Научная статья на тему 'Герои А. П. Чехова в поисках бытийных смыслов'

Герои А. П. Чехова в поисках бытийных смыслов Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
223
34
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ТВОРЧЕСТВО А. П. ЧЕХОВА / ОНТОЛОГИЯ БЫТИЯ / АКСИОЛОГИЧЕСКИЕ УСТАНОВКИ / АРХЕТИПЫ / P. CHEKHOV'S CREATIVE WORK / EXISTENCE ONTOLOGY / AXIOLOGICAL GOALS / ARCHETYPES

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Бесолова Фатима Константиновна

Объектом исследования в данной статье являются произведения Антона Павловича Чехова 1888-1890 гг. дающие полное представление о субстанциональной функции онтологического поиска. Онтологические «зачем» характеризуют персонаж как личность, способную справиться с хаосом. Поиски бытийных первооснов и «общей идеи» уравновешивают аксиологические установки персонажей и, пробуждая архетипические смыслы, напоминают о гармонии микрои макрокосмов.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

A. P. CHEKHOV'S CHARACTERS IN SEARCH OF EXISTENCE MEANING

This is a study of Chekhov's works of 1888-1890 that give a comprehensive idea of ontological substantive search. Ontological what-for questions describe the character as a personality capable of coping with a state of chaos. A search for fundamental principles and a basic idea of existence balance axiological goals of the characters; evoking archetypical significance they remind one of the harmony of microcosm and macrocosm.

Текст научной работы на тему «Герои А. П. Чехова в поисках бытийных смыслов»

ЛИТЕРАТУРА

Грот Я. (ред.) 1864: Сочинения Г. Р. Державина. Т. 1. СПб. Державин Г. Р. 1987: Сочинения: Стихотворения; Записки; Письма. Л. Михайлова О. Н. (сост.) 1990: Екатерина II. Сочинения. М. Мадариага И. 2006: Екатерина Великая и её эпоха. М.

Погосян Е. 2007: Уроки императрицы: Екатерина II и Державин в 1783 году // «На меже меж Голосом и Эхом» / Зайонц М. (сост.). М., 241-268. Серман И. З. 1967: Державин. Л.

Строев А. 1990: Французская литературная сказка ХУП-ХУШ вв. М. Фирсов Н. Н.1919: Г. Р. Державин как выразитель российского дворянства в Екатерининскую эпоху. Казань.

NOBLEMAN'S ESSENCE OF LIFE IN "A TALE OF CZAREVITCH FEVEY" BY CATHERINE THE GREAT AND THE ODE "TO RESHEMYSL" BY DERZHAVIN

T. I. Akimova

The article deals with moral values reflected by Catherine II in her "Tales..." that are devoted to her grandchildren. The issue was taken up by G. R. Derzhavin in his odes. A peculiar dialog of the Russian Empress and the hymn-singer helped to develop nobility's notion of the essence of life. Complete inner freedom in conjunction with the nobleman's service to the good of the country gave rise to the ideal of a Russian nobleman portrayed by Derzhavin in his ode.

Key words: nobleman's values, tale, ode, behavior rules, enlightenment policy of Catherine II.

© 2010

Ф. К. Бесолова

ГЕРОИ А. П. ЧЕХОВА В ПОИСКАХ БЫТИЙНЫХ СМЫСЛОВ

Объектом исследования в данной статье являются произведения Антона Павловича Чехова 1888-1890 гг. дающие полное представление о субстанциональной функции онтологического поиска. Онтологические «зачем» характеризуют персонаж как личность, способную справиться с хаосом. Поиски бытийных первооснов и «общей идеи» уравновешивают аксиологические установки персонажей и, пробуждая архетипические смыслы, напоминают о гармонии микро- и макрокосмов.

Ключевые слова: творчество А. П. Чехова, онтология бытия, аксиологические установки, архетипы.

У Антона Павловича Чехова есть два кардинально противоположных утверждения: «У моря нет ни смысла, ни жалости»1; «...в природе все имеет смысл. И все прощается, и странно было бы не прощать»2. Первое принадлежит рассказчику истории рядового Гусева («Гусев», 1890), другое помечено на 9-м листе «Записей на отдельных листах». Если восстановить контексты этих высказываний, то от их антиномичности не останется и следа, — идеи их сольются в одну стройную мысль, получив общий знаменатель, и станет понятно, что речь в обоих шла не столько об отсутствии или присутствии смысла, сколько о разных реальностях: природной, космической и — человеческой, личностной. Соответственно и слово «смысл» в первом случае отражает суть целеполагания любого человеческого существа, а во втором — соотносится с круговращением природных циклов. Таким образом, неверно было бы приравнивать значение понятий, выраженных в обоих случаях словом «смысл» и сопоставимых в приведенных примерах исключительно по принципу: общее — частное. Итак, «вернем» предложения в их исходную среду и проследим за метаморфозой интерпретаций.

Пока доживающий последние часы бессрочноотпускной рядовой Гусев следит за бушующим ночным океаном, смысл его, особенно в контрасте с тишиной звездного неба — такого же, как дома, в деревне, — непонятен сознанию крестьянина-солдата (пять армейских лет не поменяли ценностей его патриархальной картины мира). Но смысл очень скоро прояснится, причем как будто в сознании самого Гусева, подобно фольклорному герою путешествующего в подводном царстве, умиротворенно и с простодушным любопытством разглядывающего еще одну грань красоты божьего мира, доселе от него скрытую. В тот момент, когда тело похороненного в море солдата пойдет в пасть акулы, природа улыбнется красивейшей из своих улыбок, примирив океан с небом и подарив им единые цвета — «ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно»3.

Подобный идейный свиток разворачивается в небольшой записи на 9-м листе набросков Чехова. Приведем ее полностью: «Все это в сущности грубо и бестолково, и поэтическая любовь представляется такою же бессмысленной, как снеговая глыба, которая бессознательно валится с горы и давит людей. Но когда слушаешь музыку, все это, то есть что одни лежат где-то в могилах и спят, а другая уцелела и сидит теперь. седая в ложе, кажется спокойным, величественным, и уж снеговая глыба не кажется бессмысленной, потому что в природе все имеет смысл. И все прощается, и странно было бы не прощать»4.

Исконный и неистребимый, сокровенный, но реальный смысл бытия — угасание и воскресение. Симфония природы, подвластная музыке, — отсюда и совпадение логических схем отдельного чернового наброска и рассказа, тематически с ним никак не связанного. Если что-то и умиротворяет человека, дает смысл его жизни, то это — подсознательное следование природному образцу, вхождение в естественный ритм «вечного возвращения». В этом — чеховская неуловимость,

1 Чехов 1977, 337.

2 Чехов 1980, 197.

3 Чехов 1977, 339.

4 Чехов 1980, 197.

некатегоричность, толерантность, и в этом же — причина рассеявшихся, в конце концов, обвинений в отсутствии у него мировоззрения, общей идеи, тенденции.

И счастливы, не разрываемы противоречиями именно те его герои, которые, подобно Гусеву, не умствуют, не создают собственную идеологию, но с детской доверчивостью приемлют радость и горе, жизнь и смерть. Уход носителя патриархальных ценностей Гусева, мучительный физически, но умиротворенный нравственно, примиривший враждовавшие стихии океана, — кардинально не схож с надрывом медленного угасания его соседа по койке в лазарете, оторвавшегося от корней духовного звания и приставшего к эфемерным, придуманным им самим «ценностям»: «Я воплощенный протест», — констатирует этот несчастный перекати-поле, предметом гордости которого является единодушное мнение его знакомых: «Невыносимейший вы человек, Павел Иванович!»5.

Можно говорить о существующем в художественной картине мира Чехова цикле земного существования человека, в который целиком или частично вовлечены все его персонажи: от младенческого неведения — через приобретаемую мудрость — к полной потере ясности в осознании смысла бытия. В тех же «Записях на отдельных листах» под номером 10 есть среди шести набросков и такой: «Пока человеку нравится плеск щуки, он поэт; когда же он знает, что этот плеск не что иное, как погоня сильного за слабыми, он мыслитель; когда же он не понимает, какой смысл в погоне и зачем это нужно равновесие, которое достигается истреблением, он опять становится глуп и туп, как в детстве. И чем больше знает и мыслит, тем глупее»6.

Если следовать логике этого наброска (поэт — мыслитель — ребенок), то цельный, но «непонимающий» Гусев с языческой основой своей картины мира, как это ни странно, — более сложный этап эволюции личности в цикле ее преображений, нежели рефлектирующий и «расхристанный», но — образованный и «все понимающий», свободный от суеверий Павел Иванович. «Познание умножает скорбь», «Блаженны нищие духом»? Скорее — другое, хотя, и это тоже (с мудростью Экклезиаста не поспоришь).

Так что же: все попытки человека понять, выстроить свои смыслы в объективном и бесстрастном мире — тщета, суета? С метафизической точки зрения (вспомним «красу вечную» равнодушной природы у Пушкина) — только так. С точки зрения человеческой реальности — единственная проверка состоятельности личности, своеобразная ревизия ее ценностных установок. Коллизии рассказов и повестей писателя-психолога зачастую строятся на возникающем рано или поздно у его героев онтологическом «зачем», причем, сам факт возникновения вопроса (равно: духовного запроса) важнее ответа. В этой дихотомии первой и второй природы, макро- и микрокосма и заключается драматизм судеб персонажей Чехова: на фоне практического «зачем» обязательно возникает «зачем» метафизическое, а вернее, идет параллельно, присутствуя (часто незаметно для самого человека) в архетипических или приобретенных ценностях. Именно эта «метафизическая заноза» и формирует целеполагание личности — рано или поздно, случившись вовремя или в самом конце жизни, причем, чем позже и неожиданнее, тем катастрофичнее и кардинальнее ее воздействие на судьбу героя.

5 Чехов 1977, 333.

6 Чехов 1980, 198.

Потеря первичной ясности внутреннего взгляда (ситуация «казалось — оказалось») — и есть самое интересное и замечательное, самое «чеховское», и это единственное, что может примирить человека с метафизическим ужасом, позволить припасть к материнскому лону своего земного существования с полным доверием и с четким набором заданных, неистребимых и проверенных временем ценностей. Именно это «помутнение» разоблачает подмену аксиологических смыслов наносными, случайными. Правда, дается оно всегда нелегко и возникает в моменты переломные, экзистенциальные, когда привычный мир вдруг становится чужим и непонятным и приходит, иногда бессознательное, часто — невыразимое, ощущение, что духовные ориентиры и установки оказались колоссами на глиняных ногах.

Так, конфликт повести 1889 г. «Скучная история», вырастая из бесконечных «зачем» во внутренних монологах шестидесятидвухлетнего профессора, нанизывает эстафету ценностных парадоксов. В отличие от своего «старого сослуживца, сверстника и тезки швейцара Николая»7, у которого «добро торжествует ... над злом, слабый всегда побеждает сильного, мудрый глупого, скромный гордого, молодой старого.. .»8, и от своего прозектора Петра Игнатьевича, который «уверен в самом себе, в своих препаратах, знает цель жизни и совершенно незнаком с сомнениями и разочарованиями .»9, Николай Степанович живет с некоторых пор по инерции: притворно улыбается, все чаще употребляет слова «как будто», замечает, что «оравнодушел ко всему»10.

О том, каковы ценности Николая Семеновича — и в личностном, и в общественном смыслах — узнаем от противного. Так, он перестал читать русские литературные новинки: «Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества»11; не находит «скромности и джентльменски покойного тона» в русских научных статьях, общие свойства которых — «необычайная важность, игривый генеральский тон, фамильярное обращение с иностранными авторами, уменье с достоинством переливать из пустого в порожнее»12.

Естественность и простота ушли и из его домашней жизни, из быта и отношений с родными. Те, что заменили первые, — суррогаты: семейный обед перестал быть «временем отдыха и свидания», и описывать его «так же невкусно, как есть его»13; прежние веселость, непринужденные разговоры, шутки, смех, взаимные ласки и радость смещены торжественностью, напускной важностью и выражением заботы на лице жены. Во время одного из таких обедов при взгляде на жену и дочь Николай Степанович вдруг осознает: «. внутренняя жизнь обеих давно уже ускользнула от моего наблюдения. У меня такое чувство, как будто когда-то я жил дома с настоящей семьей, а теперь обедаю в гостях у не настоящей жены и вижу не настоящую Лизу»14. Причина резкой перемены в обеих, по мнению

7 Чехов 1977, 258.

8 Там же, 259.

9 Там же, 260.

10 Там же, 304.

11 Там же, 292.

12 Там же, 293.

13 Там же, 277.

14 Там же, 278.

профессора, в «житейской катастрофе», к которой они были не подготовлены, в отличие от него самого. Парадокс в том, что катастрофа — это блага, посыпавшиеся на жену и дочь в результате «генеральства» главы семьи.

Собственное миросозерцание нашего героя (неизлечимо больного и знающего об этом) так же чуждо и неприятно ему: «.. .все гадко, не для чего жить, а те 62 года, которые уже прожиты, следует считать пропащими»15. Это противоречит его прежнему отношению к жизни: «. думаю нехорошо, мелко, хитрю перед самим собою», — понимает он. Хитрит, когда пытается убедить себя, что «аракчеевские» мысли («.всегда более дурного, чем хорошего»16) случайны и временны, но коварное «зачем» («с какой целью», «для чего») лишает иллюзий: отныне новые мысли владеют всем его существом. Самому Николаю Степановичу непонятно, зачем каждый вечер его тянет к «тем двум жабам», Кате и Михаилу Федоровичу, маскирующим собственное опустошение злословием о других; ему трудно разобраться в нравственном недуге экзистенционально заблудившейся Кати; он осознает бессмысленность отпускаемых им глупостей и колкостей в разговорах с женихом дочери Гнеккером. Приехав в Харьков по решению жены, чтобы прояснить биографию Гнеккера, он признает, что ему «положительно все равно, куда ни ехать, в Харьков, в Париж ли, или в Бердичев»17; завтра сливается с послезавтра, длинные бесцветные ночи сменяются такими же днями, и стало так легко «мириться с медленностию времени»18.

И все-таки этот измученный человек сопротивляется угасанию привычных ценностей — становясь «на прежнюю свою точку зрения, когда не был равнодушен»19, он задает себе вопросы, начинающиеся с бытийного «зачем». К сожалению, на все эти субстанциональные вопросы профессор отвечает себе усмешкой. Привычный способ понять кого-нибудь или самого себя — принять во внимание не поступки, а желания — не подводит и на сей раз, ответ приходит, но совсем не утешительный: «все то, что я прежде считал своим мировоззрением и в чем видел смысл и радость своей жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья. Я побежден»20. Почему же прекрасные, благородные, лишенные эгоизма желания не спасают от опустошения, почему даже собственное имя как будто обмануло и гуляет теперь особняком, помимо хозяина? И на это есть ответ в дисциплинированном, отточенном сознании профессора: «.во всех мыслях, чувствах и понятиях. нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое», нет «того, что называется общей идеей, или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего»21.

Случается с персонажами Чехова и обратное: эта общая идея вдруг проявится в самом обыденном, скромном, неброском и заставит услышать в самом себе какую-то исконную мелодию: за- или возрождающуюся.

Тончайшая паутина аксиологических связей возникает, например, в рассказе «Красавицы» (1888). Ощущение красоты в нем («тяжелая, хотя и приятная,

15 Чехов 1977, 291.

16 Там же.

17 Там же, 304.

18 Там же, 305.

1 9 Там же.

20 Там же, 307.

21 Там же, 307.

грусть»22) не бытовое — бытийное. «Классическая и строгая красота» юной Маши, дочки карикатурно некрасивого богатого армянина, как будто окруженная особым воздухом, пробуждает у всех созерцающих ее смутное и неопределенное, как сон, настроение: «Почему-то мне было жаль и себя, и дедушки, и армянина, и самой армяночки, и было во мне такое чувство, как будто мы все четверо потеряли что-то важное и нужное для жизни, чего уж больше никогда не найдем. Дедушка тоже сгрустнул. Он уж не говорил о толоке и об овцах, а молчал и задумчиво поглядывал на Машу»23.

Через несколько абзацев — как будто бы повтор, и мысль-намек, мелькнувшая в предыдущем отрывке об утерянном смысле, который теперь не найти, получает развитие: «И чем чаще она со своей красотой мелькала у меня перед глазами, тем сильнее становилась моя грусть. Мне было жаль и себя, и ее, и хохла, грустно провожавшего ее взглядом всякий раз. Была ли это у меня зависть к ее красоте, или я жалел, что эта девочка не моя.., или смутно чувствовал я, что ее редкая красота случайна, не нужна и, как все на земле, не долговечна, или, быть может, моя грусть была тем особенным чувством, которое возбуждается в человеке созерцанием настоящей красоты, бог знает!»24 (заметим, что на Руси долгое время словом «жалеть» обозначали то, что мы теперь зовем любовью).

Рассказчик испытает подобное чувство еще раз, когда, будучи студентом, встретит не платформе вокзала «замечательную красавицу», дочь или сестру начальника станции. «Мотыльковая», «капризная» красота, словно способная осыпаться от хорошего ветра или дождя, подобно цветочной пыли, вновь потребует ответа на неизбежно возникающий при ее созерцании вопрос: «Зачем?». Ведь должен же быть какой-то великий смысл в явленной гармонии.

В «зачем» Егорушки, мальчика лет девяти («Степь», 1888), — восхищение перед тайной мира, любопытство и желание понять смысл звучащей вокруг степной музыки и сути человека, еще не потерянные и плодотворные. Разморившемуся от жары и неподвижности ребенку кажется, «что с утра прошло уже сто лет. Не хотел бы бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?»25. Душная и унылая степь всей своей сутью перекликается с состоянием мальчика, впервые и надолго расставшегося с родным домом и матерью, а потому даже коршун, парящий над самой землей, «вдруг останавливается в воздухе, точно задумавшись о скуке жизни, потом встряхивает крыльями и стрелою несется над степью, и непонятно, зачем он летает и что ему нужно. А вдали машет крыльями мельница.»26.

«Зачем-то», — хочется прибавить от имени Егорушки. «А вот на холме показывается одинокий тополь; кто его посадил и зачем он здесь — бог его знает. Счастлив ли этот красавец?»27. Ночь в степи только прибавляет вопросов: «Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само непонятное небо и мгла, равнодушные к короткой жизни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешься

22 Чехов 1977, 162.

23 Там же.

24 Там же, 163.

25 Там же, 26.

26 Там же, 17.

27 Там же.

постигнуть их смысл, гнетут душу своим молчанием; приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужасной.»28. Но простор степного пространства и судьбы людей, собравшихся у костра, «все это само по себе было так чудесно и страшно, что фантастичность небылицы или сказки бледнела и сливалась с жизнью. После страшных рассказов не хотелось уж говорить о том, что обыкновенно»29.

Интригует лишь то, что недосягаемо, непонятно, а потому прошедшее и мистическое привлекает человека. То, что имеешь, — сегодняшнее и примелькавшееся — лишено тайны. Мир для взрослого — уже не загадка, в то время как ребенок только открывает его. Мальчику пока невдомек, что «русский человек любит вспоминать, но не любит жить»30, и он принимает рассказы о счастливом прошлом и грустном настоящем своих попутчиков за чистую монету; ему немножко жутко, но понятно чье-то удивленное «а-а!» в неподвижном воздухе, понятно, «... почему теплый воздух недвижим, почему природа настороже и боится шевельнуться: ей жутко и жаль утерять хоть одно мгновение жизни»31. Егорушка многое сумел увидеть и постичь душою, и душа его «дала отклик прекрасной, суровой родине»: ему «начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни»32. Это маленький человек справился со своими онтологическими «зачем».

Континуум, воздух рассказа «Неприятность» (1888) — совсем иные. Жизненная ситуация 35-летнего земского доктора Григория Ивановича Овчинникова, повергшая его в череду «зачем», «для чего», «к чему», сложилась и развивается в затхлых неубранных «декорациях» больничной палаты, и вторым участником событий становится «фельдшер Михаил Захарович, пожилой человек, с жирным лицом, плоскими сальными волосами и с серьгой в ухе», да еще и «пьяный со вчерашнего»33. С привычной выдержкой скрывая приливы ненависти и желания «.сорвать с себя белый фартук, накричать, бросить все, плюнуть и уйти»34 с утреннего обхода, открывшего всю глубину безответственности фельдшера, доктор все-таки сбивается на резкий тон, приказывая коллеге пойти проспаться. Дважды повторенное требование не возымело действия, и тогда «доктор вскочил и, не отдавая себе отчета в своих движениях, размахнулся и из всей силы ударил фельдшера по лицу»35. Интуитивно-искренний поступок Овчинникова («Он не понимал, для чего он это делает, но почувствовал большое удовольствие .»36) перевернуто отражается в рациональной неискренности его поведения после ухода Михаила Захаровича: «И он, желая показать им, что ему вовсе не стыдно, кричал сердито.»37.

28 Чехов 1977, 65-66.

29 Там же, 73.

30 Там же, 62.

31 Там же, 46.

32 Там же.

33 Там же, 141.

34 Чехов 1977, 142

35 Там же, 143.

36 Там же.

37 Там же.

Сочиняя письмо-ультиматум в управу (уволить фельдшера Смирновского или искать преемника ему, доктору), он представляет реакцию ее председателя: «Го -лубушка, что же это такое, Христос с вами? Зачем? С какой стати?»38. «Непрактический, капризный мальчишка»39, каковым, понимает Овчинников, он выглядит в глазах ненавистного Михаила Захаровича, действительно нарушает логику развития событий, идеализируя ее в своем воображении. В реальности дело будет решено председателем управы просто и водевильно: суда, который начинает казаться доктору идеальным решением проблемы (синдром Васисуалия Лоханкина: «оскорбленный будет удовлетворен, и те, которые считают меня авторитетом, увидят, что я был неправ»40), не понадобится, фельдшер, вовсе не впавший от стыда в бессонницу, придет к нему «унижаться и просить прощения не из христианского смирения и не ради того, чтобы своим смирением уничтожить оскорбителя, а просто из расчета» 41. Такая меркантильность диссонирует с пафосом внутренних монологов щепетильного доктора, и без того рассредоточенных: «. он никак не может укрепить свое сознание на какой-нибудь одной, определенной мысли или на каком-нибудь одном чувстве»42; и в разговоре с «противником», и в беседе с мировым судьей Овчинников отбивается от коварно всплывающих мыслей-молний («детекторов ошибки», по М. Бехтеревой): «Я не то ему говорю.»43; «Черт знает что, не то я говорю!»44; «Зачем он это говорит?.. Не то мы с ним говорим, что нужно»45; «Да и к чему все это?»46. Мыслимое и произносимое, принципы (о которых так печется доктор) и поступки вступают в противоречие, нарастает ощущение абсурдности собственного поведения и действий других, бессмысленности всей этой истории: «Он злился и на себя, и на фельдшера, и на обстоятельства.», теперь «.ему уж было не стыдно, а досадно и противно»47. Благородная трагедия рефлектирующего интеллигента превратилась в фарс. Извинившийся прилюдно, по требованию председателя земской управы, фельдшер «прощен» и возвращен на место, все делают вид, что все благополучно, в том числе и сам доктор.

И все-таки то, что было выстрадано и передумано в последнюю неделю, не прошло даром: абстрактное благородство и внутреннее кокетство Григория Ивановича уступили место стыду за свои слова, за привычку «жить зря, за свой не понимающий, не глубокий ум.»48. Вопросы «Для чего? Зачем?» не оставляют его усталый мозг; перманентное: «Как глупо! Как глупо!..» — то эмоциональное, то почти бесстрастное в последних строчках рассказа: «Глупо, глупо, глупо.», — свидетельствует о том, что душа проснулась, выскочила из усыпляющей колеи нравственно нетребовательной обыденности.

38 Чехов 1977, 145.

39 Там же, 150.

40 Там же, 149.

41 Там же, 150.

42 Там же, 155.

43 Там же, 150.

44 Там же, 155.

45 Там же, 152.

46 Там же, 156.

47 Там же, 151.

48 Там же, 158.

Таким образом, пять произведений Антона Павловича Чехова 1888-1890 гг. (завершающих второе, «серьезное» пятилетие его писательства) дают довольно полное представление о субстанциональной функции онтологического «зачем» в ценностных ориентациях молодого прозаика. Зачем (для чего, с какой целью) дана жизнь всему, что есть на Земле, почему живое не вечно; в чем смысл моих собственных «перерождений», открытий и разочарований; зачем существует красота, почему так щемит сердце при ее созерцании и что-то невыразимое зовет к участию в общем хоре жизни? — герои, задающие себе эти вопросы, даже если они как будто остаются без ответа, гораздо симпатичнее автору и читателю, нежели не вопрошающие резонеры. Только им дано победить хаос и абсурд земного существования (хотя бы осознанием последних), только их души дают отклик земле, небу, людям, всему лучшему в них самих.

Поиски бытийных первооснов, «общей идеи» уравновешивают аксиологические установки персонажей и, пробуждая архетипические смыслы, напоминают о заветной гармонии микро- и макрокосмов. Даже если этот путь к себе настоящему только начат и вопросы остаются, он важен субстанционально: само появление онтологических «зачем» характеризует персонаж как личность, способную справиться с хаосом и абсурдом существования (даже если речь идет о ребенке или человеке, только вступающем в жизнь), или хотя бы пытающуюся уравновесить собственные ценности и извечный природный смысл.

ЛИТЕРАТУРА

Чехов А. П. 1977: ПССП: в 30 т. Соч.: в 18 т. Т. 7. М.

Чехов А. П. 1980: ПССП: в 30 т. Соч.: в 18 т. Т. 17. М.

A.P. CHEKHOV'S CHARACTERS IN SEARCH OF EXISTENCE MEANING

F. K. Besolova

This is a study of Chekhov's works of 1888-1890 that give a comprehensive idea of ontological substantive search. Ontological what-for questions describe the character as a personality capable of coping with a state of chaos. A search for fundamental principles and a basic idea of existence balance axiological goals of the characters; evoking archetypical significance they remind one of the harmony of microcosm and macrocosm.

Key words: A. P. Chekhov's creative work, existence ontology, axiological goals, archetypes.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.