Научная статья на тему 'Гоголь и байрон (от «Ганца Кюхельгартена» к «Мертвым душам»)'

Гоголь и байрон (от «Ганца Кюхельгартена» к «Мертвым душам») Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
401
110
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Жилякова Э. М.

The author of the article raises a question of a dialectically complicated character of the Russian writer's perception of the literary work of the English romanticist. This problem is conditioned by the peculiarities of the Russian literature development in the 30s-40s and by the similarity of the most important principles of the two poets' moral, philosophical and aesthetical systems, which resulted in the peculiarities of the poetics both in «Hanz Kucheigarten» and «Dead Souls».

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Гоголь и байрон (от «Ганца Кюхельгартена» к «Мертвым душам»)»

А.С. Пушкина в 1825 г. «Я помню чудное мгновенье...»: «мимолетное виденье», «гений чистой красоты», «небесные черты» [13, с. 358]. Однако Пушкин использует образ «гения чистой красоты» в несколько ином ключе, нежели Жуковский. Это связано с разным пониманием сущности поэзии. Пушкин использует символику Жуковского, но, «спустив ее с неба на землю, лишив ее религиозномистической основы», «сливая с образом поэзии образ любимой женщины» [11, с. 159].

Необходимо отметить, что легенда о Рафаэле приходит в Россию из немецкой литературы бла-

годаря Жуковскому, который питал особое пристрастие к культуре и литературе этой страны. В данном случае Германия является посредником между итальянской и русской литературой, что позволяет говорить о «германской» составляющей русской римлианы. Таким образом, фигура Рафаэля становится важным ключевым звеном русской литературной римлианы. Его образ не только является символом художника, творящего «по божественному наитию», но и несет за собой шлейф смыслов, мотивов, идей, которые входят в художественное содержание произведений русских поэтов.

Литература

1. Меднис Н.Е. Венеция в русской литературе. Новосибирск, 1999.

2. Крюкова О.С. Образ Рима в русской поэзии XIX века // Лингвистика и культурология: К 50-летию проф. А.П. Лободанова. М., 1999.

3. Жуковский В.А. Дневники. С примеч. И.А. Бычкова. СПб., 1903.

4. Янушкевич А.С. Итальянские впечатления и встречи В.А. Жуковского: По материалам дневников, архива и писем поэта // Русско-итальянский архив II. Салерно, 2002.

5. Вакенродер В.Г. Фантазии об искусстве. М., 1977.

6. Михайлов А.В. В.Г. Вакенродер и романтический культ Рафаэля // Михайлов А.В. Языки культуры. М., 1997.

7. Жуковский В.А. Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 12. СПб., 1902.

8. Мнемозина. Ч. I. М., 1824-1825.

9. Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений: В 2 т. Т. 1. Л., 1936.

10. Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. М., 1969.

11. Виноградов В. О стиле Пушкина // Литературное наследство. Т. 16-18. М., 1934.

12. Рылеев К.Ф. Полн. собр. стихотворений. Л., 1971.

13. Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 17 т. Т. 2. (Кн. 1). М., 1994.

Э.М. Жилякова

ГОГОЛЬ И БАЙРОН (ОТ «ГАНЦА КЮХЕЛЬГАРТЕНА» К «МЕРТВЫМ ДУШАМ»)

Томский государственный университет

Трудно представить, чтобы поэзия Байрона, так глубоко и высоко оцененная Гоголем в статье «О поэзии Козлова», не получила сильного отзвука в творчестве самого писателя. В этой ранней статье Гоголь характеризует Байрона как «гордоодинокую душу», как поэта, «чудно обхватившего гигантскою мрачною душою всю жизнь мира и так дерзостно посмеявшегося над нею, может быть, от бессилия передать ее индивидуальную светлость и величие» [1, т. 7, с. 17].

Анализ раннего произведения - «идиллии в картинах» «Ганц Кюхельгартен» (1827) - позволяет говорить о том, что поэт Гоголь был необычайно увлечен Байроном, что это увлечение включало в себя сложный комплекс восприятия, содержащий как развитие байроновской традиции, так и полемику с ней. Причиной столь слож-

ной позиции Гоголя в отношении к Байрону явилась во многом особенность второй половины 1820-х гг.: русская поэзия уже вступала на путь преодоления байроновского романтизма [2, с. 376-380]. Другая причина состояла в том, что Гоголь, судя по идиллии «Ганц Кюхельгартен», испытывал колоссальное влияние поэзии Пушкина и Жуковского [3; 4, т. 1, с. 576-577, 579]. Вся идиллия - от начала до конца - дышит их поэзией, даже на следах чтения немецкой, французской и английской литературы лежит печать того, что многое пропущено сквозь призму поэтического восприятия Пушкина и Жуковского. В том числе и Дж. Г. Байрон.

Подобную особенность восприятия традиций тем важнее отметить, что в раннем опыте Гоголя, при очевидном подражательном характере его,

сказалось многое из того, что определяется как своеобразие гоголевской художественной манеры. По словам В. Адамса, в идиллии «in nuce скрыто многое от будущего Гоголя. Тут и тяга в иные “идеальные” земли (Германию, Италию, Грецию воображения), и романтическая страсть к экзотике, и зародыши гоголевского “мессианизма”, и мечты об общественной пользе, о великих делах и личной славе ... смешение разных поэтик и жанров, лирические отступления и - наконец - незавершенность, напоминающая незавершенность пути самого автора» [3, с. 40].

Как указали уже первые исследователи «Ганца Кюхельгартена», идиллический сюжет, развивающий тему семьи, очага, дома, выражает эстетическую установку Гоголя на поэтизацию обыкновенного и развитие традиций Фосса («Луиза») и Гёте. Рядом с идиллическим сюжетом, усложняя и драматизируя эпическое начало, развивается второй сюжет - духовного и одновременно реального странствия героя.

Мотив мечтательства и странствия к концу 1820-х гг. имел в русской и европейской литературе большую традицию [5, 6]. В ряду произведений, на которые явно ориентирован Гоголь, можно назвать и поэму Байрона «Паломничество Чайльд Гарольда».

Мотив странствия в идиллии Гоголя носит сквозной характер и включает в свою орбиту не только Ганца, но и старого пастора, размышления которого обращены к текстам Жуковского, которые, в свою очередь, несут следы влияния и чтения Байрона1.

Внешний и внутренний строй образа Ганца, его постоянная погруженность в тайные думы, порывы к идеалу, мечты об Элладе и пренебрежение к обыкновенной жизни - все это напоминает байро-новского героя. Особое место в идиллии занимает

«Картина VIII», являющаяся вершинной в поэтическом развороте сюжета странствия. Она представляет собой целостный текст вариаций на бай-роновский комплекс мотивов и образов, развиваемых в «Паломничестве Чайльд Гарольда»: описание глубоких дум в полночный час, которое соотносимо с картиной римской ночи на развалинах Колизея. Прощальный монолог Ганца из восьми отдельно пронумерованных и графически выделенных строк по философскому содержанию и поэтическому выражению восходят к тексту песни «Good night» [7, с. 51-54]: тема странствия («Корабль пойдет, забрызжут волны...»), мотив моря, прощание с родным краем («А ты прости, мой угол тесный...»), с возлюбленной («Прости, мой ангел безмятежный!», напряженные вопросительно-восклицательные интонации взываний к судьбе, многочисленные паузы и недосказанности.

Мотив странствия в идиллии Гоголя получает двойное звучание, обусловленное русской традицией в отношении Байрона и глубоким осмыслением самой поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда», где происходит постепенное вытеснение героя на периферию сюжета фигурой автора и его духовным миром. Через страдания и разочарования Ганц находит путь домой, но тоска души по неведомому, вечно зовущему идеалу не покидает его души. Концовка «Картины XVIII» значительна тем, что в финале, вернув героя в отчие края и выразив тем неприятие байроновского индивидуализма, писатель разделил с английским романтиком верность духовным порывам, движущим человеческую жизнь.

Финальное развернутое сравнение мечтателя со школьником2 (здесь намечен мотив бегущего времени, юности и расставания с ней) манерой авторского рассуждения, прерывающего сюжетную нить, соотносится со структурой байроновского типа рассказа в поэме3 и представляет ранний об-

1 Байроновский контекст не ограничивается только поэмой «Паломничество Чайльд Гарольда», он включает в себя круг лирических и драматических произведений, в которых находят развитие сходные мотивы и образы.

2 Но что ж опять его туманит!

(как непонятен человек!)

Прощаясь с ними он навек, -Как бы по старом друге верном,

Грустит в забвении усердном,

Так в заключенье школьник ждет,

Когда желанный срок придет.

Лета к концу его ученья -

Он полон дум и упоенья,

Мечты воздушные ведет:

Он независимый, он вольный,

Собой и миром всем довольный,

Но, расставаяся с семьей Своих товарищей, душой Делил с кем шалость, труд, покой, -И размышляет он, и стонет,

И с невыразною тоской

Слезу невольную уронит [4, т. 1, с. 307-308].

3 Английский поэт и критик Томас Элиот отмечал «изумительный дар отступлений у Байрона»: по словам Элиота, Байрон «заслуживает самой высокой оценки как рассказчик» [8, с. 277].

разец лирического отступления, столь важной формы в прозаическом повествовании Гоголя.

Таким образом, в начале писательского пути Гоголь творчески воспринял байроновские традиции, в частности концепцию духовного развития как основы существования, а также масштабность философских обобщений, структуру авторских отступлений и напряженность элегического пафоса английского поэта. Все это получило развитие в «Мертвых душах». Включение поэзии Байрона, и в частности поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда» в контекст исследования «Мертвых душ», обусловлено не только фактом раннего интереса к Байрону, но историей создания «Мертвых душ» и очевидным диалогом Гоголя с английским поэтом.

Время активной работы над «Мертвыми душами» падает на осень 1836 г., которую Гоголь провел в Швейцарии. В письме к Жуковскому от 12 ноября 1836 г. из Парижа Гоголь дал подробное описание своей швейцарской осени:

«Прошатавшись все лето на водах, я перебрался на осень в Швейцарию. Я хотел скорее усесться на месте и заняться делом; для этого поселился в загородном доме близ Женевы. Там принялся перечитывать я Мольера, Шекспира и Вальтер Скотта. Читал я до тех пор, покамест сделалось так холодно, что пропала вся охота к чтению. Женевские холода и ветры выгнали меня в Веве. Никого не было в Веве; один только Блашне выходил ежедневно в 3 часа к пристани встречать пароход. Сначала было мне несколько скучно, потом я привык и сделался совершенно вашим наследником: завладел местами ваших прогулок, мерял расстояние по назначенным вами верстам, колотя палкою бегавших по стенам ящериц, нацарапал даже свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика “Шильонского узника”, впрочем , даже не было и места. Под ними расписался какой-то Бурнашев. Внизу последней колонны, которая в тени, когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин. Недоставало только мне завладеть комнатой в вашем доме, в котором теперь живет великая кн. Анна Федоровна.

Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за «Мертвых душ», которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совер-

шить, то... какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем!» [1, т. 8, с. 114-115].

Следуя за письмом, можно сказать, что вся швейцарская осень Гоголя наполнена атмосферой присутствия Жуковского. Тем важнее напомнить, что именно в Веве в 1833 г. Жуковский, путешествуя по горам, читает «Паломничество Чайльд Гарольда» и делает многочисленные пометы и записи в 3-й и 4-й песнях поэмы Байрона, отчеркивает целые группы строф, в которых описана природа Швейцарии и Италии, куда собирался в 1833 г. поехать Жуковский [9, с. 418-444], а в 1836-м -Гоголь. Как сказано в письме, Гоголь «сделался совершенно наследником» Жуковского. В круге этого наследия оказался и интерес к Байрону. Таким образом, переработка плана, переделка текста «Мертвых душ» шли на фоне эмоциональной и философско-поэтической близости к Байрону, что проявилось и в письмах, и в произведении - в стиле, системе образов и идей.

Одной из постоянно обсуждаемых и мучительных для Гоголя тем как в письмах, так и в поэме, была тема великого писательского предназначения, судьбы человека, не понятого и отринутого родиной. Рассуждения Гоголя в письмах созвучны байроновским ламентациям по поводу отношения к светской черни, вынудившей поэта покинуть родину, и высказанным надеждам на милость потомков. Байрон неоднократно возвращается к теме невыносимых душевных страданий, спасение от которых он находил только в своем презрении к свету:

Я клеветы и сплетен стал героем <.>

Я от безумья спасся тем одним,

Что был вооружен моим презреньем к ним.

Я все узнал: предательство льстеца,

Вражду с приязнью дружеской на лике, Фигляра смех и козни подлеца,

Невежды свист бессмысленный и дикий.

[10, т. 2, с. 275].

В письме к Погодину от 28 ноября 1836 г. Гоголь в патетическом стиле высказывает свою мучительную боль, вспоминая страдания и других поэтов: «Жребий мой кинут. Бросивши отечество, я бросил вместе с ним все современные желания. Неперескочимая стена стала между им и мною. Гордость, которую знают только поэты, которая росла со мною в колыбели, наконец не вынесла.

О, какое презренное, какое низкое состояние. Дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи, для сводничества. и перед этими людьми. мимо, мимо их!» [1, т. 8, с. 89].

Но в отличие от Байрона Гоголь взывает к терпению, которое, как он говорит в письме

к Жуковскому, окупится в будущем: «Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени» [1, т. 8, с. 116].

Байрон тоже уповает на то, что его дар ...в эхе многократном оживет,

И поздним сожалением, быть может,

Само бездушие холодное встревожит

[10, т. 2, с. 276].

В «Мертвых душах» эта тема получает развитие в лирическом отступлении о судьбах двух писателей, завершающемся словами о «видном миру смехе и незримых, неведомых ему слезах» [1, т. 5, с. 133]4. Размышления Гоголя о тягостной судьбе писателя, «дерзнувшего вызвать наружу, всю страшную, потрясающую тину мелочей» [5,

с. 132-133], выполнены в характерной байронов-ской стилистике - соединение высокой патетики с нарастающей чередой отрицаний: «без разделенья, без ответа, без участия» [1, т. 5, с. 133]. Раздумья о судьбе писателя перерастают в обобщения философского характера - о судьбе человечества, о роке одиночества в виду «громадно-несущейся жизни». Так и Байрон, начав в 4-й песне (123-126-я строфы) с разговора о горестях любви, переходит к раздумьям о судьбе поколения и человечества в целом. 126-я строфа начинается знаменитым восклицанием: «О наша жизнь! Ты во всемирном хоре / Фальшивый звук!», заканчивается строками о «зримых» («the woes we see») и «незримых» («the woes we see not») несчастиях людских:

Смерть, голод, рабство, тысячи невзгод И зримых слез, и хуже - слез незримых, Кипящих в глубине сердец неисцелимых

(курсив мой. - Э.Ж.) [10, т. 2, с. 273].

Обращение к байроническим традициям в «Мертвых душах» проявляется на нескольких уровнях. Присутствие байроновского слоя обнаруживается в сатирической характеристике Чичикова, совершающего своеобразное паломничество за мертвыми душами: слово Байрона служит выявлению духовной нищеты новоявленного героя, прикрывающегося словом знаменитого Чайльд Гарольда и его автора. Но в первой главе только намечается этот рисунок: «О себе приез-

жий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он незначащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем.» [1, т. 5, с. 11].

В главе восьмой в связи с женским ажиотажем вокруг Чичикова байроновский текст проявляется ярко в контаминации с текстом Жуковского и Пушкина. Гоголь пишет, что Чичиков получает письма с «мыслями, весьма замечательными по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша? -Долина, где поселились горести. Что свет? -Толпа людей, которая не чувствует». Затем писавшая упоминала, что омочит слезами строки нежной матери, которая, протекло уже двадцать пять лет, как уже не существует на свете, приглашали Чичикова в пустыню.» [1, т. 5, с. 159]. Здесь очевидно пародируется и романтическая устремленность к исключительному, и любовь к романтикопатетической фразе5, прикрывающей мещанскую бездуховность.

Но основная и главная сфера проявления бай-роновского слоя в «Мертвых душах» - это второй, лирико-философский сюжет гоголевской поэмы, который развертывается как авторская утопическая система достижения, или, вернее, пути к идеалу.

Предполагаемые нами схождения в эстетике Гоголя и Байрона, которые могли бы объяснить стилевые, образные, композиционные и мотивные переклички как проявление существенных связей, обусловлены закономерностями эпохального характера, и прежде всего синтетизмом художественного мышления писателей и масштабностью, монументальностью их романтического историзма, диалектичного по своей природе.

Для Байрона и Гоголя характерно сопряжение эстетики с историей. Обостренное чувство современности Байрона воплощается в «Паломничестве Чайльд Гарольда» в картинах мира, где настоящее осмысляется в потоке вечного Времени («О Время! Исцелитель всех сердец, / Страстей непримиримых примиритель, / Философ меж софистов и мудрец, / Суждений ложных верный исправитель.» [10, т. 2, с. 274]), в романтических контрастах, в сопряжении описаний молодости и

4 Здесь и далее выделение текста курсивом принадлежит автору статьи.

5 Неприятие Гоголем романтических преувеличений Байрона высказано в письме к А.С. Данилевскому от 20 декабря 1832 г.: «Он слишком жарок, слишком много говорит о любви, и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная продолжительная любовь проста, как голубица, то есть выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных, она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных и красноречивых тирад» [1, т. 8, с. 54].

старости, настоящего и прошлого, грандиозновеликого и низменного, вечного и разрушенного. Художественное преломление синтеза истории и эстетики проявляется в устойчивых комплексах мотивов. Величественные руины, античные купола, готические замки возникают в интерьере вечно цветущей и обновляющейся природы, где само увядание - залог скорого возрождения. Приступая к написанию «Мертвых душ» в швейцарскую осень 1836 г., Гоголь перечитывает Шекспира и Вальтера Скотта, в произведениях которых находит синтез исторической и философской концепции жизни с определяющим универсальным законом движения, управляющим природной и общественной жизнью. Романтизм Байрона не выпадал из этой исторической концепции, но выделялся обостренным интересом к современности, к проблемам нравственного и политического характера.

В знаменитом описании сада Плюшкина, который, по определению А. Синявского, является «садом языка Гоголя и образом его прозы» [10, с. 258], удивительным образом соотнесены образы арок, руин и вольной природы. Гоголь выстраивает систему, сходную с байроновской в важнейших принципах натурфилософии: эстетика включает и проявляет историю, история вдыхает в эстетику жизнь.

Так, исторический ход жизни в 4-й песне «Паломничества Чайльд Гарольда» представлен картиной ночного Рима, на которой развалины Колизея погружены в стихию вечно живой природы: «руины - но какие руины!» (строфа 143); «арки на арках», Колизей и Рим как «купол для триумфаторов» - и все это в льющемся свете луны (строфа 128); «звезды сверкают сквозь петли Времени, / И слабый ночной ветер / Раскачивает воздушные гирлянды плюща, / Который обвивает серые стены, / Как лавры лысую голову Цезаря» (строфа 144)6.

В гоголевском описании усадьба Плюшкина предстает «каким-то дряхлым инвалидом», «странным замком», «с торчащими двумя бельведерами, пошатнувшимися, лишенными когда-то прикрывавшей их краски». На мгновение появляется былое величие, когда Гоголь пишет, что господский дом «наконец глянул весь», хотя открывшаяся панорама лишь усилила впечатление ветхости и запустения: «стены дома ощеливали местами нагую штукатурную решетку» [1, т. 5, с. 111] и т.д.

Картина плюшкинского сада, оказавшись таким же по структуре текстом, как и у Байрона, является утопическим воплощением вечного Времени, сохраняющим связь прошлого и настоящего: «зелеными облаками и трепетолистыми ку-

полами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев», а рядом расположился «дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник» и т. д.

Амплитуда исторического мышления Гоголя сходна с байроновской своей масштабностью: природа как бы связывает звенья истории разных эпох воедино, поскольку является свидетелем, хранителем и настоящего и былого в их органической целостности. Характерна близость принципов описания природы у Байрона и Гоголя: в живописный текст как обязательный элемент входят детали античной архитектуры, воплощающие в синтезе со свободной природой (у Байрона чаще всего плющ, у Гоголя - хмель), созданную руками человека красоту:

«Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою, подымался из этой зеленой гущи и круглился на воздухе, как правильная мраморная сверкающая колонна; косой остроконечный излом его, которым он оканчивался кверху вместо капители, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника и пробежавший потом по верхушке всего частокола, взбегал наконец вверх и обвивал до половины сломленную березу. Достигнув середины ее, он оттуда свешивался вниз и начинал уже цеплять вершины других дерев или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие цепкие крючья, легко колеблемые воздухом» [1, т. 5, с. 112].

Картины природы, воплощающие зримо идею развития как закона существования, становятся у Гоголя, как и у Байрона, выражением нравственных законов человеческого общества. Известно, что Байрон, как и Гоголь, полемизируя с просветительским рационализмом, ориентированы были тем не менее на руссоистскую традицию противопоставления естественного и искусственного. Так, на пространстве шестой главы «Мертвых душ» размышления о красоте естественной природы и о безобразной подделке, царящей в человеческом обществе, Гоголь облекает в «пейзажные» формы:

«.Молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте.

Полгубернии разодето и весело гуляет под деревьями, и никому не является дикое и грозящее в сем насильственном освещении, когда театрально

6 Прозаический перевод стихов Байрона с указанием песни и строфы принадлежит автору статьи.

выскакивает из древесной гущи озаренная поддельным светом ветвь, лишенная своей яркой зелени, а вверху темнее, и суровее, и в двадцать раз грознее является чрез то ночное небо, и, далеко трепеща листьями в вышине, уходя глубже в непробудимый мрак, негодуют суровые вершины дерев на сей мишурный блеск, осветивший снизу их корни» [1, т. 5, с. 112, 120].

Нарушение нравственного закона влечет за собой Возмездие. Характер решения центральной для «Паломничества Чайльд Гарольда» и «Мертвых душ» проблемы нравственного поведения и самоопределения человека обусловлено в том и другом случае концепцией движения и развития. В нравственно-философской системе Гоголя судьба человека оказывается предопределенной свыше и колеблется в своем существовании между добром и злом. Необычайно важно отступление Гоголя о судьбе людей. Отступление следует за рассуждением о том, кто есть приобретатель Чичиков - «подлец!», но «почему же подлец?». Гоголь, рассматривая одно из самых ярких явлений времени - страсть к приобретательству и давая ей негативную оценку («мрачный ли образ»), говорит о страстях человека, предопределенных свыше: «Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки. И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое. Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, вначале покорные человеку и потом уже становятся страшными властелинами его. Блажен, избравший себе из всех прекраснейшую страсть. <.. .> Но есть страсти, которых избранье не от человека. Уже родились они с ним в минуту рождения его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, не умолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе, или пронести светлым явленьем, возрадующим мир, - одинаково вызваны они для неведомого человеком блага» [1, т. 5, с. 243-244].

Вселенский размах гоголевского обобщения мог быть продиктован примерами из близкой истории - и личностью страдающего поэта Байрона, и эпохальной фигурой завоевателя Наполеона -предтечи новоявленных приобретателей, получившего в «Паломничестве Чайльд Гарольда» двойную, романтически противоречивую харак-

теристику. Байрон сравнивает Наполеона с Цезарем, но называет его «поддельным Цезарем»:

<.> И он всего достиг,

Но честолюбец, вставший над толпою,

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Он - раб своих рабов - низвергнут сам собою

[10, т. 2, с. 262].

И Гоголь заканчивает отступление о пагубных страстях предсказанием неминуемого наказания: «. в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени пред мудростью небес» [1, т. 5, с. 244].

Среди поэтических символов, координирующих весь художественный массив, в поэме Байрона можно выделить три ведущих: «звездное небо» как символ Высших сил и Вечности, образ грозы (бури) как воплощение стремительности грозного и очищающего наказания или духовного потрясения и образ моря (океана) - символическое воплощение самой живой жизни.

Гоголь, рассматривая судьбу человека в разных ракурсах, всякий раз возводит наблюдения к общечеловеческому смыслу и нередко выражает их в байроновском стилевом ключе. Так, в своей поэме Байрон, обращаясь к звездам, предвосхищая классическую сцену в «Манфреде», пишет: «Вы звезды! Поэзия Небес! <.> На ваших сияющих листах мы прочитали бы судьбу человека и империй...» (песнь 3, строфа 88). В строфах 86, 88-93 третьей песни поэт описывает ощущение причастности души человека к вечности в сокровенные минуты ночи:

Земля и небо смолкли. Но не сон -Избыток чувств их погрузил в мечтанье.

И тишиною мир заворожен.

Земля и небо смолкли. Гор дыханье,

Движенье звезд, в Лемане волн плесканье, -Единой жизнью все напоено.

Все существа, в таинственном слиянье,

В едином хоре говорят одно:

«Я славлю мощь Творца, я им сотворено».

И влившись в бесконечность бытия,

Не одинок паломник одинокий,

Очищенный от собственного «я».

Здесь каждый звук, и близкий и далекий,

Таит всемирной музыки истоки.

Какая ночь! Великая, святая.

Божественная ночь! Ты не для сна!

Я пью блаженство грозового рая.

[10, т. 2, с. 224-226].

В заключительной главе первого тома «Мертвых душ» в отступлении о дороге и русских картинах, которые сравниваются с иноземными (по всей видимости, речь идет о Риме, по-

скольку упоминаются «многооконные высокие дворцы, вросшие в утесы», «наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами»), Гоголь как бы на мгновение прерывает грустные мысли одинокого путника и возводит дух русского человека к бессмертным ценностям, утверждая должный масштаб духовности и красоты, открывающийся и на печальных дорогах отечества: «Один-одинешенек, разве где-нибудь в окошке брезжит огонек: мещанин ли городской тачает свою пару сапогов, пекарь ли возится в печурке - что до них? А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!.. Но дышит свежо в самые очи холодное ночное дыхание и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь и забываешься, и храпишь.» [1, т. 5, с. 222].

Образы природных грозных стихий вводят в поэму Байрона мотив Возмездия и непостижимого, таинственногоПредопределения. Возвышенная одическая лексика, напряженная вопросительно-восклицательная интонация служит и у Гоголя обозначению величественно-ужасного («холодное, ночное дыхание») и неотвратимого: «. в двадцать раз грознее является чрез то ночное небо, и, далеко трепеща листьями в вышине, уходя глубже в непробудный мрак, негодуют суровые вершины дерев.» [1, т. 5, с. 120].

«Грозна, страшна впереди старость <.> И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святой ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей.» [1, т. 5, с. 133]. «<.> Небесным огнем исчерчена сия летопись кричит в ней каждая буква. отовсюду устремлен пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение.» [1, т. 5, с. 211].

Одним из важных художественных параметров, сближающих прозу Гоголя с поэзией Байрона и во многом определяющих жанровую структуру их поэм, является ритм как особое ощущение движения и времени и как философско-эстетическая категория. Ритм проявляется во всех элементах структуры произведений, как содержания, так и формы.

Гоголь, подобно Байрону, одержим магией движения. Повтор мотива дороги, стремительного и

неустанного движения лежит в основе его философской концепции поведения и жизнестроитель-ства. Человеческая жизнь движется, по словам Гоголя, между юностью и старостью, а судьба личная во многом зависит от способности человека быть в движении - физическом и духовном. В описании юности (шестая глава) преобладают глагольные формы с обозначением быстрого движения («невозвратно мелькнувшее», «занесенный бог знает», «мелькнувший в сибирке», «уносился мысленно»), впечатление от которого усиливается лексикой радостного эмоционального восприятия («весело», «свежее тонкое внимание», «любопытный взгляд»). Старость же означена неподвижностью: «.мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста» [1, т. 5, с. 110]. Подобные антиномии, но только не с элегическим, а трагическим акцентом («Мы увядаем с юности» песнь 4, строфа 124) характерны и для Байрона, у которого юность - «чистый фонтан», но «Время изменяет все, / Годы похищают огонь из души, / Энергию с губ, / И бокал очарованной жизни сверкает уже у самого края» (песнь

3, строфа 8)7.

Гоголь не разделяет вселенского пессимизма Байрона и рассматривает неизбежность движения, перемен не только как процесс разрушения, но и как залог жизни, видя в нем «дивные» превращения. В главе о Коробочке не без юмора, отталкиваясь от вопроса о типах «хозяйственной» и «нехозяйственной» жизни русской помещицы, Гоголь прерывает обзор, восходя к общечеловеческим универсалиям фразой: «. мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет в голову» [1, т. 5, с. 57]. А затем следует разъяснение следствия такой «остановки»: в голову приходят мысли о страшно сокрушительной силе пошлости, когда людей, подобных дубинноголовой Коробочке, можно встретить повсюду, даже в аристократическом доме. И как бы стряхивая с себя пыль всепроникающей пошлости, Гоголь отдается во власть уносящего его движения - прочь! мимо!

«Но мимо, мимо! зачем говорить об этом? Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут сама собою вдруг пронесется иная

7 Ср. строки из «Песни» В.А. Жуковского, являющейся переводом «Stanzas for Music» Байрона:

Не одно ланит пылание

Тратим с юностью живой-

Видим сердца увядание

Прежде юности самой [12, т. 2, с. 206].

На близость прозы Гоголя и поэзии Жуковского в связи с анализом «Песни» («Отымает наши радости...») указала Е.А. Смирнова [13, с. 251-252].

чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо.» [1, т. 5, с. 57].

Нельзя не отметить глубокого элегизма прозы Гоголя, соотносимого с печальными ламентациями Байрона.

Дорога и движение в поэмах Байрона и Гоголя обладают онтологическим смыслом. Оба говорят о спасительной силе странствия, о возможности духовной сосредоточенности и очищения. В 69-й строфе четвертой песни у Байрона буквально сказано: «Чтобы лететь прочь от людей, / Нет нужды их ненавидеть»; этот побег необходим, «чтобы вернуть разум к его истоку, чтобы не перекипел он в разгоряченной толпе, не заразился болезнями». Байрона и Гоголя сближает вектор движения. Гоголевское стремительное «мимо - мимо!», уносящее от пошлости в направлении духовного, высшего идеала, соотносятся с байроновским мотивом «прощай!» - «farewell!». Поэтическое многократное «farewell!» (и его разновидности «adieu», «recede») в поэме Байрона неизменно сопряжено с образом моря (океана) как воплощением стихии свободы, открытости, духовной раскрепощенности. В поэме «Мертвые души» Гоголь по-своему сильно и страстно откликнулся на байроновский мотив моря [14, с. 121-158]. Связь эта обнаруживается в философской наполненности поэтического образа моря и проявляется на разных уровнях. Иронически изображая прагматичного Чичикова, подстраивающегося под сладкоречивого Манилова, Гоголь пародирует героя, используя стилистику Байрона: «.чего не потерпел я? как барка какая-нибудь среди свирепых волн». К байронов-скому образу разбушевавшейся стихии моря Гоголь обращается, говоря, в связи с Плюшкиным, о трагичности утраты человеческого достоинства: «И на этом деревянном лице вдруг скользнул какой-то теплый луч, выразилось не чувство, а какое-то бледное отражение чувства, явление, подобное неожиданному появлению на поверхности вод утопающего, произведшему радостный крик в толпе, обступившей берег. Но напрасно обрадовавшиеся братья и сестры кидают с берега

веревку и ждут, не мелькнет ли вновь спина или утомленные бореньем руки, - появление было последнее. Глухо все, и еще страшнее и пустыннее становится после того затихнувшая поверхность безответной стихии» [1, т. 5, с. 125-126].

Но более всего образ моря связан с сюжетом странствия по безбрежным просторам земли и души. Гоголь создает емкое выражение чувства полноты жизни человека, используя оборот с морским оттенком- «окунемся в жизнь»: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь со всею ее беззвучной трескотней и бубенчиками.» [1, т. 5, с. 126].

В одушевлявшей Байрона любви к морю Гоголь-художник почувствовал выражение родственной ему энергии творения, выхода из пошлой субъективности к высшим человеческим ценностям. Не случайно в словах восхищения и благословения дороге у Гоголя вновь появляется «морской» мотив: «Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала» [1, т. 5, с. 222].

Таким образом, романтическая традиция Байрона входит в круг творческих импульсов при создании Гоголем «Мертвых душ», и это обусловлено в первую очередь близостью философско-нравственных и эстетических идей двух писателей.

Знаменателен факт из поздней переписки Гоголя и Жуковского. В письме к Гоголю «О поэте и современном его значении» (1847) Жуковский, обсуждая один из самых волнующих Гоголя на протяжении десятилетий вопрос - о предназначении поэта, включает в контекст диалога имена двух великих английских писателей - Вальтера Скотта и Байрона. Восхищаясь художественным гением Гоголя и одновременно оберегая его от разъедающей рефлексии, ведущей к духовному кризису, Жуковский доверительно и настойчиво писал другу о величии и слабости Байрона, потому что, по всей вероятности, видел глубокую художественную связь Гоголя с английским романтиком.

Литература

1. Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1984.

2. Жирмунский В.М. Байрон и Пушкин. Л., 1978.

3. Адамс В. Идиллия Н.В. Гоголя «Ганц Кюхельгартен» в свете его природоописаний. Тарту, 1946.

4. Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. и писем: В 23 т. М., 2001.

5. Шаровольский И. Юношеская идиллия Гоголя // Памяти Гоголя. Научно-литературный сборник, изданный Историческим Обществом Нестора-летописца. Киев, 1902.

6. Чудаков Г.И. Отношение творчества Н.В. Гоголя к западно-европейским литературам. Ч.2 // Университетские известия. 1908. № 3.

7. Byron G.G. Child Harold's Pilgrimage. M., 1956.

8. Элиот Т. Назначение поэзии. М., 1997.

9. Жилякова Э.М. В.А. Жуковский - читатель Байрона II Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Ч. 2. Томск, 1994.

10. Байрон Дж. Г. Собр. соч.: В 4 т. М., 1981.

11. Терц А. В тени Гоголя. Аграф, 2001.

12. Жуковский В.А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 2000.

13. Смирнова Е.А. Жуковский и Гоголь (К вопросу о творческой преемственности) II Жуковский и русская культура. Л., 1987.

14. Янушкевич М.А. Традиции античности в мире Н.В. Гоголя: Дис. ... канд. филол. наук. Томск, 2000.

Е.Н. Пушкарёва, Т.Т. Уразаева

ЛИРИКА ДЖОНА КИТСА: СВОЕОБРАЗИЕ РУССКОЙ РЕЦЕПЦИИ

Томский государственный педагогический университет

Понятие рецепции восходит к важнейшей особенности литературного процесса, заключающейся в постоянном взаимодействии художественного опыта одного писателя с практикой современников и предшественников, а в более широком смысле и во взаимопроникновении национальных традиций разных литератур, либо литератур разных эпох в пределах одной национальной литературы. По словам В.М. Жирмунского, «всякое литературное произведение по своему генезису принадлежит национальной литературе, исторической эпохе, общественному классу, его породившему. Но в процессе международного литературного обмена оно становится действенным фактором других литератур, претерпевая при этом. трансформацию в переводах, подражаниях и творческих истолкованиях» [1, с. 14]. Оно включается в развитие этих литератур и становится «равноправным продуктом национального творчества». В этом смысле рецепция поэзии Джона Китса в России, одного из крупнейших представителей английского романтизма, - проблема русского историко-литературного процесса.

Основным источником восприятия творческого наследия Китса в России являются переводы. Именно перевод отражает отношение к произведению, понимание его и интерпретацию на ином языковом материале, причем не только конкретного переводчика, но и определенного литературного направления, поэтов, объединенных общностью эстетических принципов. Ю.Д. Левин характеризует переводное произведение как вторичное, видя в этом его специфическую черту: «Переводноепроизведение - явление вторичное: оно отражает не действительность как таковую в том или ином ракурсе, преломлении и т.п., а отражение этой действительности, уже преломленной в творческом сознании автора. Индивидуализация переводного произведения создает возможность возникновения другого перевода, представ-

ляющего собой новое, иное прочтение оригинала» [2, с. 365]. Отсюда и проистекает множественность поэтических переводов, столь характерная для поэзии Китса. Каждый перевод является не эквивалентом, а вариантом оригинала, приближение к которому позволяет создать практически бесконечное количество переводов.

Выходец из незнатной семьи, Джон Китс прожил нелегкую жизнь, став свидетелем стремительного роста нового, капиталистического общества в Англии. Он был современником луддит-ского движения, подъема национально-освободительной борьбы в Греции, Италии, Испании. Положение Китса среди его великих современников было сложным. Вместе с Байроном и Шелли он принадлежит ко второму поколению романтиков, резко отвергавших политический консерватизм «озерной школы». Однако в отличие от Байрона и Шелли, борцов по убеждению и темпераменту, Китс был более склонен к элегическим сожалениям об унижении свободы, чем к защите ее словом и делом. Он не видит для себя иного пути, кроме создания «прекрасных абстракций», и приписывает им магическую власть. Поэзия для него -«верх могущества, неиссякаемый поток света»; в ней одной Китс обретает смысл жизни, от нее одной ждет спасения для человечества [3, с. 35].

Литературная деятельность Китса продолжалась немногим более пяти лет и кончилась тогда, когда для него наступила пора зрелости: вся жизнь поэта была подготовкой к одному подлинно творческому году, который оказался для него последним. В его творчестве нашли свое воплощение особенности, характерные для английской поэзии на протяжении полувека: от неоклассицизма и сентиментализма второй половины XVIII столетия через романтизм школы Вордсворта, с одной стороны, и Ли Ханта - с другой, Китс приходит к новым формам романтического искусства. Его поэтический мир предстает перед нами во

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.