьезно (90, с. 366).

Сберечь честь семьи и соблюдать ее интересы помогали концепции женской добродетели, которые составляли существенную часть гендерных норм. Важнейшим источником гендерных представлений о том, что есть женщина, являлась православная церковь. Однако оценить, до какой степени эти идеи нашли свое отражение в практике, насколько были приняты и усвоены населением Московской Руси, представляется достаточно сложным делом, и с уверенностью историки говорят лишь о том, что идеалы женственности в этот период строились вокруг семейной и домашней роли женщины. Учение православной церкви предлагало крайне противоречивый образ женщины. С одной стороны, она - «сосуд дьявольский», грешница, соблазнительница, искушение для мужчин, лживая и бессовестная, ненасытная и неукротимая; с другой - благочестивая, жертвенная мать и супруга, скромная и трудолюбивая, которая во всем подчиняется своему мужу (119, с. 18, 22; 42, с. 7). «Хорошая» женщина часто ассоциировалась со святыми, что особенно подчеркивалось в отношении цариц, где связь была почти прямая (42, с. 9).

В условиях традиционного общества, отмечают исследователи, и положительный, и отрицательный образы женщины работали на закрепление ее подчиненного положения в семье и социуме. С одной стороны, усиленный мужской контроль был необходим для обуздания женщины-искусительницы, сеятельницы раздоров и существа нечистого. С другой стороны, образы благочестивой добродетели, скромности, жертвенного служения семье и обездоленным побуждали саму женщину подчиняться мужской власти и интересам семьи (119, с. 18).

Русская традиционная модель маскулинности также основывалась на двух китах христианства и патриархальности. Как пишет Н. Коллманн, идеалом мужественности представлялся святой аскет-отшельник, презирающий плотские удовольствия, и от земных мужчин ожидались соответствующие качества: скромность, смирение, любовь к ближнему, набожность, благонравие и трезвость. Целью жизни настоящего мужчины являлось спасение души. Черты, которые сегодня считаются типично мужскими (напористость, само-

уверенность, отвага, физическая удаль, успешность), не только не ассоциировались в Московии с мужчинами, но и не пользовались, судя по религиозным источникам (и «Домострою»), особым уважением. Однако в рамках этой христианской парадигмы смирения и самоотречения сосуществовали не одна, а несколько «маскулин-ностей», в зависимости от социального и семейного статуса индивида. Существовал идеал милостивого, но строгого патриарха, отца семейства, гостеприимного и щедрого хозяина. В то же время от мужчин, занимавших зависимое положение в силу возраста или социального статуса, требовались уважение и покорность, прилежное выполнение своих обязанностей. Правители и члены политической элиты должны были обладать еще и всеми качествами воина (89, с. 16-17).

С середины XVII в., когда государственная служба становится важным источником самоопределения индивида, намечаются и определенные изменения в модели маскулинности. От мужчин начинают ожидать грамотности и образованности, цивилизованности, вовлеченности в общественную жизнь. Менее очевидными, но не менее далеко идущими были изменения в сферах любви и брака (89, с. 17).

Н. Коллманн не отрицает того факта, что в Московии существовала страстная любовь, однако страсть резко противоречила официальным нормам христианской морали, которая подчиняла эмоциональные и сексуальные радости более прагматическим целям брака, ассоциировавшегося с продолжением рода и социальным контролем. С этой функциональной точки зрения любовь и сексуальность угрожали социальной стабильности. Первые браки устраивались родителями и носили характер экономического или политического союза.

Учение православной церкви рассматривало сексуальность как стихийную силу, которую следует держать в узде. В отличие от средневековой Европы, где рыцарский роман утверждал любовь и эротику (в пределах христианской морали), в Московии не было не только подобных жанров и литературных произведений, сопоставимых с «Тристаном и Изольдой», но и соответствующего набора идей. Даже в браке предпочтение отдавалось идеалу воздержания и непорочности, шла борьба с противоречием между аскетическим идеалом и признанием необходимости продолжения рода, так же как и признанием неизбежности сексуального желания. В то время как на Западе клирики разработали понятие «супружеского долга», от исполнения которого ни одна из сторон не должна была укло-

няться, на Руси церковь предписывала супругам вступать в сексуальный контакт только для зачатия и не подвергать друг друга «дьявольским искушениям» половых отношений. «Домострой» также превозносил воздержание, и супружеская любовь подавалась в нем как взаимоуважение, а не страсть или глубокое чувство. Из известных источников ближе всего к признанию чувства любви подходит «Повесть о Петре и Февронии», но в ней подчеркивается в первую очередь благочестие двух любящих бездетных супругов, которые в конце жизни приняли монашеский обет и умерли в один день (89, с. 18-19).

Эмоциональное или эротическое удовлетворение в браке стало в Европе нормой только после сложных трансформаций эпохи раннего Нового времени, пишет Н. Коллманн. Протестантская реформация выдвинула понятие брака, основанного на товариществе и общей вере (companionate marriage), а в эпоху Просвещения и затем романтизма происходит кодификация идеи брака как эмоционального партнерства. В России же долгое время сохранялась вполне библейская модель. Первые признаки изменений в модели брака и в гендерных отношениях возникают в ходе экономических, социальных и особенно культурных трансформаций при жизни поколения, предшествовавшего воцарению Петра Великого, который радикально ускорил эти процессы (89, с. 20-21).

ПЕТРОВСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И «ДЛИННЫЙ» XVIII ВЕК

По сравнению с историей пореформенной России век XVIII был изучен в западной русистике достаточно фрагментарно1, однако в последние десять лет в этом направлении сделаны большие успехи. Характерно, что немалое место в историографии, посвященной периоду 1700-1825 гг., занимают социальная история женщин и гендерные исследования. Оба эти направления развиваются во взаимном притяжении, обогащаясь методологическими подходами и фактологическими находками. Так, социальная история женщин сегодня интересуется не столько проблемами угнетения и сопротивления, сколько изменением социального статуса женщин, повседневностью и трансформацией идеалов фемининности. Гендер-ные исследования, по-прежнему адресуясь в первую очередь к

1 Многое в этом направлении делает британская Группа по изучению XVIII в. - Режим доступа: http://www.sgecr.co.uk

изучению предписанных норм и моделей, обогащаются присущим социальной истории интересом к «живому опыту».

Центральное место в гендерной историографии России XVIII в. занимает петровская революция, ее значение и последствия. Как пишет Б. Энгель в своей обобщающей книге «Женщины в России», Петр ускорил процессы изменений, которые уже происходили в Московском царстве в последние десятилетия XVII в., и начал радикальную трансформацию российской политики, культуры и общества, преобразив их в соответствии с европейскими образцами. Для новых политических институтов и преобразованной армии требовались и новые люди - конечно, мужчины, которые вели бы себя, выглядели и даже думали иначе, чем их отцы и деды. Но для этих мужчин нужны были и новые женщины, одетые по европейской моде, умеющие себя вести в мужском обществе, которые воспитывали бы своих сыновей в современном духе. Они также должны были служить государству, но иным образом: их вклад реализовы-вался в семье, и понятие материнства начало обретать новую значимость (42, с. 11).

Метаморфозы, произошедшие в русском обществе в начале XVIII в., издавна привлекали внимание западных историков. В результате петровских преобразований сменился весь строй жизни, были затронуты самые глубинные пласты социальных отношений, в том числе гендерная идентичность. Для иллюстрации этого тезиса часто сравнивают «Домострой» с известным руководством для юношества «Юности честное зерцало» (1717). Причем если раньше при анализе этих текстов акцент делался на секуляризации и программе по формированию новых граждан, то с введением в научный оборот категории гендера произошло смещение акцентов. Так, Н. Коллманн пишет о том, что культурные трансформации эпохи Петра включали в себя и пересмотр идеалов маскулинности, а также отношения к любви. Мужчина должен был быть физически активным, умелым, смелым в бою, конечно же, религиозным, но не смиренным и покорным. Воинские доблести стали ассоциироваться с античными богами и героями, а не с защитой христианской веры. Кроме того, мужчина должен был быть образованным, усвоить европейский этикет и манеру одеваться, танцевать на ассамблеях с дамами, играть в карты, наконец, быть «кавалером» (89, с. 25).

Великий реформатор личным примером демонстрировал все атрибуты нового образца мужественности, включавшего в себя и эмоциональный компонент. Его любовь ко второй супруге, став-

шей в итоге императрицей Екатериной, была публичной и открытой. Петр использовал свои прерогативы монарха, чтобы продемонстрировать новые жизненные цели человека - достижения на земле, а не спасение души, и широко популяризировал свой роман и женитьбу, распространяя многочисленные гравюры и картины, изображающие его счастливый брак (89, с. 27).

Однако в отношении нового идеала фемининности сопоставительный анализ «Домостроя» и последней трети книги «Юности честное зерцало», обращенной к девушкам (главы «Девической чести и добродетели венец», «Девическое целомудрие», «Девическое смирение»), дает совершенно иные результаты. Как пишет Л. Хьюз, выясняется, что в рамках «программы по созданию новых граждан», которую историки обычно приписывают Петру, идеал «новой женственности» оказывается на удивление близок к традиционному. Среди двадцати важнейших добродетелей «благородной дамы» почти половина относятся к религии и религиозности, что значительно корректирует наши представления о секулярном характере эпохи Петра I. Остальные включают в себя такие качества, как благочиние, целомудрие, стыдливость, молчаливость, и только, пожалуй, трудолюбие и бережливость перекликаются с петровскими ценностями «протестантской этики». А приведенный в книге образ «непорядочной» девицы, которая смеется, болтает с молодыми людьми, пьет вино и поет «грубые» песни, заставляет автора предположить, что в начале XVIII в. русские женщины оказались перед лицом противоречивых требований и были вынуждены, как, например, сестра императора Наталья Алексеевна, вырабатывать «двойную идентичность». «Два лица» демонстрировали и жены русских вельмож: за границей они вели себя как светские дамы, а дома, особенно в Москве, выглядели «благочестивыми монахинями» и избегали контактов с иностранцами (70, с. 43).

Постепенность изменений, введенных, как считалось, фактически одномоментно петровской «революцией сверху», подчеркивают многие авторы. Первоначально они затронули лишь столичную верхушку, и это понятно. Даже требование научиться одеваться и вести себя по-европейски не могло реализоваться в одночасье, учитывая к тому же сопротивление женщин, не желавших отказываться от привычной скромной одежды и старого образа жизни. Должно было вырасти новое поколение, усвоившее европейские нормы поведения с детства. Историки отмечают не слишком «революционный» характер преобразований Петра, касающихся по-

ложения женщин. Так, не были реализованы предложения о введении женского образования, а законы о браке, принятые в первой четверти XVIII в., сводились главным образом к усилению добровольного начала при заключении супружеского союза, формализации процедуры развода и побуждению женщин выполнять свою репродуктивную функцию. В частности, Духовный регламент 1721 г. запретил пострижение в монахини до 50 лет (42, с. 12-13).

Тем не менее заданный петровскими преобразованиями импульс оказался исключительно сильным, и потому западные исследователи склонны сосредоточиваться на более отдаленных их результатах, при этом оценки степени «трансформации» варьируют. П. Кинан, например, полагает, что успех Петра в «освобождении женщины» был лишь частичным, и в конце XVIII в. все чаще начинают звучать голоса, ностальгически вспоминающие скромных затворниц, «истинно русских» женщин времен царя Алексея Михайловича. Следует заметить, что известный труд князя Щербатова «О повреждении нравов в России», а также инвективы Радищева в его «Путешествии из Петербурга в Москву» оказывают большое влияние на интерпретации историков. Они фиксируют своего рода консервативный откат, который, по мнению Б. Энгель, свидетельствует о том, что «петровская революция» к концу века «совершила полный круг», хотя и достигла безусловных успехов (42, с. 24).

В то же время в западной историографии присутствует явная тенденция рассматривать новые социальные и культурные явления, касающиеся гендерных отношений, в континууме, с выявлением скорее элементов преемственности, а не разрывов. Петровская «революция сверху» в данном случае служит отправным пунктом для изучения тех или иных явлений и черт «галантного века», разворачивающихся на протяжении более чем 100 лет. Так, первоначальные намерения организовать школы для девочек реализовались только при Екатерине II, и даже окончательное утверждение европейского стиля в одежде произошло тогда же.

Тот факт, что в период 1701-1724 гг. было выпущено 17 указов, касающихся ношения европейского платья, свидетельствует о том, как нелегко насаждалась новая мода, пишет П. Кинан. Более того, указы о запрещении носить русскую национальную одежду продолжали выходить и в царствование Елизаветы Петровны (81, с. 131-132). Следует отметить, что усиленное внимание западной историографии к моде имеет под собой серьезные основания. Там давно уже бытует мнение о важной роли одежды, которая ис-

пользуется в качестве индикатора, отражающего социальные, культурные и политические различия между людьми. Как считает П. Кинан, изменения в одежде придворных имели большое значение, во-первых, для восприятия России и ее двора иностранцами, что было необходимо для вхождения империи в сферу европейской цивилизации; во-вторых, для самовосприятия и самоидентификации социальных групп, в частности дворянок, которые теперь полноправно вошли в публичную сферу. Императорский двор стал в этот период центром общественной жизни, и проходившие там праздники требовали соответствующей одежды, которая выступает показателем богатства и статуса (81, с. 125). Указы Елизаветы Петровны о позволении женам купцов посещать представления в придворном театре - «только б одеты были не гнусно» - или о запрещении гулять в Летнем саду «не в фижменных юпках» демонстрируют, что одежда становится важным инструментом социального контроля (81, с. 134).

О том, что модная одежда способствовала выстраиванию социальной иерархии, пишет и Хелена Гощило (57). Однако она, как историк культуры, делает акценты на другом. Ее больше интересует присущее эстетике XVIII в. стремление к театрализации и метафо-ризации. Язык жестов (манипуляции с табакеркой и веером), язык цветов, обилие кружев и драгоценностей, парики и накладки из волос, мушки, пудра, румяна и косметика, корсеты для женщин и мужчин, переодевание в одежду противоположного пола, - все это служило тому, чтобы произвести на «зрителя» соответствующее впечатление, пишет исследовательница. Женское тело как «витрина», которая демонстрирует аристократический статус, и как квинтэссенция достижений цивилизации - вот то новое, что возникло в эпоху Просвещения и классицизма, когда интеллектуальным идеалом являлось искусственное, не отличимое от настоящего - «организованная видимость». Не случайно тогда же в России возник и феномен потемкинских деревень (57, с. 73-74).

И хотя внешний облик женщины и ее образ жизни действительно радикально переменились в послепетровский период, наиболее заметные признаки нового положения женщин, считают исследователи, обнаружились в сфере политики. В XVIII в. на российском троне поочередно воцарились четыре императрицы. Тот факт, что для элиты женское правление оказалось вполне приемлемым, западные историки признают не только мерилом успеха Петра в его стараниях «вывести женщин из терема», но и результатом ис-

кусного создания публичного образа монархини (42, с. 15). Если сам Петр олицетворял новые черты вызывающе маскулинного правителя-воина, то женщины на троне, в особенности Елизавета Петровна и Екатерина II, подчеркивали гражданский и гуманистический аспекты своего правления. Перед своими подданными они представали могущественными, но при этом обезоруживающе кроткими и любящими, и таким образом было возрождено «фемининное измерение правителя», основанное на традициях московского периода.

Как пишет Гэри Маркер, примирить подданных с женщиной на троне, в частности с Екатериной I, удалось путем «сакрализации» правительницы, что выдвигало на передний план традиционные верования. В своей монографии он подробно исследует становление культа святой Екатерины Александрийской в Западной Европе, а затем и в России, где к середине XVII в. она стала покровительницей женщин царствующего дома Романовых. Особенно широкую популярность получил образ святой Екатерины как «невесты Христовой» благодаря трудам Дмитрия Ростовского, и в результате к моменту, когда пришло время окрестить Марту Скав-ронскую, выбор имени для нее был не случайным. Хотя, как отмечает автор, было нелегко представить любовницу Петра в образе знаменитой святой девственницы, сам материал сказания о великомученице Екатерине давал возможность идентифицировать ее житие с жизнью реальной женщины, учитывая такие ее качества, как мужество, храбрость, острый ум и холодный рассудок. Первые шаги в процессе обоснования прав Екатерины I на трон были предприняты Феофаном Прокоповичем еще при жизни Петра I в «Правде воли монаршей» и вскоре после его смерти в «Краткой повести о смерти Петра Великого». В этих текстах определялись два основных источника царской власти: по воле Бога и по воле монарха. Поскольку к этому времени Екатерина уже была коронована как супруга императора, а также обладала всеми качествами публичной фигуры, ассоциировавшейся со святой Екатериной Александрийской, ближайшему окружению Петра не составило труда организовать дело так, что ей был предложен скипетр, который «Бог и ее супруг» ей уже предоставили, пишет автор (97, с. 177).

Дальнейшие шаги по обоснованию того факта, что иностранка незнатного происхождения правит Россией как «помазанница Божья», предприняло духовенство, которое в проповедях активно подчеркивало связь между святой Екатериной и императрицей, вопло-

тившей на земле Божественный промысел и волю ее супруга. Эти моменты были закреплены затем и в светских публичных празднествах, неизменно включавших в себя церковные службы. Императрица играла в них центральную роль в качестве соратницы и преемницы Петра Великого. День ее ангела стал одним из важнейших государственных праздников. Таким образом была создана символическая модель, которая использовалась при обосновании права на трон последующих российских императриц - Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны. Елизавета, кроме того, возродила день св. Екатерины, отмененный ее предшественницей, и всячески возвышала память матери, подчеркивая свое наследование «по крови» не только по мужской линии - от Петра, но и по женской (97, с. 185).

Как заключает автор, исследованный им сюжет выдвигает на передний план иную составляющую политической культуры и стратегий петровского времени, которой обычно пренебрегали историки. Наряду с дискурсом обновления, разрыва с традициями и воинствующей секулярностью в риторике эпохи присутствовали идеи глубокой преемственности и сильный религиозный компонент, что ярко проявилось в процессе легитимации первой русской императрицы и ее преемниц (97, с. 227).

Следует заметить, что русским монархиням XVIII в. посвящено немало работ. С точки зрения гендерного анализа представляет интерес статья Джона Александера об образах императриц-амазонок в русской культуре (16). Наиболее подробно освещена в западной историографии жизнь и деятельность Екатерины Великой, в особенности ее писательские труды и покровительство, которое она оказывала женщинам (40; 104). А самой популярной фигурой женской истории XVIII в. является Е.Р. Дашкова, что обусловлено не только ее исторической ролью и количеством имеющихся источников, но и той активной работой, которую ведет А. Воронцов-Дашков, недавно выпустивший ее биографию на английском языке (143).

В целом современная западная историография дает весьма откорректированную картину придворной жизни XVIII в., которая раньше часто изображалась в карикатурном виде, в атмосфере фривольности и скандала. Не отрицая присущего «галантному веку» фаворитизма, гендерные историки стараются показать «механизмы персонифицированной политики», в которой личное, частное поднято на уровень государственного. И здесь просматриваются аналогии с

московским периодом, когда между публичной и частной сферами не было китайской стены, когда политика в буквальном смысле являлась продолжением семейных обязанностей и фигура царицы представляла собой органическую часть политической системы.

ЖЕНЩИНЫ И ЭКОНОМИКА ДОРЕФОРМЕННОЙ РОССИИ

Западные исследователи, занимавшиеся в 1970-1980-е годы изучением социальной истории российских женщин, убедительно показали важнейшую роль крестьянок и работниц в развитии экономики страны. В 90-е годы, когда эгалитарные установки социальной истории, писавшейся «снизу», перестали занимать господствующее положение в науке, русисты обратили внимание и на представительниц привилегированных слоев. Глубокое изучение истории имущественных отношений в России показало, что экономическая роль женщины, которая ранее считалась важной только для крестьянок (их изначально рассматривали в качестве трудовой единицы семьи), была существенна и для благородного сословия, сохраняя свое значение на протяжении всего императорского периода.

Наиболее полное исследование имущественного статуса русских дворянок в 1700-1860 гг. было проведено Мишель Маррезе (3; 98). Вслед за другими авторами она указала на парадоксальную ситуацию, сложившуюся в русском гражданском праве: социальный статус замужней женщины, во всем подчиненной мужу, не совпадал с ее имущественным статусом, поскольку в 1753 г. в соответствии с указом Сената дворянки в России получили право свободно распоряжаться своим недвижимым имуществом. Самое удивительное, пишет М. Маррезе, что кроме князя М.М. Щербатова, который в своем сочинении «О повреждении нравов в России» заклеймил этот сенатский указ как потворствующий женскому непокорству, никто из современников не откликнулся на столь эпохальное событие. А между тем контраст с Западной Европой, особенно после принятия Кодекса Наполеона, был разительным - ведь там замужние женщины вплоть до второй половины XIX в. не могли распоряжаться своей собственностью. Под влиянием дискуссий 1860-х годов о женском вопросе эту проблему глубоко исследовали русские историки и правоведы, которые высоко оценивали правовое положение женщины в России, отмечая странное противоречие между архаичными политическими и экономическими институтами и сравнительной эмансипированностью русских дворянок (3, с. 68-69).

При этом консерваторы видели в имущественных правах женщин свидетельство исконного превосходства России над Западом, а западники - символ имеющегося в стране потенциала для прогрессивных изменений (3, с. 318).

М. Маррезе, отметив давнюю традицию обособления собственности мужа и жены, показала, что на протяжении всего XVIII в. происходило постепенное вызревание индивидуализации имущественных прав, начатое петровским указом 1714 г., который наряду с отменой раздельного наследования устранил различие между родовым и приобретенным имуществом (3, с. 18). В 1715 г. Петр I закрепил за дворянками право составлять купчие и закладные от своего собственного имени, а в 1731 г. дворянские дочери и вдовы получили полное право собственности на свою, хоть и небольшую, долю наследства. Все это проложило дорогу сенатскому указу 1753 г., который дал право женщинам отчуждать свои земли без согласия мужей. Указ этот, пишет автор, возник не по прихоти государыни Елизаветы Петровны, а был порожден новыми взглядами на отношение женщин к собственности, которые постепенно складывались в дворянстве в первой половине XVIII в. и закреплялись судебной практикой. Так началось расхождение между путями развития женских имущественных прав в России и на Западе (3, с. 75, 82-83).

Эти выводы были сделаны на основе анализа большого массива судебных и нотариальных документов (записей «крепостных книг», росписей приданого, завещаний, соглашений о раздельном проживании и др.). Другим важнейшим результатом проведенного исследования стало выявление данных о доле женской земельной собственности в экономике России и о деловой активности женщин. Выяснилось, что уровень женского землевладения неуклонно повышался, составив к концу XVIII в. примерно треть всех имений. К середине XIX в. женщины составляли настолько заметную часть собственников поместий и городской недвижимости, что это бросилось в глаза барону Гакстгаузену. По подсчетам М. Маррезе, в разных губерниях их было от 33 до 40%. Высока была и активность женщин на рынке недвижимости. Все это демонстрирует важную роль женщины в семейной экономике и хозяйственной жизни страны в целом. А если учесть, что жена часто управляла имением мужа (традиция эта сложилась еще во времена обязательной дворянской службы, когда мужья годами находились в отъезде), то картина получается соответствующая. Даже после Манифеста о вольности

дворянства 1762 г. далеко не все мужчины вернулись в свои поместья, предпочитая оставить управление имениями в руках своих жен.

В книге представлен живой материал переписки и мемуаров, рисующий яркую картину участия дворянок в ведении хозяйства. Образы юных жен, приводящих в порядок дела мужа и тем спасающих семью от разорения, появляются во многих семейных хрониках (3, с. 248). Русская классическая литература также дала много образов помещиц, начиная со знаменитой госпожи Головлевой. В романе «Отцы и дети» мать Базарова Арина Власьевна, «настоящая русская дворяночка», неутомимо хлопотавшая по хозяйству, заботу о своем имении переложила на мужа, у которого не было никакой собственности. Управляют своим имением эмансипе Кук-шина и богатая молодая вдова Одинцова, что, как отмечает автор, не вызывает осуждения (3, с. 233-234). Дело в том, что в дореформенной России, и материал книги это подтверждает, фактически отсутствовали гендерные различия в отношениях собственности. Конечно, имущественные права женщин были несколько более ограничены, но ни в судебных тяжбах, ни в сфере приобретения собственности, ни в хозяйственных вопросах автор не сумела обнаружить какой-либо сегрегации по тендерному признаку.

На Западе, пишет М. Маррезе, правовая культура создала систему имущественных отношений с ярко выраженными гендер-ными различиями, поскольку мужчины были связаны с недвижимой собственностью, а женщины - с движимым имуществом. Завещания западноевропейских женщин демонстрируют формирование особой «женской» системы ценностей. Но в завещаниях русских дворянок мы не найдем с любовью составленных описаний домашней утвари, передаваемой от матери к дочери. Главное содержание женских завещаний в России - раздел земли и крестьян, чтобы обеспечить детей и близких родственников. Таким образом, в материальной сфере интересы мужчин и женщин были едины, чего нельзя сказать о Западной Европе и США (3, с. 225).

М. Маррезе отмечает, что, несмотря на наличие в семейной жизни русского дворянства отдельных мужской и женской сфер, управление поместьем являлось общим делом, требовавшим участия и мужа и жены. Женщина, как правило, заведовала домашним хозяйством, прислугой, скотным двором, а мужчина распоряжался крепостными крестьянами и полевыми работами. Однако часто женские обязанности оказывались гораздо шире.

Владение земельной собственностью давало женщине серьезные властные полномочия у себя в поместье, и, кроме того, в роли помещицы дворянки оказывались в центре социальной системы, которая включала в себя местные власти, соседних помещиков, крестьян, уездное и губернское общество (3, с. 256). Влияние их было, как правило, неформальным, основанным на личных связях и покровительстве, но не на много меньшим, чем авторитет мужчин, поскольку в России, в отличие от Западной Европы, владение землей не являлось источником политических прав (3, с. 259). На основании проведенного исследования автор делает вывод, что право и собственность играют центральную роль в формировании ген-дерной идентичности (3, с. 226).

Под иным углом зрения роль женщин в экономике рассматривается в новаторском исследовании Кристин Руэн, посвященном истории модной индустрии в России в 1700-1917 гг. (117). Автор пишет культурную историю российского капитализма, в которой центральное место занимает история потребления (консюмеризма). Перестав рассматривать женщин в качестве пассивных потребителей товаров, отмечает К. Руэн, культурная история пришла к новому пониманию их роли в формировании капиталистического рынка (117, с. VIII).

Культурологический подход позволяет автору пересмотреть традиционные представления о доминировании государства в российской экономике. Этот тезис обычно основывался на изучении сферы производства и тяжелой промышленности. Перенося акцент на легкую промышленность, где преобладало частное предпринимательство, и выдвигая на передний план сферу потребления, которая имела важнейшее значение для складывания капиталистического рынка, К. Руэн получает совершенно иную картину.

Государство действительно дало первоначальный импульс развитию модной индустрии, пишет К. Руан. Указы Петра I о ношении «немецкого платья», о поддержке отечественного производства тканей и о привлечении в Россию мастеров из-за границы способствовали усвоению западных технологий пошива одежды, однако далее в игру вступил рынок со своими законами. Начала расширяться торговля с Европой, причем ввозились не только модная одежда, но и материалы для ее изготовления, чтобы русские мастера могли копировать последние новинки. А во второй половине XVIII в. в столицах появляются первые магазины и модные лавки, организованные иностранцами по западному образцу. По-

требность в информации приводит сначала к импорту модных журналов, а в 1830-е годы возникает и своя модная пресса, развивается рекламное дело. Прослеживая историю модной индустрии в России, автор приходит к выводу о том, что в империи копировалась западноевропейская модель. Точно так же, как и в Западной Европе, государство, дав первый толчок, затем поддерживало эту отрасль в основном посредством повышения и снижения пошлин, а ведущую роль в ее развитии играли рыночные отношения.

В исследовании К. Руэн показана неизбежная «феминизация» модной индустрии, выражавшаяся не только в том, что женщины составляли немалую часть владельцев швейных мастерских и рабочей силы, занятой в производстве одежды и тканей. Они принимали активное участие и в издании модных журналов в качестве редакторов, авторов, переводчиц. Характерной особенностью женского предпринимательства в мире моды была тенденция к индивидуализации. Женщины владели небольшими мастерскими и ателье, затем - модельными домами, но почти не занимались производством готовой одежды, которое начало быстро развиваться в середине XIX в. после изобретения швейных машин. В массовом производстве женщины отошли на задний план, они оказались заняты в основном на низкоквалифицированных работах. Сходный феномен наблюдался в пореформенное время и в издательском деле, где технические новинки позволили значительно увеличить тиражи и перейти к коммерциализации прессы. Владелицы русских модных журналов явно не выдерживали конкуренции в новых условиях, уступая поле деятельности мужчинам, обладавшим необходимыми техническими знаниями в области управления и производства.

Кристина Руэн пишет о том, что причины «отступления» женщин на низшие позиции в модной индустрии требуют специального исследования (117, с. 257). Действительно, женское предпринимательство дореволюционной России пока изучено в западной историографии довольно слабо, пальму первенства в этой области явно держат отечественные историки.

ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ ЖЕНЩИНЫ: СЕМЬЯ И БРАК В РОССИИ XVIII - ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIX в.

При изучении частной жизни женщины в императорской России западные историки исходят из тезиса о том, что семья являлась тогда основой идентичности. Социальные роли определялись

главным образом статусом и положением семьи, к которой принадлежал индивид, а семейные связи оказывали сильное влияние на его социальное, политическое и экономическое поведение. Поскольку семья вплоть до конца старого режима оставалась по своему характеру институтом патриархальным, власть в ней распределялась в соответствии с полом и возрастом. Главенствующее положение в семье занимал, конечно, отец, что было закреплено юридически, в том числе в фамилиях и отчествах, а женщины выступали в роли дочери, жены и матери. Таков был их социальный статус, и вплоть до конца XIX в. их деятельность ограничивалась семейным кругом (119, с. 58). Однако насколько узок был этот мир домашней жизни? И действительно ли женщина, формально ограниченная в своих правах, юридически и практически подчиненная мужу, была исключительно объектом властных притязаний мужчин? Исследования западных гендерных историков внесли значительные коррективы в представления, господствовавшие в феминизме 1960-1970-х годов.

Довольно большой массив литературы посвящен любви и браку, в особенности интересен анализ свидетельств иностранцев1. Западные историки с большой осторожностью относятся к этим свидетельствам, считая, что они отличаются крайней предвзятостью и требуют особого аналитического подхода с точки зрения образа Другого. Характерно, что отзывы мужчин и женщин - притом что и те и другие сходились во мнении относительно свободы и даже «распущенности» русских в супружеской жизни - различались между собой радикально. Иностранцы были склонны считать русских дворянок «мужеподобными», грубыми в своем противоестественном стремлении попирать исконные права мужчин. А иностранки полагали, что независимый характер русских женщин проистекает из их имущественных прав и связанной с ними ответственности (3, с. 236; 137, с. 10).

Как уже говорилось, в работах по социальной истории крестьянства, опубликованных в 1980-1990-е годы, продемонстрировано, что положение женщины в семье было не столь удручающим, как считалось ранее. Суть женской власти емко выражает русская пословица «Муж в семье голова, а жена - шея». Тем не менее слишком многое в патриархальной семье зависело от конкретных

1 Vowels J. Marriage a la russe // Sexuality and the body in Russian culture. -Stanford, 1993. - P. 53-72.

обстоятельств и характеров ее членов. Далеко не все женщины могли использовать существующие возможности для повышения своего статуса в семье. И чем выше было социальное положение женщины, тем уже был спектр ее возможностей в этом отношении. На материалах, отложившихся в архиве Духовной консистории за 1721-1840 гг., Р. Биша реконструировала картину семейных конфликтов и попыток их разрешения, характерных для данного периода. По сравнению с изобретательными и решительными крестьянками, которые (несмотря на неграмотность) достигали успеха благодаря смекалке и трудолюбию, дворянки выглядят запуганными и неспособными действовать в своих интересах, отмечает автор (23, с. 228).

Социальные историки провели большую работу по выявлению моделей семьи, бытовавших в России раннего Нового времени. На протяжении всего XVIII в. браки были ранними (брачный возраст наступал для девочек в 12 лет, а для юношей - в 14-15), причем для всех слоев общества, что соответствует восточноевропейской модели. Однако, пишет Н. Коллманн, надежные данные свидетельствуют в пользу широкого распространения нуклеарной, малой семьи, которая к концу XVII в. преобладала в городах среди всех классов и в деревне у бедноты (для крестьянства в целом была характерна большая семья, состоявшая из нескольких поколений). А это уже - западноевропейская модель (90, с. 365-366).

Исследователи отмечают негативное влияние «петровской революции», которая из-за введения обязательной государственной службы для дворянства переложила все бремя ответственности за семью на женщин, разлучая их на годы с мужьями и сыновьями (42, с. 27-28). Долгие отлучки мужа из дома являлись, по мнению ряда авторов, главным фактором нестабильности семьи (23, с. 233), и только после издания Петром III в 1762 г. Манифеста о вольности дворянской положение дел стало меняться в лучшую сторону.

Следует отметить, что церковные установления в отношении супружества, сложившиеся в России к началу XVIII в., казалось бы, должны были обеспечивать устойчивость семьи. Существовали разветвленная система понятий о допустимых и недопустимых браках, сложные процедуры согласования (в случаях, когда в брак вступали представители разных сословий и конфессий), документальная регистрация браков. Существовал и перечень признаваемых церковью причин для развода. Тем не менее двоеженство и двоемужество в этот период процветали, жены убегали от своих мужей, те, в свою очередь, заводили вторые семьи, особенно когда

годами отсутствовали «по службе» или были на войне. Причем отсутствовали представители всех сословий - дворяне (особенно до 1762 г.), горожане, крепостные и не крепостные крестьяне. В начале XVIII в. проблема двоебрачия находилась в центре внимания церковных иерархов, которые стремились превратить церковь в могущественный институт и винили во всех нарушениях священников, идущих якобы на поводу у своей паствы (23, с. 227-228).

В западной историографии традиционно считалось, что православная церковь вплоть до XIX в. была неспособна контролировать и регулировать институт брака, поскольку ей не хватало для этого соответствующих инструментов - кодифицированных законов и бюрократических процедур (44, с. 147). В последние годы появились и иные интерпретации этого явления, которые, однако же, по-прежнему ставят во главу угла социальные факторы. Одни авторы, как, например, Д. Кайзер, на архивных материалах доказывают, что церковный контроль над заключением браков был достаточно серьезным уже в раннее Новое время. А Робин Биша в своей статье «Брак, церковь и община в Санкт-Петербурге в XVIII в.» (23) предлагает новую трактовку того, что можно было бы назвать «отсутствием церковного контроля» в брачной сфере. По ее мнению, священники пытались как-то согласовать существовавшее в народе представление о супружестве с церковным определением брака и буквой закона (23, с. 227). Она отмечает, насколько приемлемым для окружающих был факт создания другой семьи при живой жене, и не только среди военных, но среди обычных горожан Санкт-Петербурга. Да и представители церковных и светских властей предпочитали подделать документы, чтобы создать видимость законного брака, а не преследовать супружескую пару по всей строгости, которая явно считалась излишней. И хотя никто не отрицал святость церковных уз, однако требования жизни и стремление к сохранению стабильности оказывались зачастую сильнее (23, с. 239).

Только к 1840-м годам, считает Г. Фриз, было завершено оформление административного механизма и соответствующего делопроизводства, которое позволило церкви во всей полноте регулировать заключение и расторжение браков (44, с. 147). Однако институциональный подход упускает из виду многие аспекты истории семьи, которые можно обнаружить, используя микроисторический и биографический методы.

В своем исследовании, посвященном «провинциальным барышням», Ольга Глаголева на примере истории четырех поколений

семейства Буниных фиксирует эволюцию семейной модели на протяжении XVIII - первой половины XIX в. (53). Для первой половины

XVIII в., пишет она, характерно отсутствие у представителей провинциального дворянства твердых представлений о семейной верности и «нравственности», как ее стали понимать в 1820-е годы. Мужчины были вольны заводить другие семьи, да и в отношении женщин нравы были не так строги. Считалось почетным, если жена или дочь становилась любовницей высокопоставленных особ. Вполне допустимым было и проживание в одном доме официальной семьи и любовницы мужа с его побочными детьми. Глаголева описывает известную историю В.А. Жуковского, влюбившегося в свою племянницу М.А. Протасову, внучку М.Г. Буниной (которая терпела у себя в доме турчанку Сальху, мать Жуковского). Все четыре ее дочери также либо растили не только своих законных детей, но и внебрачных потомков мужа, либо сами имели внебрачных детей (53, с. 36-37). Причем следует заметить, что Бунины были одним из самых просвещенных семейств в провинциальной России 1760-1790-х годов. В начале XIX в., отмечается в исследовании, такая практика исчезает.

Повышается и возраст дворян, вступающих в первый брак. Сначала это коснулось мужчин, которые все чаще женятся в 25-27, а не в 17-18 лет, и только к концу XVIII в. дворяне перестают выдавать замуж 13-летних девочек. Глаголева приводит примеры получившей широкое распространение после 1762 г. модели брака, когда мужчина 25-30 лет выходил в отставку и женился на 12-13-летней девочке, которая исправно рожала ему детей, а он, в свою очередь, занимался ее воспитанием и образованием. Часто это были несчастные браки, о чем свидетельствуют записки Андрея Болотова и мемуары Анны Лабзиной, которые широко используются в западной историографии (39). Эта модель, однако, сохранилась и в

XIX в., хотя и в несколько смягченном варианте. Наиболее известный случай - женитьба Пушкина на 18-летней Натали Гончаровой, вполне соответствовавшая патриархальным нормам, характерным для века Просвещения (1, с. 89).

Изменения в модели брака и семейных отношений, наметившиеся к началу XIX в., фиксируют многие исследователи. Возникают новые ожидания в отношении будущего партнера: помимо требований экономического и личного характера (хозяйственность, доброта) появляется такой критерий, как образованность. Более того, жена теперь в ряде случаев должна не только разделять ин-

теллектуальные интересы мужа, но и быть физически привлекательной. Романтическая любовь и страсть в браке приобретают новое значение сначала для мужчин, а затем и для женщин, пишет Б. Энгель (42, с. 31-32). Считается, что эти изменения происходили благодаря распространению образования и чтения и затронули сначала высшие слои общества, а в 1780-е годы проникли и в среду провинциального дворянства (42, с. 32).

О глубинном характере этих трансформаций свидетельствует исследование И. Паэрт, посвященное так называемой «брачной полемике», развернувшейся в 1760-е годы между старообрядцами-беспоповцами федосеевского и поморского согласий (105).

Изначально и поморцы и федосеевцы придерживались безбрачия, поскольку формально мирянин мог только крестить и исповедовать, но не венчать. Кроме того, считалось, что с наступлением «Царства Антихриста» продолжение рода человеческого преступно. Однако семью как таковую беспоповцы не отрицали, их идеалом был целомудренный брак - отношения, которые существовали между Адамом и Евой до грехопадения, любовь духовная, а не сексуальная, и взаимная поддержка.

Догма безбрачия была оспорена Иваном Алексеевым и его последователями, которые начали утверждать, что сущность таинства брака - не церковный ритуал, а дарование согласия. Московские поморцы развили идеи Алексеева и построили Покровскую часовню, в которой стали проводить венчания. На эту практику ополчились сторонники традиционного безбрачия. Идеологи московской общины федосеевцев, центром которой стало в 1771 г. Преображенское кладбище, выступали за традиционный аскетический идеал безбрачия, основанный на средневековых представлениях о человеческой природе. Теологи этого согласия считали, что грехопадение Адама нарушило план Творца и привело к нескончаемой череде рождений и смертей. Женщина, как подстрекательница грехопадения, становится «средоточием рождения и смерти», с ней ассоциируются такие плотские черты, как похоть и слабость.

Новая концепция брака предлагала более человечный подход к отношениям между мужчинами и женщинами, по-новому определяла категории мужского и женского. Для поморцев создание двух полов - благой замысел Творца, что предполагает последующее соединение их в одно целое через брак - мистический союз, ведущий к рождению детей. Поморские тексты конца XVIII - первой половины XIX в. конструируют тип маскулинности, который

соединяет в себе традиционные христианские ценности с культурными образцами эпохи, навеянными героическими идеалами классицизма и восходящими к античности. Учение поморцев, отсылающее к науке и философии, а также к художественным идеалам конца XVIII - начала XIX в., было во многом ответом на вкусы возникающего в России среднего класса, отмечает И. Паэрт (105, с. 14). Оно создало образы добродетельного мужа и благочестивой жены, трудовая этика в нем связывалась с моралью, и под этим углом читались тексты Священного Писания.

Таким образом, культурные ориентиры двух согласий выглядят противоположными: в учении поморцев важную роль играли идеи светской культуры, а федосеевцы обращались к «аутентичной» православной традиции, опираясь на житийную литературу. Они утверждали, что греховный женский пол можно спасти через девственность. Материнство не являлось для них особой добродетелью: они делали акцент на духовном материнстве церкви и отрицали физическое, испорченное грехом. Это вело к новому определению женственности у федосеевцев и к изменению социального статуса женщины. Поскольку безбрачие ценилось высоко, одинокие женщины обладали большой свободой. Поморцы же считали целибат сверхъестественным качеством, «ангельским состоянием», недостижимым для обычного человека.

Практические последствия этих все дальше расходившихся идеологий были, однако же, парадоксальными. Теоретическое неприятие брака у федосеевцев в реальности оборачивалось большей терпимостью к внебрачным отношениям, свободой молодых людей в выборе партнеров. В поморских общинах родители, напротив, жестко контролировали выбор супруга, и браки, несмотря на «просвещенный» характер дискурса, носили характер коммерческого контракта. Женщины в общинах федосеевцев были более самостоятельны в вопросах деторождения и имели больше властных полномочий в общине, в то время как в поморских семьях место женщины было жестко определено: помощница, во всем подчиненная мужу (105, с. 157).

Изучение повседневной жизни приводит историков к выводу, что ни церковные установления, ни нормы права не играли существенной роли в изменениях модели семьи, имевших место во второй половине XVIII в. Они скорее носили характер инструментов сдерживания, но не влияли на суть совершавшихся глубинных трансформаций, которые во многом были связаны с социальными и

культурными процессами, происходившими в этот период в Западной Европе. Считается, что там, в частности в Англии, в это время «имел место переход от старой патриархальной семьи к новому "товарищескому браку", с его более крепкими узами чувства и большей степенью интимности между мужем и женой, родителями и детьми» (1, с. 95). Он был связан с возвышением среднего класса и утверждением идеологии так называемых «разделенных сфер», предполагавшей, что участие женщины в жизни общества должно ограничиваться домом и семьей, а мужчине предоставлялось широкое поле деятельности в публичной сфере. В соответствии с этой логикой, в отношении России такой переход относили ко второй половине XIX в., когда там начал возникать свой средний класс. Однако современные гендерные исследования, использующие куль-турологический подход, предложили иной угол зрения на эту проб-лему. Отправной точкой в их обобщениях являются нормы поведения, принятые в обществе, и их эволюция в период 1760-1830-х годов.

УТВЕРЖДЕНИЕ ИДЕОЛОГИИ «РАЗДЕЛЕННЫХ СФЕР»

Значение екатерининского царствования для развития в России частной сферы в современном ее понимании подчеркивается западными русистами, занимающимися культурной историей. При этом они, как правило, опираются на современные достижения историографии Западной Европы, которая давно уже проявляет интерес к семейной жизни, считая ее не только фактором поддержания политической стабильности, но и важнейшей составляющей в процессе формирования идентичности и системы ценностей среднего класса. Еще одним важным моментом в системе аргументации историков-культурологов является то, что семейная жизнь русского дворянства никогда не была частной в полном понимании этого слова. И дело не только в ее открытости для «общественного мненья», но и в образе жизни, характерном для гостеприимного дворянства. В доме, где кроме членов обычно многодетной семьи жили многочисленные бедные родственники, воспитанники и приживалы, не переводились гости. Для их развлечения ставились спектакли, устраивались живые картины, игры, фейерверки, прогулки и пикники. Высшим выражением просвещенного гостеприимства стал салон, который в России хотя и не достиг такого влияния и почти официального статуса, как это было во Франции, однако же сыграл боль-

шую роль в развитии интеллектуальной жизни, а в конечном итоге -публичной сферы (42, с. 37).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

В монографии американского историка Джона Рэндолфа (110) исследуется история одного из дворянских «гнезд» - усадьбы Пре-мухино, принадлежавшей с 1780-х годов семейству Бакуниных. В первой части подробно, на основе архивных материалов, рассказывается об истории семьи Бакуниных и об особом, в чем-то экспериментальном по своему характеру образе жизни в Премухино.

На первый план автор выдвигает идею о том, что семья и частная жизнь играют не меньшую роль в функционировании общественного организма, чем так называемая «публичная сфера». В монографии корректируются бытующие в историографии представления о том, что после принятия Манифеста о вольности дворянской в 1762 г. многие дворяне «демонстративно» удалились в деревню и тем самым отказались от участия в общественной жизни. Автор увязывает это массовое явление с намерениями власти, а именно с «цивилизаторским проектом» Екатерины II, задавшейся целью создать в провинции силами местных помещиков «общество». Причем немаловажное место в программе правительства занимали ценности, ассоциирующиеся с семьей, что позволяет автору говорить о совершенно определенной политике по отношению к частной жизни (110, с. 38). Это подтверждается и явной социальной направленностью, просматривавшейся в организации Смольного института: воспитывать просвещенных дочерей, жен и матерей, которые затем понесут цивилизацию в провинцию. Екатерининские преобразования, по словам автора, придали дворянству статус «свободных граждан, живущих частной жизнью в деревне». Они, как пишет Дж. Рэндолф, создавали новые социальные нормы для дворянства в частной сфере и учили его, как пользоваться своей недавно обретенной свободой в интересах государства (110, с. 32-34).

И хотя в публичной сфере местное дворянство обнаруживало пассивность и даже апатию, в частной жизни, которая составляла не менее важный компонент дворянской вольности, наблюдалась резкая активизация. Во второй половине XVIII в. в Тверской губернии возникает множество помещичьих домов, выстроенных в духе классицизма, в окружении «регулярных» садов и романтических парков с каскадами прудов, гротами и руинами. Тот факт, что помещичьи усадьбы копировали столичные дворцы, свидетельствует не столько об отчуждении многих представителей дворянства от общества, сколько об их стремлении продемонстрировать свою

принадлежность к элите и соответствие самым высоким стандартам, пишет автор. При этом широко известный «роскошный и театрализованный образ жизни» в русских усадьбах того времени он трактует как «приватизацию» тех практик, которые ранее были приняты исключительно при дворе (110, с. 38-39).

Как и в Европе, где во второй половине XVIII в. происходил процесс выделения частной и публичной сфер, новые дворянские усадьбы, в изобилии появившиеся в России, становились «инструментами», при помощи которых их благородные обитатели декларировали свое отличие от окружающих. Это явилось важным моментом в становлении дворянской идентичности (110, с. 39).

Автор уделяет особое внимание методам, или «культурным практикам», посредством которых русское дворянство утверждалось в своем высоком положении, и демонстрирует это на примере семьи Бакуниных. Он, в частности, анализирует сохранившуюся в семейном архиве пьесу «Пролог», написанную младшей дочерью, 14-летней Прасковьей для домашнего представления к Новому 1790 году, и квалифицирует эту постановку как «первые попытки семьи стать примером для подражания» - линия, которой придерживались Бакунины на протяжении всех последующих лет. По мнению автора, большую роль в формировании особой преданности дому и домашней жизни в деревне, которую выказывал А.М. Бакунин, сыграл его друг, известный архитектор, изобретатель, ученый, поэт и литератор Н.А. Львов (1751-1803). Именно Львов выработал для себя и своей семьи тот образец «необыкновенной» семейной жизни, полной веселых празднеств и просвещенных утех, который должен был вызывать восхищение окружающих (110, с. 60). В книге подчеркивается, что в представлениях Львова и кружка, к которому он принадлежал (среди его членов были Г.Р. Державин, В.В. Капнист, В.Г. Боровиковский), домашняя жизнь в соответствии с идеалами Просвещения вполне вписывалась в современный им политический и социальный контекст. С одной стороны, в этот период происходила выработка системы ценностей и поведенческих норм русского дворянства, с другой - под влиянием Французской революции во всей Европе критически пересматривались основные идеи Просвещения.

В книге подчеркивается, что в жизни семьи Бакуниных, столь богатой культурными событиями, женщины занимали центральное место. Это было характерно для русских дворянских гнезд -О. Глаголева описывает «женское царство» в семействе Буниных, а для более позднего времени - усадьбу Плещеевых Чернь, которая в

1830-е годы поражала окружающих полнотой жизни. Шарады, танцы, спектакли и игры были бесконечны в этом шумном многонаселенном доме (53, с. 38; 59). Семья Бакуниных прославилась далеко за пределами Тверской губернии, где находилось их поместье. Задумавший в 1790-е годы «семейную идиллию» А.М. Бакунин реализовал ее гораздо позднее - в 1820-е годы, однако сумел воплотить в ней черты, характерные для эпохи сентиментализма. В центре его идиллии стоял отец, который строил гармонические отношения в семье, основанные на началах разума, любви и взаимной терпимости. В воспитании и образовании детей принимали участие и отец и мать, которая была на 20 лет моложе своего супруга и также являлась объектом его воспитательных усилий. «Женское царство» в семье Бакуниных, состоявшее из жены, четырех дочерей и их тетушек, жило своей жизнью и не подвергалось «прямому угнетению» со стороны главы семьи.

Представленный в книге Дж. Рэндолфа материал во многом согласуется с выводами Катрионы Келли, которая считает, что в 1760-1820-х годах не произошло существенных изменений в структуре патриархальной семьи, а скорее имел место сдвиг в понимании ее сущности. Возникает новый тип семейного уклада, в соответствии с которым муж и жена живут «раздельными, но равноправными» жизнями, он по-прежнему базируется на предполагаемом подчинении женщины мужчине, но такие традиционно «женские» обязанности, как воспитание ребенка, приобретают большую значимость (1, с. 95).

Особое внимание К. Келли уделяет роли Екатерины II в распространении «цивилизованных» норм поведения. Императрица использовала инструменты, уже введенные в употребление Петром I, -законодательные нормы, регулирующие поведение граждан, улучшение архитектурного облика столицы и губернских городов, дворцовые церемонии. Но важнейшей отличительной чертой цивилизаторского проекта Екатерины II, пишет Келли, являлось внедрение механизмов саморегуляции: воспитание ответственности, гражданственности и патриотизма в подданных. Надо отметить, что в число граждан императрица включала и женщин, о чем свидетельствуют, в частности, меры по развитию женского образования, в том числе разработка обширных программ для учебных заведений, включавших наравне с традиционными «женскими» предметами математику, историю, географию и др. Немалую роль в «приобщении к цивилизации взрослых» сыграла поддержка, ко-

торую оказывала императрица театру и литературе, сама сочиняя пьесы, книги, основывая журналы. Особое внимание уделяла Екатерина II переводу и распространению назидательных книг о морали, воспитании, этикете (83, с. 8-10).

Катриона Келли изучила огромный массив дидактической литературы и книг по этикету, циркулировавших в России во второй половине XVIII - первой трети XIX в. и завоевавших большую читательскую аудиторию. Анализ этого материала позволил автору выявить изменения в представлениях о супружестве и материнстве, происходившие в этот период в России под влиянием европейских идей. В книгах подчеркивалось различие между двумя полами и указывалось, что женщина должна играть в «учтивом» обществе цивилизующую роль, облагораживая «варварских» мужчин и всячески способствуя смягчению нравов (83, с. 22). Моральное превосходство женщин лежало в основе новой концепции о материнском воспитании, возлагавшей на них обязанность заботиться об образовании и нравственности дочерей.

Однако новая роль женщины-матери, дававшая ей немалые властные полномочия в семье, сразу же подверглась испытаниям на прочность. Констатируя проникновение в Россию понятия о разделенных сферах в конце XVIII в., Келли отмечает такую интересную особенность интеллектуального заимствования, как «сжатие хронологии». Характерные для раннего Просвещения идеи Фенелона и Ламбер о том, что женщина должна полагаться на собственные силы и в браке быть достаточно самостоятельной, независимой эмоционально от мужа, пришли в Россию с большим запозданием, в 1760-е годы, почти одновременно с другими западными текстами, написанными уже следующим поколением авторов, которые превозносили совершенно иной тип брака, основанного не на рассудке, а на эмоциях. В соответствии с новым идеалом женщина обязана была выполнять долг по отношению к своему супругу, а не по отношению к детям, и угождать ему во всем. Под влиянием нравоучительных романов мадам де Жанлис распространяется мнение о ненужности образования в браке и о вредности ума и таланта для женщины, обреченной на жизнь «монотонную и зависимую» (1, с. 80). Характерно, что в 1763 г. Екатерина II «наложила эмбарго» на роман Руссо «Эмиль», в котором развивается концепция «новой женственности» (часто интерпретируемой как антифеминистская, женоненавистническая) и идеалом брака признается концепция «чистого листа», когда интеллектуально и мо-

рально развитый муж «образовывает» свою юную и невежественную жену, «поднимая» ее до себя. Только в 1813 г. роман «Эмиль» был издан в России в полном переводе (83, с. 31).

Соперничество между альтернативными западными моделями семейной жизни обострилось после смерти Екатерины II, когда в России начинает утверждаться идеология разделенных сфер. Сначала Павел I своим законом 1797 г. о престолонаследии не только исключил возможность женского царствования, но и установил новый регламент поведения для своей супруги: главной ее сферой должен был стать дом, а не двор и государство (3, с. 260). Затем и Александр I, а в особенности Николай I, заботясь о том, чтобы авторитет женщины не выходил за определенные рамки, при каждом удобном случае подчеркивали статус императрицы как жены, полностью зависимой от мужа. В императорской фамилии утверждается новый идеал семьи, достигший своего наивысшего расцвета при Николае I. В центре этой модели стояли отец-патриарх и женщина-мать, которая сама воспитывает своих детей. На смену образу «матери народов», который процветал в правление Екатерины II (и Елизаветы Петровны), пришел образ материнства исключительно подчиненного характера, находящегося в тени мужественности и «милитаристской власти» царя (83, с. 16-17, 28-29).

Рассматривая эволюцию идей о женском образовании со времени царствования Екатерины II, К. Келли отмечает, что в начале XIX в. идеология разделенных сфер наложила строгие ограничения: «Мужчины делают законы, а женщины - нравы». Соответственно сузился круг изучаемых в Смольном предметов, там стали готовить добродетельных хозяек, «ангелов дома» (83, с. 62).

Что касается воспитания мальчиков, то оно было семейным до 7 лет, после чего, как считалось, им должны были заниматься учебные заведения. Келли отмечает обилие книг по этикету, адресованных мужчинам, в которых подчеркивалась их социальная роль. К началу XIX в. в этой сфере также наблюдается столкновение ценностей эпохи Просвещения, ставящей во главу угла рационализм, контроль над страстями, и сентиментализма с его культом чувствительности (83, с. 42). Характерно, что уже в 1820-е годы среди русских аристократов, давно усвоивших европейские нормы поведения и не отличимых от лондонских денди или парижских пти-мэтров, возникает традиция высмеивания книг по этикету. Тогда же начинается борьба с «гнетом» женщин в качестве арбитров вкуса.

В наступившую эпоху романтизма женщина теряет свою власть в семье и моральный авторитет в обществе.

Понимая, что взаимоотношения предписанных и реальных норм поведения более чем сложны и ни в коем случае не прямолинейны, Келли трактует исследуемые тексты в первую очередь с точки зрения их вклада в формирование идеологии и приходит к выводу, что идеалы все же оказывали несомненное влияние на жизнь людей. Она заключает, что в результате многочисленных взаимовлияний и пересечений произошла «довольно-таки бессистемная эволюция семейных отношений». Так, во взглядах Пушкина, а позднее Л. Толстого просматривается сосуществование представлений о подчиненном положении жены и о ее самостоятельности («Я требую, чтобы ты была свободной») (83, с. 81).

Характерно, что, несмотря на «воинствующий» характер проникавшей в 1790-е годы в Россию идеологии разделенных сфер, имущественные права женщин устояли, отмечает К. Келли (83, с. 83). С этой точки зрения рассматривает гендерные нормы дореформенной России М. Маррезе, указывая, что в мемуарах XIX в. «и мысли нет» о том, что дворянки, которые хозяйничают в своих имениях и заботятся о своих финансовых интересах, нарушают нормы женского поведения и что открытое проявление женских деловых качеств как-то унижает мужчин. И помещиков и помещиц одинаково хвалят за заботу о благосостоянии семьи, за солидное наследство, переданное детям. И тех женщин, которые плохо управляли своими имениями или вовсе не занимались ими, не извиняла принадлежность к «слабому полу» (3, с. 250).

Границы допустимого поведения для благородных дам в деле управления имениями были весьма гибкими, и вплоть до середины XIX в. от них даже ожидали определенной хозяйственной сметки. Однако уже в конце XVIII в. появляются первые признаки изменений в представлениях о том, что подобает настоящей женщине. Как всегда, пишет М. Маррезе, они шли сверху вниз и далеко не сразу достигли «маленькой семейной вселенной» и укоренились в обществе. Источником этих изменений явились, как обычно, западные влияния, и в результате разделение на частное и общественное (публичное) поставило на повестку дня «возвращение женщины к домашнему очагу». На рубеже веков идея о том, что матери должны сами воспитывать своих детей, находит все больше приверженцев среди высшего общества, однако провинцию новые веяния окончательно завоевали только в пореформенную эпоху. Призывы много-

численной дидактической литературы, как правило, пропадали втуне, что подтверждается сопоставлением их с мемуарами. Дворянки все-таки мало занимались своими детьми, и управление поместьем безусловно считалось делом гораздо более важным для поддержания достоинства семьи (3, с. 261). Несмотря на постепенное распространение элементов концепции разделенных сфер (это был крайне неравномерный процесс), долгое время не считалось недостойным для дворянки переложить заботу о детях на нянек, гувернанток и незамужних родственниц. И только с исчезновением в 1861 г. бесплатного труда дворовых им пришлось взять дело в свои руки (3, с. 262).

Русские гендерные традиции долгое время обнаруживали устойчивость перед лицом европейских представлений о том, что подобает женщине, а что нет. И хотя русским дворянкам также внушались скромность, целомудрие, покорность мужьям, а мужчинам полагалось смотреть на своих жен как на хрупкие существа, идеал слабой и зависимой супруги очень сильно расходился с законодательной системой, возлагавшей на женщин ответственность за их собственность. Противоречил он и повседневному опыту дворянок, которые руководили своими поместьями и умело решали правовые и имущественные вопросы при минимальной помощи со стороны родственников-мужчин. Таким образом, правовой статус дворянок ослаблял влияние идеологии разделенных сфер в России: в вопросах собственности западноевропейские идеалы женственности не вытеснили традиционные гендерные соотношения, а сосуществовали с ними (3, с. 265).

ИДЕАЛ ЖЕНСТВЕННОСТИ И «ФЕМИНИЗАЦИЯ» РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Особую роль в формировании гендерной идентичности во второй половине XVIII - начале XIX в. в России играл идеал женственности, который наиболее ярко воплотился в художественной литературе того времени. И хотя идеал нельзя воспринимать как отражение действительности и следует отличать его от реального опыта, учитывая при этом, кто его создавал, с какой целью и для каких социальных слоев и групп, тем не менее он оказывал огромное влияние на поведение индивида (119, с. 17). Исследователи отмечают живой интерес к сходствам и различиям мужской и женской индивидуальности, возникший в эпоху Просвещения и с тех

пор не иссякавший в русском обществе. В этот период на смену классицизму приходит интеллектуальное течение сентиментализма, с его вниманием к частной жизни, «естественному» человеку и его чувствам. Исследователи отмечают, что рука об руку с оформлением новой дворянской идентичности в изменившихся социальных условиях идет перестройка идентичности гендерной, в первую очередь мужской. Возникший в Петровскую эпоху идеал героической мужественности сменяется новым, не героическим и не ориентированным на государство идеалом «чувствительного человека» (66, с. 55). Женщина, которая выполняет «цивилизующую» функцию, выступает «зеркалом» мужской идентичности. Она - тот «Другой», отталкиваясь от характерных черт которого мужчина может «выстроить» свою личность и осознать себя. Большой вклад в изучение этих проблем в западной науке вносят литературоведы и историки литературы, принадлежащие к направлению «нового историзма», которое уделяет немалое внимание социальному контексту (см.: 2).

В 1990-е годы Джудит Ваулз выдвинула тезис о «феминизации» русской литературы конца XVIII в., которая, будучи ориентирована на женскую читательскую аудиторию, культивировала «легкие жанры», отказалась от «высокого стиля» и выбрала главной своей темой любовь, «очищенную» от материального и плотского. И хотя женщины рассматривались тогда исключительно как законодательницы мод и арбитры вкуса, а вовсе не как потенциальные литераторы, феномен феминизации литературы способствовал тому, что женщины приобрели престиж и авторитет и сами начали писать (137, с. 15).

В статье Маркуса Левитта анализируется первая в русской литературе поэма, написанная женщиной, - «Полион, или Просветившийся нелюдим» - княгиней Е.С. Урусовой, опубликованная в 1774 г. без подписи автора. Тем не менее, указывается в статье, авторство не являлось секретом, и поэтесса была достаточно хорошо известна в литературных кругах (Державин очень тепло отзывался о ней как о «славной стихотворице») (94, с. 586).

В центре внимания исследования - скрытый диалог Е.С. Урусовой с «возможно, самой известной в эпоху Просвещения атакой на роль женщины в обществе - "Письмом к д'Аламберу о театре" Ж.-Ж. Руссо (1758)» (94, с. 588). Это произведение вызвало шквал споров среди современников, ознаменовав глубокий раскол в движении французского Просвещения и разрыв Руссо с энциклопедистами. В «Письме» Руссо, особенно резко критикуя пьесу Мольера

«Мизантроп», обрушивался на современный ему театр и все его недостатки приписывал зависимости от общества, в котором господствуют женщины. Вольтер, напротив, считал, что основные достоинства французских пьес проистекают из того, что во Франции царит «прекрасный пол», благодаря чему в обществе процветают «галантность и веселость». По мнению современных западных исследователей, модель общества, основанная на «соединении двух полов, где центральную роль играли женщины» (female-centered mixed-gendered sociability), в конечном итоге феминизировала не только французскую культуру, но и всю цивилизацию XVIII в. (94, с. 590-591).

Отмечая, что поэма княгини Урусовой позволяет сделать некоторые заключения о вовлеченности русского общества в европейские дебаты о месте гендера в культуре Просвещения, автор указывает, что содержащуюся в ней критику не следует рассматривать как «феминистский» ответ «антифеминизму» Руссо, что было бы анахронизмом. В XVIII в. еще не существовало конфликта двух противоборствующих моделей общества (муже- и женоцентрич-ной), и водораздел между взглядами Руссо и Вольтера пролегал в несколько иной области. В своей поэме Урусова присоединяется к вольтеровскому пониманию всех преимуществ дружественного «сообщества мужчин и женщин». Демонстрируя, как любовь Наиды спасает мизантропа Полиона и выводит его из добровольного заточения в глуши, она подчеркивает, что мужчины нуждаются в женщинах, их дружбе и любви, чтобы стать «поистине просвещенными» (94, с. 592).

Весь строй аргументации в пользу дружбы и общения в поэме подразумевает активное участие женщин в жизни общества и в литературной деятельности. М. Левитт пишет об оптимистической и, возможно, наивной вере Урусовой в Просвещение, которая, однако, являлась отражением общего оптимизма русской литературы относительно его универсальной силы. На русской литературной традиции основывалась и критика в поэме «Полион» мизантропии Руссо во имя вольтеровского равноправия полов в «Республике литературы» (Respublica literaria - интеллектуальные сообщества, возникавшие в Европе в конце XVII - начале XVIII в., обычно переводится как «литературный мир»). Такие писатели, как Сумароков, Херасков и Богданович, не только приветствовали занятия женщин писательством, но и нередко выступали в качестве их наставников и покровителей (94, с. 600).

Как указывается в статье, человеческое общение трактуется в поэме в рамках необходимого и взаимодополняемого равенства полов, а «бремя женоненавистничества» приписывается исключительно мизантропам, которые выглядят в данном случае врагами Просвещения. В то же время «Полиону» присущи абстрактное морализирование, непрописанность персонажей, в том числе и главных героев. Представленный в поэме буколический образ «счастливой общительности» включает в себя широкий спектр развлечений -игры, танцы и песни среди цветов и лугов, беседы и пиры, охоту, празднества, - но в нем нет ничего, имеющего отношение к практической жизни и деятельности. Все это демонстрирует, с одной стороны, ограниченные возможности жанра пасторально-дидактической поэзии, с другой - недостаточно развитое состояние реального общества, к которому она апеллирует (94, с. 601).

В статье М. Левитта упоминается важная проблема возникновения нового дискурса о полах, который утвердился в Европе в середине XVIII в. главным образом благодаря Руссо и оказал влияние на последующие эпохи. Именно тогда зародилось понятие о «новой» женственности, якобы «естественной», данной самой природой, что вполне отвечало универсалистским тенденциям дискурса эпохи Просвещения в целом (14, с. 61-63). Руссоистское представление о «женской природе» было созвучно и традиционным, в том числе религиозным воззрениям на женщину и ее роль в обществе, оно наложило отпечаток на всю русскую классическую литературу XIX в. Как отмечает Верена Эрих-Хефели, эта модель была впитана нами с молоком матери, и именно против нее борется феминистское движение с самого своего зарождения. Немецкая исследовательница наглядно доказывает в своей работе (14), что в основе идеальных женских качеств лежат такие психические структуры (ставшие сегодня для нас проблематичными), как кротость, несамостоятельность, послушание. Она показывает, что Руссо закладывает в образ Софи те черты, которые спустя 150 лет Фрейд будет обнаруживать в психике своих пациенток, квалифицируя их как специфические особенности женского: пассивность, женский мазохизм, дефицит сверх-Я, «темный континент» женской сексуальности (14, с. 64).

В России распространение идей Руссо шло, как мы видим, неравномерно, и в конце XVIII - начале XIX в. там сосуществовали две гендерные концепции, что отмечают К. Хейдер и А. Розенхольм. Первая, эгалитарная, базировалась на риторике Просвещения и позднее была воспринята реалистами середины XIX в. Вторая, иерар-

хическая, подчеркивала различия между полами и коренилась в системе понятий сентиментализма и романтизма, а затем, на рубеже XIX-ХХ вв., преобразилась в образ «Вечной женственности». Маскулинность в системе понятий Нового времени ассоциировалась с миром культуры и цивилизации, человека и всего, что сделано его руками, а фемининность - с природой. Соответствующими были свойства женского: природа создает жизнь, питает и защищает и одновременно может убить; она опасна, дика и неконтролируема. Отсюда и двойственность в оценках женщины, которая может нести и добро и зло (66, с. 67). Кроме того, мужчина обычно ассоциировался с миром науки и письма, женщина - с устной речью и «болтовней» (94, с. 599).

Женские качества, предпочитавшиеся сентиментализмом -эмоциональность, нежность и непосредственность, - были присвоены сентиментальным героем нового направления в литературе. Фемининность становится существенной частью идентичности автора-мужчины. С мужской точки зрения женщина - величайшая ценность, потому что она похожа на него, разделяет его литературные вкусы и способна выслушать и оценить его поэтические опыты. С ее способностями к восприятию она дарует каждому приятное чувство целостности. Возникают новые отношения между мужчинами и женщинами, которые сентименталисты называли «любовной дружбой». Женщинам с их гармоническим сочетанием гибкого ума, эмоциональной отзывчивости и физической привлекательности (грации) предлагалась роль читательницы, причем идеальной (66, с. 54, 57, 59).

При всей своей противоречивости феминизация литературы в конечном счете была «мужским предприятием». Как бы ни интересовались мужчины эпохи сентиментализма своими «милыми» и «нежными» подругами и женами, они в той же мере интересовались своей собственной мужской целостностью, так что и в XVIII в., как затем в середине XIX в., «женский вопрос» был по сути своей вопросом «мужским», пишут К. Хейдер и А. Розенхольм (66, с. 56).

Входившее в число важных интеллектуальных задач сентиментализма формирование идеальной читательницы стало возможным благодаря распространению грамотности среди женщин дворянского сословия. С середины XVIII в. до середины XIX в., отмечают исследователи, просвещение и литература оказывали все более сильное влияние на понятия и интересы молодых барышень, на их повседневную жизнь (53, с. 72).

Г. Хаммарберг рассматривает активизацию участия женщин в литературной жизни России на рубеже веков (61; 62). Она анализирует содержание первых женских журналов («Модное ежемесячное издание» Н.И. Новикова, «Московский Меркурий», «Московский зритель», «Аглая», «Журнал для милых») и демонстрирует, как происходило конструирование воображаемой читательницы, как эти журналы помогали создать реальную женскую читательскую аудиторию и как это поощряло занятия женщин литературой.

В центре культурных дебатов в России 1790-1800-х годов, пишет автор, стояла проблема литературного языка, которая оформилась в противостояние сторонников Карамзина и Шишкова. Многие сторонники Карамзина вполне отвечали определению «писатель для дам», к светским дамам адресовался и сам Карамзин в издаваемых им журналах, где процветал язык легкой беседы, без ученого педантства. В начале XIX в. чтение входит в моду, получают все более широкое распространение дамские альбомы. Автор считает первые дамские журналы фактически печатной версией альбома, предназначенного исключительно для развлечения. Исходя из тезиса о том, что и издатель и читатель представляют собой «культурные конструкты», Г. Хаммарберг, однако же, указывает, что, создавая воображаемую читательницу и ориентируясь на нее, женские журналы способствовали созданию читательниц реальных (61, с. 83-84).

Исследовательница рисует портрет этой воображаемой читательницы, приводит примеры текстов, которые она любила, описывает мужчин, которые создали ее (а также показывает, какими они желали себя видеть в ее глазах). Так, на 82 страницах первого номера «Модного ежемесячного издания» Новикова опубликованы 10 коротких текстов, которые дама может читать, пока ее причесывает парикмахер. В нем нет длинных торжественных од, исторических повествований, научных статей и критики, что свидетельствует об отсутствии интереса к «мужским» темам. Идиллии, эклоги, ироиды и песни описывают невинную любовь, супружескую любовь, любовь-дружбу и выражают смутную тоску по золотому веку. Господство идиллических и элегических тонов и малых жанров возвещает о наступлении эпохи сентиментализма.

Сконструированная читательница Новикова отдавала предпочтение мелодраматическим сюжетам о любви, с тайными побегами, заключением в монастырь, переодеванием, таинственными совпадениями. Дидактическое содержание должно было предосте-

речь ее от эротических искушений, учило ее сохранять невинность, выбирать мужа и быть матерью. Ей предлагаются мифологические или экзотические обстоятельства (модный тогда «Восток», индейцы, испанские авантюристы, шотландские девы), и все это согласуется с известным изречением Карамзина «и крестьянки любить умеют». Поскольку воображаемая читательница скромная, невинная, религиозная, чувствительная и робкая, большинство «страстных» женщин в текстах либо героини мифологии, либо иностранки. Красной нитью через все сюжеты проходит идея о том, что слабые женщины нуждаются в мужском руководстве.

Шутки, анекдоты, каламбуры, экспромты, эпиграммы должны были развлечь дам, а загадки, акростихи, анаграммы, ребусы и шарады позволяли упражнять ум. Картинки с изображениями мод, ноты и слова романсов предназначались для того, чтобы помочь блистать в обществе (61, с. 85-86).

Некоторые журналы, как, например, «Московский зритель» кн. Шаликова, становятся, по выражению автора, «салонами в печатном виде», где ведутся беседы между «милыми грациями» и вполне феминизированными галантными мужчинами (61, с. 90). Надо сказать, что далеко не все женщины были удовлетворены «стишками» и «водевильным» уровнем дамских журналов (62, с. 190). Более того, публиковавшиеся у Шаликова в «Аглае» серьезные писательницы, как, например, Анна Бунина, явно поднимались над общим уровнем и претендовали на нелицеприятный критический разбор, на который они не могли рассчитывать в дамском журнале. Надо сказать, что биографии Буниной и ее произведениям посвящено много работ западных историков. Еще одна поэтесса - умершая в юном возрасте Елизавета Кульман - также привлекает внимание западных исследователей. В частности, совсем недавно ее биографию исследовала Диана Грин, отмечая, что критики воспринимали ее эрудицию как неуместную для молодой девушки.

С приходом в литературу женщин-писательниц современники - критики и ученые - стали приписывать их появление литературной и языковой программе карамзинистов. Говорилось, что в поисках модели для литературной жизни карамзинисты обратились к традициям французского салона и стремились установить в качестве русского литературного языка единый «средний» стиль, основывавшийся на разговорной речи высшего общества и дамских вкусах, дав таким образом «слабому полу» власть и престиж ранее неведомые (133, с. 66). И все же следует согласиться с наблюдени-

ем Джо Эндрю, что приглашение женщин в литературу прозвучало именно как предложение им роли носителей литературного языка, доброжелательных читательниц, но никак не создателей произведений. Таким образом, роль женщин в общем и целом оставалась традиционной: они давали совет, они были помощницами, Музами для великих людей (18, с. 53).

«НЕОПЫТНАЯ МУЗА»: ЖЕНЩИНЫ И ЛИТЕРАТУРА В ДОРЕФОРМЕННОЙ РОССИИ

Литературной деятельности русских женщин посвящена обширная историография. В ней не только восполняются пробелы в истории русской литературы, реконструируются биографии малоизвестных и сегодня почти забытых романисток, поэтесс, переводчиц, определяется их место в литературной традиции, но и переосмысляется тот общеисторический контекст, в котором они творили, пересматривается общепринятая периодизация, уточняются границы частного и публичного. Многое было сделано в 1990-е годы, в том числе подготовлены издания справочного и учебного характера, а также публикации источников1. Тогда же вышло много работ, в которых освещаются биографии первых русских писательниц, таких как Анна Бунина, Зинаида Волконская, Каролина Павлова, Елена Ган и др., дается характеристика их произведений2.

К феминизму 1970-х годов восходит вопрос о том, составляют ли тексты женщин-писательниц отдельную, особую традицию. От-

1 См., в частности: Dictionary of Russian women writers / Ed. by Ledkovsky M., Rosenthal Ch., Zirin M. - Westport, 1994; Early modern Russian writers, late seventeenth and eighteenth centuries / Ed. by Levitt M. - Detroit, 1995; Kelly C. A history of Russian women's writing, 1820-1992. - Oxford, 1994; The memoirs of princess Dashkova / Ed. and transl. by Kyril Fitzlyon. - Durham, 1995; Russia through women's eyes: Autobiographies from Tsarist Russia / Ed. by Clyman T.W., Vowles J. - New Haven, 1996; Russian women writers / Ed. by Tomei C. - 2 vols. - N.Y., 1999.

2 Arutiunova B. Lives in letters: Princess Zinaida Volkonskaya and her correspondence. - Columbus, 1994; Greene D. Gender and genre in Karolina Pavlova's «Double life» // Slavic review. - Wash., 1995. - Vol. 54, N 3. - P. 563-577; Literature, lives, and legality in Catherine's Russia / Ed. by Cross A.G., Smith G.S. - Cotgrave, 1994; Women writers in Russian literature / Ed. by Clyman T.W., Greene D. - Westport, 1994; Rosslyn W. Anna Bunina, (1774-1829) and the origins of women's poetry in Russia. - Lewiston, 1997; Hilgenboom H. Biographies of Elizaveta Kul'man and representations of female poetic genius // Models of self: Russian women's autobiographical texts / Ed. by Liljestrom M. et al. - Helsinki, 2000. - P. 17-32; etc.

вет на него кажется предопределенным: в России не существовало разделения между «мужской» и «женской» литературой, однако последняя, хотя пользовалась популярностью и имела широкую читательскую аудиторию, так и не стала тем, что сегодня называется «мейнстрим». Тем не менее исключение этих произведений из истории русской литературы, пишут А. Баркер и Дж. Гейт, дает неполную картину литературной жизни в императорской России (67, с. 2).

Литературная деятельность женщин второй половины XVIII в. изучена на Западе куда основательнее, чем у нас, и исследования этого периода продолжаются. Подробно реконструирована литературная жизнь времен екатерининского царствования, проанализированы не только произведения самой императрицы (см., в частности: 104), но и женщин, принадлежавших к державинскому кружку («парнасских сестер» Елизаветы Херасковой, Екатерины Урусовой, Александры Ржевской, Марьи Сушковой и др.). Так, немецкий исследователь Франк Гопферт подробно реконструировал биографию Е.В. Херасковой (1737-1809), проанализировал ряд ее произведений, описал «первый русский салон», который возник в доме ее мужа фактически сразу после свадьбы в 1760 г. и стал центром литературной жизни Москвы (56). Тогда же в журнале «Полезное увеселение» были опубликованы ее первые стихи. Хераскова принадлежала к числу тех лирических поэтов, которые заложили основы нового направления в русской поэзии, достигшего своего пика двумя десятилетиями позднее, во времена Карамзина, пишет Ф. Гопферт (56, с. 173-174).

Не меньшее внимание уделяют историки русской литературы и культуры изучению жизни и деятельности писательниц, творивших в первой половине XIX в. За последние десять лет было выпущено много интересных работ, фактически возвращающих нам имена писательниц, которые создавали широко читаемую литературу «второго эшелона» и завоевали в то время любовь читательской аудитории (19; 50; 60; 67; 75; 121; 138).

Алессандра Този в статье «Женщины и литература, женщины в литературе: Беллетристки начала XIX в.» (130) исследует малоизвестные тексты, написанные первым поколением русских романисток, определяя их место в контексте современной им литературы и в культуре в целом.

Согласно эстетике сентиментализма, пишет она, женщины являлись воплощением чувствительности, нравственности и умения сопереживать, не говоря уже о скромности, чистоте и тела и духа.

И от женщин-писательниц патриархальное общество того времени ожидало не только отражения этих идеалов в художественных произведениях, но и соответствующего поведения (130, с. 39-40).

Автор демонстрирует, что ряд писательниц (М. Поспелова, Е. Пучкова, М. Извекова) вполне отвечали сентиментально-патриархальному идеалу женщины-музы, матери или жены. Вслед за многочисленными эпигонами Карамзина, первое место среди которых занимал князь П.И. Шаликов, они демонстрировали свою приверженность сентиментальным сюжетам и слащавым героиням (130, с. 40-42). Другие, как, например, Н. Головкина, старались достичь определенной степени оригинальности без открытого антагонизма с идеями, господствовавшими в обществе. И только в исключительных случаях женщины стремились разорвать порочный круг и выйти за пределы предписанных идеалов женственного дилетантизма. Таковы были княгиня Зинаида Волконская и поэтесса Анна Бунина, чьи произведения отличались новаторством в отношении жанра, сюжета и стиля. Они намного опережали свое время и стали первым примером независимой женщины-писательницы - типа, получившего распространение в последующие десятилетия (130, с. 56).

Образ женщины-писательницы и его восприятие современниками - тема статьи Джо Эндрю (18). Автор прослеживает эволюцию в отношении общества к писательнице со времен Карамзина, пригласившего женщин «в литературу», до 1840-х годов. Он отмечает, что уже в начале века начинают звучать протестующие голоса. Необходимы ли женщине литература и ученость? Не охладит ли это ее любовь к супругу? Не отвлечет ли от ведения хозяйства? А если муж менее образован, не нарушит ли жена закон во всем ему подчиняться? Это было частью общего консервативного отката 1810-х годов, пишет автор. Биография Анны Буниной служит в данном случае хорошей иллюстрацией. Ее первые шаги в литературе приветствовались, но затем наступила реакция на, как считает Джо Эндрю, «угрозу мужскому превосходству», с одной стороны, и на то, что она явно перешла границы предписанного ей природой женского жребия, - с другой. Бунина стала первым по-настоящему серьезным поэтом и первой женщиной, которая пыталась зарабатывать деньги и жить литературным трудом. Ее стихотворный сборник «Неопытная муза» (1809) был посвящен нелегкой судьбе женщины-писательницы, и тему эту она продолжила в поэме «Падение Фаэтона» (1811) (18, с. 56).

В статье отмечается, что литераторы-мужчины часто покровительствовали отдельным писательницам, хотя (как, например, Пушкин) могли отзываться о них в целом крайне уничижительно, как о «синих чулках». Они трактовали писательниц в первую очередь как женщин, а не коллег. А сами женщины тоже оставались в сомнениях: пристало ли им писать, а точнее, публиковаться? Хорошим тоном становится постоянное извинение за свое писательство (18, с. 57).

Однако уже в 1830-е годы намечается новая тенденция, выраженная в хвалебной статье Ивана Киреевского о писательницах, которые стали заметным явлением русской жизни. Правда, еще одним не менее заметным явлением стала опубликованная в 1837 г. в «Библиотеке для чтения» повесть Н.Н. Веревкина «Женщина-писательница», которую Джо Эндрю называет пасквилем. Многие исследователи ссылаются на нее, приводя уничижительные эпитеты автора, называющего писательницу уродом и ошибкой природы, несовместимой с женской физиологией.

Автор прослеживает эволюцию в отношении к этому предмету Белинского. «Неистовый Виссарион» сначала крайне критически отзывался о писательницах, объясняя, почему женщина не может быть великим поэтом, но затем смягчился и в 1845 г. в обширной рецензии на произведения Елены Ган говорит о ней как о хорошем настоящем писателе (18, с. 62-65). Сама Е. Ган много писала о тяжелой судьбе писательницы в России, о трагедии одаренных женщин, особенно в провинции, и была права в том, что, несмотря на прорыв, произошедший к 1840-м годам, «суд общества» часто оказывался нелицеприятным, пишет Дж. Эндрю (18, с. 69).

Показательной для современной историографии является работа Дианы Грин (59), в которой анализируется полемика в печати между Александрой Зражевской (1805-1867) и Прасковьей Бакуниной (1810-1880?) относительно места женщины-автора в русской литературе. В 1842 г. писательница, переводчица и литературный критик А. В. Зражевская опубликовала в петербургском ежемесячном журнале «Маяк», сотрудницей которого она состояла, два письма под общим заголовком «Зверинец». Первое было адресовано ее крестной матери, писательнице и мемуаристке Варваре Ивановне Бакуниной (1773-1840), и датировано 1836 г. В нем описывался писательский путь автора и те трудности, которые на нем возникали. Зражевская вспоминает, как крестная мать вдохновила ее на занятия литературным трудом, в то время как родители были категорически против этого. Старался отговорить ее от вступления

на непосильный для женщины «трудный путь» литератора и В.А. Жуковский. Тем не менее Зражевская много училась, писала романы, опубликовала переводы произведений Бальзака, Дельфины Ге и других популярных в то время в России французских писателей (59, с. 3).

Второе письмо с подзаголовком «Краткий курс литературной зоологии» датировано 1841 г. и адресовано дочери В.И. Бакуниной Прасковье - поэту и другу. В нем развивается тема, которой заканчивается первое письмо: антагонизм критиков по отношению к произведениям женщин. Это сатира на «дикий мир русской литературы, населенный голодными зверями и насекомыми»; центральное место в письме занимает победоносная полемика с критиками-женоненавистниками. Зражевская протестует против того, чтобы из женщин делали пустоголовых манекенов, предназначенных исключительно для будуара и бала. Она предлагает посмотреть на крестьянок, которые трудятся наравне с мужчинами, и утверждает, что если бы женщины получили доступ к образованию и экономическую самостоятельность, среди них непременно появились бы «Ньютоны, Декарты и Паскали» (59, с. 3-4, 41-42).

По мнению Д. Грин, этот текст явился первым примером «феминистской» литературной критики в России, предвестником дебатов 1860-х годов, когда «женский вопрос» во весь рост встал на повестке дня. Характеризуя интеллектуальный климат 18301840-х годов, автор отмечает, что, в отличие от века Просвещения и сентиментализма, наступившая эпоха романтизма и реализма с его маскулинными ценностями активно отвергала участие женщин в литературе. Более того, яркие и сильные женщины, выделявшиеся чем-либо на общем фоне, часто воспринимались в тот период как угроза патриархальной иерархии, что было обусловлено господствовавшими в Европе и России консервативными настроениями. И хотя романы мадам де Сталь, Жорж Санд и других французских и английских писательниц постепенно завоевывали популярность в русском обществе, многие критики относились к ним резко отрицательно. Помимо того что занятия литературой и вообще любым, необязательно интеллектуальным трудом считались «неженственными», распространяется мнение о неприличии для женщины таких занятий. Так, В.Г. Белинский в 1835 г. в своей рецензии на переводной роман французской беллетристки Б. Монборн писал о том, что «эмансипированная женщина» (а к этой категории он от-

нес и писательниц) - всем известный эвфемизм для обозначения женщины легкого поведения (59, с. 11).

Одним из важнейших факторов, способствовавших усилению негативного отношения к женщинам-писательницам, явилась профессионализация литературы. Этот процесс, начавшийся в Англии в конце XVIII в. и докатившийся до России в 1820-1830-е годы, вызвал глубокую трансформацию всей системы отношений в литературном мире. Его центр переместился из высшего общества и аристократических салонов в «плебейский» мир коммерции. С возникновением множества журналов и развитием книготорговли прежнюю систему, в которой центральное место занимали покровительство меценатов и «интимные кружки» в салонах, постепенно заменял рынок литературного труда (59, с. 8-9).

В условиях, когда труд писателя стал оплачиваться, доступ в литературу начинают охранять многочисленные «стражи»: цензоры, издатели, редакторы, критики, книготорговцы, от которых женщины, по определению не обладавшие всей полнотой прав, оказывались в сильной зависимости, пишет Д. Грин. В действие вступил экономический фактор - конкуренция, борьба за получение литературного заработка, который часто становится единственным источником существования. Следует заметить, что вклад женщин в нарождающуюся «массовую» литературу был довольно велик. В этой ситуации неудивительно, что мужчины не были склонны поощрять занятия женщин писательством, тем более что понятия «гений» и «женщина» считались несовместимыми (59, с. 10, 12).

Как отмечает Д. Грин, к 1830-м годам окончательно исчезает присущее галантному веку «милосердие критиков» по отношению к произведениям женщин. Особенно это касалось аристократок. Если, как писал Н.Н. Веревкин в своем рассказе «Женщина-писательница» (1837), он еще может понять «несчастную мать» в ее попытках литературным трудом прокормить семью, то писания дамы из высшего общества, которая стремится «блистать» и лишь «тешит свое самолюбие», он отвергает с порога (59, с. 10-11).

В неблагоприятном литературном климате XIX в. особенно не приветствовались занятия женщин критикой. Бытовало мнение, что требуемые для этого аналитические способности несовместимы с женской природой и являются исключительной прерогативой мужчин. В этом отношении, пишет автор, Зражевская представляет собой исключительный случай, учитывая тот факт, что она к тому

же подписывалась своим именем, а не брала мужской псевдоним, как это было принято (59, с. 12-13).

Если рассматривать взгляды Зражевской как литературного критика с точки зрения феминизма XXI в., пишет Д. Грин, то ближе всего они к так называемому «культурному феминизму», который считает, что женщины не только отличаются от мужчин, но во многих отношениях лучше них. Зражевская выработала свои эстетические принципы, аналоги которых обнаруживаются в женской литературной критике в Европе первой половины XIX в. Как переводчица Бальзака, чьи популярность и влияние в России в те годы достигли своей высшей точки, Зражевская была хорошо осведомлена о выстроенной в его реалистических романах картине «муже-центричного» общества, которую мы так часто путаем с реальностью, замечает Д. Грин. Ее эстетическая система не приемлет изображаемого реалистами «уродства» и отдает предпочтение «красоте», которую женщины призваны вернуть в мир (59, с. 14-16).

Стихотворный ответ П.М. Бакуниной, вскоре опубликованный в славянофильском «Москвитянине», демонстрирует резкое неприятие не только высказанных Зражевской взглядов, но и предложенной ею публичности литературной дискуссии между двумя женщинами. По мнению Бакуниной, Бог не предназначил женщине быть гением. Наиболее отчетливо ее позиция отражена в следующих строках: «Записным поэтом / Не должно женщине и быть, / Лишь с посетительским билетом / Должна в печатный мир входить! / Гостям привет и снисхожденье...» Она отказывается бросать вызов литературному истеблишменту, предпочитая скромно оставаться в тени. Как пишет автор, «публичное самоуничижение» Бакуниной, возможно, принесло свои плоды: ее стихи и поэмы получали вполне доброжелательные отклики. Однако характерно, что наиболее оригинальные и интересные ее вещи так и не были опубликованы, а в начале 1860-х годов она окончательно порывает с литературой (59, с. 18).

Исследователи отмечают, что вторая треть XIX в. стала важным периодом в развитии в России женской литературы. Так, Дж. Гейт выделяет два поколения писательниц, которые пришли в литературу в 1830-е (Елена Ган, Марья Жукова, Евдокия Ростопчина и др.) и в 1850-е годы (сестры Хвощинские, Панаева, Соханская, Марко Вовчок, Евгения Тур и др.). Выясняется, что уже в 1830-е годы, в самый разгар романтического «культа маскулинности», в ней ре-

шительно ставится вопрос о месте женщины в обществе и культуре, что предвосхищало споры эпохи Великих реформ (51, с. 97).

ЭПОХА РОМАНТИЗМА: ТОРЖЕСТВО МАСКУЛИННОСТИ

Николаевское царствование, которое историки вслед за Герценом давно заклеймили как один из самых «мрачных» и «безысходных» периодов в истории России, для историков культуры и гендера означает нечто совсем иное. Для них это эпоха романтизма и национализма, эпоха торжества «ценностей домашней жизни», наконец, вызревания новых интеллектуальных течений и последующих реформ. Как пишет Дж. Рэндолф, в царствование Николая I помимо полицейских мер и ужесточения цензуры была разработана и позитивная идеология, наиболее известным компонентом которой являлась теория официальной народности. Кроме того, в центр системы ценностей династии была поставлена семья: императорская фамилия предстает теперь в качестве «воплощения нации», а Николай I - «любящего отца империи». Дж. Рэндолф расценивает это как «попытку кооптировать ценности частной жизни в контекст идеологии империи». И наконец, был разработан план образовательных реформ, предполагавший «превращать чувствительных юношей... в лояльных и эффективных подданных», соответствующих «административному идеалу» (110, с. 141-142). Многое удалось провести в жизнь: в николаевских университетах было выращено поколение выдающихся чиновников и в результате создана бюрократия современного типа, которая впоследствии подготовила и провела в жизнь Великие реформы.

Как показывают недавние исследования, система семейных ценностей николаевской России оказывала большое влияние на государственную политику. В книге И. Паэрт непростые взаимоотношения государства и старообрядцев в 1815-1854 гг. (глава «Левиафан и его дети») исследуются с применением гендерного анализа. Автор показывает, что в своих попытках достичь социального и культурного единообразия николаевское самодержавие позиционировало себя в качестве «pater familias», выстраивая вертикальные связи между государством и подданными (105, с. 202).

Имперская политика по освоению окраин также имела ген-дерное измерение, что демонстрируется в статье Э. Шредер о сибирской ссылке 1822-1860 гг. (122). Стремясь внести больший порядок и «цивилизацию» в заселение Сибири, власти попытались

исправить гендерный дисбаланс, сложившийся к этому времени в регионе, путем поощрения браков между отбывающими наказание ссыльными. Женщины, даже ссыльные, вполне способны быть хорошими женами, матерями и хозяйками и принести таким образом пользу обществу, считали николаевские чиновники (122, с. 255). Предполагалось, что они станут «инструментом стабилизации» и помогут цивилизовать «непокорных» мужчин. В результате заключения такого рода браков возникнет большое количество домохо-зяйств, которые займутся аграрным освоением территории и будут способствовать распространению в Сибири «русского образа жизни».

Характеризуя 1830-1840-е годы как эпоху романтизма и господства маскулинных ценностей, гендерные историки естественным образом обратились к изучению мужчин. Однако поскольку изучение маскулинности в западной русистике делает только свои первые шаги, прежде чем рассматривать конкретно-исторические работы, имеет смысл подробнее остановиться на тех подходах, которые используются исследователями и которые нашли свое отражение в содержательном сборнике «Русские маскулинности в истории и культуре» (118).

Нормативные суждения о природе взрослого мужчины и его поведении в обществе являются «фундаментальными, прочными и замечательно стабильными составляющими самосознания индивида», - пишет во введении Б. Клеменц. Гендерная идентичность, присущая представителю того или иного класса, расы, национальности, эпохи, сексуальной ориентации, религии, создает основы самоуважения. Одновременно представления о маскулинности играют важную роль в установлении и укреплении иерархических систем. Подчеркивая, что важнейшей составляющей европейской системы ценностей было превосходство мужского над женским, данное от природы, Б. Клеменц отмечает наличие разных идеалов мужественности для разных слоев общества. В то же время всегда существовали и универсальные представления, не зависящие от общественного положения, пишет американская исследовательница. Они включают в себя такие характеристики, как честность, физическая сила, защита слабых и уважение к старшим, забота о семье. Чем крупнее и сложнее общество, тем больше различий наблюдается в основных, универсальных представлениях о мужчине. Общие стандарты маскулинности всегда служили «связующим веществом» для общества, помогали противостоять врагам, силам природы и всем тем явлениям, которые угрожали «жизни группы» (35, с. 3-5).

В историографии были выделены основные модели маскулинности, сложившиеся за тысячелетия европейской истории: греческий гражданин-воин; благочестивый патриарх иудейско-христианской традиции; аристократический идеал рыцаря, в центре которого стояла модель «чести и покровительства»; и, наконец, протестант-буржуа с рационалистическим мировоззрением, добропорядочный отец семейства, честный и смелый предприниматель (35, с. 5-6).

Буржуазная модель мужественности получила свое наиболее полное развитие в Европе XIX в. Центральное место в ней стали занимать ценности либерального индивидуализма, а одним из важнейших критериев стала профессиональная деятельность мужчины, при этом наблюдались модификации в разных регионах. Следует заметить, что идеал маскулинности адресовался не только и не столько к женщинам и детям (хотя их одобрение было существенным доказательством мужественности), сколько к мужчинам. Однако формировался и поддерживался он во взаимодействии с идеалом женственности и был без него немыслим. Достоинства жены -преданность семье, подчинение мужу и умение вести дом - свидетельствовали о способностях ее мужа исполнять роль отца семейства и, соответственно, о его мужественности (35, с. 8).

Выделенные в историографии модели маскулинности нашли свое применение в рассматриваемом сборнике (35), который представляет собой попытку включить Россию в широкий контекст общеевропейской гендерной истории и одновременно выявить общее и особенное как в дефинициях мужского характера и поведения, так и в социальных практиках. Все статьи фиксируют западные заимствования, которые ложились в России на благоприятную почву. Сходными с европейскими были и процессы изменений в понятиях мужественности. Со времени Петра I структура мужественности, основанная на аристократической модели «патрон - клиент», стала уступать место идеалу самостоятельного мужчины, человека действия. К XIX в. образованный мужчина в России во многих отношениях желал вести себя так же, как его буржуазный сверстник в Германии или во Франции, и патриархальная власть в дворянской семье значительно смягчается. Самодисциплина, рационализм, активность - вот те черты, которые представители средних слоев общества (middling classes) хотели привить своим сыновьям. Позднее, на рубеже веков, когда сексуальное поведение стало предметом внимания публики, определенные его модели приобрели статус патологических. Зарождается разделение между гомо- и гетеросек-

суальностью с акцентом, как и в других европейских странах, на новом определении мужественности (см.: 10; 65). К началу Первой мировой войны в России уже обнаруживается большинство атрибутов явно «современных» типов маскулинности, либо основанных на европейском идеале буржуазной мужественности, либо отталкивающихся от него (118, с. 225).

Однако опыт России едва ли может служить простым подтверждением гендерной истории Европы, что во многом обусловлено сложной социальной структурой империи. Прежде всего, почти все авторы отмечают более активную политику правительства в области социальной инженерии, которая влияла на стереотипы маскулинности. Наблюдаются отличия и в тех моделях-образцах маскулинности, которые насаждались в России сверху. Гендерные историки считают, что «цивилизаторский проект» царского правительства по созданию лояльных подданных (мужчин, что не осознавалось - настолько было очевидным) делал больший акцент на службе «царю и отечеству», в отличие от Европы, где в центре внимания находились индивидуальная самодисциплина и финансовый успех (35, с. 11-12).

Кроме того, господствующее положение дворянства приводило к тому, что старые аристократические нормы мужественности, которые ставили во главу угла службу и ранг, долго сохраняли свое влияние. Еще одна черта, отличающая Россию, - это невероятно интенсивные эмоции в отношениях между друзьями, непонятные европейцу или американцу. Таким образом, социальные модели класса и статуса, роль государства и культура тесной мужской дружбы - ключевые моменты, которые отличали Россию от европейских версий маскулинности (118, с. 225).

Одно из первых исследований по этой проблематике - монография Ребекки Фридман, в которой анализируется конфликт между предписанными и реальными гендерными нормами на примере студенчества Московского, Казанского и Петербургского университетов - чисто мужских государственных институтов - в царствование Николая I. В центре внимания автора - те понятия о мужественности, которые вырабатывались студентами в годы учебы -важнейшее время становления человека и гражданина. В книге показано, что в университетах, где самодержавие сознательно пыталось внедрять официальные ценности, студентам удавалось, почти не нарушая предписанных им правил поведения, создавать свои

«социальные пространства», в которых выковывались совершенно иные идеалы мужественности.

Немаловажным моментом является сопоставление с Европой, где XIX век ознаменовался рождением новой нормы маскулинности, продукта становления среднего класса, получившей в историографии название «респектабельная». «Порядочный буржуазный мужчина», пишет Р. Фридман, должен был быть скромным, опрятным, вежливым, умеющим владеть собой, особенно в сексуальном отношении. Его мужественность опиралась также на его статус в домашней сфере, как мужа и отца. Государство к этому времени уже не контролировало поведение своих граждан (45, с. 3).

Поведение русского мужчины, принадлежащего к элите, напротив, активно регулировалось государством, и часто насильственно, начиная с повеления Петра I брить бороды и надеть европейское платье. Однако вплоть до воцарения Николая I самодержавие явно не ставило своей целью полностью контролировать воспитание молодого поколения. Как пишет Р. Фридман, «вооруженный романтическим убеждением, что самодержавие - единственная естественная и законная форма правления для России, император направил свою энергию на формирование лояльных подданных». Николаевский университет стал инструментом правительственной политики по подготовке администраторов, причем личные качества будущих чиновников имели не меньшее значение, чем образование (45, с. 4-5).

В книге подробно описываются официальные требования и инструкции, создававшие модель маскулинного поведения, в которой ведущее место занимали аккуратность, законопослушание и благонравие. Основное внимание автор уделяет конфликтующим гендерным ценностям и нормам, а не идеологическим конфликтам, как это было принято ранее. Она показывает, что даже официальный идеал мужественности был крайне неоднозначен. С одной стороны, сам Николай с его внушительной внешностью и манерами служил эталоном «истинного мужчины» и настоящей мужской красоты. С другой стороны, в официальной и официозной прессе («Библиотека для чтения», «Северная пчела») выстраивались идеалы поведения простых и скромных «русских мужчин и женщин» (45, с. 7-8).

Официальные инструкции для университетов ставили во главу угла послушание и соблюдение приличий, а для студентов главными мужскими качествами являлись личное мужество, благородство, пылкость в дружбе и любви. Противоречия между этими ценно-

стями нередко приводили к конфликтам. В книге рассматриваются те сферы студенческой жизни, в которых выковывалась мужественность: пирушки в трактирах, разнообразные увеселения; участие в студенческих «братствах» - корпоративных организациях, возникших под немецким влиянием; семья; дружба и любовь. В этих «множественных контекстах» молодые люди выступали в разных ролях - благонамеренного студента, благородного члена студенческой корпорации, веселого кутилы, романтического друга и преданного сына и брата (45, с. 12). Эти «множественные маскулинности», причем зачастую так и остававшиеся несогласованными, сосуществовали в одном человеке (45, с. 138-140).

В литературе уже отмечалось, что мужчины первой половины XIX в. исполняли разные, часто противоречащие друг другу роли чиновника, душевладельца, посетителя великосветского салона, главы семейства. Кроме того, в эту эпоху множественных влияний и систем ценностей (когда после 1812 г. утверждалась русская национальная идентичность и при этом активно заимствовались западные идеи) мировоззрение отдельного индивида могло включать в себя элементы романтизма, национализма, сентиментализма, мистицизма, классицизма, русского православия и религиозного обскурантизма. Каждый человек причудливо совмещал в себе несовместимое. Так, многие клеймили французскую культуру и при этом нанимали своим детям французских учителей и обставляли свой дом по-европейски. Кроме того, в эту эпоху жизнь мужчины не была целостной, считает Р. Фридман. Государственная служба и общество были чем-то внешним по отношению к домашнему очагу (а для многих и не имели смысла), и от индивида требовались разные модели поведения в профессиональной и личной жизни1 (45, с. 139).

Студентам, сталкивавшимся с разнонаправленными ожиданиями Министерства просвещения, университетской администрации, товарищей, родителей и возлюбленных, приходилось (неосознанно) как-то согласовывать их между собой. Каждый раз они выбирали ту модель маскулинного поведения, которая была уместна в данных обстоятельствах. Как отмечает автор, в мире русского студента «ожидания и вторжения государства были лишь одним из

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

1 Позже, когда государственная служба стала для многих чиновников местом, где реализовались их моральные идеалы, они, наконец, стали цельными личностями. Эти процессы описаны Б. Линкольном и Р. Уортманом на примере молодых чиновников 1840-х годов, которые затем реализовали себя в эпоху Великих реформ.

факторов, который следовало учитывать, - иногда принимать, иногда отвергать» (45, с. 11). Дружеские попойки не мешали студентам быть преданными царю и отечеству. Однако в этом нет ничего удивительного, поскольку идентичность в целом, а гендерная в особенности, всегда включает в себя фильтрование множественных систем ценностей. Таким образом, становление мужчины представляло собой акт по сбалансированию и компенсации многочисленных обязательств, которые накладывались официальной, социальной и домашней жизнью.

Р. Фридман приходит к заключению, что в идеологии официального российского варианта «респектабельной маскулинности» звучали отголоски буржуазного идеала, однако механизмы для его культивации были исключительно самодержавными. В отличие от буржуазных граждан, которые контролируют себя сами, русские студенты должны были стать лояльными подданными, контролируемыми извне (45, с. 137). Однако, как показал предпринятый автором микроисторический анализ, чиновники далеко не безупречно выполняли свои обязанности в этом отношении, так что официальные предписания и повседневная практика часто расходились между собой. Инспектора не всегда могли сдерживать студентов, а иногда и поощряли их буйное поведение. Да и сам министр просвещения Уваров порой смотрел сквозь пальцы на те проступки студентов, которые соответствовали неофициальным представлениям о мужественности, и поощрял корпоративные ритуалы. Университетская система наказаний с ее правилами дать второй и третий шанс оступившемуся также при ближайшем рассмотрении оказывается достаточно гибкой. Студенты, в свою очередь, даже в годы «мрачного семилетия» жили насыщенной многогранной жизнью, и самодержавие никак не могло тут добиться своих целей сполна. Все это, считает Р. Фридман, ставит под сомнение известный постулат о растущей поляризации между «вездесущим репрессивным государством» и обществом (45, с. 142).

РУССКИЙ РАДИКАЛИЗМ И «ЖЕНСКИЙ ВОПРОС»: 1840-1860-е ГОДЫ

Немецкий идеализм, предложенный министром просвещения С.С. Уваровым в качестве краеугольного камня для образования молодого поколения, заключал в себе возможность совершенно иной интерпретации. Как отмечается в книге Дж. Рэндолфа, уже

упоминавшейся выше, знаменитые русские радикалы Герцен, Огарев, Станкевич и члены его кружка воплотили в жизнь собственный вариант прочтения немецкой философии. Важнейшее место в ней занимали темы любви и отношений с женщиной, которые считались неотъемлемой частью трудного процесса становления автономной личности. Именно идеалисты 1840-х годов впервые поднимают пресловутый «женский вопрос», пытаются критически переосмыслить систему патриархальной власти, основанную на «угнетении женщины», и по-новому решить проблему отношения полов. Родоначальники русского философского идеализма явились в данном случае предтечей «нигилистов», во многом предопределив темы горячих общественных дискуссий 1860-х годов по «женскому вопросу».

Дж. Рэндолф в своем исследовании русского философского идеализма обращается к женским персонажам, сыгравшим ключевую роль в нравственном становлении Михаила Бакунина и его друзей. На основе переписки сестер Бакуниных он проследил процесс взросления этих «провинциальных барышень», значительно отличавшихся от своих современниц. Хотя в соответствии с патриархальными понятиями того времени от женщин ожидали выполнения морального долга перед семьей, сестры Бакунины, пишет автор, не спешили становиться женами и хранительницами очага. В начале 1830-х годов они были увлечены вопросами духовного развития и самосовершенствования. Подвергая себя неустанному самоанализу, девушки стремились к моральной независимости и боролись за то, чтобы самим стать творцами своей жизни, которая, однако, ни в чем не должна была противоречить христианской добродетели. Все это, по словам автора, создало в усадьбе Бакуниных Премухино интеллектуальное пространство, где можно было всерьез практиковать идеалистическую философию (110, с. 150).

Духовные поиски сестер Бакуниных привлекли к ним интерес студентов-идеалистов, с которыми они познакомились в Москве, и в 1835 г. среди членов кружка Н.В. Станкевича распространились слухи о населенном «божественными созданиями» благословенном Премухино. И когда Станкевич получил приглашение в этот «храм счастья», он принял его с восторгом, надеясь на развитие романтических отношений с Л. Бакуниной, которая действительно впоследствии стала его невестой (110, с. 172-173).

Необыкновенную погруженность в любовь молодого Станкевича историки обычно объясняли тем фактом, что в «суровой дей-

ствительности» николаевской России даровитый юноша не мог найти соответствующего приложения своим силам. Дж. Рэндолф корректирует эти представления, так же как и тенденцию подчеркивать оппозиционность идеалистов 1840-х годов. Как отмечается в книге, сам Станкевич в трактате «Моя метафизика» писал о том, что любовь - это не поиски идеала, а метод самообразования и способ выработки зрелого мировоззрения. Характерно, что в начале романа с Л. Бакуниной он начал вести дневник, поскольку его чувства «могут оказаться поучительны для других» (110, с. 192). Кроме того, ни переписка Станкевича, ни сами факты его жизни не свидетельствуют о его какой-то особой антипатии к системе ценностей николаевского царствования. Напротив, многие идеалы, вокруг которых он стремился выстраивать свою личную моральную систему, были официально одобряемы, в том числе вера в то, что вдохновлять мужчину должны семейная жизнь и женская добродетель. Отраженные в переписке Станкевича перипетии его романтических отношений с Л. Бакуниной рассматриваются в книге как «роман воспитания». Для Станкевича «особенная» семья Бакуниных олицетворяла идеалы женственности, которые легли в основу его работы по формированию своего мировоззрения и «построению себя» как зрелой, самостоятельной личности, способной в будущем к активной социальной деятельности (110, с. 180-181).

Не менее важным для судеб русского идеализма, отмечает Дж. Рэндолф, оказалось то, что на почве интереса к немецкой философии у Станкевича завязывается дружба с Михаилом Бакуниным, только что вышедшим из Артиллерийского училища. Как известно, пример Станкевича вдохновил многих самых талантливых его товарищей по университету к занятиям немецким идеализмом (Белинский, Боткин, Грановский, Тургенев), но самым большим энтузиастом стал Михаил. Он проповедовал немецкую философию всем, включая дам, и в особенности своим сестрам (философствование вообще было неотъемлемой чертой семейного быта в Премухино).

Центральное место в книге занимает коллизия, связанная с неудачным браком Варвары Бакуниной. В знаменитом «освобождении Вареньки» - заговоре, составленном Михаилом при активном участии его друзей с целью отправить сестру за границу, - он выступил в роли Спасителя и «проповедника правды» в духе Фихте. Таким образом аргументы и споры об идеализме были привнесены им в семейную жизнь Бакуниных, которая оказалась в центре внимания всех его товарищей летом 1836 г. На основе учения Фихте, а

в особенности Гегеля с его концепцией личности, которая переживает мучительный опыт на пути к своей зрелости, была выстроена модель «освобождения Варвары». Существенное место в ней занимают этические вопросы, связанные с неравенством женщины в обществе. При этом выстраивается схема, в которой не учитывается различие полов; она, по мысли М. Бакунина, должна быть одинакова и для мужчин и для женщин. Однако в письмах самой Варвары звучат ее сомнения в том, подходит ли эта схема для женщины.

Критика «премухинской идиллии» впервые в полный голос прозвучала со стороны Белинского, посетившего «Аркадию» осенью 1836 г. Тем не менее все, что он увидел и почувствовал в Пре-мухино, стало неотъемлемой частью его собственной «истории развития». Визит, на который все друзья Белинского возлагали большие надежды, в итоге обернулся полной катастрофой. Белинский отчаянно пытался приспособиться к легендарной жизни Бакуниных, однако его «неотесанность» приводила все к новым и новым провалам. Через два года в связи со смертью от чахотки Любови Бакуниной впечатления от неудачного визита в Премухино стали темой обширной переписки Белинского с Михаилом Бакуниным. Отталкиваясь от полученного опыта, он разрабатывает свою концепцию «реальной действительности». Критикуя и высмеивая привычку обитателей Премухино философствовать по поводу вопросов частной жизни, Белинский впервые выводит в своих письмах отрицательный образ «идеальной девушки». Он начинает создавать портрет «больной русской женственности» - тема, которой критик посвятил много внимания в последующие годы.

Хронологически продолжает исследование Дж. Рэндолфа статья Виктории Фриде (43), в которой подробно анализируется история конфликта первой жены Николая Огарева Марии с его друзьями, в основе которого лежали глубокие идеологические причины. Эта коллизия заставила Герцена и Белинского пересмотреть свои взгляды на права женщины и в конечном итоге - на право индивида «жить полной жизнью» (43, с. 162).

Мария Львовна Огарева, в девичестве Рославлева (1810-е-1853), была настоящим «аутсайдером», пишет В. Фриде. Она хотела любить и быть любимой, а вместо этого стала одной из самых порицаемых женщин в истории России, известной главным образом тем, что сделала несчастным Огарева. Она нарушила нормы поведения не только аристократического круга, к которому принадлежала, но и друзей ее мужа - западников. Впрочем, замечает

автор, и те и другие ставили во главу угла идеалы самоограничения и самопожертвования. Ее романтические наклонности совершенно не соответствовали требованиям приличий, а увлечение французскими романами, в особенности Жорж Санд и Бальзаком, не встретило поддержки у друзей Огарева, за которого она вышла замуж в 1836 г. Тем не менее именно в соответствии с идеями Жорж Санд молодожены начали строить свою жизнь. Особую роль здесь сыграл роман «Жак», главный герой которого кончает жизнь самоубийством, чтобы дать своей жене возможность найти счастье с другим, более достойным ее человеком, которого она к тому же любит. Было договорено, что жена не будет «глиной» в руках своего мужа, а ее желания для него - священны (43, с. 164-165).

Эта концепция сильно отличалась от взглядов на любовь и отношения между полами, которые были приняты в среде западников и занимали важное место в системе их взглядов. Автор отмечает их «моральное и сексуальное пуританство», которое резко контрастировало с нравами пушкинской эпохи. Западники считали, что отношения между мужчиной и женщиной должны основываться на единстве духа, а не физическом влечении. Мужчина, пошедший на поводу у влечения, считался «падшим». Исключительно серьезно трактовали они и бытовавшую тогда в дворянской среде норму, согласно которой женщина служит нравственным эталоном. Они возводили женщину на пьедестал, называя «ангелом-хранителем», «путеводной лучезарной звездой» для мужчины на всех этапах его жизни, которая не дает его душе очерстветь и остынуть. При этом к ней предъявлялись серьезные требования не только морального плана: она должна была хорошо говорить и писать по-русски и на основных европейских языках, разделять идеи своего мужа, читать и понимать сочинения его любимых авторов, но ни в коем случае не писать сама (43, с. 166). Главное, женщина должна была выполнять функцию помощника в тяжелой мужской работе саморазвития, в создании идеальной личности.

Таким образом, идеальная женщина западников была совсем непохожа на героиню Жорж Санд, занятую своими собственными чувствами и стремлением к независимости. Скорее ему соответствовала тогда жена Герцена, которую тот называл «своим творением», а она, в свою очередь, с увлечением принимала на себя эту роль (43, с. 168). Огарева же предполагала, что благодаря замужеству вступает в круг людей, где сможет жить наполненной эмоциональной жизнью. Она совершенно не собиралась изменять себя в угоду

кому-либо и позволить друзьям мужа «играть с ней в Пигмалиона», пишет автор (43, с. 171).

Поведение Огаревой, не желавшей стеснять себя в своих увлечениях, пусть сначала и невинных, вызвало бурю негодования у друзей ее мужа, недовольных тем, что он не может «переделать ее натуру». Они считали неконтролируемое поведение индивида в принципе «опасным». Поворот в их умах начал совершаться в 1840 г., когда Белинский, основываясь на опыте несчастной любви Огарева, первым признал право женщины на независимое чувство и обратился к прежде резко им отвергаемым идеям Жорж Санд. Следует заметить, что западные исследователи часто подчеркивают важную роль личного опыта в возникновении интереса к женскому вопросу (см., в частности: 9, с. 65).

Герцен также вскоре начал пересматривать свои взгляды на задачи морального совершенствования индивида, проявляя большую терпимость к внутренним качествам личности и эмоциям. Вскоре многие западники заинтересовались романами Жорж Санд и ее идеями, способствуя их распространению в России. Во второй половине 1840-х годов Белинский с энтузиазмом выступал в защиту ее эмансипированных героинь, что было немыслимо несколькими годами ранее. Характерно, что принадлежавшие к их кружку женщины начали копировать «богемное» поведение Огаревой (и даже занялись литературным трудом).

Прослеживая ту внутреннюю борьбу, которая сопровождала переворот в отношении Герцена и всего кружка западников к женщине и ее роли в семье и обществе, автор отмечает двойственный характер их взглядов на женскую эмансипацию. Тем не менее высказанные ими идеи о свободе женщины в браке и о необходимости «строжайшего пересмотра» общественных оснований, как это сформулировал Белинский в своих откликах на романы Жорж Санд, заложили фундамент для возникновения в 1860-е годы «женского вопроса», вызвавшего острые общественные дискуссии (43, с. 187).

Эта проблематика была основательно изучена на Западе еще в советское время силами социальных историков-феминистов, исследовавших возникновение и развитие «женского сопротивления», включавшего в себя как участие в революционном движении, борьбу за равные права, так и разные виды публичной деятельности женщин. Традицию продолжила монография немецкой исследовательницы Бьянки Пиетров-Эннкер, переведенная на русский язык (4; 108). В ней исчерпывающе освещены литературные

дискуссии начала 1860-х годов, перемены в самосознании и появление «новой женщины», возникновение высшего женского образования, вступление женщины в мир квалифицированных профессий, участие их в политической жизни. Однако в последнее время эта тема явно не вызывает большого интереса у западных историков, и ни одну из опубликованных недавно монографий (88; 131 и др.) нельзя назвать «прорывом».

Определенный интерес представляет работа А. Розенхольм, в которой с культурологических позиций реконструируется «проект» по созданию «новой женщины», отразившийся в текстах М.Н. Вернадской (1831-1860), жены экономиста И.В. Вернадского, опубликованных в основном в его журнале «Экономический указатель». В центре ее интересов находились вопросы политической экономии, которые она излагала по-женски живо, на грани между наукой и беллетристикой. Это был особый род журналистики, вызванный к жизни новой эпохой. Многие статьи посвящены женскому вопросу, в частности воспитанию детей. Труды Вернадской, которая сама по себе являлась воплощением типа «эмансипированной» и «образованной» женщины, адресовались молодым дворянкам и могут со всеми основаниями быть интерпретированы как работа по созданию «новой женщины» - того идеала, который через несколько лет после смерти Вернадской был воплощен в героине известного романа Чернышевского (115, с. 74-75).

Автор показывает, что главным содержанием «эгалитарного проекта» 1860-х годов являлось утверждение новых ценностей среднего класса, в основе которых лежала идеология Просвещения с ее акцентом на рационализме и первенстве науки. Подчеркивая, что по своей сути эта идеология представляла собой исключительно маскулинную, «фаллоцентричную» картину мира, финская исследовательница выстраивает «семейную» модель конфликта поколений в России 1860-1870-х годов. Его главные участники - дворянская дочь и разночинец, с которым она связывает свою судьбу. Ее отец и мать занимают в конфликте периферийное, но значимое положение. Юная дворянка, стремясь во всем соответствовать буржуазному идеалу жены и матери, которая является соратницей и помощницей мужа, воспитательницей своих детей и в конечном счете - моральным руководителем и «капитаном» семейного корабля, во всем «перестраивает» себя. Она, как пишет автор, использует «язык своего тела» для демонстрации разрыва с аристократическими идеалами пустоголовой светской барышни: короткая

стрижка, «простая» и «скромная» одежда, подчеркнутая асексуальность, - все это должно демонстрировать победу разума, рассудка, рациональности, порядка над эмоциями и желаниями, олицетворяющими «хаос» природы (115, с. 86-88).

И все же, находясь в плену концепции Лотмана и Успенского о дуальных моделях русской культуры, автор не может выйти за рамки представлений, выработанных в 1970-х годах, достаточно жестких и лишенных историзма. В результате она неизбежно попадает в заколдованный круг выводов об «амбивалентности» идеала новой женщины, которая служит для мужчины «знаком», «символом» и в конечном итоге - «материалом» для построения его новой идентичности. Между тем эволюционный подход социальных историков позволяет увидеть те изменения, которые происходили в идеале фемининности и в конечном счете - в положении женщины в России, не замыкаясь в круговороте вневременных культурологических моделей.

Б. Энгель в своей обобщающей книге «Женщины в России» (42) более четко формулирует проблему выдвинутого эпохой реформ «вызова элитарному тендерному порядку». Подчинение женщины семье и мужчине, пишет она, стало предметом острой критики, и прогрессивное общественное мнение призывало женщин принять участие в возрождении общества. В результате впервые женщины получили доступ к высшему образованию, для них открылись возможности заниматься профессиональной деятельностью, в первую очередь в качестве учителей и медицинских работников, и таким образом тысячи образованных женщин обрели экономическую независимость и большую свободу в распоряжении своей жизнью. Сотни из них присоединились к радикальным движениям, стремившимся к переустройству социального и политического строя страны (42, с. 111).

К началу 1890-х годов, как отмечает Б. Энгель, созрела почва для выхода «женского вопроса» на новый уровень. Она связывает этот момент с публикацией дневника Марии Башкирцевой, который оказал колоссальное влияние на формирование женской идентичности целого поколения и подготовил переворот fin de siècle (42, с. 117).

Однако, при всей огромности произошедших изменений, какие-то важные и глубинные вещи оставались неизменными, пишет Б. Энгель. Прежде всего, в своей борьбе против патриархальных ограничений женщины выдвигали на первый план альтруизм и

самопожертвование - точно так же, как в свое время жены декабристов. Идеалы чистоты и святости, выполнения христианского долга были перенесены ими на служение «народу». Например, учительницы отказались от женской сексуальной роли во имя педагогической миссии, однако считали, что таким образом они все же исполняют свои религиозные и семейные роли, только не в рамках семьи, а в обществе. Так что идеалы, лежавшие в основе деятельности большинства «нигилисток», удивительно напоминали идеалы их вполне законопослушных сестер.

Исключительно важным, по мнению Б. Энгель, являлось то обстоятельство, что самоотречение и альтруизм, которые обеспечили женщинам выход на общественную арену из узкого семейного круга, заложили совершенно определенный стандарт поведения. И последующие поколения именно такого поведения стали ожидать от женщины в общественной жизни, да и сами женщины стремились его достичь и даже превзойти (42, с. 84-85).

РЕЛИГИОЗНОСТЬ И ДУХОВНАЯ ЖИЗНЬ ЖЕНЩИНЫ

Тема женского самоотречения и «служения» особенно ярко звучит в исследованиях, посвященных месту и роли религии в жизни русской женщины. Наличие специфически «женской» духовности осознавалось уже в XIX в., когда бытовало мнение, что женщины от природы более религиозны. Это позволяло говорить о женской религиозности как особом феномене, который в зависимости от позиции автора мог характеризоваться позитивно или, напротив, уничижительно как пример отсталости и суеверия. Привнесенная в исторический анализ категория гендера значительно обогатила наше понимание религиозной проблематики и освободила эту проблему от ценностных суждений. Западная историография, отказавшись от прежнего увлечения исследованиями регуляторной и ограничительной функций православной церкви, демонстрирует значение религии как основы идентичности, самовыражения, духовной самореализации и даже власти (авторитета) женщины в императорской России1.

1 Подробнее об этом см.: Большакова О.В. Религия и церковь в жизни русской женщины, (Х - начало ХХ в.) // История России в зарубежной науке: Сборник обзоров и рефератов. - М.: ИНИОН РАН, 2010. - Ч. 2. - С. 90-107.

В разделе, посвященном периоду традиционного общества, были рассмотрены гендерные исследования допетровской Руси, в которых отмечаются наличие особой «женской» святости и духовности в Московии, а также предпочтение, отдаваемое женщинами культу Богоматери, св. Параскевы и других женских святых, выступавших образцами поведения для простых смертных. Православные ритуалы долгое время сохраняли свое значение для женщины. Вокруг них выстраивалась ее жизнь, они придавали смысл существованию, давали духовную пищу. И хотя считается, что под влиянием петровской революции и распространения светского образования в высшем обществе возникает определенное равнодушие к религии, в ряде работ подчеркивается ее значение в качестве основы для духовного самосовершенствования женщины. Г. Маркер на примере воспоминаний Анны Лабзиной, Дж. Рэндолф на материалах семьи Бакуниных корректируют прежние представления о преимущественно светском характере русского Просвещения и рассматривают его «женский вариант», в котором религия занимала существенное место (96; 110). В этот период она явно приобретает более личностный характер и становится для многих женщин источником идентичности.

В XIX в. женщины все более активно начинают выражать свою религиозность, как через социальную деятельность, так и в литературе и искусстве (119, с. 232-233). Западная историография изучила фактически единственную в дореформенное время социально приемлемую форму публичной деятельности женщин - благотворительность, которая долгое время носила исключительно частный характер, была сильно религиозно окрашена и существовала в форме христианской помощи бедным. Эта деятельность не выходила за рамки традиционной гендерной идеологии, поскольку считалось, что женщины самой природой предназначены для выполнения таких деликатных задач, как покровительство приютам для сирот и посещение тюрем. Исследователи подчеркивают роль императриц в организации первых официальных благотворительных учреждений, а нашествие Наполеона, пишет В. Росслин, явилось катализатором для возникновения первых частных благотворительных объединений в России, в том числе Женского патриотического общества. Дамы следовали здесь примеру императрицы, которая направила всю свою энергию и таланты в область филантропии (116, с. 89).

Тесно связана с темой благотворительности проблема крестьянского образования, поднимаемая в статье Сьюзен Смит-Питер (126). В ней рассматривается деятельность Московского общества сельского хозяйства (МОСХ) по обучению грамоте крестьянских девочек. В 1845 г. председатель МОСХ Степан Маслов призвал дворянок и священников учить девочек церковно-славянскому языку, чтобы из них выросли благочестивые матери, которые будут затем обучать чтению богослужебных книг и молитве своих детей. Все это должно было способствовать возрождению крестьянской семьи, православия и в конечном счете - укреплению нации. Программа МОСХ, которую поддержали некоторые помещики и в гораздо большей степени - помещицы (главным образом выпускницы Смольного института), а также, конечно, священники, вполне согласовывалась с тезисом славянофилов о важнейшем значении семьи для процветания русского государства и лежала в русле их интереса к «материнскому воспитанию». Эта концепция, отмечает автор, после небольшого перерыва вновь обретает свое значение в России под влиянием идеологии николаевского царствования с ее особым вниманием как к патернализму, так и к материнству (126, с. 391-392).

Славянофильские построения С. Маслова, ставящие во главу угла возвращение к «первоначальной невинности» путем возрождения православия и нравственности в семье, сразу же подверглись суровой критике в журнале «Отечественные записки», а в конце 1850-х годов признавались уже анахронизмом. Действительно, пишет С. Смит-Питер, для времен крепостничества модель общества как естественной любящей семьи была особенно привлекательной (хотя, как выяснилось, образование девочек и не помогло преодолеть свойственные крепостному строю барьеры), но в эпоху Великих реформ такая модель теряет свою актуальность (126, с. 405).

Среди работ, посвященных деятельности женщин на ниве духовности, следует назвать исследования Элины Кахлы об основании в 1910-е годы Марфо-Мариинской обители милосердия и жизни ее создательницы великой княгини Елизаветы Федоровны (1864-1918) (76; 77). В Уставе обители нашел свое воплощение синтез православных и западных взглядов на благотворительность, а также на роль женщины в церкви и религиозной жизни. Финская исследовательница подчеркивает экуменический характер предприятия великой княгини и ее стремление активизировать участие женщин в деятельности церкви.

К началу ХХ в. религиозная жизнь в России, отмечают западные историки, значительно феминизируется. Суть феномена «феминизации», который был характерен и для Западной Европы конца XIX -начала ХХ в., заключалась не только в количественном росте женских монастырей и неформальных религиозных объединений (сестринских общин), но и в повышении роли женщин в церкви и активизации их участия в церковной деятельности на благо общества (см.: 134).

Другая сторона феминизации религии рассмотрена в работах Н. Киценко и К. Воробек, посвященных женщинам из городских и деревенских низов и их роли в формировании модерности. Н. Киценко ставит под вопрос «антимодерный» характер инициированных женщинами культов Блаженной Ксении Петербургской и о. Иоанна Кронштадтского (87). К. Воробек (142), характеризуя особенности наступавшей эпохи модерности, отмечает такие ее черты, как широкое распространение массовых паломничеств, с одной стороны, и обращение церкви к авторитету науки - с другой. Она исследует в своей книге феномен кликушества, которое было окончательно феминизировано в XIX в., когда одержимость бесами начали приписывать исключительно неграмотным крестьянкам. Автор показывает неспособность психиатров вылечить эту типично «женскую», как считалось, болезнь, поскольку их научные методы никак не согласовывались с представлениями крестьянских женщин, ожидавших изгнания бесов священными средствами.

Начало ХХ в. было отмечено серьезными кризисными явлениями в православной церкви, и одной из важных причин, считают исследователи, явилось расширение социальной роли женщин. Вопрос о том, какой следует быть женщине и какое место она должна занимать в семье, обществе и в церкви, активно дебатировался в православной печати с 1860-х годов. Своей кульминации эти дебаты достигли на Всероссийском церковном соборе 1917-1918 гг., который признал необходимость ряда реформ, оказавшихся, правда, более чем запоздалыми. Этот сюжет исследует Уильям Вагнер, уделяя основное внимание религиозному идеалу женщины, который претерпевал существенные изменения на протяжении XIX - начала ХХ в. (135). В 1830-1850-е годы, пишет автор, православный идеал женственности вполне соответствовал тем идеалам, которые выдвигались в светской литературе того времени. Он был подвержен тем же влияниям и тенденциям, в частности усвоил и понятие «материнское воспитание», и «идеологию разделенных сфер», которые сочетались, однако же, с давними православными идеалами - обра-

зами женщины - «праведницы» и «искусительницы», подчеркивавшими подчиненное положение женщины в семье и ее главную роль в управлении домашним хозяйством. В результате православный идеал середины XIX в. включал в себя элементы патриархальности, равенства и дополнительности (взаимодополнения) полов.

Считалось, что власть отцов и мужей необходима для поддержания семейных устоев и защиты интересов семьи. Жена выполняет функцию помощницы своего мужа и полностью подчиняется ему, поскольку нуждается в мужском контроле и руководстве по своей природе и по божественному замыслу (в этом пункте часто встречаются ссылки на Еву, которая несет ответственность за грехопадение человека). Однако в других отношениях мужчины и женщины считались равными: они были равны в своей вере (что было важно для церкви), а также несли одинаковую ответственность за себя лично и свою семью, их вклад в семейные и общественные дела считался одинаково достойным (135, с. 122-123).

Часто говорилось о том, что мужчины и женщины не являются равными или неравными, они - разные и предназначены для разных целей: женщина - для жизни в семейном кругу, а мужчина -не только для семьи, но и для общества. Интересно, пишет автор, что православие пропагандировало те же женские качества, которые пропагандировались в это время в Европе и Соединенных Штатах: скромность, смирение, самоотверженность, самоотречение, терпение и терпимость, тактичность, нежность, сочувствие, трудолюбие, практичность, ловкость и сноровку, чутье (интуицию) и благочестие (135, с. 124). Но для православия все это означало несколько иное: взаимодополняемость двух полов, например, служила усилению подчиненного статуса женщины и заточению ее в домашней сфере.

Описанный Вагнером идеал женственности в целом сохранялся в православии до конца старого режима, хотя и испытывал серьезные воздействия извне. С одной стороны, он по-новому обосновывался в консервативной мысли, а с другой - оспаривался теми, кого автор называет церковными «либералами» и «реформаторами» (135, с. 124).

В эпоху перемен и морального разложения все большее значение для консерваторов начинает приобретать буквальный, вневременной смысл Священного Писания и других религиозных текстов. Идеал домашней жизни в этот период становится важнейшим компонентом стратегии консервативных православных авторов в

их действиях по укреплению устоев и влияния церкви. Женщины в их представлении должны служить главной опорой в поддержании нравственности.

Либеральный вариант православного идеала женщины медленно изменялся с эпохи Великих реформ и полностью определился в начале ХХ в. Он отличался от консервативного в двух ключевых моментах. Во-первых, больший акцент делался на равенстве мужчин и женщин, а также на развитии женщины как самостоятельной личности, что было созвучно тенденциям конца века с его повышенным вниманием к самоценности индивида. Во-вторых, поддерживалось расширение участия женщин в жизни общества. С этих позиций брак начали рассматривать как добровольное и дружеское партнерство, в котором оба супруга помогают друг другу духовно и нравственно развиваться. Брак становится необходимым условием для самореализации и мужчин и женщин. То есть отвергались патриархальные концепции супружеских отношений и власти в семье, которые мешали свободному развитию обоих супругов. Чтобы снизить влияние священных текстов, использовавшихся консерваторами в полемике, либералы либо помещали их в исторический контекст, тем самым релятивизируя их, либо находили другие интерпретации, которые ослабляли их директивную силу (135, с. 126).

В отношении социальной роли женщин православные либералы применяли ту же стратегию, что и феминисты в Европе и США, используя господствующие идеалы женственности для расширения границ социально приемлемого поведения. Утверждалось, что женщины с их нежным сердцем и терпением вполне могут заботиться о больных, учить детей и т.д. Со временем список занятий, признаваемых подходящими, ширился. Профессии учительницы, сиделки, фельдшера, акушерки, врача, миссионера и даже писателя стали считаться вполне совместимыми с природой женщины и ее домашним призванием.

Для либеральных авторов, считает Вагнер, расширение социальной роли женщины служило их главной цели - адаптации церкви к новым изменяющимся условиям (135, с. 127-128). Возникавшие в полемике между православными авторами постепенное изменение и усложнение идеала женственности привели к тому, что на Всероссийском церковном соборе 1917-1918 гг. была признана необходимость либерализации законов о разводе и более широкого включения женщины в приходскую жизнь, во многом почти на равных правах с мужчинами (135, с. 139).

ТРАНСФОРМАЦИЯ МОДЕЛЕЙ МАСКУЛИННОСТИ И КРИЗИС НАЧАЛА ХХ в.

В соответствии с ведущими тенденциями в современной англоамериканской историографии, которая отошла от написания «больших нарративов» национальных историй и все свое внимание сосредоточила на формировании феномена модерности, гендерные историки также обратились к изучению мощных трансформаций, происходивших на рубеже веков в России. Характерные для периода становления государства современного типа кризисные явления, касающиеся в первую очередь нового понимания человеческой личности и индивидуализма, затронули и гендерные идентичности. В связи со стремительной индустриализацией, которая стимулировала мобильность населения и вызвала серьезные сдвиги в прежде достаточно стабильных социальных идентичностях сословного общества, происходят глубокие изменения в понимании гендерных ролей и в моделях женственности и мужественности. Самое главное, пожалуй, заключается в том, что начатые Петром I процессы трансформации достигли наконец и самых низов общества, в котором возникают новое понимание и новые модели женственности и мужественности.

Симптоматично, что наиболее интересные работы западной историографии посвящены проблемам маскулинности и ее кризиса. Тема «феминизации» мужчин и их неспособности адаптироваться к быстрым изменениям постоянно звучит сегодня в общественных дискуссиях, в СМИ англоязычных стран и крайне актуальна (80, с. 2-3).

Для зарубежных русистов точкой отсчета в изучении российского варианта маскулинности является крестьянская система ценностей и практик. В статье Кристины Воробек (141) стереотип деревенской мужественности исследуется вполне в антропологическом ключе. Указывая, что крестьяне имели разработанную ген-дерную модель, закрепленную в ритуалах и обычаях, автор подробно рассматривает этапы становления мужчины в крестьянском обществе начиная с детства, когда отец приобщал мальчика к работе и помогал ему дистанцироваться от матери, которая и сама своими похвалами («атаман», «разбойник») поощряла «мужское» поведение сына. Следующей важнейшей ступенью социализации была юность с ее «пьянками и гулянками» которые, однако же, К. Воробек считает необходимейшими инструментами формирования мужественности.

Ухаживание носило в русской деревне коллективный характер в форме «посиделок», танцев, гуляний, где молодым парням исподволь внушались ценности общинной морали. Составной частью юношеских развлечений были кулачные бои - там выковывались мужественность, удаль, закладывались основы товарищества. Приобщение к выпивке являлось входным билетом во взрослый мир, способом социализации со своими строго определенными ритуалами. Символическое значение выпивки при заключении сделок или брачных соглашений дополнялось такой ее социальной функцией, как общение во время семейных праздников и в питейных заведениях. Мужчины собирались в трактирах и сельских шинках, чтобы узнать новости, обменяться мнениями, наконец, чтобы «людей посмотреть и себя показать». Это был особый мужской мир, где солидарность поддерживалась речевыми практиками сквернословия и куда не допускались женщины. Репутация здесь играла центральную роль, хотя ее критерии отнюдь не совпадали с теми, которые были приняты в образованном обществе. Особой доблестью считалось умение пить не пьянея, количество выпитого было мерилом мужественности. Пьяные драки, часто вспыхивавшие во время этих застолий в общественных местах, как правило, имели своей причиной оскорбление мужского достоинства, пишет К. Воробек (141, с. 81-82, 87-88).

На образованных людей грубость и насилие, бытовавшие в крестьянской среде, производили отталкивающее впечатление, однако в основе такого поведения часто лежала «этика чести». Как объясняет автор, в русской деревне в условиях крайней ограниченности материальных ресурсов репутация становилась наиболее важным показателем социального статуса. Наивысшего статуса в крестьянской общине достигал глава семейства; его авторитет основывался на возрасте, опыте, усердии в работе, компетенции в управлении своим хозяйством и умении руководить своими домочадцами. Самым неуважаемым был тот, кем руководит жена (141, с. 78-79).

В центре крестьянской модели маскулинности, подводит итог К. Воробек, находились физическая сила, уважение к тяжелому труду, почтение к старшим, дружба и взаимовыручка, мужская честь и, наконец, выпивка как способ общения и утверждения своей репутации. Все это воспитывалось с детства и передавалось из поколения в поколение. Анализируя поведение крестьян во время столкновения общины с внешним миром, К. Воробек подчеркивает ту солидарность, которая была выработана мужчинами в юности, их

уверенность в том, что на соседей можно положиться. Она отмечает часто применяющуюся стратегию - высылать вперед женщин и детей. Если им удавалось договориться с властями, на том дело и заканчивалось. Но если власти причиняли женщинам какой-либо вред, на защиту оскорбленных вставали мужчины, считая в этом случае применение физического насилия - основного мужского способа действий - полностью оправданным. Власти вряд ли понимали, что презираемые ими «темные мужики» отстаивали свою честь и достоинство, а также репутацию всей общины (141, с. 90).

Представленная К. Воробек модель крестьянской мужественности дополняется в статье британского историка Стивена Смита, где подчеркивается, в частности, что главной основой мужской власти в общине было право крестьянина на землю, которую он пахал (125, с. 94). Эта модель оказалась вполне адаптируемой к жизни в городе, куда в пореформенный период двинулись на заработки массы крестьян. Автор прослеживает, как она видоизменялась и приводилась в соответствие с условиями жизни крестьян, получивших теперь новую идентичность городских рабочих. Он фиксирует живучесть «традиционной» модели маскулинности, в которой статус мужчины определялся физической силой, удалью и отвагой в драке, способностью пить не пьянея, успехом у женщин и другими подобными доблестями. Однако, как показано в статье, эти элементы в новых условиях были переконфигурированы, часть из них вышла на передний план, другие утратили свое первостепенное значение.

Характерный для деревенской модели маскулинности акцент на физической силе получил дополнительное подкрепление в среде неквалифицированных рабочих. В нерабочее время сила и выносливость также оказались важнейшим компонентом мужественности, который реализовывался в городских драках «стенка на стенку» или в компаниях, где соревновались, кто кого перепьет (125, с. 96). В то же время это преклонение перед физической силой приобрело и более рафинированные формы в виде занятий спортом - борьбой, боксом, поднятием тяжестей. Кумиром стал эстонский борец Сергей Лурих, сочетавший идеальное развитие мускулов с физической ловкостью и красотой. Однако постепенно рабочие начинают отдавать предпочтение таким видам спорта, которые требовали не столько физической силы, сколько ловкости, например футболу. И хотя до революции эта игра была занятием

элитарным, появились первые команды рабочих на Путиловском и Обуховском заводах (125, с. 97).

Пьянство - элемент «традиционного» стиля маскулинности -в городе начинает менять свою конфигурацию. К 1890-м годам оно становится в Петербурге своего рода эпидемией. Помимо кабаков, чайных, трактиров и пивных, заполнявшихся рабочим людом, особенно в дни получки, пьянство процветало и на работе. Автор отмечает «маскулинизацию» рабочего места, которая происходила при посредстве коллективного потребления алкоголя по разным поводам (в частности, обмывание прихода новичков, на это даже отпускались «привальные»). Совместная выпивка в общественных местах и на работе организовывала мужское сообщество, исключавшее присутствие женщин. Мужественными был и язык (мат), и темы для разговоров (сексуальные победы, попойки, драки), и шутки, и песни. Мастеров сквернословия уважали как настоящих мужчин (125, с. 98).

Когда после 1905 г. в качестве дешевой рабочей силы начали активно привлекать женщин, это было воспринято мужчинами как вызов не только их экономическому положению, но и чувству мужского превосходства. В новых условиях капиталистического мира, где мужчины, оторванные от семьи, от земли и родной деревни, чувствовали свое бессилие, им приходилось компенсировать безвластие на рабочем месте путем создания новой культуры, заполненной маскулинностью и основанной на исключении женщин (125, с. 99).

Гендерная идентичность квалифицированных и так называемых «сознательных» рабочих демонстрирует более серьезные перемены. Для них важным показателем принадлежности к мужскому полу становятся не физическая сила, а профессиональное мастерство, быстрота и ловкость в работе, в принятии решений. Братство мастеровых отмежевывалось от неквалифицированных рабочих, от их пьянства, агрессии, женоненавистничества, грубости. А в среде сознательных рабочих (малая часть квалифицированных) выковывается новый тип современной маскулинности, в центре которого находилось понятие «культурность». Для них особое значение приобретают ценности, характерные для буржуазного идеала мужчины: самоконтроль, самосовершенствование, преобладание разума над чувством, независимость, более уважительное отношение к женщине и иногда - приверженность к браку, основанному на чувстве (125, с. 100-101).

Важнейшей составляющей новой модели маскулинности в рабочей среде было отрицание патриархальной власти, что особенно ярко проявилось во время революции 1905 г., когда многие рабочие выступили против телесных наказаний и отказались терпеть побои. Традиционной патриархальности сознательные рабочие противопоставили идеал братства, который отвергал мужскую статусную иерархию, основанную на демонстрации физической силы. В политических целях идиома братства использовалась для обозначения классовой солидарности, но чаще всего речь шла именно о семье (125, с. 102).

Для молодых и неженатых мужчин огромное социальное значение имело воздействие на традиционные понятия маскулинности городской массовой культуры. Возникает новая, «нарцисси-ческая» модель, которая привязывает мужской статус к рафинированности, следованию моде и сознательно создаваемой сексуальной привлекательности. Появляются «фабричные денди», освобожденные от пут патриархального контроля, искушенные в вопросах романтической любви поклонники бульварных романов и непременные посетители кинематографа (125, с. 107-109).

Влияние культуры потребления (консюмеризма) на формирование социальных идентичностей в России конца XIX - начала ХХ в. только начинает признаваться историками. На примере развития модной индустрии эту тему рассмотрела К. Руэн (117), указав на невероятное могущество мечты о лучшей жизни, которая в итоге привела массы и женщин, и мужчин, стремившихся под влиянием моды ощущать себя членами современного (космополитического) европейского сообщества, к поддержке свержения старого строя. А С. Смит пишет о том, что происходившие в конце императорского периода трансформации социальной идентичности, включавшие в себя как рост индивидуализма, так и изменение в гендерных нормах, внесли весомый вклад в дестабилизацию патриархальной власти, которая лежала в сердцевине кризиса старого режима. Эти изменения продолжались и после революции, хотя и не привлекали внимания большевиков, считавших источником и причиной всех явлений экономические силы (125, с. 109).

Некоторые историки выдвигают на первый план проблему кризиса маскулинности, который отчетливо начал проявляться на рубеже веков. Его главной особенностью являлась амбивалентность новых моделей «настоящего мужчины», получивших в этот период широкое распространение благодаря развитию массовой печати, прессы, фотографии и кинематографа. Луиза Макрей-

нольдс в небольшой, но крайне содержательной статье, посвященной мужскому полу, который был «не единственным» в России эпохи fin de siècle, связывает возникновение кризиса маскулинности не столько с развитием феминизма и появлением «женщины нового типа», сколько с «вызовами» модерности (100).

Считается, пишет автор, что мужчины узнают, как стать мужественными, перерабатывая существующие в обществе стереотипы. Ускоренная индустриализация с ее духом капиталистического индивидуализма поставила гендерные стереотипы самодержавной России под вопрос. Отмечая, что в XIX в. источником гендерных норм являлись два сословия - дворянство и крестьянство, Макрей-нольдс пишет об особенностях русской модели маскулинности. По ее мнению, в России произошла «инверсия классической дихотомии», делившей мужчин на тех, кто наделен «мозгами», и тех, кто обладает «мускулами» («brains/brawns»). Русские интеллигенты -борцы с самодержавием, начиная с Белинского («ролевой модели» для 1840-х годов), не были атлетами, но многие из них не дрогнув шли на эшафот и каторгу, и в результате интеллект в России стал важным признаком мужественности. «Мускулы», напротив, ассоциировались с крестьянством, однако этот тип мужественности был популярен главным образом у славянофильствующих романтиков и явно не разделялся большинством. Таким образом, в русской культуре сформировался особый тип маскулинности, который идеализировал «неэффективных интеллектуалов». В результате «провал» («failure») в противоположность «успеху» - типичной характеристике мужественности - становится в России приемлемым, а иногда и нормативным для маскулинного поведения (100, с. 133-135).

И все же выработанные в течение XIX в. гендерные стереотипы уже не находили отклика у горожанина начала XX в. Модер-ность требовала иных моделей поведения, которые подразумевали способность легко справляться с быстрыми изменениями, и в России возникают новые типы образцовой мужественности, генетически связанные с уже существующими стереотипами. Важную роль в распространении образов «нового мужчины», пишет Мак-рейнольдс, в условиях наступившей коммерциализации досуга играли массовая печать, фотография и в особенности кинематограф, который вовлекал зрителя в действие и на эмоциональном уровне заставлял его идентифицировать себя с героями картин. Немаловажное значение автор приписывает и многочисленным журналам для мужчин, пропагандировавшим физическую красоту спортсме-

нов, новейшие моды и средства от облысения. В них задавался «нарциссический» идеал мужественности (100, с. 135-136).

Л. Макрейнольдс анализирует две фотографии, представляющие, на ее взгляд, два типа мужчины, модного в начале ХХ в. Это открытка, на которой позирует звезда немого кинематографа Иван Мозжухин, и фото неизвестного, сделанное «на память». На нем изображен представитель среднего класса, одетый по моде своего времени, стройный, исполненный сдержанного достоинства молодой господин, всей своей позой и видом напоминающий манекен в витрине пассажа, демонстрирующий улице последний крик моды. При всей своей субтильности он, пишет Макрейнольдс, никак не походит на «бессловесного подданного самодержавия».

Знаменитый актер Иван Мозжухин также не предлагает нам образец атлетического мужчины. Его явно феминизированный образ отсылает нас к героям немого кино, где Мозжухин проливал на экране «свои знаменитые слезы». Чаще всего это были слезы раскаяния в том, что его герой был вынужден применить насилие по отношению к любимой им женщине. Л. Макрейнольдс обращает наше внимание на различия между функцией мужчины в западном немом кинематографе, где тот выступал защитником и спасителем слабой женщины, олицетворяя «источник национальной силы», и в русском, с его неврастеническим героем, убивающим предмет своей страсти. Причем в русских кинокартинах женщины чаще всего выступают «катализатором мужского насилия», именно на них в конечном счете перекладывается вина за совершенное преступление. И если западный кинематограф, отводя женщине второстепенную роль, усиливал таким образом «либеральную патриархию», то в России наблюдалось «присвоение» слабыми мужчинами женских качеств (эмоциональности), что «подрывало взаимное усиление гендерных ролей, которое могло бы внести свой вклад в сохранение социальной стабильности в столь нестабильные годы» (100, с. 136).

Иной угол зрения на трансформации модели мужественности в России эпохи модерности предложен Катрионой Келли, которая обращается к изучению предыстории советской идеи закаливания (84). Она обнаруживает вполне сложившуюся к началу ХХ в. культуру тренировки тела и духа, борьбы с ленью, «обломовщиной». Многочисленные руководства и брошюры, предлагавшие гимнастику по системе Мюллера, закаливание водными процедурами и пр., неизменно подчеркивали необходимость физических упражнений для настоящего мужчины и их прямую связь с вырабатыва-

нием силы воли и самоконтроля - качеств также по преимуществу мужских. Требовать от женщины самоконтроля считалось не просто жестоким - это противоречило самой ее природе и предназначению. Автор фиксирует резкое различение двух сфер, публичной и домашней, в которых живут и действуют мужчины и женщины. Вмешательство «не в свою» сферу считалось недопустимым (84, с. 134).

Культ воспитания воли, считает К. Келли, указывал на преображение, на полную трансформацию в восприятии мужской чести, что явилось завершающей стадией перехода от «феодальной» социальной идентичности, основанной на рождении, крови и статусе семьи, к индивидуалистической «буржуазной», которая начала утверждаться в эпоху Просвещения. С другой стороны, это течение в культуре России начала ХХ в. свидетельствовало о рождении «новой маскулинности», подчеркивавшей воинские доблести. В этом контексте автор рассматривает изменение статуса дуэли, которая с 1894 г. становится в армии обязательным средством защиты репутации, в том числе по решению офицерских «судов чести». В начале ХХ в. дуэль в России, в отличие от Германии, приобретает ощутимый привкус демократичности (84, с. 138).

Автор показывает разное отношение к дуэли в офицерской среде и среди интеллигенции. В общем и целом такое «доказательство доблести», в армии значительно бюрократизированное (требовалось вести протоколы), в представлении интеллигенции оказывалось делом людей недалеких и грубых, а вовсе не прерогативой рафинированных аристократов.

Тем не менее вырабатывание силы воли, одной из главных характеристик мужественности, единодушно считалось делом крайне важным, поскольку ассоциировалось с формированием новых граждан, которые сумеют преодолеть извечную российскую лень - основную причину отсталости страны. Свое символическое значение закалка не утратила и в советское время, и только после смерти Сталина постепенно на передний план в пропаганде начинают выходить чисто гигиенические задачи укрепления физического здоровья (84, с. 145).

Джошуа Санборн также разделяет мнение о возникновении в России начала ХХ в. «новой маскулинности», носившей военизированные черты. Однако он выдвигает на первый план тезис о том, что в период между революцией 1905 г. и сталинской «революцией сверху» имела место революция гендерная, направленная не на освобождение женщины, а на освобождение юношей от оков патри-

архальной власти (120, с. 161). Суть ее заключалась в «национализации» маскулинности, когда идеалу мужчины были приданы национальные качества, а главной системной чертой гендерной революции явилось то, что «производство» идеалов мужественности было изъято из рук тех, кто обычно их создавал, - церкви, общины, семьи, отдельных выдающихся личностей. Начиная с Первой мировой войны этот процесс перешел в руки институтов массовой пропаганды, образования и, главное, армии (120, с. 132-133).

ГЕНДЕР, НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ И ВОЙНА

Взаимосвязь гендера и национальной идентичности была выявлена историками не так давно. Культурологи обратились к рассмотрению связи гендерного символизма и метафоризации женского и мужского с процессами становления национальной идентичности. Особенно значимым аспектом стало изучение женской иконографии, ее использования при формировании образа нации и того влияния, которое образы матери оказывают на общество и государственную политику по отношению к женщине. Было продемонстрировано, что изображение нации в виде женщины, основанное на национальных мифах и ритуалах, культивировалось в различных обществах с конца XVIII в. для того, чтобы представить государство в качестве законного продолжателя давней традиции.

Многие исследователи отмечали, что общей метафорой для национальных дискурсов является метафора нации как «семьи», глубоко связанная с идеализируемым прошлым (см., например: 46, с. 7). Гендерные роли в этой семье четко распределены, и хотя мать выступает в качестве центральной фигуры, ее власть может осуществляться лишь внутри патриархатного порядка. Однако подобная интерпретация нуждается в проверке, пишет Линда Эдмондсон (13), подчеркивая, что связь образа матери и нации не универсальна, поскольку в роли национального символа могли выступать изображения и молодой девушки (Финская дева), и мужчины (Вильгельм Телль), и диких животных (русский медведь). Кроме того, одна и та же нация могла быть представлена различными изображениями, что характерно и для России.

Л. Эдмондсон обратилась к широко распространенному мифу о «России-матушке» и наметила пути исследований проблемы ген-дера и репрезентации национальной идентичности в европейском сравнительном контексте, причем не для того, чтобы лишний раз

подчеркнуть отличия, но скорее для того, чтобы обнаружить близость и выявить взаимосвязи. Она отмечает, что понятия «русская идея», «русская душа» на протяжении многих лет привлекали к себе интерес и внимание иностранцев, которые были склонны интерпретировать Россию как преимущественно «женскую нацию» и подчеркивать исконно существовавший там культ матери. Антиномия маскулинности/фемининности была важной составляющей концепта «русской идеи», при этом Россия неизменно изображалась как женщина: негативно (слабой, пассивной, иррациональной) или позитивно (духовной, питающей своих детей, сильной нравственно) (13, с. 422).

Эта традиция, берущая свое начало в трудах русских мыслителей и писателей XIX - начала ХХ в. и продолженная затем в эмигрантской историографии, к сожалению, не преодолена и до сих пор (см.: 15). И хотя в ряде работ оспаривается склонность русских писателей «феминизировать» символы традиционной России (см., например: 136, с. 103), целый ряд зарубежных исследований о бытовании гендерных конструкций в русской культуре, обществе и языке склонен «репродуцировать существующие мифы» (13, с. 417). В них подчеркивается, что противопоставление неба и земли, света и тьмы, соответствующих мужскому и женскому началу, ведет свое происхождение от древних космогоний. В средневековой Руси, пишут редакторы-составители сборника «Гендер и национальная идентичность в ХХ в.», это противопоставление было усилено широко распространенным поклонением «матери сырой земле». Как и другие национальные идентичности, «русскость» исторически основывалась на понятиях маскулинности и фемининности, и на рубеже веков тема мужского/женского дуализма играла центральную роль в национальной мифологии. Она получила достаточно глубокую разработку в противопоставлении государства, олицетворявшего мужское начало, непредсказуемой и темной «России-матушке». Так, в формулировке В.В. Розанова, государство ассоциируется с конкретными историческими событиями, с законом, империей, великими деятелями. Нация же, напротив, находится вне исторического времени, происхождение ее таинственно, и характеризуется она аморфными, священными, стихийными животворящими силами, которые соединяются в образе «родины-матери» (46, с. 3-4). Сходные построения осуществляются зарубежными исследователями и в отношении семантических пар «Русь, родина/ Россия, отечество», в которых очень сильна гендерная составляющая (136, с. 107).

Л. Эдмондсон ставит под вопрос политическую и идеологическую ценность мифа о России-матушке (в прошлом и настоящем), который сыграл большую роль в формировании и укреплении мнения о русской культурной «особости» и о «судьбе» России. Представление об «особости» России покоится на двух положениях, далеко не очевидных в свете последних исследований, - «о том, что русская культура гомогенна и что ее отличия от европейских культур более серьезны и значимы, чем различия между этими последними» (13, с. 419-420). Историко-культурологические, антропологические и социологические работы последних лет фактически развенчивают постулат о какой-то «особой» русской культуре, в которой сосуществовали «высокое» и «низкое», образованные классы и крестьянство, вера и обряды православной церкви и народные языческие верования. Во-первых, нечто подобное существовало и в культурах других наций. А во-вторых, не следует относиться как к данности к оппозиции «Россия - Запад/Европа», предполагающей, что европейские общества являют собой единство, характеризуемое такими традициями и качествами, которые отсутствуют только в России. Эта оппозиция, впервые сформулированная в дебатах славянофилов и западников, не только основана на не выдерживающем критики предположении о культурном единообразии Запада, но и преувеличивает культурную целостность самой России (13, с. 420). Не отрицая, что Европа (или миф о ней) была тем эталоном, с которым русские писатели и мыслители соотносили судьбу и уровень «цивилизованности» своей страны, Л. Эдмондсон предлагает более активно использовать сравнительный подход. Он должен дополнить наши представления об «особости» России-матушки как национального символа, но в то же время показать, что единичный символ не может быть достаточным основанием для формирования представлений о том культурном многообразии, которое существует в рамках нации, заключает она (13, с. 431).

При всем значении исследования иконографии и национальной символики, важнейшей проблемой для современной зарубежной историографии является изучение того, как гендерные концепты нации воздействовали на процессы национально-государственного строительства и, конечно, как они влияли на реальную жизнь простых людей (46, с. 9). Известно, что перераспределение гендерных ролей происходит особенно активно в период становления нации, в годы резких политических перемен и переворотов. Исследователи Западной Европы сходятся во мнении, что возникший там в конце

XVIII в. под влиянием войн и революций новый стереотип маскулинности включил в себя такие черты, как героизм, дисциплина и способность пожертвовать своей жизнью во имя высокой цели (127, с. 79). Русисты также обратились к изучению радикальных изменений, которые происходили в кризисную для России эпоху в концепциях патриотизма, гражданства, гендера. В монографии Дж. Санборна (120) рассматривается национально-государственное строительство в период 1905-1925 гг., характеризующийся активной милитаризацией общества, тектоническими сдвигами в конфигурации социальных, национальных и гендерных идентичностей. В своих построениях автор исходит из тезиса о том, что поскольку нации действуют на основе принципов воображаемого родства, изучение политики и риторики в отношении семьи не менее важно, чем внимание к этничности. В России, пишет он, наиболее могущественным из институтов, использовавших для мобилизации населения и единения нации метафоры родства, была армия. Именно армия в условиях всеобщей воинской повинности, а затем тотальной войны играла в первой трети ХХ в. ведущую роль в сплочении нации на новых основах, присущих эпохе модерности. Она являлась в этот период физическим воплощением нации и символическим братством солдат-граждан (120, с. 5).

Начиная с 1914 г., который Санборн считает поворотным пунктом во всей политической истории России, государство в своих мобилизационных усилиях стало практиковать массовую политику, что в итоге «убило царский режим, а затем Временное правительство». И только большевики нашли гениальное решение проблемы, как согласовать массовую мобилизацию и центробежные тенденции, пишет автор. Лозунг «Защитим социалистическое отечество» позволил связать интересы территории и класса и объединил народы в борьбе против «врагов». Однако общность территории (земля как образ нации) являлась не единственным концептом, используемым для «позитивного» национально-государственного строительства. Главным в политической риторике большевиков стала метафора семьи как прототипа нации, взятая ими у предшественников (на протяжении всего ХХ в. она входила в репертуар военных). И страна, и армия, и любое воинское подразделение уподоблялись семье, что должно было порождать чувство лояльности, ощущение близости и единства, - причем, считает Санборн, эта политика была осознанной (120, с. 103).

В указе 1912 г. она приняла форму материальной поддержки солдатских семей. Этот закон, согласно которому в военное время семья фронтовика получает от государства паек, отмечает Дж. Сан-борн, обозначил серьезный сдвиг в отношениях между государством и гражданином, показав, что теперь граждане вправе ожидать от государства выполнения определенных обязательств. В годы Первой мировой войны была разработана и система наказаний солдатских семей - в частности, лишение их пайка - за дезертирство и добровольную сдачу в плен их отцов и сыновей. Это означало, что государственная помощь семьям не являлась компенсацией за временную потерю кормильца, а была вознаграждением за выполнение солдатом своего воинского долга (120, с. 105-107).

Большевики продолжили и развили эту политическую линию, в самые тяжелые для себя моменты повышая пайки семьям фронтовиков. Однако их неспособность выполнить свои обещания чуть не стоила им революции, пишет автор. Дезертирство приняло угрожающие размеры, и только введение жестоких наказаний семьям и родственникам дезертиров, включая конфискацию имущества и штрафы, с передачей затем этих средств семьям «честных» солдат, позволила справиться с тяжелой проблемой и в итоге -выиграть Гражданскую войну (120, с. 109). Подобная политика, продолжавшаяся и после окончания Гражданской войны, делала службу в армии привлекательной и престижной.

Семейные ценности, таким образом, были заложены в систему отношений между гражданином, армией и государством, причем семья становилась ее главной осью. Однако в начале ХХ в. на смену патриархальным семейным символам, в первую очередь фигуре «отца», приходит символ братства, значение которого начали особенно остро осознавать в годы Первой мировой войны, когда стало понятно, что победа зависит в первую очередь от простого солдата (120, с. 110-111). В эти годы слово «братство» было у всех на устах, что обозначало, по словам Санборна, начало разрушения традиционных иерархий, основанных на метафоре отцовской власти. Возникшая в военных кругах идея укрепить братские связи между офицерами и солдатами не была реализована при царском режиме, но получила вполне революционный характер, став лозунгом широких масс.

«Братство» неизбежно ассоциировалось в годы революции с «равенством», в армии оно было институализировано в форме солдатских комитетов и товарищеских судов, а также в запрещении носить знаки отличия (за исключением Георгия). И хотя с прихо-

дом к власти большевиков институциональные формы менялись, идеалы братства и его символические функции не исчезли, а, напротив, расширились: подчеркивалось значение равенства и солидарности всех членов «рабоче-крестьянской семьи», а затем - и семьи «братских народов». Концепт «братства» был крайне удобен, пишет автор, поскольку в нем всегда можно было найти «место для старших и младших братьев». Образ семьи и братства становился главной «сцепляющей» силой в процессе национально-государственного строительства вплоть до 1930-х годов, когда на первый план начал выходить концепт «дружбы» (120, с. 114).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Основой солидарности в армии, считает Санборн, являлись идеалы маскулинности, которые составляли главное содержание характера солдата-гражданина. По его мнению, именно военными в начале ХХ в. был «запущен процесс нормализации милитаризованной формы маскулинности», которая была глубоко связана с концептом нации (120, с. 6). Новый маскулинный идеал, внедрявшийся в сознание молодежи, удивительно напоминал западноевропейский и служил той же политической цели поддержки нации. Мужчины, принадлежавшие к разным национальностям и классам государства, могли стремиться к единому идеалу мужественности, и в результате гендерная идентичность оказалась связана с членством в политическом сообществе, дискурсивные определения которого «подпирались» дискурсивными конструкциями гендера. Чтобы стать гражданином, нужно было стать мужчиной, пишет Санборн (120, с. 163-164).

Производство и пропаганда новых идеалов мужественности проводились во многом руками профессиональных военных и фокусировались на двух аспектах: тело и этика (120, с. 133). Физической и допризывной подготовкой молодежи активно занимались организации бойскаутов, а при большевиках - пионеры и Всевобуч, куда стали привлекать и девушек. При советской власти заинтересованность государства в здоровых гражданах превратилась в одержимость, а требуемые качества «здоровья, силы, ловкости и выносливости» стали чем-то вроде катехизиса для «спартанцев ХХ века», замечает Санборн (120, с. 139).

В первой трети ХХ в. именно армия служила школой для выработки новых понятий о важности физкультуры и спорта. Формула «в здоровом теле - здоровый дух» понималась военными начала ХХ в. несколько иначе, чем во времена античности: подразумевалось, что физическое здоровье является предпосылкой здоровья нравственного. Определяющей характеристикой становится сила,

причем в уже упоминавшейся дихотомии «мозги/мускулы» («brains / brawns») «мускулы» выдвигаются на первый план, а «мозги» уступают место силе духа. Список основных моральных качеств солдата-гражданина включал в себя традиционные честь, дисциплинированность, чувство долга, самопожертвование, храбрость, а также черты, присущие «новому мужчине», родившемуся в огне войн и революций начала ХХ в.: активность, независимость, инициативность. «Сочетание силы и дисциплинированности, инициативы и сдержанности являлись отличительными признаками солдата-гражданина, который мог с легкостью перемещаться от рабочего станка на фронт и обратно», - пишет Санборн (120, с. 206). Его выводы подтверждает Мелисса Стокдейл в своем исследовании революционных трансформаций 1914-1918 гг. Она подчеркивает, что служба своей стране помогала превратить солдат в граждан и в то же время делала их мужчинами. С тех пор, пишет она, мужественность и патриотизм стали неразрывно связанными понятиями (127, с. 81).

Военно-патриотический вариант «новой маскулинности», тесно связанный с идеей нации, претерпевал неизбежные изменения в течение ХХ в., в особенности под влиянием марксистско-ленинской идеологии, однако сохранил преемственную связь с дореволюционной эпохой. Карен Петроне рассмотрела концепт «солдата-героя» на материалах трех военных столкновений России с Японией (Русско-японская война, Гражданская война, конфликт на озере Хасан), что позволило ей проследить, как этот концепт укреплял национальное единство, не умаляя этнического многообразия страны. Как пишет автор, «военно-героическая маскулинность» часто сводит к минимуму социальные и этнические различия между гражданами страны. Однако в царской России доблесть ассоциировалась с «рыцарством», с благородным происхождением, и потому поражение в войне с Японией часто относили за счет бессилия выродившегося русского дворянства и силы самурайских традиций. В годы Гражданской войны признавались военные качества японцев, но их победы объяснялись крайней жестокостью. Десять лет спустя в СССР японцам либо вообще отказывали в принадлежности к роду человеческому (феномен «дегуманизации» врага), либо феминизировали их (приписывая истеричность и фанатизм). Для классового подхода эпохи сталинизма было характерно, что в дискурсе о военных конфликтах с японцами присутствовали исключительно самураи - капиталисты и фашисты, угнетатели японских рабочих и крестьян (107, с. 181-182).

Мифологизация героев войны была характерна и для царской, и для Советской России, однако претерпела существенные изменения. Герои Русско-японской и Гражданской войн изображались часто лирически, как живые люди, с присущими всем человеческими слабостями. В конце 1930-х годов советские герои боев на озере Хасан мифологизируются, приобретая черты гипермаскулинности «нового советского человека». Особую силу придают «новому человеку» принадлежность к коллективу, товарищеская поддержка -важнейшая характеристика советского мужчины в 1930-е годы (107, с. 188-189).

Лежащий в основе концепта «нового мужчины» принцип исключения женщин много говорил о его характеристиках. Не случайно в монографии Дж. Санборна особенности военной маскулинности рассматриваются на материале отношения современников к участию женщин в войне. Новый идеал мужественности, пишет он, был противоположен женскому, так же как и воинская этика (исключение составляло самопожертвование). Различие проводилось в первую очередь между активностью мужчин и пассивностью женщин. Пассивность и сходство с образом непорочной Девы Марии были главными составляющими национальной добродетели, которую должны были демонстрировать сестры милосердия, эти символы женщины на фронте (120, с. 162-163).

Конечно, реальность разительно отличалась от идеалов, и сестры милосердия (равно как и ходячее мнение о них) далеко не всегда соответствовали тому, что требовало от них государство и общество в лице, главным образом, средств массовой пропаганды. Тем не менее тот факт, что Первая мировая война - первая тотальная война в истории человечества - нарушила устоявшиеся нормы и стала толчком к их пересмотру, единодушно признается исследователями. Война, пишет М. Стокдейл, предоставила возможность обрести полное гражданство тем, кто его не имел. Это касалось и женщин, которые выполняли патриотический долг, жертвуя собой для родины не хуже мужчин (127, с. 82). Однако женщины обретали членство в политическом сообществе на иных условиях. Как пишет Саборн, у них был выбор между двумя нелегкими путями. Первый заключался в маскулинизации, и его выбирали те, кто шел на фронт; второй следовал традиционным нормам, подразумевая вхождение в политическое сообщество на основе самопожертвования и выполнения своего долга - рожать и воспитывать солдат. Этот

путь не означал равенства, женщины в этом случае служили фоном для деятельности мужчин (120, с. 163-164).

Участие женщин в сражениях Первой мировой войны исследовала Лори Стофф (128). Летом и осенью 1917 г. в России впервые в мире были созданы отдельные женские воинские подразделения. Это был абсолютно новый способ использования женщин в войне, который нарушал все традиционные гендерные нормы, пишет автор. Такое смогло произойти только при наличии определенных условий, которые сложились к этому времени: тяжелое положение на фронтах и необходимость влить новые силы в измученную войной армию, а также наступившие после Февральской революции политическая анархия и развал общества (128, с. 1-2).

Л. Стофф считает, что создание особых женских частей являлось в чистом виде социальным экспериментом, предпринятым главным образом в пропагандистских целях. Женщины должны были своим примером вдохновить мужчин и поднять их моральный дух, а также пристыдить их, если те уклонялись от выполнения своего патриотического долга - защиты родины. Это подтверждается и той готовностью, с которой журналисты, фотографы и кинооператоры распространяли сведения о русских женщинах-солдатах буквально «от Петрограда до Нью-Йорка», и тем, с какой быстротой исчезли женские боевые подразделения после Октябрьской революции (128, с. 3-4).

Принимая на себя мужскую роль защитника, женщины становились прямым вызовом традиционным гендерным концепциям патриотизма и гражданства. Результат, пишет автор, был в лучшем случае двойственным. Далеко не все принимали такие «неженские» роли, и не все разделяли энтузиазм в отношении женского патриотизма. В любом случае, существование женских боевых частей в годы Первой мировой войны было явлением временным, реакцией на острую ситуацию. После окончания кризиса началось «возвращение к нормальности», и на первый план снова выдвинулись традиционные мужские и женские роли (128, с. 3-4).

Вторая мировая война была отмечена широчайшим участием в ней женщин, особенно в СССР. Их вклад в победу общеизвестен, и зарубежные историки уделили этой теме большое внимание. Много работ о женщинах и войне опубликовано и после 2000 г., в частности монография Р. Пеннингтон о военных летчицах (106), однако наиболее серьезное исследование выпустила Анна Крылова (ун-т Дьюка, США) (92). Она исследовала поколение женщин в СССР, которое в

предвоенные годы готовило себя к выполнению роли солдата. В монографии выдвигается новая концепция гендерных идентичностей, основанная на исследовании огромного архивного материала, мемуаров и интервью, которая может быть оценена исключительно в контексте гендерной истории периода сталинизма.

В работах более общего плана исследователи констатируют, что в годы войны произошло возрождение русского национального чувства, и гендерный аспект, традиционно присущий понятию нации, вновь выдвинулся на передний план. Это было особенно заметно в визуальной пропаганде, и многие историки приводят в качестве примера знаменитый плакат «Родина-мать зовет!». Отмечается также, что женщины изображались и подавались в пропаганде прежде всего как матери, как помощницы, которые обеспечивают «тыл» и заменяют ушедших на фронт мужей (42, с. 218). Происходит усиление традиционных женских гендерных ролей, возникают и новые символы. Хелена Гощило в своей работе «Вдовство как жанр и профессия а ля рюсс» показывает, как в годы Великой Отечественной войны вдовство выросло до уровня национальной аллегории (58, с. 59). Во второй половине 1940-х годов складывается двойственный образ победы, который редакторы сборника «Гендер и национальная идентичность» характеризуют как «картину мужского успеха и женского самопожертвования» (46, с. 14).

«ОСВОБОЖДЕНИЕ ЖЕНЩИНЫ» ПРИ СОЦИАЛИЗМЕ

Тема освобождения женщины в СССР всегда привлекала внимание зарубежных специалистов, что легко объяснимо. Фактически одномоментно советским женщинам были дарованы те права, которых десятилетиями добивалось феминистское движение на Западе. Изучением того, как это произошло, что реально получили женщины и какие это имело последствия, занимались специалисты из самых разных областей, и историки в том числе. В результате в западной историографии сложился достаточно стройный и связный нарратив, который явно довлеет над специалистами. Сложился он в противостоянии с официальной советской историей «освобождения женщины», последовательно подчеркивавшей достижения и успехи в этой области. Соответственно, в центре внимания западных историков оказались реалии повседневной жизни, далекие от победоносных реляций власти. Исследователи начали выдвигать на передний план те негативные явления, которые всегда замалчива-

лись официальной пропагандой: женскую безработицу, проституцию, бедность, тяготы советского быта, наконец, признаки угнетения женщины как на рабочем месте, так и в семье. Главный вопрос, на который пытались ответить историки советских женщин, заключался в том, почему же освобождение не состоялось.

Специалисты единодушно признают, что первые законы Советской власти, в особенности принятие Семейного кодекса в 1918 г. и институционализация на государственном уровне Женотдела ЦК партии, обозначили поворотный пункт в процессе освобождения российских женщин, уравнения их в правах с мужчинами и их формальной интеграции в общественную жизнь. Однако основное внимание зарубежные русисты всегда уделяли политическим практикам, стремясь обнаружить изменения во внутриполитическом курсе государства по отношению к женщинам.

Социальные историки тщательно изучили семейные кодексы и важнейшие законодательные меры в области семейного права, последовательно принимавшиеся большевиками в 1918, 1926, 1936 и 1944 гг., и выявили в них определенную эволюцию, которая сигнализировала о переменах в отношении режима к женщине и ее роли в обществе. Считается, что стратегии 1920-х годов, во многом вдохновлявшиеся феминизмом, действительно ставили во главу угла освобождение женщины, ее развитие. Однако дух экспериментаторства, характерный для того времени, уступил место консервативной политике 1930-х с ее глубоко традиционным пониманием гендерных ролей. Историки связывают этот сдвиг с бурным началом индустриализации и коллективизации, когда происходит резкое увеличение женской занятости, причем и в таких отраслях промышленности и сельского хозяйства, которые считались традиционно мужскими. Основными методами вовлечения женщин в производство были ценовая политика, общее снижение заработной платы (один работник уже не мог прокормить семью) и, конечно, пропаганда.

Фактически сталинизм продемонстрировал «чисто инструментальный подход» к женскому вопросу: когда государству понадобилась рабочая сила, оно не задумываясь начало привлекать к производительному труду женщин, постепенно урезая их льготы в трудовом законодательстве. Не отрицая тех возможностей для самореализации, образования и общего развития, которые в результате получили советские женщины, западные историки подчеркивают тот факт, что на них было возложено «двойное» бремя производственных и домашних обязанностей. Таким образом, в сталин-

скую эпоху «освобождение женщины» не состоялось, пишет Мела-ни Илич. Скорее, считает она, произошло расширение сфер эксплуатации женщины (140, с. 5-6).

Характеризуя совершавшийся в 1930-е годы «консервативный поворот», историки отмечают, что в официальном дискурсе параллельно с восхвалением женщин - героинь труда начинают подчеркивать их «естественные» домашние и материнские обязанности. Кроме того, была утрачена и институциональная база демократического феминизма - расформирован Женотдел, в 1936 г. усложняется процедура развода и вводится запрет на аборты. Все это, как считается, способствовало возрождению гендерной иерархии, основанной на патриархальности. В результате в зарубежной историографии был выдвинут тезис о снижении социального статуса женщин во второй половине 1930-х годов (140, с. 1-2).

Этой точки зрения и сейчас придерживаются многие историки, подчеркивая способность сталинского режима адаптировать традиционные гендерные нормы к радикально новым социальным условиям (20; 55; 123). Так, в работах о движении «общественниц», получившем большой резонанс во второй половине 1930-х годов, показывается, что его участницы способствовали возрождению патриархальных гендерных ролей (28). Они призывали женщин строить социализм, выступая в качестве помощниц своих мужей «на домашнем фронте».

Новая культурная история, оперирующая категориями гендера, предлагает свою интерпретацию «консервативного поворота» сталинского режима в отношении женщин и причин провала «эманси-паторских проектов» 1920-х годов. По мнению Х. Гощило, план большевиков был утопическим, поскольку основывался на дуалистическом видении мира, в котором главенствует мужчина, а женщина является его противоположностью и необходимым дополнением. Кроме того, «бумажные права» не работали в реальной жизни, где женщины считались гражданами второго сорта. Наконец, укоренившийся в дискурсе обычай ассоциировать женщин с Нацией и Идеалом и нежелание признавать их обыкновенными живыми людьми также мешали исполнению задуманной и широко разрекламированной программы (46, с. 7).

Еще одним важным фактором, препятствовавшим утверждению реального равенства полов в Советской России, был присущий Просвещению культ маскулинности, который ассоциировался с такими понятиями, как «прогресс», «технологии», «индустрия»,

«военная мощь», и являлся важнейшей составляющей идеологии большевизма. Квинтэссенцией маскулинности признается Сталин, воплощавший в себе образ «отца народов» и несгибаемого борца-революционера. В этих условиях женщинам, как считается, оставалось либо принимать на себя мужские роли в социуме, либо оставаться в частной сфере и выполнять традиционные ролевые функции матери и домашней хозяйки (46, с. 11-12).

Иное объяснение так называемого «великого отступления» 1930-х годов в области семейной политики и семейных ценностей предлагают работы, использующие концепции «новой политической истории». Как считает Дэвид Хоффманн, новая политика находилась в русле общеевропейских тенденций и представляла собой систему мероприятий, направленных на повышение рождаемости (68).

В современной историографии начинает подвергаться пересмотру и такая популярная среди социальных историков тема, как участие женщин в производстве. Хотя в ряде работ авторы по-прежнему подходят к ее изучению с позиций «эксплуатации и угнетения» (36; 37; 55; 79), наблюдаются и определенные изменения. Мэри Бакли в книге о «героях и героинях сталинских полей» (27) рассматривает гендерный аспект стахановского движения в деревне, обращаясь к опыту представителей обоих полов. Более того, предпринимаются попытки, как в статье Томаса Шранда, перевернуть эту проблему и посмотреть, как массовое участие женщин в производстве повлияло на положение мужчин. Однако автор приходит к совершенно традиционному и ожидаемому выводу: активное вовлечение женщин в производительный труд сопровождалось повышением статуса мужчин в советском обществе. Они утратили свою ответственность в качестве единственного кормильца семьи, сохранив при этом все традиционные «мужские» свободы и привилегии. Повышение статуса мужчин, пишет автор, было связано и с общей милитаризацией общества. Государство не скрывало своих целей - подготовить женщин к работе в промышленности, чтобы они в случае необходимости смогли заменить ушедших на фронт мужей (123, с. 194, 203-204).

Новая культурная история предлагает свои интерпретации соотношения гендерных ролей в сталинском обществе. Исследовавшая историю советской розничной торговли Эми Рэндалл констатирует феминизацию этого сектора экономики, которая привела к изменениям в официальном дискурсе. Широкое привлечение к производительному труду имело своим результатом «интеграцию

женщин в советское общество в качестве продуктивных граждан», а их участие в розничной торговле «разрушило монополию на идеал маскулинизированного пролетария» (109, с. 86).

Возникает «культурная героиня советской торговли», и таким образом из символа отсталости женщина становится символом современности. Дискурсивный сдвиг в официальном понимании женского и домашнего изменил и идеал мужчины. В торговле для обоих полов приветствовалось поведение, которое обычно считается женским: аккуратность, вежливость, внимательность, что, как считает автор, вносило свой вклад в постепенную «феминизацию и одомашнивание советского социализма» (109, с. 87-88).

Как отмечают специалисты, во второй половине 1930-х годов было признано, что «женский вопрос» окончательно решен, и женщины в иконографии эпохи сталинизма стали символизировать советские достижения. Демонстрировался решительный разрыв с «темным» прошлым, что особенно заметно на примере изучения так называемых «репрезентаций» (140, с. 1). Так, в книге Ч. Чат-терджи прослеживается история празднования Международного женского дня 8 марта в дореволюционной России и Советском Союзе 1910-1939 гг. (32). Этот сюжет позволил автору рассмотреть такие важные проблемы, как нарративные стратегии советской пропаганды и изменения в конструировании публичной идентичности советской женщины. В работах Линн Атвуд анализируются официальные модели «новой советской женщины», которые нашли отражение на страницах популярных журналов «Работница» и «Крестьянка» 1930-х годов (20; 21), а Сьюзен Рейд обратилась к изучению этой модели в советском искусстве (112). Мелани Илич рассмотрела возникновение символического образа женщины-трактористки, который использовался для того, чтобы указать на экономический прогресс, с одной стороны, и подчеркнуть освобождение женщины и равенство полов - с другой. Воспоминания Паши Ангелиной позволили автору противопоставить «репрезентациям» реалии, которые были далеко не так радужны (72, с. 7).

Исследования репрезентаций, так же как и новых гендерных конфигураций 1930-х годов, продемонстрировали существенные противоречия сталинской гендерной политики (21; 26; 102; 103; 124). Большой прорыв в этом отношении сделан в уже упоминавшейся работе А. Крыловой, которая доказывает, что довоенная официальная культура и институты имели дело с разнообразными, двойственными и часто противоречащими друг другу понятиями о гендере.

Анализируя дискуссии по таким опорным вопросам, как равенство женщин, отношения полов и буржуазные предрассудки, Крылова приходит к выводу, что общество остро осознавало гендерные различия и оперировало фактически категориями гендера. Употреблявшийся тогда термин «пол» понимался как культурно-биологический конструкт, и участники дискуссий часто не могли сказать, где кончается культура и начинается биология (92, с. 20-21). По мнению автора, в 1930-е годы отсутствовали как однозначная и последовательная официальная идеология, так и социальная политика в отношении «новой советской женщины». Фундаментальным фактом культуры и институций сталинизма Крылова признает то обстоятельство, что гражданам не предлагалось однозначных инструкций в отношении того, как следует себя вести, т.е. на самом деле не существовало единой модели идеального советского человека, что в результате предоставляло большой простор для вариаций (92, с. 25).

Наиболее ярко особенности политики советского государства выявляются в исследованиях, посвященных теме «освобождения женщины Востока» (78; 103). Дуглас Нортроп на основе российских и узбекских архивов реконструировал историю кампании 1927 г. за снятие паранджи и показал, что в своем стремлении привить достижения пролетарской революции в «отсталой и примитивной» Средней Азии Советская власть выдвигала на первый план семью и положение женщины. Автор рассматривает эту кампанию в контексте полувековой колонизации, которая проводилась царской Россией и имела своим результатом крайне подозрительное отношение мусульман, и крестьян в особенности, к «цивилизующим мерам» государства. В книге показано, как в Узбекистане развернулось сопротивление снятию паранджи, вылившееся в антисоветское движение, которое поддерживали узбеки обоего пола. Во многом благодаря усилиям большевиков паранджа стала «национальным» символом «традиции», которая, как замечает автор, на самом деле не была такой уж древней. Исследование продемонстрировало гибкость и подвижность культурных практик в Средней Азии, а также реальные пределы сталинской власти, даже в 1930-е годы. Паранджа постепенно ушла из быта только в 1960-е годы, однако под влиянием совсем иных условий, пишет Д. Норторп (103, с. 211).

Участие женщин в освоении другой окраины бывшей Российской империи - Дальнего Востока - исследуется в книге Елены Шульман, в которой также демонстрируются пределы власти Москвы на периферии (124). Она изучила историю движения хетагуровок -

женщин, откликнувшихся на прозвучавший в 1937 г. призыв Валентины Хетагуровой приехать на Дальний Восток. Движение это, замечает автор, скоро превратилось в настоящую «переселенческую программу», поскольку для участия в нем в 1937-1939 гг. было отобрано примерно 25 тыс. человек. История хетагуровок трагически переплелась с историей репрессий и ГУЛАГа и иллюстрирует роль сталинизма в его «периферийном» варианте в структурировании гендерных идеалов (124, с. 1-2).

В центре внимания автора оказались представительницы советского общества, «восприимчивые к официальным призывам строить социализм и жертвовать собой во имя его идеалов». Это было поколение девушек 1910-1921 гг. рождения, которым Советская власть дала «все», в первую очередь, образование. Они идентифицировали себя с социализмом и, как пишет Е. Шульман, ощущали свою уникальность, считая, что все дороги перед ними открыты. Их порыв ехать на Дальний Восток связывался с ролью первопроходцев, ни в чем не уступающих мужчинам, так что выводы о снижении статуса женщин во второй половине 1930-х годов представляются автору как минимум преувеличенными (124, с. 12). Хетагуровки стали примером новой модели женственности, ассоциировавшейся с завоеваниями социализма и освоением периферии. Признавая, что в этот период произошли сдвиги в статусе и репрезентации женщин, автор тем не менее утверждает, что ген-дерные роли продолжали оставаться гибкими (124, с. 23).

Героини книги А. Крыловой принадлежат к тому же первому послереволюционному поколению советских девушек. Образованные, решительные, самостоятельные, они начали готовить себя к предстоящей войне еще в середине 1930-х годов (92, с. 10). Большинство из приблизительно 800 тыс. участниц Великой отечественной войны принадлежали к этому «поколению не от мира сего», как некоторые из них характеризовали себя. Они не видели перед собой никаких преград, над ними не довлели традиционные понятия об «исконном» предназначении женщины. 19-летняя студентка мехмата МГУ Женя Руднева (будущая летчица и Герой Советского Союза) собиралась стать ученым-астрономом и одновременно училась стрельбе из пулемета. В своем дневнике она писала, что готова пожертвовать своей мечтой и, если понадобится, идти «бить врага с оружием в руках». Через два года, когда началась война, она окончила штурманскую школу, воевала и погибла в 1944-м - сгорела в самолете, совершив 645 боевых вылетов (92, с. 35-36).

Наибольшее количество комсомолок (более 200 тыс. человек) ушли на фронт в 1942 г., в самое тяжелое время, когда было принято решение о призыве женщин на военную службу. Большинство участниц боевых действий, по словам Крыловой, были «мобилизованы государством, прошли военную подготовку и принадлежали к военной и технической элите советских вооруженных сил» (92, с. 10). Их «пригодность» к выполнению воинского долга не ставилась под сомнение.

Анализируя огромный массив мемуаров и художественной литературы, делопроизводственной документации и законодательных актов, А. Крылова приходит к заключению, что построение социальной и гендерной идентичности «женщины-бойца» основывалось на концепции гендера, в которой отсутствовали привычные для нас противопоставления. Материнская роль, в частности, в данном случае совсем не противоречила роли солдата. Процесс переосмысления и перестройки гендерных идентичностей, который начался до войны, разворачивался в конкретных боевых ситуациях и нашел свое наиболее полное воплощение в мемуарах женщин-ветеранов (92, с. 294).

Монография Крыловой, которая совершенно определенно представляет собой методологический прорыв в области изучения гендерной истории СССР, по-новому формулирует исследовательские задачи и дает иной ответ на старые вопросы об «освобождении женщины». Если говорить об исследованном ею первом послереволюционном поколении советских девушек, можно было бы заключить, что освобождение состоялось. Но исторический контекст внес свои коррективы. В этом отношении особый интерес представляет проведенное Крыловой исследование репрезентаций гендерной идентичности «женщины-бойца» в послевоенные годы, в том числе в художественной литературе. Этот период, почти не изученный в западной историографии, отмечен серьезными трансформациями в гендерном дискурсе и идеологии. Тогда же происходили важные изменения в положении женщины и в модели советской семьи, в частности сформировались те стратегии повседневного выживания, которые, по мнению Греты Букер, позволили людям выстоять в тяжелые 1990-е. Ее монография, посвященная изучению политики СССР в отношении женщин в период послевоенного восстановления экономики (25), является фактически первым подробным исследованием эпохи «позднего сталинизма» и заслуживает особого рассмотрения. В центре внимания исследования, написанного на основе традиционных для социальной истории

источников (законодательных актов, делопроизводственной документации, материалов прессы и интервью, взятых у 15 жительниц Москвы в 1990-е годы), - взаимодействие государства и общества.

Как указывается в книге, после окончания Второй мировой войны модель экономической политики СССР, ее цели и средства их достижения не изменились: по-прежнему, как и во времена первых пятилеток, в центре внимания находилось повышение уровня производства главным образом в тяжелой промышленности, а мобилизация населения достаточно эффективно достигалась посредством массовой пропаганды. Однако проводить восстановление разрушенного во время войны народного хозяйства приходилось в условиях крайней скудости материальных и человеческих ресурсов. В Западной Европе последствия войны были не столь опустошительными, и хотя и там до 1947 г. действовала карточная система, но международные программы помощи, а впоследствии известный «план Маршалла» помогли достаточно быстро перевести экономику на мирные рельсы. Роковое решение СССР отказаться от внешней помощи означало, что все бремя выполнения поистине геркулесовой задачи восстановления экономики, в условиях огромных военных потерь, ложится в первую очередь на женщин, пишет Г. Букер (25, с. 5-6).

После окончания войны женщины в СССР составляли более 60% трудоспособного населения, и государство не было намерено сокращать долю их участия в народном хозяйстве, как это происходило, часто насильственно, в Западной Европе. Автор подчеркивает различия между западной и советской идеологией в вопросе о трудовой занятости женщин. На Западе считалось, что главным вкладом женщин в жизнедеятельность общества является выполнение домашних обязанностей, и предполагалось, что после окончания войны они с радостью вернутся домой, уступят свои рабочие места фронтовикам и предоставят мужьям содержать семью. Хотя нехватка рабочей силы, например в Великобритании, вынудила власти разрешить работать женщинам, у которых нет маленьких детей, этот факт замалчивался и не освещался в прессе (25, с. 63). Напротив, в СССР государственная идеология рассматривала женщину как равноправного участника процесса восстановления народного хозяйства, подчеркивала успехи и значение вклада женщин-тружениц и всячески побуждала их к активному участию в общенародном деле. Однако уникальность советской политики в отношении женщин, пишет автор, заключалась также и в том, что

одновременно принимались важные законодательные меры к повышению рождаемости, по своему масштабу безусловно превосходящие все аналогичные программы, принимавшиеся на Западе (25, с. 77).

Политика поощрения рождаемости и укрепления семьи в условиях демографической катастрофы была ясно сформулирована в Семейном кодексе, принятом в июле 1944 г. Как и в Кодексе 1936 г., в нем сохранился запрет на аборты, усложнилась процедура развода. Кроме того, расширилась группа населения, получающего государственную помощь. В категорию «многодетных» теперь были включены семьи с тремя, а не с семью, как ранее, детьми. Новым и важным было выделение категории одиноких матерей, которым государство предполагало оказывать всяческую поддержку, начиная с материальной помощи и заканчивая помещением ребенка на неопределенный срок в детское учреждение, откуда мать могла забрать его, когда ей позволят это сделать обстоятельства. По новому закону мужчина нес материальную и юридическую ответственность только за детей, рожденных в официальном браке. Заботу о его внебрачных детях полностью брало на себя государство, поощряя его, таким образом, заводить детей «на стороне». С одной стороны, это позволяло сохранять экономическую стабильность семьи как «ячейки советского общества», с другой - оказывало серьезное влияние на внутрисемейные отношения и в конечном итоге на саму модель советской семьи, пишет автор (25, с. 14-15). Таким образом, государство продемонстрировало намерение перейти к более гибкой модели семьи, что было естественно в послевоенной демографической ситуации, когда количество женщин репродуктивного возраста намного превышало количество мужчин. В итоге стремление государства отдавать предпочтение полной семье отступало перед необходимостью повышения рождаемости (25, с. 43-44).

Тяжелые условия существования оказали серьезное воздействие на взаимоотношения между полами как в семье, так и на рабочем месте. В книге на основе интервью подробно описываются тяготы повседневной жизни женщин в послевоенной Москве, подчеркивается, что на них лежала вся ответственность за ведение домашнего хозяйства и воспитание детей. С появлением водопровода, центрального отопления, газовых плит «мужские» хозяйственные обязанности в городской семье фактически исчезли. Роль мужчины в семье сводилась к зарабатыванию денег, однако он перестал быть единственным кормильцем. Такое разделение труда поддержива-

лось государством и принималось самими женщинами, которые считали его естественным (25, с. 18).

Советская пропаганда активно создавала и навязывала обществу образ женщины-работницы, преданного делу партии коммуниста и одновременно заботливой матери, рачительной хозяйки, дом у которой сверкает чистотой. Она не только ударно трудилась на рабочем месте, но также шила, готовила и проводила много времени со своими детьми, а в часы досуга читала классику, ходила в театр, занималась спортом. «Сознательная советская женщина», указывается в книге, явилась предшественницей американской «супермамы» 1970-х, однако на нее возлагалось гораздо больше социальных обязательств. В отличие от США, в СССР заботу о том, чтобы женщина могла «выполнять и перевыполнять» все эти ожидания, декларативно брало на себя государство. Таким образом, пишет Г. Букер, государство заключало с женщинами некое соглашение: оно предоставляет все возможности для самореализации, т. е. дает образование, работу, обеспечивает детскими учреждениями, медицинской помощью, создает трудосберегающие коммунальные службы (прачечные, предприятия общественного питания, кулинарии), а женщина в свою очередь много работает и одновременно растит детей, чем вносит весомый вклад в построение «светлого будущего» (25, с. 49).

Как показано в книге, государство не выполнило и не могло выполнить своих обещаний. Материальная помощь семьям с детьми была незначительной, детских садов и коммунальных служб по-прежнему не хватало. Совершенно понятно, что эти направления не могли быть приоритетными в период восстановления разрушенной экономики страны.

Автор исследует механизмы бюрократической волокиты и коллективной безответственности, которые позволяли забалтывать широковещательные обещания, даваемые государством. Однако если для бюрократии главной стратегией существования в условиях нереалистичных ожиданий государства была имитация деятельности, с женщинами дело обстояло сложнее (25, с. 82). Как пишет автор, сама организация советской повседневности ставила работу в центр жизни женщины: она не только приносила материальные средства для обеспечения семьи, но и способствовала социализации и формированию идентичности, давала определенную стабильность, уверенность и помогала выстоять в тяжелых условиях

послевоенной жизни. И в данном случае интересы государства и женщины совпадали (25, с. 191).

Создаваемый государством идеальный образ «безупречной женщины», заключает Г. Букер, оказал несомненное воздействие на общество, однако не совсем так, как это предполагалось. Женщины взяли на вооружение только часть предлагавшегося им «идеологического пакета», отказавшись от его «героической» составляющей. Так и не освободившись от «домашнего рабства», они выработали свою стратегию повседневного выживания, которая не включала в себя ни ударный коммунистический труд, ни многодетность, что свидетельствовало об определенных пределах влияния государства и его идеологии (25, с. 193).

* * *

Отмеченные в исследовании Г. Букер особенности социально-политического и демографического облика послевоенного СССР оказывали глубокое воздействие на весь последующий ход развития страны и сохранились до сегодняшнего дня. Это не только нежелание руководства страны замечать конфликт между реальностью и идеологией, тенденция принимать программы без выделения средств для их выполнения, но и доминирование женщин в частной сфере, и маргинализация роли отца в семье и института отцовства в обществе (25, с. 194-195).

Зарубежная историография только начинает изучать гендер-ную историю хрущёвской оттепели и периода брежневского застоя. Пока не появилось серьезных монографических исследований, и, насколько можно судить по статьям, опубликованным в сборниках и журналах за последние десять лет, не сформулированы значимые вопросы и интересные гипотезы. В этих публикациях рассматриваются роль женщин в экономике страны в целом и семьи в частности (24; 74; 86), а также история повседневности с новым акцентом на значении частной жизни (139).

Характеризуя период 1956-1964 гг. как время «ограниченных» реформ, историки отмечают возобновление дебатов по «женскому вопросу». Как и в 1930-е годы, оно совпало с потребностью народного хозяйства в притоке рабочих рук. На повестку дня в общественных дискуссиях встал вопрос о «равенстве и различиях» двух полов, о необходимости облегчить домашний труд женщины, чтобы дать ей возможность развиваться (48). Однако несмотря на

широкую рекламу достижений социализма, деятельности Комитета советских женщин и других организаций, реальное положение женщины изменилось не слишком сильно. Это, по мнению М. Илич, соответствовало и общему характеру хрущёвских реформ, ограниченных по своему замыслу, исполнению и результатам (74, с. 22).

Оттепель принесла с собой повышенный интерес к частной жизни и внутреннему миру простого человека. Как отмечается в сборнике «Гендер и национальная идентичность в культуре России ХХ в.», центральное место в культуре эпохи оттепели начинает занимать ребенок. В то же время возникает новое понимание маскулинности и, как полагают авторы, наблюдаются первые признаки так называемой «феминизации мужчин», что видно на примере таких литературных произведений и их киноверсий, как «Судьба человека» или «Иваново детство» (46, с. 17).

Тема феминизации мужчин в период развитого социализма и общего кризиса советской маскулинности достаточно популярна в зарубежной литературе, посвященной гендерной проблематике. Авторы отмечают, что к началу эпохи застоя прежде нерушимые границы между полами были уже достаточно расшатаны, и когда национальная идентичность в России испытала сокрушительный удар после распада СССР, не менее ее пострадала и идентичность гендерная. Особо отмечаются кризис маскулинности и отказ от позднесоветских гендерных стереотипов, когда идеалом настоящего мужчины был Владимир Высоцкий, а эталоном женщины - Алла Пугачева. Показателем степени разрушения стереотипов считают новую версию известного плаката «Родина-мать зовет!», где фигурирует пачка стирального порошка «Тайд» с соответствующим рекламным слоганом (46, с. 23).

В постсоветское время общим местом в западном дискурсе о России становится тема «деградации мужчин», которая, по словам Ребекки Кей, часто служит метафорой для изображения общего вырождения страны в виде опустившегося алкоголика (80, с. 1). Понимая, что интерес к этой теме (как и соответствующие интерпретации) вызван в первую очередь внутренними проблемами западных стран, где мужчин считают «неспособными справляться с быстрыми изменениями», Р. Кей занялась полевыми исследованиями. Анализ собранного материала, включавшего в себя многочисленные интервью с жителями Калужской области и Алтайского края, привел ее к более утешительным выводам, которые не соот-

ветствуют привычным стереотипам «апатии, пораженчества и безразличия» (80, с. 208).

Р. Кей фиксирует «сильное чувство моральной ответственности, готовность выполнять мужскую обязанность защиты и служения». Удивил ее тот факт, что работа не является той областью, которая больше всего воодушевляет и занимает российских мужчин. Гораздо более важным для них оказывается сфера частной жизни. Исследование показало, что мужчины также страдают от жестких гендерных стереотипов, но в первую очередь в частной сфере, в то время как женщины испытывают неприятности в сфере публичной. Подчеркивая, что советские гендерные стереотипы и представления о гендерных ролях фактически остались неизменными, автор полагает, что только смягчение традиционных социальных норм (одновременно с признанием равенства двух полов) даст возможность свободному развитию и женщин и мужчин (80, с. 210-211).

Литература

1. Келли К Воспитание Татьяны: нравы, материнство, нравственное воспитание в 1760-1840-х годах // Вопросы литературы. - М., 2003. - № 4. - С. 61-97.

2. Келли К. Еще раз о «новом историзме» // Вопросы литературы. - М., 2003. -№ 4. - С. 48-60.

3. Маррезе М.Л. Бабье царство: Дворянки и владение имуществом в России, (1700-1861) / Авторизованный перевод с англ. Н. Лужецкой. - М.: Новое литературное обозрение, 2009. - 368 с.

4. Пиетров-Эннкер Б. «Новые люди» России. Развитие женского движения от истоков до Октябрьской революции. - М.: Издательский центр РГГУ, 2005. - 441 с.

5. Пол. Гендер. Культура: Немецкие и русские исследования / Под ред. Шоре Э., Хайдер К. - М.: Изд-во РГГУ, 2009. - 530 с.

6. Пушкарева Н.Л. Гендерная теория и историческое знание. - СПб.: Алетейя, 2007. - 496 с.

7. Пушкарева Н.Л. Русская женщина: История и современность. Два века изучения «женской темы» русской и зарубежной наукой, 1800-2000: Материалы к библиографии. - М.: Ладомир, 2002. - 522 с.

8. Руан К. Гендерные аспекты шитья в России // Теория моды: одежда, тело, культура. - М., 2009. - № 14. - С. 35-70.

9. Стайтс Р. Женское освободительное движение в России: Феминизм, нигилизм и большевизм, 1860-1930. - М.: РОССПЭН, 2004. - 616 с.

10.

11

12.

13.

14.

15.

16.

17.

18.

19.

20

21

22

23

Хили Д. Гомосексуальное влечение в революционной России: Регулирование сексуально-гендерного диссидентства / Подгот. Бессмертных Л.В. - М.: Ла-домир, 2008. - 714 с.

Шоре Э. «Не только Анна Каренина»: Россия - нация - гендер. Взгляд с Запада // Адам и Ева: Альманах гендерной истории. - М.: Издательство Института всеобщей истории РАН, 2001. - № 2. - С. 213-237.

Шоре Э. Чужой мужчина: дискурс об идентичности и альтернативности (Надежда Дурова и Елена Ган) // Пол. Гендер. Культура: Немецкие и русские исследования / Под ред. Шоре Э., Хайдер К. - М.: Изд-во РГГУ, 2009. - С. 498-519. Эдмондсон Л. Гендер, миф и нация в Европе: Образ матушки России в европейском контексте // Пол. Гендер. Культура: Немецкие и русские исследования / Под ред. Шоре Э., Хайдер К. - М.: Изд-во РГГУ, 2009. - С. 411-436. Эрих-Хэфели В. К вопросу о становлении концепции женственности в буржуазном обществе XVIII в.: Психоисторическая значимость героини Ж.-Ж. Руссо Софи // Пол. Гендер. Культура: Немецкие и русские исследования / Под ред. Шоре Э., Хайдер К. - М.: Изд-во РГГУ, 2009. - С. 61-111. Aizlewood R Berdiaev and Chaadaev: Russia and feminine passivity // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. -P. 121-140.

Alexander J.T. Amazon autocratrixes: images of female rule in the eighteenth century // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - P. 33-54.

Alexopoulos G. Exiting the Gulag after war: Women, invalids, and the family // Jahrbucher fur Geschichte Osteuropa. - Wiesbaden, 2009. - Bd 57, H. 4. - P. 577-598. Andrew J. «A crocodile in flannel or a dancing monkey?»: The image of the Russian woman writer, 1790-1850 // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. - L.; N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 52-72.

Andrew J. Narrative, space and gender in Russian fiction, 1846-1903. - Amsterdam: Rodopi, 2007. - 233 p.

Attwood L. Rationality versus romanticism: Representations of women in the Stalinist press // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. - L.; N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 158-176.

Attwood L. Women workers at play: the portrayal of leisure in the magazine Rabot-nitsa in the first two decades of Soviet power // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 29-48.

Bernstein F.L. The dictatorship of sex: Lifestyle advice for the Soviet masses. -DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2007. - XVII, 246 p.

Bisha R. Marriage, church, and community in 18th-century St Petersburg // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 227-242.

24. Bridger S. The heirs of Pasha: the rise and fall of the Soviet woman tractor driver // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. - L.; N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 194-211.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

25. Bucher G. Women, the bureaucracy and daily life in postwar Moscow, 1945-1953. -Boulder: East European Monographs, 2006. - X, 217 p.

26. Buckley M. Complex «realities» of «new» women of the 1930s: Assertive, superior, belittled and beaten // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. -L.; N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 177-193.

27. Buckley M. Mobilizing Soviet peasants: Heroines and heroes of Stalin's fields. -Lanham: Rowman & Littlefield Publishers, Inc., 2006. - XV, 367 p.

28. Buckley M. The untold story of the Obshchestvennitsa in the 1930s // Women in the Stalin era / Ed. by Iliu M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 151-172.

29. Burds J. Gender and policing in Soviet West Ukraine, 1944-1948 // Cahiers du monde russe. - P., 2001. - Vol. 42, N 2-4. - P. 279-320.

30. Butler F. A woman of words: Pagan Ol'ga in the mirror of Germanic Europe // Slavic review. - Champaign, 2004. - Vol. 63, N 4. - P. 771-793.

31. Carlback H. Lone mothers and fatherless children: public discourse on marriage and family law // Soviet state and society under Nikita Khrushchev / Ed. by Ilic M., Smith J. - L.; N.Y.: Routledge, 2009. - P. 86-103.

32. Chatterjee Ch. Celebrating women: Gender, festival culture, and Bolshevik ideology, 1910-1939. - Pittsburgh: Univ. of Pittsburgh press, 2002. - X, 223 p.

33. Cheng Y. Creating the 'new man': From Enlightenment ideals to socialist realities. -Honolulu: Univ. of Hawai'i press, 2009. - X, 265 p.

34. Clements B.E. Bolshevik women. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press,

2000. - XIV, 338 p.

35. Clements B.E. Introduction // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hants.); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 1-14.

36. Conze S. Sowjetische Industriearbeiterinnen in den vierziger Jahren: die Auswirkungen des Zweiten Weltkrieges auf die Erwerbstatigkeit von Frauen in der UdSSR, 1941-1950. - Stuttgart: F.Steiner, 2001. - 270 S.

37. Conze S. Women's work and emancipation in the Soviet Union, 1941-50 // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 216-233.

38. Davies S. «A mother's cares»: Women workers and popular opinion in Stalin's Russia, 1934-41 // Women in the Stalin era / Ed. by Iliu M. - N.Y.: Palgrave, 2001. -P. 89-109.

39. Days of a Russian noblewoman: The memories of Anna Labzina, 1758-1821 / Transl. and ed. by Marker G., May R. - DeKalb: Northern Illinois univ. press,

2001. - XXXII, 170 p.

40. Dixon S. Catherine the Great: Profiles in power. - Harlow: Longman, 2001. - XV, 432 p.

41. Engel B.A. Marriage and masculinity in late-imperial Russia: the «Hard cases» // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hants.); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 113-130.

42. Engel B.A. Women in Russia, 1700-2000. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press, 2004. - XXIV, 275 p.

43. Frede V. A radical circle confronts a radical woman: M.L.Ogareva, the Westernizers, and the problem of individualism in the 1830s-1840s // Jahrbucher fur Geschichte Osteuropas. - Wiesbaden, 2006. - Bd 54, H. 2. - P. 161-189.

44. Freeze G.L. Profane narratives about a Holy Sacrament: Marriage and divorce in late imperial Russia // Sacred stories: Religion and spirituality in modern Russia / Ed. by Steinberg M.D., Coleman H.J. - Bloomington: Indiana univ. press, 2007. -P. 146-178.

45. Friedman R. Masculinity, autocracy and the Russian university, 1804-1863. -Houndmills, Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2005. - X, 195 p.

46. Gender and national identity in the twentieth-century Russian culture / Ed. by Goscilo H., Lanoux A. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2006. - X, 257 p.

47. Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - XII, 350 p.

48. Gender, equality and difference during and after state socialism / Ed. by Kay R. -Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. - XIV, 288 p.

49. Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. - L.; N.Y.: Palgrave,

2001. - XVIII, 223 p.

50. Gheith J.M. Finding the middle ground: Krestovskii, Tur, and the power of ambivalence in nineteenth-century Russian women's prose. - Evanston: Northwestern univ. press, 2004. - XX, 302 p.

51. Gheith J.M. Women of the 1830s and 1850s: alternative periodizations // A history of women's writing in Russia. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press,

2002. - P. 85-99.

52. Gilmour J., Clements B.E. «If you want to be like me, train!»: The contradictions of Soviet masculinity // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hants.); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 210-222.

53. Glagoleva O.E. Dream and reality of Russian provincial young ladies, 1700-1850. - Pittsburgh: Univ. of Pittsburgh, 2000. - 87 p.

54. Goldman W. Babas at the bench: Gender conflict in Soviet industry in the 1930s // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 69-88.

55. Goldman W.Z. Women at the gates: Gender and industry in Stalin's Russia. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press, 2002. - XVI, 294 p.

56. GöpfertF. Observations on the life and work of Elizaveta Kheraskova, (1737-1809) // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 163-186.

57. Goscilo H. Cosmetics or Dying to overcome nature in an age of art and artifice // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 73-104.

58. GosciloH. Widowhood as genre and profession a la russe: Nation, shadow, curator, and publicity agent // Gender and national identity in the twentieth-century Russian culture / Ed. by Goscilo H., Lanoux A. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2006. - P. 55-74.

59. Greene D. The menagerie or the visitor's pass?: Aleksandra Zrazhevskaia and Praskov'ia Bakunina on Russian women writers. - Pittsburgh: Center for Russian and East Europ. studies, 2007. - 58 p.

60. Greene D. Reinventing romantic poetry: Russian women poets of the mid-nineteenth century. - Madison: Univ. of Wisconsin press, 2004. - IX, 306 p.

61. Hammаrberg G. The first Russian women's journals and the construction of the reader // Women in Russian culture and society, 1700-1825. - N.Y. : Palgrave Macmillan, 2007. - P. 83-104.

62. Hammarberg G. Women, critics, and women critics in early Russian women's journals // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 187-208.

63. Haynes J. New Soviet Man: Gender and masculinity in Stalinist Soviet cinema. -Manchester: Manchester univ. press, 2003. - 224 p.

64. Healey D. Bolshevik sexual forensics: Diagnosing disorder in the clinic and courtroom, 1917-1939. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2009. - X, 252 p.

65. Healey D. Homosexual desire in revolutionary Russia: The regulation of sexual and gender dissent. - Chicago: Univ. of Chicago press, 2001. - XVI, 392 p.

66. Heyder C., Rosenholm A. Feminization as functionalization: The presentation of femininity by the sentimentalist man // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 51-72.

67. A history of women's writing in Russia / Ed. by Barker A.M., Gheith J.M. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press, 2002. - XVIII, 391 p.

68. Hoffmann D.L. Stalinist values: The cultural norms of Soviet modernity, 1917-1941. -Ithaca: Cornell univ. press, 2003. - XIII, 247 p.

69. Hoogenboom H. The famous white box: The creation of Mariia Bashkirtseva and her diary // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - P. 181-204.

70. Hughes L. «The crown of maidenly honour and virtue»: Redefining femininity in Peter I's Russia // Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. -Burlington, VT: Ashgate, 2003. - P. 35-50.

71. Hughes L. From caftan into corsets: The sartorial transformation of women during the reign of Peter the Great // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - P. 17-32.

72. Ilic M. Traktoristka: Representations and realities // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 110-130.

73. Ilic M. What did women want? Khrushchev and the revival of the zhensovety // Soviet state and society under Nikita Khrushchev / Ed. by Ilic M., Smith J. - L., N.Y.: Routledge, 2009. - P. 104-121.

74. Ilic M. Women workers in the Khrushchev era: An overview // Women in the Khrushchev era / Ed. by Ilic M., Reid S.E., Attwood L. - N.Y.: Palgrave Macmil-lan, 2004. - P. 5-28.

75. An improper profession: Women, gender, and journalism in late imperial Russia / Ed. by Norton B.T., Gheith J.M. - Durham: Duke univ. press, 2001. - XII, 321 p.

76. Kahla E. Art as glorious deed: Creating the community of Martha and Mary in Moscow // Russian review. - Lawrence, 2007. - Vol. 66, N 1. - P. 73-94.

77. Kahla E. Life as exploit: Representations of twentieth-century saintly women in Russia. - Helsinki: Kikimora Publ., 2007. - 308 p.

78. Kamp M. The new woman in Uzbekistan: Islam, modernity, and unveiling under communism. - Seattle: Univ. of Washington press, 2006. - XIII, 332 p.

79. Katz K. Gender, work and wages in the Soviet Union: A legacy of discrimination. -N.Y.: Palgrave, 2001. - XVII, 288 p.

80. Kay R. Men in contemporary Russia: The fallen heroes of post-Soviet change? -Aldershot, England; Burlington, VT: Ashgate, 2006. - X, 236 p.

81. Keenan P. The function of fashion: Women and clothing at the Russian court, (1700-1762) // Women in Russian culture and society, 1700-1825 / Ed. by Tosi A., Rosslyn W. - N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. - P. 125-143.

82. Kelly C. Educating Tatiana: Manners, motherhood and moral education (Vospita-nie), 1760-1840 // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. -L.; N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 1-28.

83. Kelly C. Refining Russia: Advice literature, polite culture, and gender from Catherine to Yeltsin. - Oxford: Oxford univ. press, 2001. - ILIV, 438 p.

84. Kelly C. The education of the will: Advice literature, Zakal, and manliness in early-twentieth-century Russia // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hants.); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 131-151.

85. Kelly C. Sappho, Corinna, and Niobe: genres and personae in Russian women's writing, 1760-1820 // A history of women's writing in Russia / Ed. by Barker A.M., Gheith J.M. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press, 2002. - P. 37-61.

86. Kingston-Mann E. Claiming property: The Soviet-era private plots as «women's turf» // Borders of socialism: Private spheres of Soviet Russia / Ed. by Siegelbaum L. -N.Y.: Palgrave Macmillan, 2006. - P. 25-46.

87. Kizenko N. Protectors of women and the lower orders: Constructing sainthood in modern Russia // Orthodox Russia: Belief and practice under the Tsars / Ed. by Kivelson V., Greene R. - University Park: Pennsylvania state univ. press, 2003. - P. 105-124.

88. Koblitz A.H. Science, women and revolution in Russia. - Amsterdam: Harwood academic, 2000. - XV, 211p.

89. Kollmann N.Sh. «What's love got to do with it?»: Changing models of masculinity in Muscovite and Petrine Russia // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hants.); N.Y. : Palgrave, 2002. - P. 15-32.

90. Kollmann N.Sh. Self, society, and gender in early modern Russia and Eastern Europe // A companion to gender history / Ed. by Meade T.A., Merry E., WiesnerHanks A. - Malden: Blackwell Publ., 2004. - P. 358-370.

91. Kowalsky Sh. Deviant women: Female crime and criminology in revolutionary Russia, 1880-1930. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2009. - XII, 314 p.

92. Krylova A. Soviet women in combat: A history of violence on the Eastern front. -Cambridge; N.Y.: Cambridge univ. press, 2010. - XVI, 336 p.

93. Lenhoff G., Martin J. Marfa Boretskaia, Posadnitsa of Novgorod: A reconsideration of her legend and her life // Slavic review. - Champaign, 2000. - Vol. 59, N 2. -P. 343-368.

94. Levitt M.C. The polemic with Rousseau over gender and sociability in E.S. Uru-sova's «Polion», (1774) // Russian review. - Lawrence, 2007. - Vol. 66, N 4. -P. 586-601.

95. Mapping the feminine: Russian women and cultural difference / Ed. by Hoogen-boom H., Nepomnyashchy C., Reyfman I. - Bloomington: Slavica, 2008. - III, 357 p.

96. Marker G. God of our mothers: Reflections on lay female spirituality in late eighteenth-century Russia // Orthodox Russia: Belief and practice under the Tsars / Ed. by Kivelson V., Greene R. - University Park: Pennsylvania state univ. press, 2003. -P. 193-209.

97. Marker G. Imperial saint: The cult of St. Catherine and the dawn of female rule in Russia. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2007. - XVII, 307 p.

98. Marrese M.L. A woman's kingdom: Noblewomen and the control of property in Russia, 1700-1861. - Ithaca: Cornell univ. press, 2002. - XVI, 276 p.

99. Mason E. Women in the Gulag in the 1930s // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 131-150.

100. McReynolds L. Visualizing masculinity: the male sex that was not one in fin de siècle Russia // Picturing Russia: Explorations in visual culture / Ed. by Kivelson V., Neu-berger J. - New Haven: Yale univ. press, 2008. - P. 133-138.

101. Mitsuyoshi Y. Public representations of women in Western Ukraine under late Stalinism: Magazines, literature, and memoirs // Jahrbucher fur Geschichte Osteuropa. -Wiesbaden, 2006. - Bd 54, H. 1. - P. 20-36.

102. Neary R.B. Domestic life and the activist wife in the 1930s // Borders of socialism: Private spheres of Soviet Russia / Ed. by Siegelbaum L. - N.Y.: Palgrave Macmil-lan, 2006. - P. 107-122.

103. Northrop D. Veiled empire: Gender and power in Stalinist Central Asia. - Ithaca: Cornell univ. press, 2004. - XVIII, 392 p.

104. O'Malley L.D. The dramatic works of Catherine the Great: Theatre and politics in eighteenth-century Russia. - Aldershot, England; Burlington, VT: Ashgate, 2006. -VIII, 227 p.

105. Paert I. Old Believers, religious dissent and gender in Russia. - Manchester: Manchester univ. press, 2003. - X, 257 p.

106. Pennington R. Wings, women, and war: Soviet airwomen in World War II combat. -Lawrence: Univ. press of Kansas, 2001. - XVI, 304 p.

107. Petrone K. Masculinity and heroism in imperial and Soviet military-patriotic cultures // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. -Basingstoke (Hants.); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 172-193.

108.Pietrow-Ennker B. Russlands «neue Menschen»: die Entwicklung den Frauenbewegung von der Anfaengen bis zur Oktoberrevolution. - Frankfurt a. M.; N.Y.: Campus-Verlag, 1999. - 498 S.

109. Randall A. The Soviet dream world of retail trade and consumption in the 1930s. -Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2008. - XI, 251 p.

110. Randolph J. The house in the garden: The Bakunin family and the romance of Russian idealism. - Ithaca: Cornell univ. press, 2007. - XVI, 287 p.

111.Ransel D.L. Village mothers: Three generations of change in Russia and Tataria. -Bloomington: Indiana univ. press, 2000. - VIII, 314 p.

112. Reid S.E. The New Soviet woman and the leader cult in Soviet art // Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - P. 194-215.

113.Rivkin-Fish M. From «demographic crisis» to «dying nation»: The politics of language and reproduction in Russia // Gender and national identity in the twentieth-century Russian culture / Ed. by Goscilo H., Lanoux A. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2006. - P. 151-173.

114.Rosenholm A. Gendering awakening: Femininity and the Russian woman question of the 1860s. - Helsinki: Kikimora publ., 1999. - 660 p.

115. Rosenholm A. Mariya Vernadskaya: Missionary of «scientific femininity» // Gender in Russian history and culture / Ed. by Edmondson L. - L.; N.Y.: Palgrave, 2001. -P. 73-92.

116. Rosslyn W. Deeds, not words: The origins of women's philanthropy in the Russian empire. - Birmingham: Centre for Russian and East European Studies, 2007. - 516 p.

117.Ruane C. The empire's new clothes. A history of the Russian fashion industry, 1700-1917. - New Haven: Yale univ. press, 2009. - XII, 276 p.

118. Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hunts); N.Y.: Palgrave, 2002. - IX, 242 p.

119. Russian women, 1698-1917: Experience and expression, an anthology of sources / Comp., ed., annot., a. introd. by Bisha R. et al. - Bloomington: Indiana univ. press, 2002. - XXXII, 408 p.

120. Sanborn J. Drafting the Russian nation: Military conscription, total war, and mass politics, 1905-1925. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2003. - X, 278 p.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

121. Schonle A. Gender trial and Gothic thrill: Nadezhda Durova's subversive self-exploration // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - P. 55-70.

122. Schrader A.M. Unruly felons and civilizing wives: Cultivating marriage in the Siberian exile system, 1822-1860 // Slavic review. - Champaign, 2007. - Vol. 66, N 2. -P. 230-256.

123. Schrand T. Socialism in one gender: Masculine values in the Stalin revolution // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hunts); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 194-209.

124. Shulman E. Stalinism on the frontier of empire: Women and the state formation on the Soviet Far East. - N.Y.: Cambridge univ. press, 2008. - XIV, 260 p.

125. Smith S.A. Masculinity in transition: Peasant migrants to late-imperial St. Petersburg // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. -Basingstoke (Hunts); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 94-112.

126. Smith-Peter S. Educating peasant girls for motherhood: Religion and primary education in mid-nineteenth century Russia // Russian review. - Lawrence, 2007. -Vol. 66, N 3. - P. 391-405.

127. Stockdale M. «My death for the Motherland is happiness»: Women, patriotism, and soldiering in Russia's Great War, 1914-1917 // American historical review. -Wash., 2004. - Vol. 109, N 1. - P. 78-116.

128. Stoff L. They fought for the motherland: Russia's women soldiers in World War I and the revolution, (1914-1920). - Lawrence: Univ. press of Kansas, 2006. - X, 294 p.

129. Thyret I. Between God and tsar: Religious symbolism and the royal women of Muscovite Russia. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2001. - XVI, 275 p.

130. Tosi A. Women and literature, women in literature: Female authors of fiction in the early nineteenth century // Women in Russian culture and society, 1700-1825 / Ed. by Tosi A., Rosslyn W. - N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. - P. 39-62.

131. Turton K. Forgotten lives: The role of Lenin's sisters in the Russian revolution, 1864-1937. - Basingstoke, Hampshire; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. - IX, 257 p.

132. Vater Rhein und Mutter Wolga. Diskurse um Nation und Gender in Deutschland und Russland / Hrsg. von Cheaure E. et al. - Wurzburg, 2005. - 225 S.

133. Vowles J. The inexperienced muse: Russian women and the poetry in the first half of the nineteenth century // A history of women's writing in Russia / Ed. by Barker A.M., Gheith J.M. - Cambridge, UK; N.Y.: Cambridge univ. press, 2002. -P. 62-84.

134. Wagner W. Female orthodox monasticism in eighteenth-century imperial Russia: The experience of Nizhnii Novgorod // Women in Russian culture and society, 1700-1825 / Ed. by Tosi A., Rosslyn W. - N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. -P. 191-218.

135. Wagner W. «Orthodox domesticity»: Creating a social role for women // Sacred stories: Religion and spirituality in modern Russia / Ed. by Steinberg M.D., Coleman H.J. - Bloomington: Indiana univ. press, 2007. - P. 119-145.

136. Wigzell F. N.I. Leskov, gender and Russianness // Gender and sexuality in Russian civilization / Ed. by Barta P. - L.; N.Y.: Routledge, 2001. - P. 105-120.

137. Women and gender in 18th-century Russia / Ed. by Rosslyn W. - Burlington: Ash-gate, 2003. - X, 283 p.

138. Women in Russian culture and society, 1700-1825 / Ed. by Tosi A., Rosslyn W. -N.Y.: Palgrave Macmillan, 2007. - XIII, 264 p.

139. Women in the Khrushchev era / Ed. by Ilic M., Reid S.E., Attwood L. - N.Y.: Palgrave Macmillan, 2004. - XIV, 254 p.

140. Women in the Stalin era / Ed. by Ilic M. - N.Y.: Palgrave, 2001. - XIII, 256 p.

141. Worobec C. Masculinity in late-imperial Russian peasant society // Russian masculinities in history and culture / Ed. by Clements B.E. et al. - Basingstoke (Hunts); N.Y.: Palgrave, 2002. - P. 76-93.

142. Worobec C. Possessed: Women, witches, and demons in imperial Russia. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2001. - XV, 288 p.

143. Woronzoff-Dashkoff A. Dashkova: A life of influence and exile. - Philadelphia: American Philosophical Society, 2008. - XXXI, 331 p.

О.В. Большакова

ИСТОРИЯ РОССИИ В ГЕНДЕРНОМ ИЗМЕРЕНИИ: СОВРЕМЕННАЯ ЗАРУБЕЖНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ

Аналитический обзор

Оформление обложки И.А. Михеев Художественный редактор Т.П. Солдатова Технический редактор Н.И. Романова Компьютерная верстка О.В. Егорова Корректор Н.И. Кузьменко

Гигиеническое заключение № 77.99.6.953.П.5008.8.99 от 23.08.1999 r. Подписано к печати 8/VII - 2010 г. Формат 60x84/16 Бум. офсетная № 1. Печать офсетная Свободная цена Усл. печ. л. 7,75 Уч.-изд. л. 6,8 Тираж 300 экз. Заказ № 105

Институт научной информации по общественным наукам РАН,

Нахимовский проспект, д. 51/21, Москва, В-418, ГСП-7, 117997 Отдел маркетинга и распространения информационных изданий Тел/Факс (499) 120-45-14 E-mail: market@INION.ru

Отпечатано в типографии ИНИОН РАН Нахимовский проспект, д. 51/21, Москва, В-418, ГСП-7, 117997 042(02)9

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.