ИМПЕРИИ В НОВОЕ И НОВЕЙШЕЕ ВРЕМЯ*
Л. М. Аржакова
ИМПЕРСКИЕ ЧЕРТЫ ШЛЯХЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
Может ли Польское государство Раннего нового времени быть отнесено к разряду империй? Ответить сложно — уже хотя бы потому, что сколько-нибудь строгих критериев здесь, как известно, не существует. Термин к тому же несет на себе еще и ощутимую эмоционально-оценочную окраску: для одних историков имперский статус — это предмет особой гордости, тогда как другие сдвигают акцент на захватническую политику и иные неблаговидные средства, с помощью которых вырастали европейские и прочие империи. Во всяком случае, когда речь заходит о Речи Посполитой, в пользу утвердительного ответа на поставленный выше вопрос говорит присутствие такого существенного, пожалуй, даже определяющего, имперского признака, как успешная территориальная экспансия Польской державы, идущая рука об руку с заметным укреплением ее позиций в политической жизни тогдашней Европы.
Из территориальных приобретений средневекового Польского королевства особое значение имело отвоевание им Восточного Поморья, захваченного за полтора столетия до того Тевтонским орденом. По Торунскому миру 1466 г. Польша таким образом возвращала себе столь необходимый ей и в политическом, и в экономическом отношении выход к Балтике. На восточных рубежах существенным приобретением стало присоединение Галицкой Руси. Как водилось в ту эпоху, многие из возникавших территориальных и прочих проблем польские политики зачастую пробовали решать с помощью династических уний и брачных комбинаций. Средство не всегда бывало эффективным: так, польско-венгерская уния XIV в. не столько сгладила, сколько обострила отношения между двумя странами. Зато уния с Великим княжеством Литовским, скрепленная браком польской королевы Ядвиги и великого князя литовского Ягайла (после крещения — Владислава), оказалась, с точки зрения Кракова, вполне эффективной — если, понятно, не заглядывать в далекое будущее, когда именно литовское (точнее, литовско-русское) магнатство до конца расшатает устои польской государственности.
Оформившая этот польско-литовский союз Кревская уния 1385 г. с внешнеполитической точки зрения действительно окажется весьма результативной — достаточно вспомнить хотя бы Грюнвальдскую победу, которая решительно перечеркнула экспансионистские планы Тевтонского ордена. За последовавшие за ней полтора столетия, т. е. до тех пор, пока на карте Европы не появится новое политическое образование — Речь Посполитая Обоих Народов, взаимоотношения между политическими партнерами складывались по-разному, со временем существенно менялась внешнеполитическая ситуация, но в целом союз себя оправдывал.
* Работы этого раздела выполнены при поддержке Федерального агентства по образованию, мероприятие № 1 аналитической ведомственной целевой программы «Развитие научного потенциала высшей школы (2006—2008 годы)», тематический план НИР СПбГУ, тема 7.1.08 «Исследование закономерностей генезиса, эволюции, дискурсивных и политических практик в полинациональных общностях».
© Л. М. Аржакова, 2010
Новый период в истории польской государственности открыли Люблинский сейм 1569 г. и связанные с ним политические акции. С созданием «Речи Посполитой Обоих Народов», где бесспорно доминировали поляки, передвижкой польских рубежей далеко на восток был сделан решающий шаг на пути к осуществлению давних имперских амбиций Кракова. Пусть о сколько-нибудь прочной интеграции восточных окраин державы (как их привыкли называть поляки, «кге8б'^>) в общепольскую социальнополитическую структуру говорить можно только с большими оговорками, и в этих землях будет постепенно вызревать взрывоопасная ситуация, питаемая острыми эт-ноконфессиональными противоречиями, — все равно Речь Посполитая на общеполитическом фоне Европы XVI в. выглядела достаточно внушительно. В эту пору — пору максимального подъема Речи Посполитой, целенаправленно пытавшейся распространить свое влияние на молдавские и иные земли Причерноморья, — имела под собой достаточно твердое основание даже горделивая формула «Польша от моря до моря», которая прочно войдет в национальное сознание (и как программный девиз не раз будет повторяться экспансионистски настроенными польскими политиками до ХХ в. включительно).
Впрочем, достигнутые результаты только разжигали аппетит, и в шляхетской среде не раз рождались далеко идущие проекты. Так, приходской священник из прибалтийского городка Парнавы (в наши дни — Пярну) Петр Грабовский [1, 8. 121; 2, 8. 45] в 1595 г. выпустит памфлет «Мнение Сына Коронного...», где призовет соотечественников «крепко стеречь свои рубежи, а при случае достичь и большего» [3, 8. 49, 73] и будет строить планы дальнейшего расширения территориальных пределов Польско-Литовского государства. Планы его отличались размахом: Грабовский рассуждал о преимуществах освоения «пустых земель пограничных, обширных и плодородных, [. . . ] территория которых вдоль и поперек больше, чем Великая и Малая Польша вместе взятые» (подразумевались, очевидно, не только пространства Дикого поля). По его словам, границы новой провинции можно будет сдвинуть и дальше в степи, поскольку этих земель, «мало заселенных и широко раскинувшихся, вплоть до Индии, очень много» [4, 8. 36, 27, 13]. В том же ключе у него вырисовывался и другой географический ориентир — земли «за Волгой», куда, как надеялся Грабовский, поляки придут и «превратят в своих ленников тамошних, враждующих между собой, царьков и обратят их в христианскую веру» [4, 8. 31]. Утопичность проектов провинциального священника — вполне имперских по своему характеру и размаху, к тому же проникнутых глубокой верой в мессианское призвание Речи Посполитой — очевидна.
Появлению подобного рода прожектов, по-своему характеризующих менталитет (и настрой) польской шляхетской среды, предшествовали вполне реальные геополитические успехи Польско-Литовского государства, собственно, и создававшие почву для мечтаний о великой державе, безраздельно господствующей в Восточной Европе.
Конечно, историку едва ли по силам так уж точно соизмерить внешнеполитический вес Речи Посполитой в ее лучшие времена с весом тех европейских государств, которые мы привыкли считать империями. Но, насколько удается судить, по европейским меркам Раннего нового времени ее статус более или менее соответствовал имперскому, если можно так выразиться, стандарту. Вместе с тем остаются и сомнения, и поводов для таких сомнений достаточно. Прежде всего, мало гармонируют с уверенным отнесением Речи Посполитой к числу империй те катастрофические потрясения, какие доведется ей перенести в середине XVII в., когда на украинских землях разгорится национально-освободительная война, а успехи русского оружия и «шведский Потоп» обусловят резкое падение польского престижа в глазах современников и потомков. Впрочем, на-
сколько известно, в XVII столетии сильнейшие внешние и внутренние потрясения в той или иной степени не обошли стороной ни одну из европейских держав.
Но что особенно мешает считать Речь Посполитую империей, так это своеобразие ее политического строя, делающее шляхетскую республику в глазах ряда исследователей уродливой аномалией, печальным — или даже курьезным — исключением среди европейских государств. На их взгляд, у анархической по своей природе республики изначально не было шансов выжить в условиях Нового времени, и на исходе XVIII в. она вполне правомерно была стерта с лица Европы. Как в свое время безапелляционно выразился М. П. Погодин, «прочитав внимательно начало и продолжение польской истории, предчувствуем окончание» [5, с. 7].
С одной стороны, своеобразие Речи Посполитой Обоих Народов и ее государственных институтов (по сравнению с утверждавшимися в XVI—XVII вв. почти повсеместно абсолютными монархиями) несомненно. Но, с другой, если пристальнее вглядеться в суть того, что представляла собой Речь Посполитая, то окажется, что отличия ее, хотя бы от российской модели, принимаемой С. М. Соловьевым и другими историками за своего рода эталон, не столь уж и разительны.
Едва ли не самый распространенный упрек, какой наши историки адресуют полякам в стремлении изобличить шляхетскую анархию, — это установление в Речи Посполитой выборной монархии, отказ от династического принципа. Действительно, существенные, глубокие отличия шляхетской республики от соседних империй (прежде всего от тех, которые на исходе XVIII в. ее и поглотят ) налицо. Кроме того, российская историографическая традиция прочно ассоциирует империю если не с самодержавием (этому решительно противоречит пример той же Венецианской державы), то хотя бы с сильной центральной властью. Образ же Польской республики во главе с выборным монархом, в избрании которого мог принять участие любой шляхтич, а результат выборов определялся аккламацией, т. е., попросту говоря, криками съехавшейся под Варшаву шляхты, и прочие особенности «золотой шляхетской вольности» никак не согласуются с устоявшимся представлением об империи.
Здесь, однако, необходимы некоторые уточнения. Часто воспроизводимый рассказ о шляхетских толпах, которые, съехавшись для избрания нового короля, кричат, не зная даже толком, за кого они голосуют, можно думать, не так уж далек от действительности. Но при этом не обойтись без оговорки, что рассказ этот относится к избранию Михаила Вишневецкого в 1669 г., когда лучшие времена Речи Посполитой были уже далеко позади. Вместе с тем никак нельзя забывать, что на привычное наше скептическое восприятие польских государственных порядков сильнейшее влияние оказывает именно российская историографическая традиция — и традиция эта достаточно пристрастна.
Удивляться этому, разумеется, нет оснований. Русское государство, как известно, на протяжении столетий выступало главным соперником своего западного соседа в борьбе за пространство и влияние в регионе. Помимо всего прочего, как раз это обстоятельство обусловило обостренный интерес российских авторов к политической истории Речи Посполитой — и соответственный угол зрения, под каковым эта история рассматривалась. Желали того наши ученые или нет, но в их трудах не только проявлял себя давний русско-польский антагонизм, но и ощутимо проступало предубеждение против абсолютно чуждых нашей традиции политических институтов шляхетской республики. Такое предубеждение обнаруживает себя во многих российских сочинениях, в большей или меньшей степени касающихся политического устройства Речи Посполитой, отчетливо сказываясь и на делаемых при этом выводах.
Дабы посмотреть, насколько обоснованы предъявляемые польской государственной
модели претензии, кратко остановимся на ставшем привычным противопоставлении государственных форм Речи Посполитой и современной ей Российской империи (при этом, исходя из того, что Россия стала таковой задолго до принятия Петром этого громкого титула). На первый взгляд, контраст здесь, действительно, не может не впечатлять: в то время как в России укреплялся династический принцип, в Польше торжествовала шляхетская вольность, когда в период междуцарствия (на польский лад — бескоролевья) собравшаяся на элекционный сейм шляхта выбирает короля по своему произволу. Историки, подчеркивая такое различие, конечно, не забывают о Смутном времени в Русском государстве и о том, каким образом к власти пришли Романовы. Однако вошло в привычку считать эти российские события скоротечным эпизодом, и не упустить случая подчеркнуть, что предшествовавшая тому смута была спровоцирована теми же поляками, тогда как Польша на протяжении долгих десятилетий лишь все глубже погружалась в трясину безнарядья. . .
В то же время, представители польской стороны, не оставаясь в долгу, в несколько иных красках описывали русско-польские отношения начала XVII в.: «Не один народ не уклонялся от союза с Польшей, а Москва при слабых царях, терзаемая интригами правителя, казалась легкой добычей»,—читаем, например, у Иохима Лелевеля. Под пером польского историка картина обретает не самые лестные для русской стороны черты: «В Москве, лишь только с Федором угас царствующий род, царский престол был предоставлен искательствам вельмож, или авантюристам, которым покровительствовали и свои, и чужеземцы». При этом Лелевель отнюдь не был склонен скрывать, что «в это дело вмешалась польская шляхта и вела на престол Димитриев; этим занялся и сам король-католик, которому казалось возможным исполнить сомнительную мысль: не заступит ли латинский обряд место русского? Доведенные до азиатских земель грабежи и истребления, постоянные заговоры, переменчивость в мнениях, измена и восстания войска терзали самым сильным разъединением Москву». На взгляд польского историка, таким поворотом дел грех было бы не воспользоваться, и потому он, как видно, не находил ничего предосудительного в том, что «Сигизмунд III с затаенной надеждой ждал, что его самого изберут царем» [6, с. 17]1.
Поэтому, когда вглядываешься в политические порядки Речи Посполитой, вновь возникает вопрос: есть ли уж такие твердые основания утверждать, что поляки решительно отвергали династический принцип, призванный по возможности обеспечить стабильность при переменах в высших эшелонах власти?
Что касается Средневековья, то, как представляется, нет сомнений в том, что принцип неукоснительно соблюдался. Древнейшая польская династия, ведущая свое начало от легендарного Пяста, оставалась у власти и в пору затянувшейся политической раздробленности. Попытка силезской ветви княжеского рода собрать воедино польские земли была оборвана вторжением татаро-монголов в середине XIII в. Лишь в следующем столетии добился успеха предприимчивый куявский князек Владислав Локоток, ставший в 1320 г. польским королем. Правда, полвека спустя со смертью его сына, бездетного Казимира Великого (1370), династия Пястов угаснет...
Однако не приходится сбрасывать со счетов то обстоятельство, что переход престола к венгерскому королю Людовику Анжуйскому, помимо политических мотивов,
1 Примечательно, что издатель и переводчик брошюры Иоахима Лелевеля Ф. Каширин здесь же не удержался от комментария: «Историку народа, в котором “шляхта составляла народ”, разумеется не может быть понятно значение борьбы 1613 года; успех ее он приписывает умению бояр выжидать и оплошности победителей. Впрочем, нам не нужно знать, что говорит Лелевель о Москве, для нас имеет важность только его мнение о Польше» [7, с. 17].
был обусловлен все теми же династическими соображениями: как-никак венгерский монарх был наполовину поляком, а главное, Пястом по матери (его матушка — родная сестра Казимира Великого). Недолгое правление Анжуйской династии сменилось почти двухвековым правлением Ягеллонов. Никак нельзя забывать и о том, что при всех утилитарных так сказать мотивах, какими руководствовались польские политики, возводя на трон Владислава-Ягайла, они позаботились придать этой акции легитимный характер, выдав за него замуж свою юную королеву Ядвигу, дочь Людовика.
Своеобразная пикантность ситуации заключалась в том, что Владислав-Ягайло считался избранным монархом, поскольку люблинская шляхта поспешила провозгласить его королем (уж очень нуждалась она в Литве) еще до бракосочетания с Ядвигой. Но избрание, по сути дела, было чисто формальным, и потому вступление на трон одного за другим его потомков на протяжении XV и почти всего XVI в. фактически было предопределено. Другой вопрос, что практически каждое очередное воцарение обставлялось как избрание. Впрочем, польские политики при этом, пожалуй, больше стремились к соблюдению заведенного ритуала, нежели реально противились занятию трона следующим из Ягеллонов.
Начало элекционной (в полном смысле этого слова) монархии положит лишь 1572 год, когда, не оставив наследника, умирает Сигизмунд Август, последний Ягеллон на польском троне. Когда выбор шляхетских лидеров падет на французского принца, действовали исключительно политические мотивы. Понятно, что Генрих Валуа не имел ни малейшего отношения к польским правящим домам. Но, говоря об этом, историки или обходят молчанием, или подают как забавный анекдот одно из условий, какими шляхта обставила выбор французского принца: он был обязан жениться на сестре покойного короля. Генрих Валуа стремился обрести корону и потому дал обещание жениться, но по прибытии в Польшу как-то не спешил идти под венец с Анной Ягел-лонкой — не блиставшей ни молодостью, ни красотой. А вскоре, как известно, и вовсе сбежал в Париж, чтобы занять опустевший французский трон. И во второй раз, то же самое непременное условие — насчет женитьбы на Анне — было поставлено новому претенденту на корону Речи Посполитой Стефану Баторию, и он его выполнил.
Такая ситуация, пусть не лишенная комизма, достаточно наглядно демонстрирует твердую приверженность польских политиков, без особого преувеличения можно сказать — приверженность всего польского общества Раннего нового времени — династическому принципу.
Когда после Батория королем Речи Посполитой будет избран шведский королевич Сигизмунд Ваза, в сложившейся ситуации действовал сложный политический расчет (как известно, себя не оправдавший). И все-таки определенную — и надо думать, немалую — роль сыграло и то, что по матери Сигизмунд был Ягеллоном — приходился племянником королю Сигизмунду II Августу. Два последующих избрания сыновей Сигиз-мунда — сначала Владислава (1632), а затем Яна Казимира (1648) —фактически были предрешены: династический принцип в обоих случаях был строго соблюден. Только после 1668 г., когда с отречением Яна Казимира оборвалась польская ветвь шведской династии, пройдут две элекции, результат которых ни в коей мере не был предопределен династическими связями: Михаила Вишневецкого (1669) и Яна Собеского (1674). Конечно, в контекст рассуждений о соблюдении династического принципа трудно включить конец XVII и XVIII вв., когда политический разброд в Речи Посполитой зайдет так далеко, что выбирать последующих польских монархов по существу будут уже не поляки, а Вена или Петербург.
Говоря об особенностях государственного устройства Речи Посполитой, чье круше-
ние на исходе XVIII в. обернется национальной катастрофой, трудно не обратить внимания на то, что, по меньшей мере, со времен Н. М. Карамзина российские историки с осуждением и даже презрением характеризовали порядки шляхетской республики (которая, на взгляд нашего историографа, есть «республика без добродетели и геройской любви к отечеству», что она «есть неодушевленный труп» [6, с. 294]). Однако наши авторы, как правило, пренебрегали сопоставлением порядков в Речи Посполитой с тем, что имело место в Государстве Российском. С. М. Соловьев и другие строгие критики государственных устоев шляхетской республики (в которой, по словам Соловьева, королевская власть, в самом своем начале ограничиваемая, неуклонно никла «перед вельможеством и шляхтою», а «сознание своей силы, исключительной полноправности и независимости условливали в польской шляхте крайнее развитие личности, стремление к необузданной свободе, неумение сторониться с своим я перед требованиями общего блага» [7, с. 412]), видели в этих устоях чуть ли не первопричину всех польских бед, но при этом как-то отвлекались от того, хорошо известного им факта, что в Раннее новое время династический принцип не очень-то соблюдался и в России. На престоле, как известно, не раз оказывались люди, чьи права на него, по представлениям той поры, были достаточно проблематичными. Государственные таланты Екатерины II никто не ставит под сомнение. Но фактом остается то, что власть над Российской империей она обрела фактически как избранница, причем избранница даже не собрания дворянства, напоминающего польский сейм, а всего лишь кучки гвардейских офицеров...
Также, по меньшей мере, грешит неточностью традиционное отождествление Речи Посполитой с вечной безурядией, воплощением которой привыкли считать liberum veto. Как известно, ранее признаваемый в теории принцип liberum veto был впервые реализован в Речи Посполитой только в 1652 г., в ту пору, когда шляхетская демократия уже переродилась в магнатскую олигархию, а с 1764 г. норма практически перестала действовать, Конституция же 1791 г. ее вовсе отменила. Иными словами, на протяжении более половины того срока, который был отпущен Речи Посполитой историей, принцип «не позвалям», с непониманием (если не с презрением) воспринимавшийся в России, не функционировал.
Лишний раз заставляет задуматься — так ли уж менталитет польского шляхтича чуждался общепринятых в Европе Раннего нового времени государственных форм — хотя бы и то обстоятельство, что в шляхетской среде на рубеже XVI—XVII вв. небывалой популярностью пользовались «Сеймовые проповеди» (1597) Петра Скарги, который не только не таил своих симпатий к абсолютной монархии, но и всячески пропагандировал преимущества такой формы правления. Единству и согласию в государстве, — наставлял соотечественников Скарга, — способствует положение, когда они имеют «одного государя и короля», поскольку именно король, вместе с католической церковью, способны выступать объединяющей силой в условиях существования внешней угрозы [9, s. 119, 121, 123-124].
Источники и литература
1. Tarnowski S. Pisarze polityczni XVI wieku. T. 2. Krakow: Wydawnictwo Akademii Umiejetnosci, 1886. 402 s.
2. Baranowski B. Znajomosc Wschodu w dawnej Polsce do XVIII wieku. Lodz: Wydawnictwo Lodzkiego Towarzystwa Naukowego, 1950. 256 s.
3. Grabowski P. Zdanie Syna Koronnego o pieciu rzeczach Rzeczypospolitej Polskiej nalezacych (1595). Krakow: Wydawnictwo biblioteki polskiej, 1858. 109 s.
4. Grabowski P. Polska Nizna albo Osada Polska (1596). Krakow: Wydawnictwo biblioteki pol-skiej, 1859. 77 s.
5. Погодин М. П. Исторические размышления об отношении Польши к России // Погодин М.П. Польский вопрос: Собрание рассуждений, записок и замечаний. 1831-1867. М.: Типография газеты «Русский», 1868. С. 1-10.
6. Карамзин Н.М. Историческое похвальное слово Екатерине Второй // Карамзин Н.М. О древней и новой России: Избранная проза и публицистика. М.: Жизнь и мысль, 2002. С. 284332.
7. Лелевель И. Польша и Испания. Историческая между ними параллель в XVI, XVII и XVIII столетиях. М.: Типография Бахметева, 1863. 52 с.
8. Соловьев С. М. История падения Польши // Соловьев С.М. Соч.: В 18 кн. Кн. XVI. М.: Мысль, 1995. С. 405-628.
9. Skarga P. Kazania sejmowe // Kazania sejmowe i wzywanie do pokuty. Warszawa: Instytut Wydawniczy PAX, 1999. S. 21-170.
Статья поступила в редакцию 27 мая 2010 г.