Научная статья на тему 'Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову'

Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
184
51
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову»

© Л.В. Жаравина, 2003

СТАТЬИ: ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ

HOMO SCRIBENS:

ОТ ВАСИЛИЯ ТРЕДИАКОВСКОТО К ВАРЛАМУ ШАЛАМОВУ

Л.В. Жаравина

Перу В.К. Тредиаковского принадлежит трактат, не забытый, но и не ставший предметом специального рассмотрения, — «Разговор о правописании» (1747). На протяжении двух с половиной столетий он упоминается в общих обзорах творчества писателя вскользь, иногда — с добавлением не вполне лестных эпитетов.

Читать «Разговор...», конечно, нелегко: он неоправданно затянут, перегружен деталями, не свободен от повторений. Однако первое негативное впечатление смягчается по мере постижения авторского замысла, уходящего корнями в древнюю филологическую традицию, на которую впоследствии неожиданно остро откликнулся XX век.

Трактат Тредиаковского написан в жанре беседы между чужестранцем и россиянином. «О буквах, и правописании нашем захотелось мне рассуждать» — так, словно извиняясь перед собеседником, россиянин объясняет предмет разговора, который заключается «в самой мелочи». Чужестранец искренно разуверяет: «В буквах токмо вся состоит человеческая вечность»1. Актуальность подобного обмена мнениями обусловлена необходимостью орфографической реформы: из 45 букв алфавита, полагает россиянин, «наш язык не требует больше 29» или «на большой конец» — 30 (с. 9). Далее следуют вопросы чужестранца по поводу той или иной литеры и пространные рассуждения на этот счет его российского оппонента.

Сам Тредиаковский возводил ответновопросную форму своего произведения к знаменитым диалогам Эразма Роттердамского. Но не менее очевидны античные (сократовс-

К 300-летию В.К. Тредиаковского

кие) жанровые истоки, а также византийские параллели, к которым относился распространенный в раннехристианскую эпоху жанр эритиматы. Не случайно собеседники, отстаивая важность «орфографических обыкновений», ссылаются на Евангелие: «Сам Вседержитель, изъявляя Свою предвечность, не единократно Себя в Откровении Альфою и Омегою называет» (с. 5).

Давая детальное описание каждой буквы и приводя свои соображения по поводу нужности (или ненужности) некоторых, Тре-диаковский замечает: «Новость или перемена в орфографии не церковная татьба: за нее не осуждают на смерть. Также новость оная и не еретичество ... вся распря орфографическая есть распря токмо грамматическая, а не теологическая» (с. 8). Тем не менее только религиозно ориентированному филологу могут принадлежать слова о «немногим у нас ведомом великом и первейшем Орфографическом таинстве» (с. 28).

Все это делает «Разговор о правописании» трудом, достойным средневекового схоласта, для которого окружающий мир был великой таинственной книгой, написанной Творцом. Отсюда шло благоговейное преклонение не только перед «словом реченым», но и «словом написанным», почитание литеры, письменного знака. Константин-Кирилл Философ, в частности, утверждал: «Душа без-буковна мртва являеть ся в человецехъ»2. Некоторые религиозные деятели, исходя из учения о богодухновенности церковных книг, считали орфографию неотъемлемой частью ортодоксии. Известна орфографическая требовательность книжников-исихастов; можно

говорить об «алфавитной мистике» гностиков и т. п.

Разумеется, Ветхий Завет не знал подобного преклонения перед знаком. И хотя 44-й Псалом уподобляет язык псалмопевца «трости [перу] книжника скорописца», благочестивые мужи познавали волю Божию «устами к устам» (Числ. 12, 8) и не нуждались в письменном посредничестве. Необходимость в «слове написанном» — следствие прогрессирующей греховности человечества и распространения еретичества. Апостол Павел склонялся к противопоставлению «скрижалей каменных», т. е. закона Моисея, начертанного «смертоносными буквами», «плотя-ным скрижалям сердца», на которых «Духом Бога живого» высечен Христов закон. «Буква убивает, а дух животворит» (2 Кор. 3, 3—7). Но тем не менее тот же апостол обращается с проповедью о равноценности слова устного и письменного: «Итак, братия, стойте и держите предания, которым вы научены или словом или посланием нашим» (2 Фес. 2, 15). Атрибуты письма, его символика неизбежно присутствуют в аргументах евангелистов. Книга (в виде свитка или кодекса) — непременный атрибут иконописных изображений Христа, апостолов, пророков, некоторых святых. «Алфавит следует за религией», — утверждает английский филолог Д. Дирингер, отдавший немало сил изучению и сопоставлению алфавитов различных народов3.

Подобно христианским подвижникам, Тредиаковский настаивает на божественной инспирации буквенных начертаний, с любовью описывает литеры, имеющие, по его мнению, эстетическую значимость. Отсюда проистекают дидактизм и безапелляционность некоторых суждений, что дает основание увидеть в «Разговоре о правописании», наряду с жанровыми характеристиками эритиматы, ярко выраженные черты типика — другого нормативного руководства, распространенного в Средние века.

Пожалуй, наиболее очевидную и весомую жанрово-функциональную аналогию «Разговору...» можно уловить в «Сказании о письменах» («Сказание за буквите») Константина Философа Костенецкого. По словам П.Е. Лукина, этот один из самых ярких памятников XIV — начала XV в. проливает свет на те стороны христианской культуры, которые «можно было бы обозначить как область аксиологии книжного творчества»4. Пространные богословские рассуждения, затрагивающие основы вероучения, органически связы-

ваются автором с проблемами орфографии и с практическими рекомендациями по искоренению «развращения» в среде сербских книжников. Нарушение орфографии, а также неправильное употребление отдельных букв, знаков и белегов объявляется источником варварства и хулы: «Хула же в письмене враг Божий есть»5. По своей разрушительной силе буквенные «развращения» приравнивались Константином Философом к иконоборчеству.

«Сказание о письменах» называли «Книгой о правописании», «Грамматическим трактатом», «Теоретическим исследованием о письменном слове». И все эти характеристики могут быть в той или иной степени приложимы к опусу Тредиаковского.

Сходство распространялось и на характер рецепции двух произведений. Излишняя философичность, затемненность главного смысла, растянутость изложения, обилие вставок, малопонятный язык — подобные упреки сопровождали первую публикацию сочинения Константина Костенецкого в России. Нелестные суждения в адрес Тредиаковского раздавались (и раздаются) постоянно. Между тем оба сочинения — и «Сказание о письменах», и «Разговор о правописании», включенные в контекст определенной филологической традиции, последовательны и логичны даже в своем «неудобоваримом многословии». Смысл каждого из них выше буквального. Пространность рассуждений обусловлена богатством духовного содержания, стремлением обоих авторов увидеть большое в малом, а именно: через знак и букву — человека и мир.

Отношение к русскому алфавиту у Тре-диаковского любовно трепетное, хотя тонкие замечания нередко сочетаются с наивными выводами. В буквенных начертаниях им тщательно описаны малейшие «отолщения и отон-чения», перпендикулярные и поперечные «линеечки». Литера «ф», как замечает писатель, состоит из двух латинских «р», которые «оба спинками сплочены» (с. 99), и она «скосыре-ватее» «фиты» (с. 107). Напротив, к букве «э» проявлена «великая немилость»: автор считает, что у нас «больше причины сожалеть, что она есть, нежели радоваться» (с. 87). По мнению Тредиаковского, эта буква «дика», «ни малые красоты не имеет, и от всех как бы отдирается» (с. 86). А литера «щ» вообще исключается из азбуки по ненадобности (с. 107).

В процессе секуляризации культуры сакральное восприятие буквы неоднократно подвергалось корректировке, включая игровое переосмысление.

6

Л. В. Жаравина. Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову

Большой интерес в этой связи представляет позиция Пушкина. Нет сомнения в том, что поэт задумывался над вопросами наименования букв, их происхождением, национальными особенностями графики. Известна его запись еврейского алфавита6. В разделе «Table-talk» традиционно печатается заметка «Форма цифров арабских...», снабженная графической схемой. Тем не менее Пушкин не считал возможным придавать буквенным начертаниям некое сверхзначение. Возражая против попыток составления «апоффегмы из нашей азбуки» (речь идет о комментариях Н.Ф. Грамматина к «Слову о полку Игоре-ве»), Пушкин пишет: «Буквы, составляющие славенскую азбуку, не представляют никакого смысла. Аз, буки, веди, глагол, добро etc. суть отдельные слова, выбранные только для начального их звука»7. Но тут же, как бы «играя» со столь серьезным умозаключением, поэт перечисляет «действующих лиц» некоей «трагедии любви и ревности», имена которых составлены из наименований букв французского алфавита8.

Что ж, Пушкина можно понять: он не писец, а певец. Поэтическая установка — «для звуков жизни не щадить» — предполагала ориентацию не на горизонталь написанной строки, а на полет духа по вертикали («И внял я неба содроганье... / И гад морских подводный ход»), душевную отзывчивость к звуку свыше: «И Бога глас ко мне воззвал».

На грани игры и серьезности возникает гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин, а затем и каллиграфы Достоевского, прежде всего — князь Мышкин. М. Эпштейн, посвятивший этой параллели специальную работу, видит в персонажах модернизированную реализацию архетипа писца с апофеозом смирения и самоуничижения, доходящих до самоустранения 9.

Именно на основании этих качеств Че-заре де Лотто в интереснейшей и во многом новаторской статье делает из Акакия Акакиевича чуть ли не прообраз «положительно прекрасного человека», каким впоследствии предстал Мышкин 10. Конечно же, это преувеличение. «Лествица “Шинели”» — это не «лествица письмен» Константина Ко-стенецкого, поднимаясь по которой и осваивая технику письма, персонаж совершенствуется духовно. Для религиозно настроенной личности обучение буквенному искусству есть постижение премудрости Св. Духа. У Гоголя данный смысл вряд ли прочитывается. Да и не в этом дело. В кон-

тексте наших рассуждений важно, что в русской литературе XIX века впервые получил право на полновесное художественное изображение Homo Scribens — Человек Пишущий, т. е. герой, влюбленный в букву, письменный знак.

Во второй половине XX столетия пиетет перед буквой как знаком, приобретя глобальные масштабы, явился философско-психологической базой теории и практики постмодернизма в его различных модификациях. Абсолютизацию «графии» и, как следствие, эстетическую и этическую реабилитацию гра-фоманства можно усмотреть в некоторых работах Р. Барта, Ж. Делеза и, конечно, в грамматологии Жака Деррида.

Именно «письмо», мыслимое как самостоятельная внеисторическая и внесоциаль-ная данность, состоящая из особых частиц — граммов, выступает вместо Слова (Логоса) Творца и объявляется универсальным вместилищем человеческого бытия и небытия. Письмо, оторванное от звука (phone), не отвечают «никакому желанию», «оно — представляющее, в чистом виде, без представля-емого»11. На звук, звучащую речь, которая органически связана с сознанием, Деррида обрушивает всю силу философского отрицания. Для него неприемлема сама ситуация «говорящего сознания», феномен мыслящей, а значит, существующей (cogito ergo sum) личности. И то, и другое относится философом к области логических самоспекуляций, наивного самоослепления, является, как считает Деррида, выражением принципа логоцен-тризма — величайшего заблуждения человечества. Письмо преодолевает логоцентризм и не нуждается в каком-либо санкционировании свыше, поскольку само обладает сверхсанкцией. Тезис постмодернизма: «Не Бог и не человек» — получил в грамматологии абсолютную поддержку. В царстве информационных знаков не находилось места запросам человеческого духа и самое понятие гуманизма становилось излишним.

Впрочем, гуманизм критиковался в XX веке не только сторонниками философского деперсонализма. О «крахе» гуманистических идей Чернышевского и Льва Толстого в остро парадоксальной форме заявлял Варлам Шаламов — человек трагической судьбы, не имеющий никакого отношения к грамматологии. И тем не менее творчество писателя дает возможность для осмысления частных, казалось бы, вопросов письма в интересующем нас ракурсе.

Страницы «колымской книги» написаны кровью мучеников разных национальностей, но на русском языке и русскими буквами. Автор отмечает, что родная речь во многом разделила трагедию своего народа, став объектом циничного глумления и чудовищного эксперимента. КРТД, КРА, АСА, КРД — все эти обозначения обвинительных статей, в том числе и расстрельных, кажутся эзотерическими шифрами нечеловеческого жаргона. «АСА — это все равно что КРА... КРД — это, конечно, не КРТД, но и не КРА»12.

Как масти в карточной колоде, тасует власть ни в чем не повинные буквы русского алфавита и, складывая их в чудовищные аббревиатуры, жонглирует человеческими жизнями на грани небытия: «...часто сходство букв было сходством и судеб» (т. 2, с. 443).

На Колыме существовали со своим управлением и штатом обслуги разные контингенты — «А, Б, В, Г, Д» (т. 2, с. 444). Литерное обозначение определяло участь арестанта. Так, «контингент “Д” состоял из мобилизованных на урановые рудники, вполне вольных граждан» (т. 2, с. 444), но охранялся он секретней любой другой группы. В рассказе «Рива-Роччи» говорится о популярности во время войны 192-й статьи, которую, по словам писателя, давали «жертвам правосудия» (т. 2, с. 446). Как «и всякая порядочная статья», она обрастала дополнениями, примечаниями, пунктами и параграфами. «Появились мгновенно сто девяносто вторая “а”, “б”, “в”, “г”, “д” — пока не был исчерпан весь алфавит» (т. 2, с. 446), превративший ее в «паука», высасывающего из осужденных жизнь. Этот же «грозный алфавит» использовался врачами для обозначения лагерных болезней. Алиментарная дистрофия, цинга, пеллагра, дизентерия, «авитаминозы А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К, Л, М, Н, О, П, Р , С, Т, У, Ф, X, Ц, Ч, ш, щ, Э, Ю, Я... Можете прервать перечень в любом месте» (т. 4, с. 382). Врачи предпочитали зашифровывать наиболее распространенные заболевания: РФИ означало резкое физическое истощение, почти «загадка Н.Ф.И.» — иронически замечает автор (т. 1, с. 389). Но даже и такие «загадочные» диагнозы ставили только самые смелые доктора.

Однако были и другие факты. Казалось бы, какое дело узнику до каллиграфии? Тем не менее из рассказа с «говорящим» названием «Почерк» мы узнаем, что именно благодаря умению четко писать герою удалось избежать расстрела. Следователь, попросивший Криста помочь привести в порядок бу-

маги, бросил в огонь папку с компрометирующими документами, не поверив в виновность заключенного. «Почерк Криста был спасительный, каллиграфический», — заключает автор (т. 1, с. 394). А в дальнейшем одна буква спасла того же персонажа от гибельной неизвестности. Как бы невзначай — его знакомая, секретарша Лида, печатая справку

об освобождении и перечисляя судимости, в аббревиатуре «КРТД» пропустила букву «Т» (троцкистская деятельность), что позволило герою без излишних хлопот получить паспорт (рассказ «Лида»).

В другом же рассказе — «Яков Овсеевич 3аводник» — каллиграфический талант заключенного описывается Шаламовым с явным любованием. Говорится, что бывший «боевой комиссар колчаковского фронта» не меньше минуты тратил на выведение своей фамилии с «энергичным росчерком» и «воздушными завитушками». Подобно своим реальным и литературным предшественникам — средневековым писцам, Тредиаковскому, Акакию Акакиевичу и князю Мышкину, шаламовс-кий герой — художник, «любовно» выполнявший свою «работу». «Тончайшим и ярчайшим образом» он выводил «и инициал Я, и инициал отчества О — круглейшее, особенное О» (т. 2, с. 385). «Я проверял много раз в любой обстановке, хоть на седле, на планшете, но подпись комиссара Заводника будет неторопливой, уверенной и ясной» (т. 2, с. 385).

И что удивительно: называя свою прозу «пощечиной по сталинизму» (т. 4, с. 371), «фиксацией того немногого, что в человеке сохранилось» (т. 4, с. 374), «фиксацией исключительного в состоянии исключительности» (т. 4, с. 380) и т. п., Шаламов задумывался не только о содержании написанного (что естественно), но и о технике письма. Известно, что сам он писал крайне неразборчиво и торопливо, что, кстати, затрудняет публикацию его архивных материалов. Но когда один из адресатов посоветовал ему «поучиться у Акакия Акакиевича каллиграфии», Шаламов ответил: «Я пишу разборчиво только карандашом, чернилами пишу редко»13. И это тоже знаменательно.

Оппозиция карандаш, состоящий из природного материала — дерева и грифеля (графита), и чернила (перо, ручка) проходит через все творчество писателя, как прозаическое, так и поэтическое.

«В тайге нам не нужны чернила. Дождь, слезы, кровь растворяет любые чернила... » (т. 2, с. 105). Графит же неуничтожим: он воз-

8

Л.В. Жаравина. Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову

водит временное в вечное. Участвуя в земном круговороте, он вовлекает в него «живое вещество»: человеческую боль, надежду, любовь, память, т. е. то, что, казалось, давно и навсегда покинуло изголодавшиеся и изра-ботанные тела шаламовских героев. Именно карандашная запись номера личного дела на фанерной бирке, привязанной к ноге мертвеца, являлась залогом того, что когда-нибудь человек все-таки будет узнан родственниками, а значит, воскрешен в исторической памяти человечества как личность, индивидуум. В отличие от чернил, графит служит жизни, а не смерти: ни одного смертного приговора, как замечает писатель, не подписано карандашом (т. 2, с. 106). Так, «углерод, сжатый под высочайшим давлением в течение миллионов лет» (т. 2, с. 106), непросветленная материя, черная тяжесть вступает в сферу человеческих страстей, пороков, преступлений и идеалов. Плотное слоистое углеродное образование, состоящее из легко укладываемых в химические формулы атомов и молекул, живет жизнью мозга и души, выражая высшие потребности истерзанного духа: До чего же примитивен Инструмент нехитрый наш:

Десть бумаги в десять гривен, Торопливый карандаш —

Вот и все, что людям нужно...

(Т. 3, с. 144—145).

Но карандаш у Шаламова не только инструмент, создающий феномен Homo Scribens. С ним отождествляется сам лагерник, пытающийся выжить у «времени на дне» (т. 3, с. 136). И это порождает небывалый для русской литературы образ человека-карандаша:

Он пальцы замерзшие греет,

В ладонь торопливо дыша,

Становится все быстрее Походка карандаша.

И вот, деревянные ноги Двигая, как манекен,

По снегу, не помня дороги,

Выходит на берег к реке (т. 3, с. 129).

Происходит претворение лагерного быта в некое инобытие, и этот процесс духовной трансформации воссоздан автором без какого-либо опосредования. Более того, онтологическое трансцендирование перехо-

дит границу видимого: сам Творец оказывается у Шаламова в положении Пишущего (Deus Scribens). А все обозримое (и необозримое) предстает «конвертом» в разноцветных марках:

И каждый вылеплен цветок В почтовом отделенье.

И до востребования мог Писать мне письма только Бог Без всякого стесненья (т. 3, с. 123).

«Лагерь был и остался книгой за семью печатями»14 — это высказывание писателя следует понимать буквально — в плане религиозного отождествления мира с книгой, о котором говорилось выше. Василий Тредиаков-ский и Варлам Шаламов, при всей их несопоставимости, апеллировали к одним и тем же ценностям традиционной книжно-языковой культуры.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Тредиаковский В.К. Соч.: В 3 т. Т. 3. СПб., 1849. С. 2. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках страницы.

2 Цит. по: Русско-болгарские фольклорные и литературные связи. Т. 1. Л., 1976. С. 36.

3 Дирингер Д. Алфавит: Пер. с англ. М., 1963. С. 629.

4 Лукин П.Е. Письмена и православие: Исто-рико-филол. исслед. «Сказания о письменах» Константина Философа Костенецкого. М., 2001. С. 19.

5 Цит. по: Там же. С. 209.

6 Рукою Пушкина. М.; Л., 1935. С. 60—63.

7 Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 7. М., 1958. С. 516.

8 См.: Алексеев М.П. «Трагедия, составленная из азбуки французской» // Проблемы сравнительной филологии: Сб. ст. к 70-летию чл. -кор. АН СССР

B.М. Жирмунского. М.; Л., 1964. С. 293—302.

9 Эпштейн М. О значении детали в структуре образа («Переписчики» у Гоголя и Достоевского) // Вопросы литературы. 1984. № 12. С. 134—145.

10 Лотто Ч. де. Лествица «Шинели» / Пре-дисл. к публ. И. Золотусского // Вопросы философии 1993. J№ 8. С. 58—83.

11 Деррида Ж. О грамматологии: Пер. с фр. М., 2000. С. 507.

12 Шаламов В.Т. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. М., 1998.

C. 190—191. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы.

13 Шаламов Варлам. Из переписки // Знамя. 1993. J№ 5. С. 140—141.

14 Там же. С. 135.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.