ВЕСТН. МОСК. УН-ТА. СЕР. 7. ФИЛОСОФИЯ. 2006. № 6
B.C. Хазиев
ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКИЕ УПРАЖНЕНИЯ
НАД СТИХОТВОРЕНИЕМ ГЕЙНЕ «FICHTENBAUM»
1
Изучение зарубежной литературы сталкивается с двумя основными трудностями — с точностью перевода текста и с адекватностью его понимания. Знакомство с родной литературой автоматически снимает первую трудность, но оставляет место для второй, тем более что можно долго спорить о том, возможна ли вообще однозначная трактовка содержания (смыслов, идеи) художественного произведения. Вероятно, правильным будет стремление узнать и рассмотреть все возможные версии перевода, из которых читатель может выбрать тот, который ему ближе по духу.
Давно, в 60-е гг. прошлого века, когда еще невозможно было свободно найти «Мастера и Маргариту» М.А. Булгакова, немецкий друг привез из Германии роман русского писателя, изданный на немецком языке. Читал и восторгался талантом Михаила Афанасьевича. Однако когда наконец смог прочитать роман на русском языке, был потрясен потерями при переводе. Подстрочный пересказ знакомит лишь с формальным содержанием, оставляя за скобками не только художественные достоинства, тем самым всю силу, мощь эмоционального эстетического воздействия, но и огромный пласт возможных для реконструкции в душе читателя идей и сюжетов, в чем, собственно, и состоит весь смысл художественного произведения — в диалоге читателя с автором произведения. Если такой диалог не осуществляется, чтение — пустое занятие, трата времени впустую. Эта истина банальная и известная всем. Поэтому я всегда предпочитал читать любимые стихи Гёте, Шиллера, Гейне в подлиннике.
Если перевод сделан гениальными поэтами и писателями, то это уже и не перевод в буквальном смысле, а самостоятельное произведение на ту же тему и сюжет, только написанное на другом языке.
Например, таковы, на мой взгляд, переводы М.Ю. Лермонтова и Ф.И. Тютчева стихотворения Г. Гейне «Fichtenbaum» («Ель»). Сразу отметим, что перевод допускает также вариант любого хвойного дерева — сосны, кедра, пихты, арчи и т.д., — что создает возможность маневра с грамматическими родами при переводах, чем воспользовались Лермонтов и Тютчев, обращаясь соответственно к понятиям «сосна» и «кедр». У Михаила Юрьеви-
ча стихотворение называется «На севере диком»1, а у Федора Ивановича «С чужой стороны»2. В иных подборках стихотворений Тютчева его название дается по началу первой строки: «На севере мрачном...». Даже из переводов названий понятно, что у двух поэтов получается нечто совсем разное. И как любые истинно художественные произведения, эти «дикий север» и «мрачный север» навевают чисто российские ассоциации и темы.
Конечно, точность перевода зависит и от переводимого произведения. Перевод указанного стихотворения труден из-за его глубокого, многообразного, символического и метафориче-ского3 философского смысла, требующего изощренного герменевтического искусства, философской подготовки и житейской зрелости переводчика. Если произведение носит описательный и эмпирический характер, то близкая к подлиннику передача идеи, формы и содержания переводимого материала возможна4. В этом смысле показателен перевод В. Левиком, А. Блоком и С. Маршаком другого произведения Гейне — «Lorelei» («Лорелея»), где художественные различия не искажают сущности и содержания стихотворения.
Рассмотрим, как прочувствовали и перевели два гениальных русских поэта известное стихотворение Гейне. Вот текст подлинника.
Ein Fichtenbaum steht eisam Im Norden auf kahler Höh' Ihn schläfert; mit weißer Decke Umhüllen ihn Eis und Schnee.
Er träumt von einer Palme, Die fern im Morgenland Einsam und schweigend trauert Auf brennender Felsenwand5.
Обратите внимание на отсутствие названия. Никакого севера — ни «дикого», ни «мрачного». Если название дать, как принято, по первой строчке стихотворения, то речь идет об одном-единствен-ном персонаже. Неопределенный «ein» еще более подчеркивает указание на единственный предмет. Как увидим, этот момент для точности понимания текста Гейне значим. Речь об одном персонаже, а не о двух, как традиционно считают в русских вариантах перевода, хотя формально в тексте есть и сосна (кедр) и пальма, т.е. две вещи, но ведь может оказаться, что речь идет не о двух отдельных предметах, а например, о двух состояниях одного и того же.
Рассмотрим вариант М.Ю. Лермонтова.
На севере диком стоит одиноко На голой вершине сосна
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим Одета, как ризой, она.
И снится ей все, что в пустыне далекой, В том крае, где солнца восход, Одна и грустна на утесе горючем Прекрасная пальма растет.
И слова и чувства немецкого и русского поэтов очень близки. На первый взгляд это стихотворение, как и у Гейне, о любви северной сосны к южной пальме, которая тоже томится любовной грустью. На такое размышление наводит и то, что в немецком языке слово «Fichtenbaum» мужского рода, а «Palma» женского. Но в лермонтовском варианте, если оставаться при этом мнении, получилась неувязка: сосна и пальма — существительные женского рода. Если придавать этому стихотворению смысл любовного флирта в мечтах, то приходится лесбийский оттенок отнести к некоторой словесной шероховатости и к несовершенству текста М.Ю. Лермонтова. Но это наивность! Лермонтов, думается, прекрасно видел этот «недостаток» русского перевода. И если бы он захотел, то мог бы легко найти русский словесный эквивалент мужскому роду немецкого «Fichtenbaum». Мы полагаем, что русский поэт специально сохранил это несоответствие, чтобы подчеркнуть иной, более глубокий смысл стихотворения Г. Гейне, более точный, но сокрытый за метафоричной внешней формой.
Если отказаться от этого внешне простого смысла сюжета, то у Лермонтова речь идет о грустных думах одинокой северной сосны о печальной восточной пальме, о родстве одиноких душ, разбросанных по миру, кто на диком севере, кто в пустыне. «Голая вершина» и «далекая пустыня» одинаково безлюдны. Боль и трагедия одиночества — вот идея Гейне, которую почувствовал М.Ю. Лермонтов, что, видимо, и привлекло его внимание к этому произведению. Тогда для него то, что «сосна» и «пальма» обе женского рода, лишь подчеркивает, что речь идет не о лирической любовной грусти, а об одинаковости судьбы «лишних людей» общества. Каков бы ни был их пол, они одинаково отвержены, обречены на одиночество в толпе черни. Эта вторая версия, на наш взгляд, более адекватно отражает содержание немецкого оригинала. Но для понимания этого необходимо четко выделить в тексте два пласта — внешний, поверхностный, обычный, бытовой, и внутренний, смысловой, идейный, философский, которые не совпадают. Метафоричность текста создает единое поэтическое поле из двух совершенно самостоятельных смысловых сюжетов.
Ф.И. Тютчев решил исправить недостаток в любовной (первой) версии перевода и заменил «сосну» на «кедр». Получился такой перевод еще более убедительным.
С ЧУЖОЙ СТОРОНЫ
На севере мрачном, на дикой скале Кедр одинокий под снегом белеет, И сладко заснул он в инистой мгле, И сон его вьюга лелеет.
Про юную пальму все снится ему, Что в дальних пределах Востока, Под пламенным небом, на знойном холму Стоит и цветет одинока...
Тоже прекрасные стихи. Но перевод формального текста также не однозначный, хотя создается ощущение, что Тютчев стремился именно к тому, чтобы ограничить содержание стихотворения Гейне только внешней любовной версией.
Теперь получилось очень хорошо. Стихи Тютчева можно было бы принять за уточненный перевод стихотворения Лермонтова, если бы оба произведения не были написаны на русском языке, или можно было бы подумать, что Тютчев не знал подлинника и исходил из лермонтовской версии. Но при всем при том есть нюанс. Северный романтичный рыцарь грезит о юной восточной красавице. «Мрачный» воспринимается как темная звездно-лунная ночь, а «дикая скала» полна романтизма. Где еще, как не на скале, да темной ночью при звездах и Луне могут мечтать романтики с Севера о южных знойных красавицах Востока, которые тоже грезят о романтичных рыцарях из далеких северных стран? Грусть ожидания романтичной любви — идея стихотворения Ф.И. Тютчева. Вчитайтесь, и сами почувствуете, что вариант Тютчева получился мягче, теплее, светлее, нежнее, душевнее. Эта версия удовлетворяет самому взыскательному требованию любовной лирики. Всмотритесь в красоту строк, вслушайтесь в мелодию слов, и станет понятно, что у Федора Ивановича речь идет о молодости, о молодом человеке, который мечтает о своем прекрасном будущем — о сказочной принцессе. У него еще все впереди, его жизнь пока белоснежна, как чистый лист. Жизнь еще не нацарапала на нем свои жестокие истины будней, не успела навеять апатию, безверие и пессимизм. В этих снах еще нет места отчаянию и безволию. Он еще чувствует себя героем, способным найти и спасти свою пальму от одиночества бытия, а человечество — от несправедливости и бед. Молодость всегда права, ибо еще нет доказательств ее неправоты. Они накопятся позднее. Молодость прекрасна и сильна надеждами, верой, что все сбудется рано или поздно.
Но перевод оказался удаленным от глубинного смысла в сторону внешнего пласта, бытового толкования и восприятия
текста. Явно усилился буквальный смысл, но ослабло чувство боли, навеваемое какими-то неясными предчувствиями. Но и в стихотворении Тютчева есть какое-то несоответствие, что-то не так, о чем говорит не устраненный до конца элемент трагизма. У Лермонтова «шероховатости» были с передачей буквального смысла текста, а у Тютчева «шероховатости» возникают в связи с внутренним, скрытым смыслом. Прежде всего это несочетаемость тяжеловесных слов с елейно-слащавыми. В первом ряду «мрачный», «дикая», «одиноко». Надо бы их пригладить под «сладкий сон», «инистую мглу», «юную пальму», «дальние пределы», «пламенное небо», «знойный холм» и «цветет». Получилось бы очень-очень слащаво, но логично. А так появляется, как у Гейне и Лермонтова, еще один, вторичный подстрочный смысл, от которого невозможно избавиться. Так же как и в оригинале, и у Михаила Юрьевича, у Федора Ивановича сквозь внешнюю любовную оболочку просвечивает некий трагизм. Этот момент Лермонтов подчеркивал «неудачным» подбором рода существительных, а у Тютчева он возникает из-за «конфликта» светлыгх и мрачных эпитетов. На наш взгляд, в этом проявляется в данном случае «упрямство» метафоричности текста оригинала, прямо подсказывающего необходимость видеть под внешним сюжетом еще и явно не высказанные чувства.
Еще один нюанс, который говорит о том, что Ф.И. Тютчев не занимался совершенствованием лермонтовского варианта перевода стихотворения Гейне, а переводил с оригинала. При этом, как и М.Ю. Лермонтов, он точно знал истинный смысл оригинала, но сознательно более симпатизировал любовной версии, а не трагической, как Лермонтов. Это видно из названия «С чужой стороны», которое никак не вяжется с эротико-лирической версией. Кто или что с чужой стороны? Тютчев дал понять, что он знает суть текста Гейне, но ему, русскому поэту, нравится версия о любви, а не об одиночестве, о разлуке. Это станет ясно, когда мы попытаемся реконструировать содержание, которое вкладывал в это стихотворение сам Гейне.
Мечтают люди всегда о том, что им недоступно. Им свойственна романтическая грусть о красивой несбывшейся жизни, о том, что не сложилось, не сбылось, не состоялось, не удалось, не случилось, не пришло или прошло мимо. Тоска по идеалу, которого нет в реальном потоке будней, который остается навсегда красивой, но неосуществимой и призрачной мечтой, остается уже в прошлом, ушедшем. Пальмы, может, где-то и есть, но не про нашу честь. Есть мечты, а есть и пустые безнадежные прожекты. Они не навевают грусть, а выгзытают жгучую изжогу, как и желания невозможного. Гейне не могу вернуться на Родину физически, Лермонтов — в светское придворное общество духовно.
В обоих русских переводах мне больше всего не нравится местоимение «все». Не знаю почему, но это «все» раздражает. Нет там никакого «все», как нет и никакой «прекрасной» пальмы, что «цветет». Она одна и молча «trauert». Какое уж тут «цветет» и «прекрасна!» Пальма в трауре! Кто в печали и горе выглядит прекрасно и цветет? Да, все не так!
Давайте посмотрим на текст. На севере на холодной вершине дереву спится («ihn schläfert»), именно так: в пассивно-страдательной форме, а не «оно спит» или «оно засыпает». Оно уже не бодрствует, оно начинает засыпать, размываются контуры действительности, реальные очертания окутываются матовым туманом дремоты, куда-то уплывают и размываются очертания вещей и людей, нет четкости, внешняя конкретность начинает путаться с видениями, воображаемыми образами. Постепенно мир действи-тельныш перемешивается с миром иллюзорным. Объективное смешивается с субъективным, сознательное — с бессознательным. «Ihn schläfert» означает уход из этого мира, погружение в мир нереальностей, иллюзий, воображаемых образов, сновидений, может быть, бреда.
И «север» пишется не с прописной буквы, ибо по контексту речь идет не о пространственной стороне света. В немецком языже все существительные пишутся с прописной буквы, тогда как на русском языке «север» может быть и не «Севером».
«Ihn schläfert». С ним что-то делается, возможно, помимо его воли, возможно, по необходимости, что-то происходит неотвратимое, неумолимое, безжалостное. Внешне (символически) это выглядит как оборачивание льдом и снегом кедра в белое покрытало, укутывание и замораживание его в прозрачной коре. Немецкий язык позволяет Гейне писать, что виновники беды кедра — Лед (Eis) и Снег (Schnee). То есть те, чьи имена обычно не только пишут, но и произносят «с большой буквы», т.е. с особой интонацией и подчеркиванием значимости. По меньшей мере это имена собственные, а возможно, и имена владык сей холодной вершины, где на свою беду, возможно, на погибель и смерть, оказался этот Fichtenbaum.
Лед и Снег заворачивают замученного, теряющего сознание Fichtenbaum в белый саван, а он при этом «träumt», что можно было бы перевести или как «мечтает», или как «видит сон». Но сны бывают разные: и пророческие, как озарение, и мучительно-бредовые.
Во-первых, уж точно не как «снится ей» (у Лермонтова) и не как «снится ему» (у Тютчева). Здесь у Гейне как раз активная форма — «er träumt». С персонажем происходит нечто не по
внешней чьей-то воле, силе и необходимости. Здесь происходящее обусловлено внутренними причинами собственного состояния. Во-вторых, посмотрите, как у Гейне сбалансировано: «Er träumt», и в это же время синхронно «Palme... trauert». Вряд ли сны и мечтания могут породить событие для траурного настроения пальмы. Этот «träumt» и не мечта и не сон, а предсмертный бред умирающего (кедра ли, сосны ли или кого-то другого). Персонаж здесь — объект мужского рода. Есть в немецком языке прекрасное соответствие «man» как частицы, обозначающей неопределенно-личностное существительное, и «Man» — человека. (Почему «фихтенбаум», а не дуб, например, и не клен, а еще лучше бы «man» — в немецком языке тоже можно найти название других деревьев мужского рода, но это тема отдельного разговора.) Здесь важно то, что Fichtenbaum попал в чужой мир («Im Norden auf kähler Höh»), властелины которого Лед и Снег оковали его («umhüllen ihn»). Здесь в настоящее время в чужих холодных краях он (может, человек по фамилии Фихтенбаум? Ведь у нас что ни странный человек, что ни консультант, что ни историк, то непременно почему-то чаще всего или немец, или еврей) попал в смертельную беду, пленен непривычно жесткой или даже жестокой силой, окружен и схвачен.
Вот в этот момент анализа немецкого текста начинает где-то в глубине сознания зарождаться какая-то мысль. Неясные догадки превращаются в смутные подозрения по поводу того, что здесь присутствуют два персонажа властителей — лед и снег. Не старость ли это со смертью? Такая же нерасторжимая пара. В сложившееся представление начинает вплетаться какая-то пока неясная другая тема. Она пока находится на втором плане и едва слышима. Скорее, это даже не мысль, а какое-то предчувствие неожиданного поворота мысли. Кольнув в сердце, оно уходит, и ум возвращается в прежнюю колею.
Фихтенбаум окован снегом и льдом. Что произошло — мы не знаем. Перед нами последний акт происходящей трагедии. Вероятно, приговор уже оглашен и приведен в исполнение. Мы застали самую малость концовки — финал исполнения приговора. И можем лишь догадываться, что не следовало бы этому Фихтен-бауму стремиться к холодным вершинам («kähler Höh»)... Чужакам не везде рады, точнее, нигде не рады. Трудно пришлым делать карьеру, особенно на вершинах. Чужой всегда рискует свернуть себе шею, оказаться в одиночной камере под сумрачными или белесыми сводами («weißer Decke» — ледяной потолок, понятно, вовсе не белые своды) — весьма реальная перспектива для фихтенбаумов, ищущих счастье в чужих краях. Вместо горячих объятий на вершинах, куда все стремятся, можно встретить
весьма холодный прием, вас могут даже завернуть («umhüllen ihn») в саванное покрытало («weißer Decke») холодного неприятия и непонимания. Можно даже безвинно пострадать из-за судебной ошибки или оказаться жертвой тирании и деспотизма, и некому будет заступиться за иностранца, неизвестно чего ищущего в неродных краях, среди чужих людей.
Первые четыре строчки описывают событийную, внешнюю сторону происходящего. Следующие четыре посвящены внутреннему состоянию умирающего, завернутого в ледяной белоснежный саван. Снова два пласта — внешний и внутренний, которые опять-таки подсказытают читателю истинную смысловую конструкцию произведения, сокрытую за метафоричным противопоставлением того, что происходит с сосной и что он при этом думает.
Что станет последним желанием умирающего — нетрудно догадаться. Видимо, как у нормальных людей желание хоть на миг увидеть родную землю на заре, когда солнце восходит, когда свет прогоняет тьму, желание хотя бы на миг вернуться туда, где все знакомо, близко и тепло, хотя бы на миг прикоснуться к самому родному и дорогому человеку, к тому, кому будет больно, кто почувствует такое же смертельное одиночество, когда придет весть о твоей смерти, к тому, кто в трауре босиком и в слезах побежит за околицу, не замечая ни раскаленного под ногами песка родной земли, ни слепящего знойного солнца на безбрежном голубом своде неба. Раскаяние, запоздалые сожаления, чувство непоправимой беды, последнее «прости»...
Этот смысловой пласт работы Гейне проявляется в том, что одинокий кедр, укутанный плотным белым саваном из льда и снега, медленно замерзает в белой бескрайней пустыне. И приходит ему в смертном сне видение стоящей в черном трауре на раскаленном песке в блеске сверкающего и ослепляющего восточного солнца печальной пальмы-вдовы. И возникает образ самого дорого, что есть в жизни. На смертном одре кедр думает не о себе, а о той боли, которую причинит его смерть пальме, которую он любит, когда ей сообщат, что она овдовела. И боль физическая отступает перед душевными муками от мыслей, что он причинил боль родному, самому дорогому и любимому человеку. Он почти осязаемо чувствует ее боль, как она будет страдать, не ощущая ни раскаленного песка босыми ногами, ни ослепляющей до слез яркости солнца, сжигающего не только тело, но и все душевные силы. Эти мысли и чувства еще удерживают кедр у порога смерти, согревают, ибо только любовь сильнее смерти. Тысячи других смыслов и нюансов, ассоциаций и чувствований, состраданий и сопереживаний несет в себе метафоричность стихотворения Г. Гейне. Так возникает диалог с сутью стихотво-
4 ВМУ, философии, № 6
рения и открывается та сущность бытия, которая сокрыта в словах Гейне.
Общий тон внешнего пласта стихотворения ясен: страдания любящего сердца от недоступных разумению случайностей судьбы. Зачем его понесло на этот ледяной север, что он там потерял, вместо того чтобы сидеть у себя дома, где восходит солнце... Не об этом ли плачет пальма и упрекает его, проклиная непонятную стихию судьбы и необъяснимую тягу человека к странствиям по вечным и бесконечным просторам бытия. Теперь становится понятным неожиданное название перевода Тютчева: «С чужой стороны». Кедр пришел с чужой стороны и пострадал от произвола Льда и Снега. И на смертном одре он вспоминает свою овдовевшую любимую, и приходят видения о том, как она будет носить траур по нему.
Мучительная тоска по родине человека, оказавшегося на чужбине по воле рока или судьбы. Поэт Гейне, изгнанный из любимой Германии и тоскующий по родине, как истинный великий художник, через образы одинокой сосны (кедра) и пальмы в трауре выразил свою житейскую беду, свое горе, свою боль, страдание изгнанника6. Чувство одиночества приняло чеканную форму художественного произведения о тех, кто (будь то северная сосна или южная пальма) оказался в жизни одиноким изгнанником. И боль у них одинаковая, как и судьба.
Примерно так читается в оригинале это стихотворение. Гениальное в простоте формы и глубины содержания стихотворение!
М.Ю. Лермонтов уловил эту ноту жизненной трагедии выброшенного из родной социальной среды человека. И придал ему свое звучание. Хотя он не был изгнанником в прямом, «дипломатическом» смысле, он чувствовал себя изгнанником, чужим среди светской черни. Одиночество бывает не только на чужбине, как у Гейне, но и на родине, как у Лермонтова. Внешне разные судьбы по сути созвучны, ибо страдания одни и те же. М.Ю. Лермонтов своим стихотворением как бы говорит: «Мы разные, но лишь внешне, эмпирически, а метафизика наших судеб тождественна, родственна». Сосна и пальма однополые не только по роду, но, что важнее, по трагичному року. Отсюда проистекает сокрытая в метафоричности дуальность (бинарность) смысла стихотворения и у Г. Гейне, и у М.Ю. Лермонтова, и у Ф.И. Тютчева. Простота художественной формы есть материал для выражения идеи, но этот материал одновременно может и завуалировать суть, для вычленения которой поэтому требуется, как мы увидели, некоторое герменевтическое усилие.
Я не поэт, но желание «без вуали» выразить на русском языке трагическую силу маленького стихотворения Генриха Гейне не давало мне покоя не одно десятилетие. Я хотел устранить
вводящий, на мой взгляд, в заблуждение любовный контекст, лирическую словесную бутафорию. Я хотел сделать для второго пласта то, что сделал для первого Ф.И. Тютчев. Сколько всего вариантов я сочинил, начиная с самоуверенных юношеских и кончая уже старческими вялыми и плаксивыми! Ни один не удовлетворял и не удовлетворяет до сих пор.
Мой абсолютно несовершенный в поэтическом плане вариант точнее передает смысл. Так мне казалось несколько десятилетий:
Объятая снегом и льдом, на вершине Сосна одинокая спит.
И снится, возможно, последнее в жизни — Кто память о ней сохранит.
И видится пальма в трауре белом, Печальна она и в слезах. Востока песок, даже жгучий, бессилен Пред хладом печальным в сердцах.
Долгие годы я вышашивал это понимание как более точную и адекватную трактовку идеи, содержания и сюжета стихотворения Гейне, не задаваясь вопросом, зачем мне это надо. Но мой перевод не поэзия, а зарифмованный научный трактат, ибо не хватает как раз метафоричности, которая делает простые словесные формы стихотворения достоянием высокой поэзии. Поэт не передает смысл, а рисует картину, как сделано это у Гейне, у Лермонтова, у Тютчева. Поэт работает с первым пластом, оставляя второй читателю. В этом суть и отличие искусства от науки. Через образы сосны (кедра) и пальмы поэты передали нежные чувства любви и трагедию страдающей от одиночества души. Настоящая поэзия и должна быть такой бинарной — простота формы и глубина содержания.
2
Так уж сложилось, что первым читателем и критиком почти всех моих трудов является младшая дочь Наталья. Когда я прочитал ей написанное выше, она заинтересованно выслушала, несколько подумав, вдруг высказала то, что занозой сидело у меня в мозгу долгие годы. Сосна (кедр) и пальма, лед и снег — два персонажа. Что-то в этом есть недоговоренное. Что-то не совсем ясное, непонятное, тягостное, метафоричное. Так бывает, когда забудешь нужное слово, которое вертится на языке, но никак не проговаривается. Свежий взгляд нового человека, который еще не утоп в словесной трясине текста, иногда совершает то, что Эпикур называл «броском мысли»: просто и ясно видит то, что соответствует сущности. Вариант Натальи так прост и
изящен, что теперь не дает мне покоя чувство прожитой даром жизни, бесполезности тех долгих лет, в течение которых я мучился над этими строками.
В любом варианте ощущалось нечто очень-очень близкое, но непонятое, точнее, понятое, но не высказанное в логике понятий, понятое метафорично. Такое понимание сущности воспринимается как внутреннее напряжение, как неудовлетворенность, как чувство вины за что-то несовершенное, недоделанное, недосказанное, как какая-то нечестность, как чувство невыполненного долга, как обман, вызывая одновременно и стыд и боль.
М.Ю. Лермонтов и Ф.И. Тютчев прочитали каждый свою половину стихотворения Г. Гейне. Они по-разному расставили акценты: один на трагизме, другой на лиризме.
Но что-то третье осталось за скобками и перевода, и понимания великих поэтов. У Гейне присутствует не только тоска изгнанника по родине, не только боль одиноких людей в любых краях и в любой социальной среде. Гейне пишет еще о чем-то о своем, об очень-очень личностном, чтобы понять его, надо читать это стихотворение, глядя вместе с ним не по сторонам, а вовнутрь, в душу самого поэта. Такое понимание брезжило и в моем мозгу, но пришло в голову в ясной словесной форме дочери. Может, потому что она на 36 лет моложе меня? Может, чтобы понять истинный смысл этого стихотворения, нужен был именно диалог старости и молодости? Не знаю, но суть раскрыь лась именно в этом.
Она ухватила то, что я никак не мог отрефлексировать, хотя смутная догадка блуждала. Гейне — поэт, и он пишет о себе, как и все поэты. Его мучает какая-то горькая мысль о своей судьбе, но не о внешних ее обстоятельствах, а о чем-то внутреннем, еще более болезненном и трагичном, чем эмиграция. Меня сбили, как и поэтов, с пути эти «Fichtenbaum» и «Palma», мне показалось, что речь идет о двух персонажах, хотя в этом было что-то нескладное, незавершенное. У Лермонтова эта нескладность хорошо видна: сосна женского рода, и вроде как-то неприлично ей влюбляться в пальму. Чего северной девушке мечтать о восточной красавице? В русском языке этот момент еще яснее, чем в немецком, ибо и «сосна», и «пальма» женского рода. Это почувствовал Тютчев и пытался исправить дело, заменив «сосну» на название хвойного дерева мужского рода. Но «кедр» и «пальма» еще более скрыли истинный смысл. Получился полноценный романтичный диалог двух влюбленных. Лермонтов и Тютчев тоже попались на эту языковую удочку. Полагаю, интуитивно они тоже это чувствовали: есть что-то искусственное в этом тексте.
Наталья уловила главное. Речь действительно идет об одном персонаже, хотя терминов — два. Он один, а состояний два. И
если честно, то, кажется, этот вариант самыш-самыш удачныш из всех, даже если Гейне ни о чем подобном и не думал. Поэт и не должен дискурсивно продумывать все, на то он и поэт, а не ученый. Ему достаточно интенции, глубинной прочувствованно-сти, субъективной обостренности чувств. А простота гениальности в том и состоит, что теперь кажется, что Гейне хотел выразить именно это и ни о чем другом и думать не мог. Вариант Натальи заключается в том, что лед и снег — это болезни и старость. Умирающий от старости и болезней кедр вспоминает, каким он был красивым и сильным в молодости. Пальма — метафора нашей молодости, когда солнце жизни только восходит, когда даже мысли нет, что судьба может загнать в одиночество, со скалы которого уже нет спуска вниз, назад, к основанию жизни, к началу бытия. Мы греемся в лучах надежд, которым нет никакого — ни количественного, ни качественного — предела, даже смерть в молодости воспринимается лишь как один из возможных вариантов решения жизненных проблем.
Но стихотворение дуально не потому, что так замыслил построить свою работу поэт, а потому, что он описывает в стихотворении реальную жизнь, которая сама бинарна, двойственна, где внешнее и внутреннее образуют метафоричное единство. В утро нашей жизни, в ту пору, когда еще кругом все (вот оно это раздражающее «все»!) светло и прекрасно, мы уже в трауре, мы уже сделали первые шаги к старости и смерти, начали собирать этот трагический урожай, но до поры до времени этого не замечаем и не чувствуем. Надо дойти до вершин жизни, когда холодная старость окутает белой сединой голову, чтобы понять то, что не понимаем в молодости: все мы смертны с момента своего рождения, и главное — расстояние до него мизерное. Восход солнца оповещает о неумолимом вечере и неотвратимом закате, за которым последует вечная тьма. Вместо дневной жары придет вечерняя прохлада, а затем и ночной холод. Тьма предстоящей ночи рождается вместе с утренним солнцем. Бытие не возникает из небытия, ибо они рождаются вместе, а со временем лишь меняются местами. Молодость и жизнь и есть самые главные метафоры, скрыто несущие в себе свои противоположности — старость и смерть. Стихотворение метафорично потому, что метафорична жизнь. Лермонтов читал стихотворение глазами старости, а Тютчев — молодости. Они совершенно точно перевели разные половинки одного и того же стихотворения, которое можно бышо бы назвать «Жизнь и смерть» или «Молодость и старость», и перевести так:
Объятая снегом и льдом, одиноко
Сосна на вершине стоит.
И свищут над нею свирепые ветры, И бездна под нею лежит7.
Мольбу небесам посылая, желает Той жизни хоть миг повторить, Где пальмой прекрасной жила, что не знает Заснеженных траурных плит.
Казалось бы, что теперь уже все сказано о стихотворении объемом всего каких-то восемь строк. Но...
3
Позволим себе обратить внимание на еще одно обстоятельство, которое необходимо учесть при переводе смысла данного стихотворения. Если «Fichtenbaum» разложить на составные части, понимая некоторую искусственность подобной операции, на «fichte» и «Baum», то «ficht» — форма от «fechten», от глагола, который образует основу и для слова «фехтовальщик», и для слова «бродяга» («Fechtbruder»), а также для слов «драться», «биться», «сражаться», «бороться» и («fechtengehen») для слова «бродяжничать». Есть такие люди, которым дома не сидится: они были и в Античности, и в Средние века, и в Новое время, есть они и сегодня. Они стремятся заглянуть за горизонт и земли, и знаний, и чувств, и реальности, и времени. Такова вся западная культура, которая устремлена вперед, постоянно гонится за убегающим горизонтом прогресса. Не случайно европейцы пришли колонизировать Восток, а не наоборот, хотя в XV в. Китай был самой могущественной державой во всех отношениях — экономическом, политическом, военном, морском, научном и т.д. Но восточная культура интровертна, зациклена на самой себе. Западная же культура экстравертна — она устремлена вовне и в пространственном и во временном, и в познавательном, и в практическом смысле. Возвращаясь к стихотворению Гейне, становится понятным, почему не Восток колонизировал Запад, а наоборот, хотя имел больше возможностей. Восточному купцу (путешественнику, бродяге, фихтенбауму) на холодном Западе было неуютно, он здесь умирал, тоскуя по привычно обустроенному восточному дому. Здесь надо было рваться вперед, а не довольствоваться традициями. Запад рвал с прошлым, чтобы оказаться в будущем сутью самой культуры, сущностью своей души. Это неприемлемо для Востока, для него это смерть, это отказ от человеческого в человеке. Восток предпочитает быть у себя дома, где тепло, светло и спокойно. Запад ищет бурю и победы, без которых он тоже чувствует себя мертвым, потерявшим человеческое в человеке. Гейне выразил через собственные чувства сущность западного человека, рвущегося вперед, трагич-
ного по своей сущности, кающегося у порога смерти, которая, однако, не может его остановить.
В маленьком стихотворении Гейне прочувствовал также и то, что ждет Восток, если он примет культуру Запада. На наш взгляд, он ошибся. Но только во времени. Так могло быть во времена Гейне, но не в XX в. В наш век как раз Восток пришел на Запад, усвоил его технологии и уходит вперед, ибо сумел сохранить свою традиционную культуру. Современный Восток стал евразийством (опять бинарная метафора!), объединив обе мировые культуры, тогда как Запад остается прежним — однобоким и односторонним.
Вот о чем стихотворение Гейне — о вечном и жестоком противостоянии Запада и Востока, Молодости и Старости, Жизни и Смерти, Бытия и Небытия, а не о лирических сантиментах влюбленной парочки, хотя именно этот, казалось бы, поверхностный пласт бытия привлекает большинство людей и в жизни и в искусстве.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 См.: Лермонтов М.Ю. Соч. М., 1988. С. 208 (названия нет).
2 См: Тютчев Федор. Стихотворения. Петрозаводск, 1983. С. 206.
3 См.: Рикер П. Герменевтика, этика, политика. М., 1995. С. 144.
4 См.: Казакова Т.А. Практические основы перевода. СПб., 2001.
5 Aus der Schatzkammer der Deutschen Lyrik. Moskau, 1975. S. 56. (У Гейне тоже нет названия.)
6 См.: Стадников Г.В. Генрих Гейне. М., 1984.
7 См. картину И. Шишкина «На севере диком».