РОССИЯ, 1917. ГРАЖДАНСКАЯ ВОИНА. БОЛЬШЕВИЗМ
В.П.Булдаков
ИМПЕРИЯ И СМУТА: К ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЮ ИСТОРИИ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Булдаков Владимир Прохорович - доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник Института российской истории РАН, главный редактор журнала «Soviet and Post-Soviet Review».
В феврале 2007 г. российские обществоведы оказались в более чем двусмысленном положении. Волей-неволей им пришлось реагировать на статью о Февральской революции 25-летней давности, написанную отнюдь не профессионалом, но зато Нобелевским лауреатом1. Будущему историку предстоит поразиться тому, как в очередной раз российская элита продемонстрировала запредельную умозрительность и способность трактовать историю соответственно химерам собственного воображения2, однако постоянно оглядываясь при этом на власть предержащих. Налицо диковинная форма нарциссизма: любой шанс используется для того, чтобы показать себя в «выгодном» свете на фоне «дурного» прошлого безотносительно к поискам истины.
Солженицын на сей раз увидел причину революции в отказе самодержавного правителя от применения насилия против своих неразумных подданных. Некоторые представители нынешней элиты поддержали его с поистине холуйской поспешностью. Это факт.
Я не собираюсь, однако, ни предаваться морализированию по этому поводу, ни сетовать на тяготы профессии историка, которого в очередной раз ставят в ситуацию «непредсказуемости прошлого». В сущности А. Солженицын
1. См.: Солженицын А.И. Размышления о Февральской революции // Российская газета. 2007. - 27 февраля.
2. Кажется невероятным, но никто из них не вспоминает о фундаментальном исследовании Э.Н. Бурджалова о Февральской революции, которому до сих пор нет равных по объему использованного материала. См.: Бурджалов Э.Н. Вторая русская революция. Восстание в Петрограде. М., 1967; его же. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. М., 1971.
совершил полезную провокацию. А поскольку в России-то знать не желают собственной истории, подменяя ее какой-нибудь доктриной, то доверяют высказать «решающее» суждение о ней дилетантам, остается только высказаться pro domo sua.
О забытых предпосылках революции
В основе марксистско-ленинской парадигмы восприятия революции лежало представление об исторической неотвратимости ее пришествия. Соответственно, поиск предпосылок революции превращался в задачу № 1 для советских историков. На первый план, конечно, выдвигались «объективные» предпосылки революции - российская история должна была предстать центральной частью истории всемирного прогресса, которому надлежало поклоняться, как божеству. Поэтому Россия изображалась страной капиталистической экономики, основательно отягощенной, однако, «феодальными пережитками», причем противоречия ее, как и положено, «резко обострились» в эпоху империализма. Разумеется, это не могло не сказаться на трудящихся -отсюда возникал «субъективный фактор» в лице поначалу «стихийных», а затем «сознательных» революционных сил. И, разумеется, в авангарде прогресса оказывалась партия большевиков, ставшая Властью.
Некоторые современные политологи уверены: никаких предпосылок революции не было3. Строго говоря, действие объективных предпосылок в 1917 г. визуально не просматривалось. А потому после краха СССР они моментально были забыты за ненадобностью. Некоторые авторы стали даже доказывать, что системный кризис империи - это миф, выдуманный большевиками4. Более того, в обществе распространились представления об утерянном в неразберихе революции социально-экономическом рае. В этих условиях оказались востребованы «субъективные» факторы совершенно иного - главным образом конспиро-логического - ряда. Солженицын вроде бы со временем преодолел соблазны шпиономании. Теперь он сделал упор на «ошибках» власти, конкретно Николая II.
Представляется, что нет смысла обсуждать проблему падения самодержавия в России вне контекста кризиса империи. Я имею в виду не простую констатацию исторической нежизнеспособности «традиционных» («сухопутных») империй (Австро-Венгрии, Турции, России) в новейшую эпоху. Этот момент, кстати сказать, подметил еще великий революционный разрушитель - Ленин.
3. Никонов В. Крушение империи. Почему за несколько дней была разрушена российская государственность // Российская газета. 2007. - 16 марта.
4. Булдаков В.П. Россия или мифы о ней? По поводу статьи Бориса Миронова «Униженные и оскорбленные: "Кризис самодержавия - миф, придуманный большевиками"» (Родина. 2006. - № 1) // Родина. 2006. - № 8. - С. 7-9.
Сегодня исходить из идеи предопределенности кризиса - значит подвергать себя риску односторонней интерпретации фактов.
По современным понятиям, главное в империи - ее полиэтничный характер. Исходя из этого, считается, что историческая функция империи - обеспечить рождение наций. На деле историческая империя безотносительна к принципу этничности - это просто культура гегемонии над культурами. В принципе она может включать в себя этносы, пользующиеся исторически сложившимися формами самоуправления и не нуждающиеся в легитимизации их в рамках какой-либо автономии.
В связи с этим стоило бы обратить внимание не просто на предпосылки, а на некоторые «генетические» изъяны российского имперского организма, которые способны напомнить о себе в форс-мажорных исторических обстоятельствах. Ныне считается, что империя - это «дурное прошлое». Думается, это обычное для нашего времени самообольщение. Исходить полезнее из противоположного: империя - не исключение, а правило всемирной истории5.
Прежде чем проклинать, империей восхищаются. Во-первых, имперская структура соответствует онтологически-иерархичным мироощущениям людей. Во-вторых, она отвечает всеобщим религиозным представлениям о соотношении небесного и земного «порядка». В-третьих, только империя органично корреспондирует с архаичными, восходящими к доисторическим временам патерналистскими представлениями о системе власти-подчинения (что проявляется в импульсах периодически активизирующегося исторического подсознания). Наконец, империя с ее непременными взлетами и падениями - это принципиальная составляющая культурной динамики человечества. Исторически империя -продукт пассионарной стадии развития той или иной культуры, которой стало тесно в рамках породившей ее социальной среды, в силу чего она стремится обуздать окружающий ее «хаос» и навязать свою волю соседям. Правда, Российская империя существовала с оглядкой на византийский образец, т.е. можно сказать, что в духовном отношении она скорее стремилась «законсервировать» внутреннее и внешнее социальное пространство, нежели придать ей необходимую динамику.
Исходя из сказанного, империю можно представить как систему внутренних исторически сложившихся функциональных иерархий, которые должны под-
5. См.: Булдаков В. П. ХХ век в истории России: Имперский алгоритм? // Межнациональные отношения в России и СНГ. М., 1994; его же. Первая мировая война и имперство // Первая мировая война: Пролог ХХ в. М., 1998; его же. Война империй и кризис имперства: К социокультурному переосмыслению // Россия и Первая мировая война. СПб., 1999; Buldakov V.P. The Imperial Mentality and Psychology in the USSR and its Consequences // Ethnic and National Issues in Russian and East European History. Ed. by J. Morison. MacMillan Press. Basingstoke, 2000.
держиваться в состоянии динамического равновесия. Причем осуществляется это не столько в результате их взаимной притирки, сколько посредством управленческих импульсов, исходящих из единого центра. Разумеется, облик имперства меняется. Как известно, протоимперские (протогосударственные) системы были теократическими, раннеимперские - милитократическими, позд-неимперские - бюрократическими. Попросту говоря, исторически жрецов сменяли полководцы, полководцев - бюрократы. Эпоха первоначального накопления добавила к этому олигархический компонент. Речь идет не просто об определенных сословиях (стратах), а именно о иерархических структурах, не механически сменяющих друг друга, а сосуществующих в силу своей относительной изоморфности - таково естественное условие эволюционного имперского существования. В любом случае в православной империи, восходящей к «застойным» византийским образцам, духовное начало обязано органично соотноситься с другими управленческими иерархиями, причем поддерживать это равновесие призвана Власть.
В Российской империи к началу ХХ в. наблюдался полный разнобой в основных системообразующих иерархиях. Духовная иерархия пребывала в наиболее плачевном состоянии: раскол XVII в., синодальное правление, «безбожный» XVIII в., финансовые трудности - все это вело к деградации основных «идеологов» империи и бюрократическому выхолащиванию православной веры. Во всяком случае, в официальной триаде «православие-самодержавие-народность» первый компонент влачил весьма жалкое существование даже сравнительно с другими конфессиями6. В военной иерархии сохранялись свои недуги: прежде всего, «немецкий» облик высших чинов7 далеко не соответствовал народным представлениям о «своем» боевом генерале. При этом военное управление (система генерал-губернаторств) даже в мирное время плохо стыковалось с гражданским. В годы Первой мировой войны (когда, между прочим, Петроград управлялся военными, а Москва гражданскими лицами) здесь обнаружилась вопиющая несовместимость, обернувшаяся настоящей «войной ведомств». Несомненно, бюрократия сама по себе испокон века была фактором десакрализации властного начала. Что касается российского инокультурного, иноэтничного и масонствующего чиновничества, то, начиная с XIX в., его можно считать псевдорационалистичным социокультурным вызовом православным основаниям империи. Во всяком случае, паранойя поиска «внутреннего немца», обострившаяся в годы Первой мировой войны, не случайно направилась против «германизированных» генералов и бюрократии.
6. См.: Леонтьева Т.Г. Вера и прогресс: Православное сельское духовенство России во второй половине XIX - начале ХХ в. М., 2002.
7. См.: Меленберг А.А. Немцы в российской армии накануне Первой мировой войны // Вопросы истории. 1998. - № 10. - С. 128-129.
В новейшее время противоречие между традицией и инновацией наиболее болезненно стало ощущаться именно империями традиционного типа. Попросту говоря, управленческие структуры Российской империи должны были органично взаимодействовать не только с жизнеобеспечивающими, но и инновационными (в самом широком смысле слова) иерархиями. Увы, даже некоторые современные экономисты имеют обыкновение обольщаться относительно высоких темпов роста промышленности и глубокомысленно кивать на то, что накануне революции Россия «кормила пол-Европы»8. Увы, существует другая сторона медали. В промышленности непропорционально значительное место занимал либо иностранный (или автохтонно-инославный) 9, либо старообрядческий капитал10 - органичного встраивания буржуазных отношений в православное социальное пространство не было. Более того, уместно говорить и о том, что западный капитал в тяжелой промышленности проявлял себя в социальной сфере как антисистемный квазиинновационный элемент11. Конечно, для России с ее известными климатическими особенностями особое значение имела транспортная система. Между тем совершенствование инфраструктуры, несмотря на «железнодорожный бум», не поспевало за потребностями объективно необходимой ускоренной модернизации.
В аграрной сфере положение было еще более сложным: дворянство представляло собой хозяйственно скудеющее сословие; абсолютное большинство крестьянского населения жило по законам производительно-потребительского баланса, не ведая о конкуренции. Товарное зерновое хозяйство существовало изолированно от моря крестьянских хозяйств, балансировавших на грани природного выживания - отсюда особо опасный для империи феномен «оскудения центра»12, обернувшийся, по мнению некоторых авторов, истощением ее этнического ядра13. Даже поставки зерна на экспорт были связаны с региональной специализацией земледелия, географически привязанной к оптимальным путям вывоза, причем экспорт осуществлялся преимущественно торговцами нерусского происхождения. При этом низкокачественное российское зерно
8. Периодические голодовки были обычными для предреволюционной России. См.: Шингарев А. Вымирающая деревня. М., 1902; Пругавин А. Голодающее крестьянство. СПб., 1906; Панкратов А. Без хлеба. СПб., 1913.
9. См.: Ананьич Б.В. Банкирские дома в России, 1861-1914 гг. Очерки истории частного предпринимательства. Л., 1991.
10. См.: Керров В.В. «Се человек и дело его...». Конфессионально-этические факторы старообрядческого предпринимательства в России. М., 2004.
11. Булдаков В.П. Раковая опухоль экономического роста // Россия в условиях трансформаций. Историко-политологический семинар. Материалы. Вып. 14. М., 2001. - С. 27-30.
12. См.: Вронский О.Г. Крестьянская община на рубеже Х1Х-ХХ вв.: Структура управления, поземельные отношения, правопорядок. Тула, 1999.
13. Соловей В.Д. Русская история: Новое прочтение. М., 2005. - С. 120.
(обойденный агрономической помощью крестьянин не имел представления о его сортности) покупалось западными странами преимущественно для реэкспорта в колонии, что позволяло им модернизировать собственное сельское хозяйство. А между тем состояние российских финансов зависело от хлебного экспорта не менее основательно, чем от печально знаменитого «пьяного бюджета». В результате в условиях мировой войны правительство не смогло переориентировать продовольственные грузопотоки с юга на запад (для снабжения армии ), а «сухой закон» еще более усилил финансовую зависимость России от Запада.
Производственно-технологические структуры в любой динамичной системе должны быть состыкованы с информационно-управленческими. В России многообразие образовательных, научных, судебных, военных иерархий чрезвычайно причудливо (и вполне бессистемно в модернизационном смысле) наложилось на географическую карту империи. Военные иерархии особо сложно переплелись с административно-управленческими. Наука существовала вполне изолированно от отечественного производства - многие виды сырья оставались неразработанными и ввозились из-за границы; российские ученые считали естественным результатом своих исследований соответствующую публикацию в немецких университетских журналах. А между тем все производственно-инновационные структуры должны были быть объединены общепонятной иерархией смыслов и ценностных устремлений, позволяющих не только удерживать систему в состоянии динамического равновесия, но и направлять ее ускоренное развитие.
В значительной степени развал имперской иерархии стал возможным благодаря действию антисистемных элементов - имеются в виду не просто личности диссипативного склада («свободные радикалы»), а феномен интеллигенции - социального слоя, которому до сих пор не находится аналога на Западе. Не приходится сомневаться, что если слой образованных людей не находит естественного применения своим способностям к лидерству и управлению, то рано или поздно из него сложится антисистемное сообщество, руководствующееся постулатами, изначально противными оттолкнувшей их государственности. И поскольку подобный слой изначально отрицает язык патерналистской власти, то рано или поздно его доктринальные установки начнут резонировать с народными утопиями и предрассудками.
Примечательно, что атеистичная русская интеллигенция действовала по схеме: «Не согрешишь - не покаешься». Идеи «Вех» можно было бы признать здравыми, если бы в их основе не лежала психология «нашкодившего холуя». Примечательно, что идеи, которые можно назвать неовеховскими, оказываются востребованными в современной России.
Реформы 1860-1880-х годов, придав системе некоторый производственный динамизм, вместе с тем еще больше нарушили внутриимперский баланс, что, с одной стороны, стимулировало интеллигентскую оппозиционность, с другой -
болезненно отразилось на социальной сфере. Освобождение крестьян при сохранении помещичьего землевладения обострило аграрный вопрос; сохранение общины усилило их изоляцию от «городских» сословий; новые центры гражданской консолидации в лице внесословного прихода не были воссозданы; органы самоуправления оказались отчуждены от крестьянского большинства; система всеобщего образования не была создана; единой судебной системы не существовало, а правовое воспитание населения отсутствовало; усиливающиеся миграционные процессы вели к маргинализации устарелой сословной структуры. Но главное в другом: о необходимости перевоспитания подданных империи в самодеятельных граждан правящие верхи «забыли».
Управлять можно посредством либо традиции, либо насилия. В предреволюционной России традиция и власть все более расходились. Для поддержания внутриимперского баланса требовалась несравненно более четкая работа центрального аппарата, нежели в условиях демократии, с ее относительно «плоской» социальной структурой, более основательным самоуправленческим (под-системным) потенциалом и «диктатурой закона». В Российской империи достичь этого никогда не удавалось. Как ни парадоксально, до поры до времени «спасала» империю людская вера в ее бытийственное предназначение. Но в условиях тотальной войны не сработала даже она - тем более, что волевые импульсы власти оказались ослаблены. Последовала обвальная десакрализация власти - то, что никогда не проходит бесследно.
Очевидно, что либо самоуправленческие элементы демократии начинают органично встраиваться в империю, либо она рано или поздно становится жертвой нравственного, а затем и управленческого коллапса. К слову сказать, реставрация Мэйдзи, которая сделала возможной военную победу Японии над Россией, проводились по сценарию прямо противоположному российскому: крестьяне наделялись землей, было введено всеобщее начальное обучение, осуществлялась мощная государственная поддержка синтоистской религии, развернулась модернизация армии, затем последовало открытие парламента. И если через десяток лет после начала российских Великих реформ стало известно, что франко-прусскую войну «выиграл школьный учитель», то стоило бы задуматься о том, что в современную эпоху всякие инновации должны быть направлены на человека - последовательное высвобождение и планомерную переориентацию его творческой энергии на все более высокие цели и задачи.
Произошло нечто противоположное: российские реформы проводились для удобства управления подданными14, а отнюдь не для привития им новых, инно-
14. См.: Леонтьева Т.Г. Российское реформаторство: Генетический изъян? // Россия и современный мир. 2004. - № 4 (45).
вационно востребованных социокультурных качеств15. Как результат, мировая война подтолкнула империю к системному кризису - произошел настоящий организационный коллапс. Его породило сложное взаимодействие целого ряда неконтролируемых факторов: разделение сферы управления на военную и гражданскую; мощные депортационные и миграционные процессы; возникновение и деятельность Земского и Городского союзов; попытки перевести промышленность на военные рельсы; кризис транспортной инфраструктуры; производственные трудности, связанные с прошлой технологической зависимостью от Германии; «губернаторские войны» из-за продовольствия; курс на продовольственную диктатуру; маргинализация социального пространства; растущая психологическая усталость людей от «непонятной» войны; нарастание тотального дефицита и т. д., и т. п. Впрочем, возможно, главную роль сыграло растущее неверие во власть, проникшее в толщу народных низов. Вместо необходимой общенародной мобилизации на войну обострилось противостояние «консервативной» бюрократии и «либеральной» общественности, которая и представила основным и единственным источником народных бедствий царскую чету. Можно сказать, что главной причиной Февральской революции стала деса-крализация существующей власти, обусловленная внутренними противоречиями и социальными тяготами.
На разрушительной стадии системного кризиса можно условно выделить отдельные «уровни» его протекания: этический, идеологический, политический, наконец, организационный16, которые и довершили разрушение имперских иерархий. На психологическом уровне происходящее можно свести к проблеме «верхов» и «низов», оказавшихся в разных культурных измерениях, но сходным образом выпадающих из организационного пространства империи. При этом культурные верхи, усвоившие этику демонстративного народолюбия, ничуть не сознавали степени своей бытийственной отчужденности от низов - это повлекло за собой состояние революционной беззаботности новых элит. Бифуркационным апогеем кризиса, безусловно, стала Февральская революция.
Всякая революция, даже направленная на разрушение откровенно мертвящей имперски-бюрократической иерархии, на деле непременно окажется ударом по сложившейся иерархии культуры. Те, кто «был ничем», освободятся от сдерживающих табу и цивилизационно корректирующих комплексов и ринутся творить «новый» (на деле суррогатный или архаичный) мир, адаптированный под собственное невежество.
15. См.: Булдаков В.П. Российская революционность в контексте неудачливого реформаторства // Революции и реформы в России: Исторический контекст и современное содержание. М., 1999.
16. Булдаков В.П. Системные кризисы в России: Сравнительное исследование массовой психологии 1904-1921 и 1985-2002 годов // Acta Slavica Iaponica. Tomus XXII. 2005. - С. 98-99.
Вместе с тем, говоря о внутренних предпосылках русской смуты, нельзя забывать, что мировая война уже была смутой глобального масштаба, в ходе которой на грань революции была поставлена не одна страна. В этом смысле русская революция была лишь частью колоссальных потрясений всей Европы. При этом следует заметить, что события Февральской революции сразу же вызвали колоссальный резонанс во всем мире.
Лицо Февраля
Февральскую революцию было принято именовать не только буржуазно-демократической, но и просто демократической и даже «общенародной». Ни первая, ни вторая характеристики не выдерживают критики. «Общенародной» революцией ее можно назвать лишь в том смысле, что императора не поддержал никто. Однако и «верхи», и «низы» руководствовались при этом различными целями и установками. На деле мы имеем дело не с революцией, не с переворотом, а с саморазрушением имперской системы. Фактически это была стихийная «революция без революционеров» - самодержавие на деле никто не свергал, имперская система развалилась сама собой (в чем фактически признался Милюков).
Некоторые современные авторы именует Февральскую революцию «бархатной»17 - это от вопиющего незнания исторических реалий и столь же поразительной готовности подверстать прошлое к упрощенно воспринимаемым современным процессам. Реальный Февраль совершенно не укладывается в плоские политологические теории. И дело даже не в количестве его жертв, а в его стихийной мощи и политической необузданности. Падение самодержавия, как и Французская революция, высвободило бесчисленных «фурий», еще более зверевших от взаимного сопротивления и соперничества непонятных идей18.
Трудно даже сказать, что больше всего взбудоражило общественность накануне революции: думская речь Милюкова от 1 ноября 1916 г. о «глупости или измене» в правительственных верхах или последующее выступление Пуриш-кевича, прямо указывающее на «немецкую партию», обосновавшуюся у трона. Во всяком случае, последующее развитие событий пошло не по политическому сценарию - в революционизировании общества колоссальную роль сыграли слухи о всевозможных заговорах и покушениях на царствующих особ19. Сегодня все это приписывается злокозненной интеллигенции, Земгору и «внешним си-
17. Андреев Д. Формула Февраля. Из-за чего в России может произойти «бархатная революция» // Политический класс. 2007. - № 2 (2 6). - С. 24.
18. Mayer A. The Furies: Violence and Terror in the French and Russian Revolutions. Princeton, N.J., 2000. - P. 23.
19. Булдаков В.П. Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. М., 1997. - С. 53-54.
лам», опорочившим и Николая II - «умного, мужественного человека», и его супругу - «крупнейшего организатора санитарного дела в России»20. Нетрудно вообразить, как бы хохотали современники февральских событий, узнай они о подобных «открытиях», принадлежащих внуку известного революционера и сталинского соратника.
Последний император менее всего соответствовал задачам (как охранительным, так и инновационным), стоящим перед Россией21. Создается впечатление, что он фаталистично шел к своему концу. Возможно, в соответствии с византийской традицией он жил под тяжестью грядущего воздаяния за «грехи» своего царствования - в их ряд можно поставить и «Ходынку», и «Кровавое воскресенье». Поразительно, однако, не то, как он легко сдал власть, отметив, что повсюду «предательство и обман», а то, что никто не встал на защиту трехсотлетней династии - ни православная церковь, которую он формально возглавлял, ни дворянская корпорация, считавшаяся его естественной опорой, ни даже генералитет, которому сам Бог вроде бы повелевал поддерживать своего главнокомандующего22. Случившееся уместнее трактовать не как революцию, а как начало окончательного развала прежних иерархий на манер Смутного времени XVII в. Для той и другой смуты были характерны одни и те же базовые элементы: своего рода династический надлом (об этом, как ни странно, мимоходом высказался сам Ленин), неспособность власти накормить народ в эпоху лихолетья. В общем сложилась стандартная ситуация древнейших времен, когда правитель приносился в жертву во имя спасения народа. Разочарование во власти наступает тогда, когда в ней перестают видеть Власть. И вот тогда с ней могут расправиться столь же жестоко, с какой варвары наказывают не оправдавших надежд идолов.
Война - это всегда испытание на историческую жизнеспособность власти. Для определенной, возможно подавляющей, части населения в лице крестьянства необходимость участия в войне связывалась с «царской» волей, т. е. в конечном счете с императивом неких высших сил. Но если «помазанник Божий», он же верховный главнокомандующий, добровольно отказывается от власти, данной свыше, то война лишается своего сакрального ореола и предстает неким корыстным делом, затеянным с недоброй для страны целью ее скрытыми недругами. Можно с полным основанием говорить о том, что с отречением Николая II значительная часть населения свыклась с мыслью не просто о
20. Никонов В. Указ соч.
21. Булдаков В.П. «Щупленький офицерик»: Николай II и съевшие его гиены // Независимая газета. 2000. - 27 июля.
22. См.: Леонтьева Т.Г. Православное духовенство и русская революция // К истории русских революций: События, мнения, оценки. Памяти И .И. Минца. М., 2007. С. 582-621; Айрапетов О.А. Генералы, либералы и предприниматели: Работа на фронт и на революцию. 1907-191 7. М., 2003.
проигранной, но проигранной в силу неправедности войне. Продолжать ее казалось делом преступным. Напротив, либеральная часть общества полагала, что именно избавление от династии обеспечит исторически необходимую победу в жизненно важной для России войне. Налицо был аксиологический и психоментальный раскол общества, который с продолжением войны мог только углубляться.
Самое поразительное, что революцию предсказывали представители самых различных общественно-политических кругов (достаточно вспомнить П.Н. Дурново и А. Парвуса). Исходя из опыта 1905 г. было известно, как она будет разворачиваться в случае войны. Тем не менее крах самодержавия оказался совершенно неожиданным для тогдашних политиков. А если такое случается, то значит вся система «обратной связи» в империи давно перестала работать.
Поразительно, но этот глубинный раскол смысла и духа имперского существования был интерпретирован (и интерпретируется до сих пор) в выхолощенных терминах современной политики. Представление о Феврале как о политическом перевороте связано с механической экстраполяцией современных представлений о политике и демократии в качественно иной социально-исторический контекст. В России начала ХХ в. современных форм демократии не могло, естественно, возникнуть в принципе.
В литературе многократно писалось, что демократия в буквальном смысле слова (власть народа) практически невозможна. Во-первых, само ее историческое происхождение связано с «искусственной» полисной средой, из которой к тому же были исключены все «неграждане», т. е. изначально «народовластия», объединяющего все население, не существовало. Во-вторых, теоретически «прямая» демократия (об иных ее формах говорить нет смысла) возможна в локально ограниченных сообществах, вроде швейцарских внутриканто-нальных общин, где допустима ситуация неразделенности законодательных и исполнительных функций. В-третьих, усложнение общественных систем требует профессионализации управляющих, что автоматически влечет за собой существование управляемых, т.е. людей отчужденных от власти. Наконец, в критические моменты истории то, что ныне именуется демократией, достойно самое себя лишь в силу способности к самоограничению: европейская политическая мысль - от Франсуа Гизо до Карла Шмитта - не случайно постоянно возвращалась к идее «демократического» единства правителей и управляемых, что само по себе является отрицанием изначального принципа демократии. В России в результате Февраля параллельно возникли квазидемократические институты (Временное правительство, губернские исполнительные комитеты) и протоде-мократические представительства (Советы, фабзавкомы, крестьянские комитеты и т. п.). Они по-своему систематизировали культурно-политическую гете-
рогенность российского общества, которая рано или поздно должна была напомнить о себе.
Как известно, к настоящему времени актуализировалось множество экзотических «теорий» Февральской революции. Я не буду комментировать различного рода конспирологические версии - они, как правило, порождены общественной паранойей. Стоит остановиться на «теории раскола», выступающей как в научной, так и в мифологической ипостаси. Согласно первой (А.С. Ахиезер), для России характерно практически перманентное состояние «расколотости», связанное не просто с историческим Расколом, а с невозможностью выработать «срединную» культуру и создать «средний» социальный слой, социокультурно консолидирующий все сословия и страты23. В том, что имперское социальное пространство включало в себя различные исторические «этажи» культуры (включая политическую культуру), что потенциально было чревато системным кризисом империи, сомневаться не приходится. Но точнее было бы говорить о периодически кризисной неустойчивости общеимперской иерархии, оборачивающейся время от времени антисистемной поляризацией, нежели о перманентной ее расколотости.
Что касается буквальной интерпретации идеи раскола (частично поддерживаемой современными старообрядцами), то она базируется на представлении о том, что «старая вера» - это и есть исконно народная форма «русскости», гонения на которую спровоцировали все последующие беды России. Есть даже «концепция» исторической «мести» старообрядчества романовской имперской системе - ее правомерно отнести к числу тех обычных «метаисторических» фантазий, которыми столь богата современность. Известно, что революционные агитаторы встречали особое понимание у раскольников; справедливо, что к началу ХХ в. все большая часть верующих бежала от «казенного» православия во всевозможные секты; несомненно, что указ о веротерпимости (апрель 1905 г.) мог активизировать старообрядчество, - но роста антиправительственных настроений «староверов» или сектантов, выходящих за рамки их прежнего духовно-изоляционистского отторжения от «антихристов-Романовых», не было заметно. В действительности значительной и активной антимонархистской силы, за пределами левых партий, в России не существовало.
В связи с этим возникает традиционный вопрос о «движущих силах» Февральской революции. То, что антиправительственные «голодные» демонстрации были начаты рабочими, точнее работницами, не подлежит сомнению. Иного и
23. См.: Ахиезер А.С. Специфика исторического опыта России: Трудности обобщения // Pro et Contra. 2000. - Т. 5. - № 4; Ахиезер А .С., Давыдов А.П., Шуровский М.А., Яковенко И.Г., Яркова Е.Н. Социокультурные основания и смысл большевизма. Новосибирск, 2002.
быть не могло: запредельная сконцентрированность в столице такого числа предприятий-гигантов сама по себе была внутренним вызовом имперской иерархии. Но стоило бы обратить внимание на «революционно-гендерный» аспект проблемы: волнения на текстильных («женских») фабриках активизировали рабочих-металлистов (мужчин) - это по-своему перекликается с волной «бабьих бунтов» из-за дефицита, прокатившихся весной-осенью 1916 г. по Югу России. Февральская революция, безусловно, носила городской, даже столичный характер, что лишний раз подтверждает, что в ее основе лежал обвал прежних имперских иерархий. Несомненно, однако, что ее победа была невозможна без присоединения к восставшим солдат-новобранцев непомерно раздутого столичного гарнизона, а также казаков. Вместе с тем обращает на себя внимание еще один момент. Если исходить из списков убитых, то поражает незначительное количество рабочих, преобладание солдат, а также непомерно большое количество выходцев из Прибалтики (особенно латышей из Курляндии ). Можно предположить, что тела рабочих сразу же забрали родственники, а в больничные морги наряду с солдатами попали наводнившие столицу беженцы-латыши. Авторы «контрреволюционных» воспоминаний постоянно отмечали, что в толпах восставших было много еврейских и «кавказских» лиц - в списках убитых и те, и другие практически незаметны. В любом случае трудно сомневаться, что революция не носила выраженно «классового» характера -ее «движущей силой» выступали озлобленные маргиналы и городские люмпены.
В целом в Февральской революции было очень много иррациональной истерии, нагнетаемой всевозможными слухами об «измене» и/или «подмене» (от царствующих особ до денег), характерной для средневековых бунтов.
Характер революционных расправ в феврале-марте 1917 г. показывает, что массами двигала иррациональная ненависть. С диким ожесточением срывались «царские» гербы, с живыми олицетворениями империи расправлялись не менее яростно. Жандармы обычно погибали от рубленых и огнестрельных ран головы, штыковых ран в область живота и груди24. Еще большим зверством были отмечены насилия над флотскими офицерами в Гельсингфорсе и Кронштадте - то, что пафосно попытался изобразить А. И. Солженицын, было лишь бледной тенью действительности. В Твери солдаты расправились с губернатором фон Бюнтингом - скорее всего из-за немецкой фамилии. В сохранившихся в архивах воспоминаниях стихийных революционеров (позднее ставших большевиками) нет и тени сомнения в «справедливости» этой акции.
Общее число убитых и раненых подсчитать невозможно. Несомненно, однако, что счет шел на сотни убитых. Парадоксально, что революция тут же была объявлена не только славной, но и «бескровной». Похоже, что в это про-
24. ГА РФ. Ф. 6992. Оп. 1. Д. 4. Л. 2, 4, 5, 8-11, 13, 15-17, 19-23, 2526, 28.
должали верить и после того, как 23 марта на Марсовом поле в присутствии полумиллиона человек было опущено в могилу 184 гроба. Победившая революция всегда создает «атмосферу миража» - этим следует либо воспользоваться, либо быть готовым к тому, чтобы оказаться у разбитого корыта.
Хаос и власть
Сложившуюся в Феврале ситуацию А. И. Солженицын охарактеризовал как «хаос с невидимым стержнем». В общем, получился литературный парафраз основного постулата теории динамического хаоса или синергетики, что, разумеется, делает честь писателю. Дело, однако, в том, что этот «стержень» был в 1917 г. вполне различим - его контуры проступали в народных требованиях мира и земли, что видели очень многие политики, но чем отважился воспользоваться только Ленин. Нравится нам это сегодня или нет, но «властный стержень» русской смуты ухватил именно он. Перехватить у него инициативу преодоления хаоса никто не рискнул, хотя в принципе это было возможно.
С точки зрения теории динамического хаоса, шансы на утверждение демократии в России были невелики. Демократию вообще можно назвать искусственным растением, выращенным в перепаханной насилием и энергетически истощенной социальной среде. Предупреждение о постоянной опасности перерождения демократии в охлократию, а затем в «демагогократию» содержится уже у Платона - таков стандартный итог социальной турбулентности в политически неразвитом социальном пространстве. В послефевральской России, похоже, создались наилучшие условия для реализации этого пессимистического сценария. «В демократии народ подчинен своей собственной воле, а это очень тяжелый вид рабства», - писал еще в 1906 г. Максимилиан Волошин. Но сознавали ли российские элиты возникающую в связи с этим опасность?
Несомненно, что пришедшие во власть люди, зная о подстерегающих их опасностях теоретически, оставаясь крайними либеральными и социалистическими доктринерами, совершенно не сознавали ни возможностей, ни опасностей переживаемого момента. Более того, они были заражены эйфорией всеобщего освобождения, блокировавшей инстинкт элементарного самосохранения. С другой стороны, ощущая себя людьми «приглашенными на праздник», они, как и все, жили ожиданием «чуда истории» - патерналистская система воспитала (или законсервировала) в Ното КоББ^иБ'е именно эту черту. Впрочем, и Ленин считал, что Россия стала «самой свободной страной в мире», но воспользовался этим совершенно по-своему, опираясь на «революционное творчество масс», т. е. на охлократию, предполагавшую традиционалистский путь выхода из кризиса.
Возникает вопрос: действительно ли в России восторжествовали самые совершенные в мире демократические институты? Увы, они были провозглашены, но не создавались, да и в принципе не могли действовать. Теоретически после Февраля необходимо было решить стандартную для России задачу оптимального соединения традиции и инновации. Верхи российского общества вели себя так, словно ожидали, что демократическая политическая система возникнет сама собой и полностью вытеснит «предрассудки» традиционализма. С таким настроением они обложились текстами всех тогдашних «передовых» европейских конституций, чтобы создать нечто еще более «совершенное». Между тем основная масса населения понимала долгожданную «волю», как «республику с хорошим царем»25. Теоретически найти некоторое внешнее соответствие этому идеалу можно было в результате своевременного созыва Всероссийского Учредительного собрания, заранее прозванного в народе отнюдь не по-парламентски - «Хозяином Земли Русской». Кстати, все известные в мире революции осуществляли это не позднее трех месяцев со времени своей победы - Временное правительство запоздало с легитимизацией демократических институтов, чем не использовала единственный серьезный шанс блокировать охлократические призывы левых лидеров.
Представляется, что в связи с этим не следует преувеличивать институционного значения так называемого двоевластия. Фактически оно существовало короткое время лишь на столичном уровне. На местах Советы повсеместно входили в губернские исполнительные комитеты как одна из разновидностей многочисленных общественных организаций, нацеленных на сотрудничество в их рамках. Деструктивной силой они (точнее их большевизированные исполнительные комитеты) стали лишь осенью 1917 г. При этом следует иметь в виду, что Ленин даже тогда не считал их единственным органом подготовки восстания - он готов был отдать предпочтение фабзавкомам и Красной гвардии. Для умеренных политических элит того времени реальное значение имело не двоевластие, а страх распада власти как таковой. В любом случае следует иметь в виду, что после Февраля вся Россия оказалась во власти иллюзорного, а не реального: в сознании верхов преобладал доктринальный момент, в представлениях низов - утопический.
С точки зрения западной политической культуры, новые российские верхи действовали совершенно логично: надо было сначала построить «правильные» органы самоуправления, стабилизировать власть на местах и лишь после этого произвести выборы и созвать Учредительное собрание. Но по законам российской политической культуры от новой власти (которая в принципе не мог-
25. См.: Колоницкий Б. И. «Демократия» как идентификация: К изучению политического сознания Февральской революции // Февральская революция: От новых источников к новому осмыслению. М., 1997. - С. 114-115.
ла быть «временной») ждали поистине магических жестов и действий. Демократические институты следовало по мере возможностей насаждать сверху, причем быстро, иначе их захлестнут охлократические организации - что и произошло позднее. Несомненно, своевременно созванное на основе всеобщего, прямого, равного, тайного избирательного права, да еще и с участием солдат Учредительное собрание первым делом решило бы проблемы прекращения войны и «черного передела», что было чревато серьезными социальными потрясениями. Но, как показали последующие события, выбора не оставалось -военные договоренности с союзниками для народной стихии ничего не значили. К тому же сохранялся шанс на то, что и демобилизация армии, и ликвидация помещичьего и «кулацкого» землевладения произойдут более организованно, чем это случилось позднее, а промышленность сможет переориентироваться на преодоление дефицита. В любом случае власти не пришлось бы противостоять социальной революции и охлократии в откровенно репрессивной форме.
Другой серьезной ошибкой новой власти стал отказ от сотрудничества с Русской православной церковью, которая безоговорочно, практически in corpore, поддержала новую власть. Первоначально Временное правительство пыталось строить взаимоотношения с РПЦ по синодальной модели, затем ударилось в другую крайность - скорейшую реализацию идеи отделения церкви от государства, осуществляемого чисто механически. Необходимое и неизбежное отделение конфессий от государства фактически приняло характер разрушения исторически сложившейся духовной иерархии, т. е. тотального отрицания народной веры, причем это произошло в наименее подходящее время - в условиях войны. В любом случае государству следовало бы поддержать тенденцию к «демократизации церкви» (фактически стихийное воссоздание соборности), выразившуюся в невиданной активизации мирян, и, главное, в попытках укрепления приходской жизни, способной реально противостоять охлократии.
Непонимание властью психосоциального состояния народной массы обернулось развертыванием социальных войн, вполне обозначившихся еще в 1905 г. Для империи, более 2/3 населения которой принадлежало к крестьянскому сословию, базовое значение имел аграрный вопрос. При этом в условиях тотальной войны он по-своему преломился в психологии солдатских масс (мар-гинализированной и радикализированной части крестьянства): нежелание воевать увязывалось с перспективой «окончательного» решения вопроса о земле силовым путем. Как бы то ни было, решающее значение в 1917 г. приобрела «солдатская революция», что прослеживается как в поведении городской ох-
лократии, так и в инспирировании солдатами-отпускниками аграрных погро-
мов26.
В основе аграрного движения в 1917 г. лежало не просто стремление к «черному переделу», но и тенденция к стихийной консолидации крестьянской массы в рамках традиционных деревенских структур в целях самовыживания. Это движение справедливо отождествляют с «общинной» (в широком смысле слова) революцией, противостоящей «враждебному» внешнему миру27. Действительно, в сельской местности и так называемыми крестьянскими, и земельными, и продовольственными комитетами, и даже волостным земством фактически заправляла община - точнее ее охлократический суррогат в лице непомерно воинственного, разбавленного всевозможными маргиналами и откровенно хулиганствующими элементами сельского схода. «Общинная революция» имела свой аналог в «рабочей революции», направленной на установление своих порядков на предприятиях с помощью фабрично-заводских комитетов. На предприятиях также хватало своих диссипативных элементов, зачастую объединенных в заводскую милицию и красную гвардию. И тем не менее как «городская», так и «деревенская» революции носили не наступательный, а социально-оборонительный характер - другое дело, что объективно они были направлены против прежних иерархий, что было использовано большевиками и прочими экстремистами для разрушения остатков исторической государственности.
Как ни парадоксально, так называемые национальные революции (национально-освободительные движения по прежней терминологии) также носили оборонительный этноконсолидационный, а не «сепаратистский» и/или сецес-сионистский характер. По мере разрушения имперских иерархий в массах нерусских народов создавалось впечатление, что «своя» власть сможет оперативнее и эффективнее решить острые социальные вопросы. Этим воспользовались всевозможные «националистические» лидеры, рассчитывавшие на обретение их этносами статуса автономии в рамках Российской демократической федеративной республики. При этом широко использовалась демагогия: украинские эсеры, к примеру, убеждали, что «самые плодородные» украинские земли не должны достаться «москалям». Откровенными сецессионистами выступили только финляндские социал-демократы, польские и литовские политические лидеры. Внутри иных «национальных» элит откровенные сепаратисты составля-
26. Buldakov V.P. Soldiers and Changes in the Psychology of the Peasantry and Legal and Polical Consciousness in Russia, 1914-23 // The Soviet and Post-Soviet Review. 2000. - Vol. 27. - Nos. 2-3.
27. См.: Люкшин Д.И. Вторая русская смута: Крестьянское измерение. М., 2006.
ли ничтожное меньшинство, активизировавшееся и имевшее некоторый успех только после победы большевиков.
В процесс тотальной деструкции имперского организма вписывались и другие «революции», вроде «женской» или «юношеской». Идейным знаменем подобных движений обычно выступал социализм - известны лозунги «коммунального» и даже «детского» социализма. Рост социальной агрессивности был повсеместно связан с дефицитом: в городах имели место не только продовольственные и винные погромы, но и «галошные» бунты. Параллельно росли ксенофобские и этнофобские настроения, направленные не только против евреев, но и цыган, китайцев и вообще всех «чужих».
Разумеется, всего этого послефевральские доктринеры не замечали. «...Мания рациональных объяснений... укоренена в нашем страхе перед метафизикой... Посему любая неожиданность, надвигающаяся на нас из тьмы, представляется нам... как галлюцинация, то есть нечто ложное», - писал в свое время К.-Г. Юнг28. Наступило время «состязания утопий».
Партийно-политическое противоборство существовало словно поверх реальных социально-революционных процессов29, что, разумеется, не мешало политикам использовать ложно интерпретированные лозунги низов для подкрепления собственных доктринальных установок. До сентября 1917 г. реальные перспективы «политики» фактически сконцентрировалась вокруг одного вопроса: обуздать или развязать хаос? Последнему основательно помогли своим межеумочным поведением меньшевики и эсеры: с одной стороны, в соответствии с доктриной они делали все, чтобы сохранить коалицию с «буржуазией» (фактически с либералами, представленными кадетами), с другой - как социалисты не могли не поддерживать радикальных лозунгов масс, исключавших продолжение войны и планомерное решение аграрного вопроса. Поэтому не удивительно, что всякое радикальное движение в низах подталкивало интеллигентов-политиков к неадекватным применительно к логике социального хаоса действиям. Так, кадеты «обиделись» на своих социалистических коллег-министров в связи с их уступками лидерам Украинской Центральной рады и поспешили выйти из правительственного кабинета. Это ускорило так называемый июльский кризис, в результате которого столица на время оказалась в руках взбунтовавшихся солдат, не желавших отправляться на фронт. Организация выступления была приписана лидерам большевиков, хотя в отличие от своих стихийных сторонников, не говоря уже о всевозможных анархистах и максималистах, они стремились действовать довольно осторожно, дожидаясь своего часа.
28. Юнг К.-Г. О современных мифах. М., 199 4. - С. 220.
29. См.: Булдаков В.П. За фасадом радикальных доктрин: Абсурд революционной повседневности, 1917-1918 гг. // Задавая вопросы прошлому. М., 2006.
Ничто так не помогло большевикам, как выступление генерала Корнилова: оказавшись вытолкнутыми из официального поля политического противоборства, они были востребованы массами - на сей раз для борьбы с генеральской «контрреволюцией». Ситуация контрреволюционного «мятежа» показательна для динамики падения «временной» власти в нескольких отношениях. Во-первых, выступление Корнилова невольно спровоцировал сам премьер Керенский, давно вынашивавший планы наведения «революционного» порядка, вписывающегося в представление об упорядоченной Февральской революции. Во-вторых, Корнилов, который в действительности был одним из немногих «розовых», преданных идеалам демократии, генералов, по воле случая оказался в совершенно неожиданном для себя амплуа контрреволюционера. В-третьих, неразбериха в стане «партии порядка» оказалась на руку «партии хаоса» - большевикам, ухитрившимся предстать в совершенно невероятной, казалось бы, для них роли защитников существующей власти. Наконец, теперь у большевиков, получивших большинство в Петроградском и Московском Советах, появилась возможность придать социально-оборонительным движениям агрессивно-антиправительственный характер. В общем, это совершенно естественно для синергетического процесса, в ходе которого в роли невольных разрушителей выступают «силы порядка» и те, кто вовсе не помышляет о перевороте.
К октябрю о собственно политических ориентациях можно было говорить разве что применительно к городской «буржуазной» среде, открыто ориентировавшейся на «партию порядка» в лице кадетов, и солдатской массе, которая, впрочем, в вопросе о мире ориентировалась на большевиков, а в вопросе о земле - на эсеров. В этой связи «приватизацию» Лениным «эсеровской», точнее общекрестьянской, аграрной программы можно оценивать как своего рода «метаполитический» акт, перечеркнувший всю интеллигентскую квазиполитику. Трудно сказать, до какой степени это повлияло на результаты выборов в Учредительное собрание - большевики, конечно, мечтали иметь в нем абсолютное большинство. В любом случае, им удалось завоевать свыше 20% сторонников - вдвое больше количества, достаточного для вооруженного завоевания и удержания власти.
Уже после Гражданской войны Д. Пасманик, кадет, сионист и одновременно сторонник российского великодержавия (случалось и такое!), писал: «Корни большевизма - не социологические, а психологические. Он представляет собой сардонический "красный смех", вызванный стонами миллионов людей, погибших на кровью пропитанных полях Западного и Восточного фронтов»30. Этот был психоментальный надлом целой эпохи.
30. Пасманик Д.С. Русская война и еврейство. (Большевизм и иудаизм). Париж, 1923. - С. 20.
Октябрьская революция не была ни просто переворотом, ни банальным «захватом власти». Напротив, формальная власть в очередной раз «повисла в воздухе», ее осталось только объявить низложенной. Но это лишь одна сторона медали: нравится нам это или нет, но только большевики ухитрились придать российскому хаосу совершенно неожиданный возвышенный смысл31. Понятно, что это стало возможным не в силу реалистичности их программ, а напротив, по причине того, что их наукообразная утопия сомкнулась с примитивными народными упованиями на чудо воцарения справедливости. После этого оставалось только внушить изумленным массам, что перед ними не возрожденная имперская государственность, а новый «социалистический» общественный строй.
Февраль и современная смута
Не стоит обманывать себя иллюзией, что в «наше время» все происходит «по-другому». Такой подход противоречит принципам социально-исторической антропологии. Мне приходилось сопоставлять «красную смуту» с событиями 1980-1990-х годов, и должен заметить, что на «человеческом» уровне в них больше общего, нежели несходного. Прежде всего, следовало бы иметь в виду однотипность процесса десакрализации власти и нагнетания психопатологии общества. Общим является также доктринерство «верхов» и утопии «низов». В целом, разновременные события происходили в рамках крайне архаичной политической культуры.
Новейшую российскую революцию не раз сравнивали с Февральской, но при этом так и не смогли дать ей адекватной характеристики. А поскольку со временем термин «демократ» трансформировался в ругательное определение, то она была названа «антитоталитарной». Разумеется, и этот термин вовсе не отражает ее смысла. Иногда новейшую революцию вписывают в «большой революционный цикл», начатый в феврале 1917 г. - эта конструкция смотрится логичной, но только под углом зрения той самой интеллигентски-политической логики, с которой, как отмечалось, логика российского хаоса не имеет точек соприкосновения.
Конечно, сравнение 1917 и 1991 гг. как революций не может не вызвать некоторого недоумения, хотя этим занимались исследователи на Западе с более отстраненных от наших страстей позиций32. В свое время я назвал собы-
31. Некоторые авторы даже считают их «имперостроителями», что не лишено известных оснований. См.: Багдасарян В.Э. Большевики как имперостроители // К истории русских революций. События, мнения, оценки. М., 2007.
32. Kotkin S. 1991 and the Russian Revolution: Sources, Conceptual Categories, Analytical Frameworks // The Journal of Modern History. 1998. - N 70.
тия 90-х годов «вялотекущей» революцией33 вовсе не потому, что ее «творцы» больше походили на шизофреников. Тогда случилась «революция поневоле», а не пресловутый «транзит». Лично для меня «транзитологи» были и остаются революционерами образца 1917 г. - их, ко всему, выдает ницшеанская «любовь к дальнему» при неумении ощущать боль ближних.
Новейшую российскую революцию, однако, проще было бы описать в терминах саморазвала российских иерархий или системного кризиса империи, попросту говоря, - псевдосовременной смуты, обладающей теми же внутренними синергетическими закономерностями, что и Смутное время XVII в. Вновь «революционерами» (внутренними оппозиционерами системы) становились буквально все (ситуация «верхов» и «низов»). Как и при самодержавии, в СССР эпохи застоя даже находящийся на государственной службе образованный человек по причинам «избыточной» эмоциональности мог выступить в двух ипостасях: чиновника-охранителя в выполнении своих служебных обязанностей; либеральной «жертвы режима» в неформальном общении с себе подобными.
Этический компонент кризиса, несомненно, стимулировала хрущёвская авантюра построения коммунизма. А поскольку нравственность была замешана на служении не только государству, но и коммунистической идее, громадную роль сыграло «разоблачение» так называемого сталинского террора. Неслучайно появление квази-Радищева - А. И. Солженицына, призвавшего «жить не во лжи». Со временем советские люди окончательно уверовали в безнравственность «слуг народа» - возможно, при этом реактуализировалась архаичная дихотомия «должного - сущего», укорененная в их умах. Информационные связи приобрели биполярный (официоз-пародия) характер и стали работать на разрушение системы - антисоветские анекдоты услужливо пересказывались генсекам. Положение дел в правящей партии выглядело особенно удручающе. Как известно, М. С. Горбачёв откровенно называл секретарей обкомов и горкомов «шкурниками»34. Естественно, что он, привыкший опираться на аппарат, а не на массы, потерял социально-политические ориентиры.
Подобно большевикам новейшие либералы практиковали обличительство на религиозный манер. А поскольку массе населения были давно безразличны ценности «развитого социализма», то возврат к домарксистским и/или антимарксистским (но отнюдь не либеральным) представлениям был неизбежен.
Несомненно, марксизм, как квазирелигия, адресованная массам, носил в себе элементы и доисторических поверий, и мессианских надежд, и эсхатоло-гически-хилиастических ожиданий. В любом случае он соответствовал структуре перевозбужденного синкретического сознания. Но поставить магическое на постоянную службу бюрократии вряд ли было возможно в принципе. Вовсе
33. См.: Булдаков В.П. Красная смута. С. 362.
34. Черняев А.С. Бесконечность женщины. М., 2000. - С. 286.
не случайно, что крайне недолговечная вера в капитализм и рынок приобрела характер прорыва к «утаенной правде».
В конце перестройки и первые постперестроечные годы в России еще продолжали восхищаться демократическими «транзитологами», которые к тому времени уже получили на Западе прозвища «бастардов монетаризма» и «рыночных большевиков». Впрочем, следуя за людскими настроениями, многие «перестройщики» поначалу обнаружили, перефразируя Ленина, все симптомы «детской болезни правизны в антикоммунизме», а со временем ухитрились наподобие флюгера обернуться вокруг некоей оси, имя которой власть. Сегодня критиковать их стало модным занятием.
Новая демократическая революция, в отличие от Февраля, все же создала некое подобие законодательной власти. Однако думский парламентаризм, начиная с 90-х годов, все больше напоминает о бессилии старой Государственной думы - вновь идет штемпелевание законопроектов, спущенных сверху. Но поскольку степень развращенности современных политиков несравненно выше, исполнительная власть на этом фоне приобретает даже некий ореол сакраль-ности. А в общем подтверждается, что назначение российской «политики» - в соответствующий исторический момент устраивать псевдопарламентские пляски вокруг принципа авторитаризма, ничуть не отменяя его.
Примечательно, что такого рода многопартийность упорно отвергается традиционной политической культурой. Представления о том, что российские оппозиционные и революционные партии финансируются и управляются извне, не случайно. «Неполитическое» большинство заранее готово поверить в «немецкие», «еврейские», «американские» деньги - таков современный вариант старых как мир представлений об инфернальной нечисти, призванной искушать человека. Зарубежные политики в свое время действительно не только консультировали российских лидеров, но и расходовали средства на их обучение. Однако численность лиц, на которых так или иначе воздействовали «учителя» из США, по весьма объективным подсчетам составляла всего 4,5 тыс. человек35 - это вдвое меньше количества большевиков накануне падения самодержавия. Да и не деньги делают политических лидеров, напротив, они сами притягивают их.
Существует мнение, что «антикоммунистическая революция» в России существенно отличалась от «коммунистической». При этом ссылаются на то, что значительная часть современной элиты - это выходцы из советской номенклатуры. Но разница не покажется столь значительной, если вспомнить, что в свое время большевистские канцелярии заполнили безработные представители «бывших» (других чиновников неоткуда было взять), а советские номенкла-
35. Сулакшин С. С. Современная российская многопартийность: Видимость и сущность. Свидетельство не со стороны. М., 2003. - С. 75.
турные сферы были переполнены «оборотнями системы», готовыми без колебаний разменять власть на собственность. Из них и выросли современные «догматики», «паяцы», «болтуны» и прочие разновидности идейных перевертышей36 - таковых хватало и в 1917 г. В том и другом случае уместнее говорить о пресловутой циркуляции элит, нежели о реальном социально-классовом наполнении политического переворота.
Как бы то ни было, вялотекущая революция 1991 г. вновь, как 90 лет назад в феврале 1917 г., произошла без революционеров, но зато при избытке квазиреволюционеров и псевдореволюционеров. Опыт писания политическими вилами по мутной воде российской истории продолжился.
36. См.: Тарасов А.Н. Революция не всерьез: Штудии по теории и истории квазиреволюционных движений. Екатеринбург, 2005. - С. 5-6.