Научная статья на тему 'Форум: от поля к тексту'

Форум: от поля к тексту Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
933
103
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
поле / полевые исследования / полевой дневник / интервью / текст / fieldwork / field notes / interview / written text

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Андрей Николаевич Андреев, Леонид Александрович Барандов, Татьяна Леонидовна Барандова, Ольга Юрьевна Бойцова, Николай Борисович Вахтин

В этом «Форуме» обсуждаются проблемы, возникающие у антропологов при переходе от полевой работы к созданию научного текста. Участники «Форума» отвечали на вопросы о том, допустимо ли редактировать полевой дневник, как происходит превращение в «письменный источник» устных рассказов информантов, как «письменные источники», созданные нами в поле, далее превращаются в текст публикации, и возможно ли открыть свои полевые заметки и интервью для других исследователей.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Похожие темы научных работ по философии, этике, религиоведению , автор научной работы — Андрей Николаевич Андреев, Леонид Александрович Барандов, Татьяна Леонидовна Барандова, Ольга Юрьевна Бойцова, Николай Борисович Вахтин

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

FORUM: FROM FIELDWORK TO WRITTEN TEXT

This edition of “Forum” addresses the issues raised when anthropologists attempt to transform their preliminary records into an academic analysis. Participants of the “Forum” answer the following questions: What are the processes by which encounters and conversations with informants become a “written source”? Is it acceptable to edit fi eld notes? By what processes do these “written sources” turn into the text of a publication? Is it acceptable to share one’s own fi eld notes and interviews with other researchers? Is it possible to carry out productive research using fi eld data gathered by others?

Текст научной работы на тему «Форум: от поля к тексту»

ФОРУМ: ОТ ПОЛЯ К ТЕКСТУ

Аннотация: В этом «Форуме» обсуждаются проблемы, возникающие у антропологов при переходе от полевой работы к созданию научного текста. Участники «Форума» отвечали на вопросы о том, допустимо ли редактировать полевой дневник, как происходит превращение в «письменный источник» устных рассказов информантов, как «письменные источники», созданные нами в поле, далее превращаются в текст публикации, и возможно ли открыть свои полевые заметки и интервью для других исследователей.

Ключевые слова: поле, полевые исследования, полевой дневник, интервью, текст. Для ссылок: Форум: От поля к тексту // Антропологический форум. 2018. № 36. С. 11-114. http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/036/forum.pdf

ANTROPOLOGICH ESKIJ FORUM, 2 018, NO. 36

FORUM: FROM FIELDWORK TO WRITTEN TEXT

Abstract: This edition of "Forum" addresses the issues raised when anthropologists attempt to transform their preliminary records into an academic analysis. Participants of the "Forum" answer the following questions: What are the processes by which encounters and conversations with informants become a "written source"? Is it acceptable to edit field notes? By what processes do these "written sources" turn into the text of a publication? Is it acceptable to share one's own field notes and interviews with other researchers? Is it possible to carry out productive research using field data gathered by others?

Keywords: fieldwork, field notes, interview, written text.

To cite: 'Forum: Ot polya k tekstu' [Forum: From Fieldwork to Written Text], Antropologicheskijforum, 2018, no. 36, pp. 11-114.

URL: http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/036/forum.pdf

В форуме «От поля к тексту» приняли участие:

Андрей Николаевич Андреев (независимый исследователь, Москва, Россия)

Леонид Александрович Барандов (Российский государственный педагогический университет им. А.И. Герцена, Санкт-Петербург, Россия)

Татьяна Леонидовна Барандова (Национальный исследовательский

университет «Высшая школа экономики», Санкт-Петербург, Россия) Ольга Юрьевна Бойцова (Музей антропологии и этнографии

им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия) Николай Борисович Бахтин (Европейский университет

в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия) Аймар Венцель (Aimar Ventsel) (Университет Тарту, Тарту, Эстония) Штефан Дудек (Stephan Dudeck) (Университет Лапландии, Рованиеми, Финляндия / Европейский университет в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия) Александра Константиновна Касаткина (Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия)

Уго Корте (Ugo Corte) (Хельсинкский колледж прогрессивных

исследований, Хельсинки, Финляндия / Уппсальский университет, Уппсала, Швеция) Михаил Лазаревич Лурье (Европейский университет

в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия) Ольга Михайловна Сасункевич (Университет Гетеборга, Гетеборг, Швеция)

Инесса Геннадьевна Тарусина (Северо-западный институт управления Российской академии народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ, Санкт-Петербург, Россия) Андрей Ефимович Тюхтяев (Европейский университет в Санкт-Петербурге / Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия) Марина Валентиновна Хаккарайнен (Университет Восточной Финляндии, Йоэнсуу, Финляндия / Европейский университет в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия)

Екатерина Александровна Хонинева (Европейский университет в Санкт-Петербурге / Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия) Ольга Борисовна Христофорова (Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ / Российский государственный гуманитарный университет / Московская высшая школа социальных и экономических наук, Москва, Россия)

Форум

От поля к тексту

В этом «Форуме» обсуждаются проблемы, возникающие у антропологов при переходе от полевой работы к созданию научного текста. Участники «Форума» отвечали на вопросы о том, допустимо ли редактировать полевой дневник, как происходит превращение в «письменный источник» устных рассказов информантов, как «письменные источники», созданные нами в поле, далее превращаются в текст публикации, и возможно ли открыть свои полевые заметки и интервью для других исследователей.

Ключевые слова: поле, полевые исследования, полевой дневник, интервью, текст.

ВОПРОСЫ РЕДКОЛЛЕГИИ

Приезжая в поле, мы смотрим, слушаем, обоняем, трогаем, впитываем атмосферу, а потом преобразуем наши впечатления в исследовательский текст — описывающий, анализирующий, поясняющий. Методика преобразования чувственного опыта в текст вроде бы известна: она включает транскрипции интервью, полевой дневник (полевые заметки, журнал, протокол), из которых потом и вырастают публикации. Ключевую роль полевых заметок в профессиональном становлении антрополога и производстве антропологии как науки отмечали американские антропологи в сборнике статей почти 30-летней давности [Sanjek 1990].

Но как именно это работает? Можно ли как-то описать, формализовать, предсказать процесс редукции многомерности и многообразия полевой реальности к словесному описанию? Безвозвратна ли эта редукция, обратима ли она? Авторы упомянутого сборника показали, что на эти вопросы нет окончательного ответа, но отвечать на них необходимо, постоянно поддерживая в профессиональном сообществе разговор о том, как мы работаем с полевым материалом, через какие трансформации он проходит и как рождаются наши исследовательские тексты.

1

2

3

4

Этому разговору посвящен очередной «Форум». В качестве приблизительных ориентиров мы предложили участникам следующие вопросы.

Как вы фиксируете происходящее в поле?Если ведете дневник, то какова дальнейшая судьба ваших полевых заметок? Превращается ли ваш дневник в стабильный документ, «письменный источник», или его допустимо редактировать?

Как происходит превращение в «письменный источник» устных рассказов информантов, которым присущи все особенности устной речи (отрывочность, незавершенность, противоречивость, нелогичность)? Что при этом меняется, приобретается, искажается? Можно ли считать расшифровки полевого интервью полноценной заменой аудиозаписи, окончательным стабильным документом, не подлежащим изменениям? Приходилось ли вам постфактум вносить изменения / исправления в текст расшифровки, по чьей инициативе или по какой причине, и как вы к этому относитесь? Обращаетесь ли вы к аудиозаписи после того, как сделана расшифровка, если да, то — зачем?

Как «письменные источники», созданные вами в поле, далее превращаются в текст публикации? Выращиваете ли вы текст прямо из дневника или вставляете в статью цитаты со ссылками на полевые заметки? Используете ли вы цитаты из интервью для иллюстрации собственных тезисов или позволяете информантам «говорить самим за себя», транслируя в текст их точки зрения? Какой вариант вы считаете правильным и почему? Стоит ли антропологу обращаться к инструментарию для работы с устной речью, разработанному в других дисциплинах, — анализу коммуникативного взаимодействия, анализу дискурса и проч.?

В международном сообществе социальных исследователей (прежде всего представителей качественной социологии и с незначительным пока участием антропологов) в последние два десятилетия в связи с требованиями фондов сдавать в архив исследовательские данные активизировались дискуссии о возможности использования чужих полевых материалов. В частности, был поднят ряд вопросов о статусе опыта личного присутствия в поле и его роли в исследовании [Forum 2005; Moore 2007; Mauthner, Parry 2009; Hammersley 2010]. Считаете ли вы возможным открыть ваши полевые заметки и интервью для других исследователей? Насколько, на ваш взгляд, важен опыт личного присутствия исследователя в поле? Может ли быть продуктивным исследование, выполненное на основе полевых данных, собранных кем-то другим?

f Библиография

SC

£ Forum Qualitative Sozialforschung / Forum: Qualitative Social Research.

§ 2005. Vol. 6. No. 2. <http://www.qualitative-research.net/index.

¿5 php/fqs/issue/view/12>.

Hammersley M. Can We Re-Use Qualitative Data via Secondary Analysis? Notes on Some Terminological and Substantive Issues // Sociological Research Online. 2010. Vol. 15. No. 1. <http://www.socresonline. org.uk/15/1/5.html>. Mauthner N.S., Parry O. Qualitative Data Preservation and Sharing in the Social Sciences: On whose Philosophical Terms? // Australian Journal of Social Issues. 2009. Vol. 44. No. 3. P. 290-305. Moore N. (Re)Using Qualitative Data? // Sociological Research Online. 2007. Vol. 12. No. 3. <http://www.socresonline.org.uk /12/3/1. html>.

Sanjek R. (ed.). Fieldnotes: The Makings of Anthropology. Ithaca: Cornell University Press, 1990. 432 p.

АНДРЕИ АНДРЕЕВ

1

Андрей Николаевич Андреев

независимый исследователь, Москва, Россия susociology@gmaiL.com

Герой фильма Вима Вендерса «Алиса в городах» вынужден ездить по городам Германии в поисках дома Алисы. Он же сотрудничает с издательством, где получает заказ на печатный материал от шеф-редактора. В ходе поездки герой фильма снимает на фотоаппарат «Полароид» различные сюжеты и иногда раскладывает снимки с целью написать заказанный репортаж. В этом — одном из сюжетов фильма — для нас важны два момента. Первый заключается в выстраивании снимков в определенном порядке. Очередность снимков, их перестановка стимулируют мышление пишущего человека. Исследователи подобное обращение с фотоснимками называют вызовом «экстрасоматической памяти» (т.е. памяти прошлого состояния исследователя), а сами фотографии — «визуальной записью». Фотоснимок, выполненный самим исследователем, можно предложить и участнику исследования для комментирования. Очень часто в исследованиях фотографический снимок работает именно как стимульный материал; метод, использующий данную исследовательскую технику, получил название «фотовыявления».

Второй момент, который мы можем концептуализировать из сюжета фильма, связан с одним из основных признаков фотографического снимка: переводом трехмерного пространства, видимого глазом, в плоскостное кадрированное изображение, имеющее вещный характер. Таким образом, предварительный отбор из вещного мира с помощью фотографирования в поле оказывается осуществленным, предметы, их расстановка — сгруппированными. Фотография создает тем самым предпосылки классификации. Поверхность же фотографии имеет отличительные признаки полароидной эмульсии и формата изображения. Цветность фотографического изображения значительно отличается от видимой глазом человека; классический стандартный кадр на полароидной карточке — квадрат (78x79 мм), помещенный в белую прямоугольную рамку. Фотографическое изображение является конструкцией исследователя, сами наборы подобных фотографических изображений называют «визуальным дневником» [Prosser, Schwartz 2005].

Если «визуальная запись» есть способ фиксации поля, который не войдет в исследовательский отчет или публикацию в журнале, то «визуальный дневник» — средство и цель проведенного исследования. Следовательно, используемые приемы в фотографической практике, составляющие «визуальный дневник», должны входить в выводы при анализе данных (фотографических изображений). Два понятия — «визуальная запись» и «визуальный дневник» — выступают как идеально-типичные конструкции. Можно привести не один пример их совмещения.

Остановимся подробнее на «визуальном дневнике», перечислим некоторые особенности его составления. «Визуальный дневник» представляет собой разновидовые фотографические изображения, призванные решить различные задачи.

А) К первому виду фотографической практики отнесем фотографирование объявлений, афиш, лозунгов на публичных мероприятиях или какого-либо текста, который для экономии времени (или из-за его недостатка) в поле не переписывается (хотя это можно было бы сделать), но фотографируется. К этому же виду фотографии относятся снимки различных деталей: одежды, предметов повседневного быта. Подобная фотография придает дополнительный вес исследованию как безусловно основанному на нахождении в поле. Фотография в этом случае используется как иллюстративный материал, занимает второстепенное место в какого-либо рода публикациях, часто выносится в приложения. Или — так же как и «визуальная запись» — не публикуется. В ходе нашего исследования леги-

тимации деятельности неправительственных организаций в Москве, занятых проблемой ВИЧ / СПИДа, мы фотографировали внешний облик зданий, где располагались данные организации. Крупным планом делались фотографии входа в здание, где располагается организация, тем самым показывая, что табличек с наименованием организаций, связанных с ВИЧ / СПИДом, при входе нет. Однако это положение — в нашем случае отсутствие таблички с наименованием организации в публичном пространстве — можно было сформулировать одним предложением без иллюстративного материала. В другом нашем исследовании сообществ гаражно-строитель-ных кооперативов мы использовали фотографию как средство разграничения территории, где соседствуют разнородные недвижимые объекты. Для этого мы применяли широкоугольный объектив (21—28 мм), иногда используя верхний ракурс съемки, с целью создания четкой линейной перспективы, посредством которой удобно описывать объекты через ближний, средний и дальний планы. А для фотографирования деталей (в том числе объявлений) использовали низкочувствительный фотографический материал для создания хорошего разрешения изображения [Андреев 2016]. Итак, фотография, изготовляемая при подобной фотографической практике, призвана скорее ответить на вопрос: «Как это выглядит?»

Б) Мы рассматриваем основную фотографическую практику в поле, используя короткую выдержку фотографического аппарата и движущиеся объекты. Само по себе понимание короткой выдержки по отношению к движению является основанием не доверять человеческому взгляду. Движение, в той кратковременности, с которой происходит его фотофиксация, для человека неразличимо, человек видит движение в целом, в большей степени улавливая его начало и конец. Основой данных здесь оказываются люди: эмоциональные состояния (ки-несика), движения и расположение участников исследования по отношению друг к другу (проксемика). Данные необходимо собирать, учитывая роль временного фактора, например на всем протяжении празднования Хэллоуина на определенной территории определенным числом людей. Для фотографирования подобных мероприятий (они могут быть как публичного характера, так и представлять празднования в закрытых сообществах, малых группах) лучше всего подходят фотографические объективы с фокусными расстояниями, близкими к нормальным (35—50 мм), не истончающие человеческую фигуру, не наделяющие ее чрезмерной выпуклостью и не создающие излишней дисторсии дальних планов, которые могут быть использованы как основание изучения материального контекста социального взаимодействия.

Влияние исследователя на протекание социального взаимодействия во многом определено его ролью в поле. Так, публичный характер мероприятия создает в достаточной степени незаметный для фотографической практики пространственно-временной континуум. Если исследователь своим фотоаппаратом привлек внимание, это не означает, что он, возможно, непрошеный гость или назойливый фотограф, это также основание полагать, что участники взаимодействия в незначительной степени вовлечены в процесс взаимодействия. Фотографическая практика в закрытом сообществе, открытое использование фотоаппарата скорее свидетельствуют, что исследователь — участник сообщества, которое он также изучает.

В) Нарушение существующего порядка социального взаимодействия — при условии фотографирования людей — одна из разновидностей фотографической практики. Исследователь повседневного взаимодействия людей Эрвин Гоффман владел фотоаппаратом "Leica", но в его публикациях мы не встретим фотографий, выполненных им самим. Да и те фотографии, что, возможно, лежали на его исследовательском столе, нам неизвестны. Одна из возможных причин того, что Э. Гоффман придавал мало значения собственной фотографии, кроется в его же рекомендации полевому исследователю: будь крупом лошади. Этой метафорой Э. Гоффман показывает незаинтересованность исследователя в наблюдаемом, его послушное следование за исследуемым. И хотя у фотоаппарата "Leica" очень мягкий затвор и нет хлопающего зеркала, голова лошади может обернуться. Без фотоаппарата у исследователя больше шансов остаться незамеченным. Протоколирование поля с помощью письма возможно при выходе непосредственно из поля, но фотографии в силу ее упомянутой вещности это не под силу.

В нашем исследовании ручного труда (где мы были участниками закрытого сообщества) мы фотографировали рабочего, разрезающего и шлифующего металлические трубы. Когда рабочий заметил объектив фотокамеры, он призвал нас к фотографированию более «героических изображений», которые он смог бы передать своей жене для подтверждения своей занятости и большой сложности выполняемых работ. Фотообъектив создает условия очевидного наблюдения, потенциально создавая хоторнский эффект. В исследовании городского пространства, где непременным условием является нахождение в нем людей в униформе, мы фотографировали полицейских. Один из полицейских в момент срабатывания затвора фотоаппарата был увлечен своим смартфоном, он смотрел в него и водил по нему пальцем. Когда он нас заметил, мы были препровождены в отделение полиции, где наши фотопленки были засвечены. И, как нам удалось выяснить, основной причиной уничтоже-

ния фотопленки стала возможная дискредитация полицейского посредством публикации фотоснимка в социальных сетях («полицейскому на службе пользоваться смартфоном нельзя»). Исследователь, разоблачая себя в фотографической практике, определяет правила поведения для участника исследования, который в свою очередь предполагает, что фотоснимок разоблачит его. Тем самым фотографическая практика является своеобразным провокативным инструментом, составляя — вне парадигмы Э. Гоффмана — описательный текстовый элемент исследования. Однако человек с фотоаппаратом может просто заинтересовать людей, которых он хотел бы исследовать. Так, в ходе полевой экспедиции в Белгородскую область, где мы изучали хозяйственную жизнь фермеров, сама по себе фотографическая практика настолько привлекла внимание одних владельцев фермерского хозяйства, что мы провели с ними целый день, сделав подробный фотографический отчет [Андреев 2014; Апёгееу 2014].

Перечисленные способы создания фотографических изображений предварительно подготовлены задачами исследования. Во время фотографической практики формируется контекст создания «визуального дневника А-Б-В». Из «визуального дневника» в целом отбираются те фотографии, которые в своих деталях, значении объектов (вещей) на снимке укладываются в аналитическое понимание проведенного исследования. Соотношение контекста, значимых результатов исследования и самой фотографии приводит исследователя к обнаружению «фотографического события» [СаЫаго1а 1985]. Таким образом, перечисленные разновидности фотографической практики «А-Б-В», составляющие контекст изготовления фотографии, необходимо описать в связи с результатами исследования и отдельно взятой фотографией (или серией фотографий). Контекстом, например, в фотографической практике вида «Б» являются взаимодействие между людьми, речь, которая может быть записана на диктофон; социальные позиции участников взаимодействия (в том числе роль исследователя), которые описываются. Отобранные фотографии снабжаются аннотацией, где исследователь в цельный фотографический образ вводит дискретизирующие свойства текста с помощью плотного описания различимых предметов и состояний вещей.

4" Распространенный в сообществе фотографов штамп «снимать _ как Брессон» в текстах, описывающих исследовательский метод с помощью фотографии, приобрел свое — зачастую нелицеприятное — звучание. Исследователи (Майкл Болл, Грегори Смит) отмечают: в социологии не появилось своего Анри Картье-Брессона. Дуглас Харпер демонстрирует собственную

фотографию, сопровождая ее — со значительной долей неуверенности — словами о сходстве по стилю с брессоновской. Вероятно, Д. Харпер в значительной мере сконцентрирован на описании, вызывающем тот тип мышления исследователя, который приходит в поле за текстом, в свою очередь подкрепленным больше начитанностью в аналитической литературе, нежели насмотренностью в фотографическом наследии, в частности в работах А. Картье-Брессона. Отношение исследователя к исследуемому полю может быть настолько проникнуто текстом, что он постфактум, вследствие недоступности поля, может бросить клич, чтобы все же найти фотографию из поля, которую можно поставить на обложку отчета, книги или презентации. В целом можно сказать, что изготовление фотографии требует от исследователя особой концентрации, достаточного погружения в полевую работу, может быть, даже большего, чем при сборе текстовых данных.

Мы уже говорили о «фотовыявлении», когда фотографию изготавливает сам исследователь, но она может быть и заимствована из самого исследовательского поля. Например, изучение любительской фотографии, когда исследователь совместно с участником исследования рассматривает домашние фотоальбомы. Другим примером могут быть архивы производственных предприятий, где исследователь рассматривает фотографии со служащими. Так, в последнем случае фотографии непосредственной трудовой деятельности комментируются в отношении исследовательской задачи: распределения властных отношений на производстве. Таким образом, исследовательская техника «фотовыявления» работает как средство актуализации памяти, выстроенное в поиске социально-экономических позиций участников исследования, непосредственно на фотографиях не запечатленных. В приведенных примерах апроприация фотографий не означает исключения или неучастия исследователя в поле.

Библиография

Андреев А.Н. Трудовая деятельность крестьянства Белгородской области (по материалам полевой экспедиции 2013 года) // Покровский Н.Е. (науч. ред.). Социальная география, социобиология и социальные науки: моделирование и прогностика процессов развития регионов Ближнего Севера России: Мат-лы V Меж-дунар. науч. конф. М.: Грифон, 2014. С. 10—15. Андреев А.Н. Сплоченность гаражного сообщества: экономические и этнокультурные аспекты. Кейс-стади // Покровский Н.Е., Козлова М.А. (ред.). Практики сплоченности в современной России: социокультурный анализ. М.: Университетская книга, 2016. С. 44-66.

Andreev A. A Sociological Research of the Peasantry in Belgorod Region of

Russia. (Postcard Set of 11 Cards). Moscow: S.n., 2014. Caldarola V.J. Visual Contexts: A Photographic Research Method in Anthropology // Studies in Visual Communication. 1985. Vol. 11. No. 3. P. 33-53.

Prosser J., Schwartz, D. Photographs within the Sociological Research Process // Prosser J. (ed.). Image-based Research: A Sourcebook for Qualitative Researchers. L.: Routledge; Falmer Press, 2005. P. 101-115.

ТАТЬЯНА БАРАНДОВА, ЛЕОНИД БАРАНДОВ, ИНЕССА ТАРУСИНА

Мультимодальность в исследованиях: на пути от поля к тексту

Вопросы, поставленные редакцией о проблемах, возникающих при переходе от полевой работы к созданию научного текста, на наш взгляд, важны для рефлексии не только сообщества профессиональных антропологов, но и других социальных (и даже шире — гуманитарных) наук, как и для междисциплинарного обсуждения, потому мы рискнули вступить в дискуссию с позиций представителей политической социологии и этнокультурологии, применяющих в своей исследовательской практике этнографические методы.

Мы учитываем, что, во-первых, инструментарий исследовательского арсенала этих дисциплин во многом сходен (принимая во внимание и прямое заимствование методов исследования в социальных науках, использующих качественную методологию); во-вторых, все исследователи, хоть и с разной степенью вовлеченности, ориентированы на работу в «полевых» условиях, сбор материалов (включенных) наблюдений и проведение разных типов интервью; в-третьих, помимо вербального общения с людьми и личного «проживания» факта такого общения в символическом пространстве изучаемой (суб)культуры в рамках принятого

1

Татьяна Леонидовна Барандова

Национальный

исследовательский университет «Высшая школа экономики», Санкт-Петербург, Россия tbarandova@yandex.ru

Леонид Александрович Барандов

Российский государственный педагогический университет им. А.И. Герцена, Санкт-Петербург, Россия faustarx@yandex.ru

Инесса Геннадьевна Тарусина

Северо-западный институт управления Российской академии народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ, Санкт-Петербург, Россия frosya68@mail.ru

в ней социального поведения, в предметной среде изучаемого материального мира и «жизненного мира», (дополнительным) источником информации во всех качественных стратегиях так или иначе становится чувственный опыт исследователя, подлежащий последующему осмыслению и включению данной рефлексии в итоговое описание; и, в-четвертых, результатом проведенных исследований становится продукт в виде представленного для обсуждения сообществом итогового (письменного) текста.

При этом необходимо сразу сделать ряд оговорок относительно нашего понимания «текста», поскольку в условиях медиатизации и дигитализации (политических, социальных и культурных) процессов, социокультурных реалий современного сложноустроенного общества и самой складывающейся исследовательской практики представляется необходимым рассматривать текст в расширенном виде, включив визуальные и ауди-альные (и, возможно, синтетические) его формы. Также важно осознание его изначально «множественной» («слоеной») природы, поскольку итоговый аналитически оформленный письменный нарратив исследователя (статья, монография) базируется на комплексе первичных разнообразных «сырых» текстов, создаваемых исследователем самостоятельно либо заимствуемых из полученных от информантов во время исследования материалов, являющихся промежуточными этапами трансформации информации на пути от поля к публикации. Иногда и используя элементы, созданные другими исследователями или самими субъектами общественной жизни. Кстати, не всегда создатели текста являются профессиональными исследователями, но в условиях развития акционистских (партици-паторных) подходов с вовлечением представителей исследуемой группы в сам процесс их изучения либо самостоятельное производство артефактов, подлежащих дальнейшему изучению, таковыми могут явиться и непосредственно изучаемые люди или их представители. Примером может послужить исследование норвежских коллег, свидетелями которого мы стали. В 2007 г. они выдали бездомным людям в г. Осло мобильные телефоны с видеокамерами, научили ими пользоваться и попросили записывать важные, на их взгляд, моменты их повседневной жизни, а записи уже впоследствии подверглись анализу социальных антропологов.

Нам хотелось бы, отвечая на некоторые вопросы, сфокусировать нашу рефлексию о работе с полевым материалом именно на этих двух направлениях, базируясь на личном исследовательском опыте и конкретных примерах проведенных комплексных исследований, а также с учетом тех теоретических рамок, которые преимущественно и определяют не только

исследовательские вопросы и задачи проводимых нами исследований, но и арсенал методов сбора данных (до и в процессе работы в полевых условиях), как и последующие шаги и процедуры их анализа, сами перспективы рассматриваемых в качестве значимых полевых данных, допущений и впечатлений при наблюдении, которым будет придаваться внимание исследователя. Собственно, теоретические основания в учебниках по антропологии, которые нам довелось изучить в последние годы, отмечаются в качестве базовых при выстраивании практической работы в поле и последующей обработки собранного материала [Эриксен 2014: 65-114; Вульф 2008: 69-78]. Констатируем, что осмысление поставленных вопросов проводится в рамках интерпретативной парадигмы, поскольку, на наш взгляд, к ней относятся социальные практики и их смыслы, которые подлежат нашему изучению.

Относительно первого аспекта «оговорки» особо подчеркнем, что мы здесь рассматриваем в качестве полевых заметок, кроме словесной записи на бумаге, еще и использование фото- и видеофиксации в процессе проведения полевого исследования, которые, откровенно говоря, и родились в антропологической / этнографической исследовательской практике не один век назад и активно в ней используются с момента изобретения технических (медиумных) устройств для их осуществления (начиная, вероятно, с М. Мид и Г. Бейтсона). Более того, визуальная фиксация велась и до их появления, например миссионерами или коммивояжерами, методом зарисовки деталей одежды, утвари, домашнего устройства и т.д., что впоследствии анализировалось «кабинетными» этнографами (там и тогда, где и когда они получали доступ к использованию этих материалов). Такое опосредованное представление данных, вероятно, так же значимо для фиксации чувственных впечатлений при последующей интерпретации, как и письменная часть самостоятельно заполненных дневников или транскриптов полученных интервью. В качестве полноправных полевых данных зарисовки, фотографирование, видеосъемка не только помогают в запоминании деталей, которые впоследствии в редуцированном виде переводятся и в вербальную форму, но и служат иллюстрациями описанного в словах наблюдения, расширяя воздействие на читателя и уточняя, даже «корректируя», воображение, а иногда напрямую поставляют аналитический материал при изучении «другой» культуры без физического погружения в ее среду (хрестоматийными примерами назовем работы Дж. Фрэзера «Золотая ветвь», сделанную без физического посещения «поля», и Р. Бенедикт «Хризантема и меч: модели японской культуры», базировавшуюся в том числе и на дистанционном изучении «поля», включая кинематографический материал).

Перечисляя виды повествования (к которым мы относим и приведенные в вопросе примеры первоначальных «письменных» нарративов в виде полевых заметок или дневника наблюдений) и размышляя о возможности структурного анализа, Р. Барт подчеркивает, что «повествовать можно на естественном языке, как письменном, так и устном, можно повествовать при помощи движущихся или неподвижных изображений, можно прибегнуть для этого к языку жестов, а можно и синтезировать все эти субстанции» [Барт 2000: 196]. В. Круткин в опубликованном в № 7 «Антропологического форума» вступлении к круглому столу, прошедшему в 2007 г., отмечает, что «[в] книгах антропологическое знание выражено с помощью слов и предложений, нередко с рисунками или фотографиями. Визуальная антропология начинается с предположения, что пленка и экран могут быть не просто иллюстративным пояснением языка слов, не просто дополнительной услугой, но и самостоятельным средством антропологического письма» [Аудиовизуальная антропология 2007: 113]. «Иконический (визуальный) поворот» в социальных науках (его философские основания рассмотрены в: [Инишев 2012: 184—211]), подчеркивающий понимание способов конструирования и восприятия субъективности посредством видимого изображения (визуального образа), повлиял как на сами исследовательские и / или культурные практики, так и на расширение сферы социального изучения, в частности допуская продуктивное применение цифрового (digital) оборудования в поле и / или необходимость вырабатывать новые методологические основания и способы описания «цифровых полевых данных» при решении исследовательских задач в набирающей популярность сфере сетевой этнографии (нетнографии), т.е. таких данных, которые представляют фрагментированный и деконтекстуали-зированный материал (см. об этом: [Эриксен 2014: 73]). Описывая суть происходящих в академическом сообществе расширений рамок, вслед за В.Дж. Митчеллом [Mitchell 1994: 11—34] мы соглашаемся с тем, что общество, где прежде слово являлось ключевым средством обретения знания, заменяется обществом, где представления о мире проявляются в (видео- / фото-) образах. Поэтому, когда исследовательская задача заключается в полном и всеохватном описании происходящего в поле, мы используем все доступные способы сбора и фиксации: интервью (по согласованию с информантом) записывается на диктофон, и желательно на бумагу заносятся наиболее значимые пометки «протокольного» типа по мере развития разговора; перформативное исполнение и пространственное окружение фиксируется на фотопленку, или ведется видеозапись (если позволяют условия и договоренности); по завершении разговора и в отсутствие информанта, а также при

фотосъемке на диктофон фиксируются значимые личные ощущения, первые личные впечатления, догадки и характеристики ситуации при производстве фото, а при видеосъемке ведется вслух комментирование снимаемых объектов при необходимости; любые доступные материальные артефакты (газеты, буклеты, афиши и т.п.), которые могут быть взяты без ущерба для производящей их среды, берутся и впоследствии изучаются.

Дневник при заранее запланированном наблюдении, как правило, используется. Иногда потребность в нем возникает спонтанно (ориентируясь по ситуации), тогда записи наблюдения ведутся с учетом базовых параметров: время, место, действия, акторы, процессуальные повороты, реплики, свое отношение. Первый вариант рассматривается нами как стабильный документ и полноценный источник, заполняется в процессе проведения «поля», и после выхода из него редактирование не производится, поскольку суть заполнения дневника, на наш взгляд, в том, чтобы проводить непосредственную целенаправленную фиксацию происходящего во время осуществления, как правило, осознаваемого всеми участниками взаимодействия профессионального вмешательства в среду.

Важно рефлексивно относиться к тому, что такое формализованное взаимодействие (например, при проведении включенного наблюдения в офисе уполномоченного по правам человека или в муниципальном органе власти) не всегда позволяет зафиксировать некоторые неформальные практики, поскольку исследователь обычно не воспринимается «своим» и либо не приглашается принять в них участие, либо общение происходит с учетом присутствия исследователя как постороннего. Впрочем, аспект «дистанцирования» является классическим и для антропологического дискурса и практики. Во втором же случае, когда наблюдения обычно происходят спонтанно, уже по возвращении в релевантные условия наброски записи восстанавливаются до более полного объема (именно здесь может использоваться не запись на бумагу, а аудиальный метод, «наговаривание» на диктофон того, что наблюдалось во время процесса, например митинга или перформанса, а иногда, если делались фото или видео, при редактировании используются и они в качестве вспомогательного материала). Тем не менее полученные таким образом записи мы тоже склонны считать стабильным документом, хотя при их обработке и последующем воспроизведении особенно важно учитывать многие «внешние» параметры, трудно переводимые в словесные дескрипции, от собственного психоэмоционального состояния неожиданной (и иногда весьма болезненной) вовлеченности в события до этических аспектов использования результатов наблюдения «инкогнито».

2

Логично, что превращение собранных материалов, включая и устные рассказы информантов, в письменный текст сопряжено с рядом сложностей и, возможно, серьезных смысловых «потерь». И не только отмеченного выше субъективного характера и вызванных следованием канонам теоретической рамки. Последние, на наш взгляд, чаще возникают тогда, когда не были использованы вспомогательные инструменты сбора данных при изучении синтетических феноменов или инсценирующего характера (культурных) действий, речи и поведения, составляющих элементы контекстуализированного социального / политического дискурса. «Антрополог похож на литературного критика, имеющего дело с социальными дискурсами, которые иногда проговариваются на языке слов, а иногда с помощью невербальных (визуальных, поведенческих) конструкций. Его цель — вычленить в говоримом сказанное, записать интерпретации, подвергнуть интерпретации интерпретациям, приближаясь к плотному описанию» [Аудиовизуальная антропология 2007: 112]. Тем же занимаются этнокультурологи и политические социологи, когда им приходится применять антропологический аппарат к задачам своего исследования, потому, вероятно, знакомство с методом «плотного описания» К. Гирца [Оеейг 1973: 3-30] включено в программы их профессиональной подготовки. Теоретическая база «интерпретативной парадигмы» и куль-турсоциологический подход (в разработке коллеги К. Гирца американца Дж. Александера [Александер 2013]) все чаще используются при изучении, например, таких явлений социальной жизни, как проявления политического консюмеризма и ак-ционистского (перформативного) протеста, привлекающего в политические ряды активистов из сферы культуры, способных выводить политическое действие / высказывание на глубокий символический уровень. Для того чтобы впоследствии выявить смыслы этих высказываний и «плотно описать», желательна видеозапись происходившего, которая позволит, помимо индивидуального изучения, использовать ее для коллективных (междисциплинарных) экспертных обсуждений. Новые формы массового протеста, которые активно проявились в предыдущем электоральном цикле в виде творческого самовыражения «протестантов», отраженном в большом количестве мемов и самодельных плакатов, также требуют от политического антрополога хотя бы фотофиксации этих синтетических (или, как обозначают в политической лингвистике, креолизованных) текстов, чтобы провести свое «полевое» изучение максимально полно и если не выработать концептуальную теоретическую модель, то хотя бы классифицировать их, адекватно описать.

Забегая вперед, отметим, что допускаем использование собранных другими полевых данных, поскольку фиксируемое

при помощи записи не является речевым актом, а является ноэмой говорения, конститутивной для целей дискурса, т.е. зафиксированным содержательным / смысловым значением речевого события, открытым в тексте для множественной интерпретации читателями и другими экспертами (здесь мы подразумеваем возможность и полилогического прочтения визуального текста). В этом плане показателен проект «Азбука протеста» под редакцией В. Лурье [Лурье 2012]. Качественно сделанная подборка фотографий с нескольких акций протеста структурирована по обобщенным тематикам высказываний без дополнительных интерпретативных вербальных текстов. Она стала хорошим источником для проведения и другими исследователями анализа смыслового дискурсивного поля протестующих. Что при этом изменилось или исказилось? Трудный вопрос. Возможно, следует учитывать, что изменяются социокультурные и политические контексты, в которых производится интерпретация, как и сами интерпретаторы, склонные выявлять разные / иные смысловые коннотации, опять же исходя из теоретической или дисциплинарной подготовки и целей изучения источников. Исказилось ли при этом то, что удалось зафиксировать фотографу как первоисточник? Нет, но трансформация понимания и толкования полевого материала идет на уровне теоретизирования по его поводу.

Изучение разного рода перформативов выделено К. Вульфом в отдельную книгу [Вульф 2009], следовательно, их можно отнести к значимым темам антропологических исследований. Действительно, даже при изучении «традиционного» фольклора, например сказки, велись разработки правил фиксации с учетом не только содержания или структуры текста (хотя одним из наиболее популярных является подход, основанный на структуралистских принципах В.Я. Проппа, который игнорирует исполнение, редуцируя феномен до идентифицируемых функций как элементов структуры), но и (жанровой) манеры исполнения, а также социальной функции, что позволяло включать в описания устных рассказов информантов и элементы производимых ими действий, обогащая как сам полевой материал, так и итоговый продукт (мы опираемся на разработки А.И. Никифорова [Никифоров 2008: 75—77]). Полагаем, К. Вульф прав, когда отмечает, что при изучении инсценирующего и исполняющего характера действий открывается новая перспектива, требующая герменевтических способностей при анализе таких «текстов тела», а для развития концепта перфор-мативности важны все три аспекта, лишь первый из которых создан в рамках культурной антропологии (а именно — формы культурных исполнений), а два других — в философии языка

(перформативные высказывания) и в эстетике (искусство пер-форманса) [Вульф 2008: 147-153].

Перформативный характер носят и различные ритуалы не политического взаимодействия, в том числе вновь изобретенные или (ре)конструируемые, между людьми в конкретной обстановке, между людьми и предметами, людьми и культурными произведениями, которые являются сферой исследований этнокультурологов. В нашем случае объектом «полевых наблюдений» были формы взаимодействия туристов с туристическими объектами, памятниками материальной культуры — лабиринтами на территории Соловецкого архипелага. Интерактивная «включенность» туристов в различные действия с ними фиксировалась на мобильный телефон как самого исследователя, так и осуществлявших их туристов (которые впоследствии могли поделиться своими записями с исследователем как напрямую, так и в социальных сетях). При расшифровке полученных данных отчетливо проявилась проблема: устные реплики туристов-информантов-исполнителей в данном случае практически невозможно понять без наблюдения самих этих действий непосредственно либо в видеозаписи, поскольку их «отрывочность» и прочие характеристики без контекста исполнения и движений тела оказываются нелогичными и абсурдными. Краткие блиц-интервью тоже отсылают к тому, что именно происходило и как себя «почувствовал» информант в тот или иной момент прохождения по лабиринту (отметим, что для интеракции использовался имитационный лабиринт на Большом Соловецком острове, вход в который разрешен). Очевидно, что при подобной исследовательской задаче выявления (и конструирования) смыслов социальных действий информантами и их изучения должны проводиться исследования при одновременном использовании и расшифровок, и аудио-видеозаписи, поскольку эмоциональные состояния информанта должны быть включены в анализ. Но как выразить в словах опыт чужого тела, опыт проживания события посредством чужого тела? Такие вопросы можно задавать и по поводу изучения практик прохождения обрядов в (этно)культурных средах, которые также задействуют телесность (инициация с помощью болевых практик, например). Можно интерпретировать видимое и вообразить чувствуемое, передавая лишь собственные ощущения в словах, либо зафиксировать пережитое со слов информанта, однако не всегда информант способен словесно описать переживаемый телом опыт. «Инсценирование дает проявиться тому, что невозможно овеществить», — подчеркивает Вульф [Вульф 2008: 151], потому и отмечает, что после лингвистического и иконического поворотов происходит пер-формативный, и все три они являются поворотами «к антро-

пологическому способу рассмотрения», а следовательно, «тексты должны исследоваться в перспективе перформативного», с включением не просто фото- / аудио- / видеозаписей, но и групповых интервью, на основе феноменологических исследований, описывающих процесс перформатива как «осцилляцию между воспринимающим и воспринятым» [Вульф 2008: 152-153].

Приведенные иллюстративные примеры призваны подтвердить, пожалуй, подходы к работе с расшифровками устных вербальных текстов тех социальных исследователей, которые считают необходимым сохранять все «шероховатости» при переводе их в письменный вид, например в рамках применения методологии объективной герменевтики (довольно хорошо основные методы описаны в: [Тичер, Мейер, Водак, Веттер 2009]). Тем не менее следует понимать, что необходимость в них есть не всегда, и нами допускается вариативность при расшифровке (например, жестко структурированное формализованное интервью с главой муниципалитета, обработка которого предполагается в методологии «конденсации смысла», не нуждается в сохранении всех элементов речи, вплоть до междометий). При этом вопрос о внесении изменений в расшифровку постфактум для политических антропологов и социологов отнюдь не прост. В первую очередь он определяется тем, какого статуса персона является информантом, поскольку люди, принадлежащие к управленческой элите, редко вообще соглашаются на проведение с ними интервью без возможности последующего ознакомления и редактирования полученного текста. Очевидно, в условиях выбора между возможностью «доступа к полю» и его запретом согласие на редактирование материалов постфактум иногда является «ключевым», рассматриваемым как вынужденная необходимость. Так же ситуативно определяется и потребность обращения к аудио- / видеозаписи после ее расшифровки, что особенно важно при выполнении коллективных исследований, когда не все интервью были взяты самостоятельно, а расшифровка проводилась другими людьми. В последнем случае оригиналы нами прослушиваются, отмечаются (если возможно) интонационные колебания, паузы (если не отмечены в расшифровке), проводится сверка с письменным текстом, однако такой процесс можно рассматривать и как частичный ответ на четвертый вопрос, означающий, что мы считаем возможным использование материалов, собранных другими коллегами, как при групповой их аналитической обработке, так и индивидуально для проведения вторичного анализа.

Отмеченное выше показывает, что развитие мультимодаль-ных методов исследования, так же как и применение антропо-

логами инструментария других дисциплин (и наоборот), мы рассматриваем не просто как полезную исследовательскую практику, но как насущную необходимость. Причем при работе не только с устной речью, но и с другими видами коммуникативных действий, собранных источников и артефактов (ведь в этнической культуре текстами являются даже элементы одежды, например пояс или охранительная окантовочная вышивка). Пожалуй, труднее всего ответить однозначно на вопрос о том, каким способом массив источников становится публикацией. Процесс этот не только носит очень индивидуальный творческий характер, но и детерминирован множеством обстоятельств: какой образовательный, профессиональный и практический опыт имеет исследователь, насколько литературен индивидуальный стиль письма, сколько типов и какие из источников используются, каков их общий объем, как и кем собирались данные, подлежат ли они условному «цензурированию» самими информантами или теми лицами, которые «открывают доступ к полю», какой методологией пользуется исследователь (например, в модели выращивания текста на базе применения «обоснованной теории» [Страусс, Корбин 2001] все процессы и этапы кодирования довольно подробно прописаны, и следование им приведет к тому, что «подтверждающих цитат» из интервью в итоговом тексте статьи практически не окажется, они будут систематизированы и категориально переработаны в процессе самого анализа) и других, вплоть до технических возможностей издания включать визуальные цитаты в макетирование (что проще сделать для монографий, чем для журнальной статьи).

Наибольшие сложности вызывает процесс кодирования для анализа, «прочтения» и описания визуального текста, здесь тоже не обойтись без разработок других дисциплин, например семиотики, психоанализа, искусствоведения или социологии (мы используем как базовые разработки П. Штомпки [Штомп-ка 2006], но с серьезными самостоятельными дополнениями). Наверное, этот сегмент работы с данными следует рассмотреть в отдельном обсуждении. Тем не менее, если проводившееся исследование носит относительно акционистский или вовлекающий характер, полагаем, что уместно включать в итоговый продукт прямые цитаты информантов, говорящих сами за себя, а свои теоретизирования обобщать во вводных и заключающих положениях статьи.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Иллюстрирование собственных тезисов цитатами со ссылками на полевые заметки пока остается, пожалуй, наиболее распространенным вариантом, поскольку еще действуют определенные стандартизированные конвенции в отечественной профессиональной среде, которые доминируют именно в таком

4

представлении результатов социальных исследований, либо эти форматы задаются самими научными журналами (которые в настоящий момент интенсивно переходят к следованию западным образцам), что вынуждает «отформатировать» и свои аналитические размышления, чтобы они совпадали с предлагаемыми условиями и прошли процесс рецензирования. Данный ракурс, на наш взгляд, достоин отдельного большого обсуждения, поскольку «писать в стол» бессмысленно, а обойти жесткий диктат формата можно, только публикуя монографию (которая, помимо большей ресурсозатратности, при метрической оценке продуктивности исследовательского труда оценивается зачастую ниже статей в скопусовском издании).

На наш взгляд, из той же сферы и вопрос соблюдения требований фондов, еще одних значимых «игроков» в поле производства социального знания. Нами уже даны утвердительные ответы на основные поставленные в этой части вопросы. Исходя из того, что «интерпретацию интерпретаций» осуществлять можно лишь при наличии доступа к данным, собранным другими исследователями, а также основываясь на представлении о важности открытости данных для общества, мы поддерживаем ту сторону дискуссий, которая отстаивает допуск к использованию и предоставление своих полевых данных для постороннего анализа.

Однако трудность дилеммы о «статусе личного опыта присутствия в поле» очевидна. Если, например, перформативное действие не зафиксировано на видео или фото, даже при наличии аудиозаписи надиктованного восприятия «видящим» исследователем, адекватное толкование теми, кто его не видел, затруднительно. Здесь мы возвращаемся к первому вопросу о том, что редуцируется, «ускользает» при говорении вместо смотрения (или — не вместе с ним). Хотя бы без фотографии информанта, кем бы он или она ни являлись, пространства и атмосферы проведения интервью трудно представить возможные воздействия на проходивший процесс коммуникации, которые могли во многом обусловливать те или иные ответы. Без аудиозаписи устного сообщения или исполнения нарратива трудно воспринять или понять, например, его суггестивные свойства и эффект при перцепции. Без протокола (если в нем фиксировались жесты или эмоциональные состояния информанта) невелика может оказаться и польза транскрипта. Конечно, только человек, самостоятельно проводивший широкоформатное наблюдение, собравший массив материалов, наиболее полно может провести на его основании аналитическую обработку, выйти на высокий уровень теоретизирования. Но при этом каждый видит и слышит преимущественно то, на что ориентирован исследовательский вопрос (хотя уровень профессиона-

лизма позволяет фиксировать и более широкие контексты), кроме того, каждый может ошибаться в интерпретировании (базируясь лишь на личных догадках). Продуктивность любого исследования, проводящегося как на своих данных, так и на собранных другими, в руках не только профессионализма исследователей, но и обстоятельств и канонов в оценке этой продуктивности, принадлежности к определенному сообществу...

Библиография

Александер Дж. Смыслы социальной жизни: культурсоциология / Пер. с англ. Г.К. Ольховикова; под ред. Д.Ю. Куракина. М.: Праксис, 2013. 640 с. Аудиовизуальная антропология: теория и практика. Материалы круглого стола // Антропологический форум. 2007. № 7. С. 110— 138.

Барт Р. Введение в структурный анализ повествовательных текстов // Французская семиотика: от структурализма к постструктурализму / Пер. с фр. и вступит. ст. Г.К. Косикова. М.: Прогресс, 2000. С. 196-238.

Вульф К Антропология: история, культура, философия / Пер. с нем.

Г. Хайдаровой. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2008. 280 с. Вульф К. К генезису социального. Мимезис, перформативность, ритуал / Пер. с нем. Г. Хайдаровой. СПб.: Интерсоцис, 2009. 164 с.

Инишев И. «Иконический поворот» в теориях культуры и общества //

Логос. 2012. № 1 (85). С. 184-211. Лурье В. (ред.). Азбука протеста. М.: ОГИ, 2012. 160 с. Никифоров А.И. Сказка и сказочник / Сост. и автор вступит. ст. Е.А Кос-

тюхин. М.: ОГИ, 2008. 376 с. Страусс А., Корбин Дж. Основы качественного исследования: обоснованная теория, процедуры и техники / Пер. с англ. и послесловие Т.С. Васильевой. М.: Эдиториал УРСС, 2001. 256 с. Тичер С., Мейер М, Водак Р., Веттер Е. Методы анализа текста и дискурса: Пер. с англ. М.: Гуманитарный центр, 2009. 356 с. Штомпка П. Введение в визуальную социологию. Теоретические дискурсы и дискуссии. M.: ВШЭ, 2006. 210 с. Эриксен Т.Х. Что такое антропология?: Учеб. пособие / Пер. с англ. А.И. Карасевой; под науч. ред. Ж.В. Корминой; предисл. Ж.В. Корминой. М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2014. 238 с.

Geertz С. Thick Description: Toward an Interpretive Theory of Culture // Geertz C. The Interpretation of Cultures. N.Y.: Bane Book, 1973. P. 3-30.

Mitchell W.J.T. Picture Theory: Essays on Verbal and Visual Representation. Chicago: University of Chicago Press, 1994. 462 p.

ОЛЬГА БОИЦОВА

1

2

Ольга Юрьевна Бойцова

Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия boitsova@gmail.com

В вопросе не упомянут еще один способ вести полевой дневник: записывать свои наблюдения на диктофон, надиктовывая их сразу, как только остаешься в одиночестве, «по горячим следам». С точки зрения быстроты фиксации это очень удобно. Когда я так делаю, то, конечно, при расшифровке редактирую собственную устную речь, избавляясь от «вот» и «значит» и делая из обрывков фраз стройные предложения с подлежащим и сказуемым, чтобы описание наблюдений впоследствии можно было процитировать в публикации так, как будто это всем привычный письменный дневник, а не торопливый устный рассказ. Зачем читателю заглядывать так далеко на мою кухню? Пусть знает, что дневник я веду — я цитирую дневник в публикациях, например когда пытаюсь объяснить, что такое «иконографический канон», и не обойтись без демонстрации того, как работает визуальная грамотность на моем собственном примере, — а какого цвета и какой толщины была тетрадь для записей и существовала ли она вообще, читателя не касается.

Кроме того, все годы работы над диссертационным проектом я на ходу записывала короткие диалоги по своей теме, участницей которых случайно оказывалась, на карточках: перебирать их, как карточки со словами иностранного языка, удобнее, чем пролистывать длинный вордовский файл в поисках нужного места.

Если оставить в стороне то, что я транскрибирую свои интервью в соответствии с нормами русского языка, поскольку мои исследовательские интересы не касаются фонетики, в моей практике был опыт редактирования ответов информантов. Один случай мне представляется «безобидным»: информант имел привычку (думаю, и сейчас не утратил ее) повторять свои слова по несколько раз. Я позволю себе здесь процитировать отрывок из его интервью без купюр,

пользуясь отсутствием каких-либо ключей к его узнаванию: «Важен не, не, не временный какой-то облик, да, как бы, человека, да, который там рождается, вот это, да, проходит там вот это, вот эти все стадии, да, младенчество там, зрелость, ну там, младенчество там, юношества там, зрелости там, старости, вот, потом, ну, так сказать, умирает, вот». При цитировании отрывков из его интервью в публикациях я удаляла повторы и заменяла их многоточием в угловых скобках, руководствуясь в первую очередь удобством для читателя. Из предварительного общения с информантом мне было известно, что повторы — это его речевая особенность, не вызванная ситуацией интервью, и эта особенность не казалась мне значимой в свете исследовательского вопроса. В моих глазах это оправдывало редактуру.

Другой случай кажется более спорным. Я записала меморат о сверхъестественном событии от информантки, которая получила образование в том же учебном заведении, что и я, и с которой мы разделяли общую профессиональную терминологию. В рассказе она использовала один термин: «И через эту магию контагиозную, короче, наносилась порча». Рассказчица колебалась, верить или не верить в связь описанных ею явлений. В моих материалах по той теме это был единственный устный меморат от первого лица — все остальные свидетельства о подобных описанному сверхъестественных случаях я собрала из газет и интернета, и они повествовали о третьих лицах. Выходило так, что в научном докладе по данной теме мне нужно было использовать интервью как единственный известный мне пример устного бытования изучаемого сюжета. Кроме того, уже после интервью мне удалось найти документ, имеющий прямое отношение к записанному меморату. И наконец, это был интересный и красочный рассказ, полный деталей и подробностей, которых не было в письменных источниках. Я включила меморат в доклад, но когда цитировала его, то не стала рассказывать об образовательном бэкграунде информантки, упомянув лишь о ее высшем образовании, и опустила только одно слово — «контагиозную». Пояснение, что моя информантка училась там же, где и я, должно было бы сопровождать цитирование без купюры и могло способствовать ее узнаванию. Я предположила, что раскрытие информации о ее личности едва ли было бы хорошо для нее, учитывая еще и то, что в рассказе она сама выступала как объект порчи. Кроме того, высказанное ею сомнение по поводу того, верить ли в связь описанных событий, за прошедшие с момента интервью годы могло поменяться в ту или в другую сторону. Но, помимо стремления сохранить анонимность информантки, мною двигало и более эгоистичное желание: мы выглядим в глазах коллег гораздо лучше, когда интервьюируем неких «просто

4

людей», а не друг друга. Я понимаю, что цитировать с купюрой было не совсем честно по отношению к слушателям, и еще не решила, как поступлю, когда на основании доклада буду писать статью об этом сюжете.

Говоря про включение в свою работу чужих полевых материалов, хочу отметить фотографии. Чужие полевые снимки чрезвычайно трудно использовать в собственных проектах, потому что обычно они делаются исходя из исследовательского вопроса самого полевика-фотографа и как инструмент запоминания того, о чем я, неприсутствовавшая, помнить никак не могу. Но мне повезло встретить одно замечательное исключение. В 2013 г. Екатерина Толмачева, руководитель экспедиции МАЭ РАН в Вологодскую область, привезла в поле и привлекла к фиксации материала профессиональных фотографов: Елену Дьякову, Ольгу Зубову и других. Многочисленные снимки профессиональных фотографов, сделанные с разных точек, позволяют человеку, не бывшему в этой экспедиции, «заглянуть» в дома и «осмотреться» по сторонам, «поднять» и «опустить» глаза, «посмотреть» на стены, пол и потолок. Я с благодарностью использовала это преимущество, когда мне пришлось в 2016 г. писать о «грамматике вещей» — расположении фотографий в сельском жилище относительно красного угла, зеркала и других мест и вещей в доме, т.е. отвечать на вопрос, который участниками экспедиции вовсе не ставился. Вероятно, те же фотографии, все вместе создающие трехмерный эффект, могут послужить еще кому-то в другой работе. Прекрасно, что этот полевой фотографический проект был осуществлен, и жаль, что он был всего один!

АИМАР ВЕНЦЕЛЬ

Аймар Венцель (Мтэг Ventsel)

Университет Тарту, Тарту, Эстония aimar.ventseL@ut.ee

Полевые заметки и скрытая история

И хотя история их происхождения точно неизвестна, антропологов в резервации узнать легко. Нырните в любую толпу народа. Ищите высокого тощего белого человека, одетого в бермуды, летную куртку фасона Второй мировой, австралийскую армейскую шляпу и теннисные кеды, с большим рюкзаком, неумело, без подгонки пристроенным на спине. У него обязательно будет при себе стройная сексапильная жена с волосами как пакля, ай-кью 191 и словарь, где даже у предлогов по 11 слогов.

Его длинная фигура всегда увешана вещами: фотоаппарат, диктофон, телескоп, хулахуп и спасательный жилет. Гораздо реже у него в хозяйстве есть также ручка, карандаш, резец, стило, палочка, кисточка или еще какое-нибудь орудие для записи наблюдений.

Это создание и есть антрополог. <...>

Должно быть, вам любопытно, почему у антрополога нет при себе ничего, чем можно писать. Он никогда и единой буквы не запишет, потому что УЖЕ ЗНАЕТ, что найдет. Все, что ему нужно записывать, это его ежедневные расходы для бухгалтерии, ведь антро уже нашел ответ на свой вопрос в книгах, которые прочитал зимой. Нет-нет, этот антрополог приехал в резервацию, только чтобы НАЙТИ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ тому, о чем он давно догадывается: индейцы — очень чудной народ, который требует тщательного наблюдения [Ое1опа 1989: 79—80].

Эти строки были написаны в 1969 г. индейским юристом, активистом и профессором политологии Вайном Делория-мл. Это были 1960-е гг., время, когда движение за гражданские права докатилось до индейских резерваций. В результате появилось движение за права коренных американцев во главе с несколькими интеллектуалами из индейцев, получивших университетское образование. Вайн Делория-мл. относился к антропологам очень критически, если не сказать враждебно. И, вероятно, небезосновательно. Например, он обвинял антропологов в эксплуатации коренных американцев и их знаний с целью развития собственных научных карьер. Делория считал, что антропологические исследования и публикации бессмысленны, поскольку не приносят никакой пользы коренному населению. Эта претензия тоже имела под собой очень твердое основание: по мнению Делории, антропологи не оказывали поддержки движению за права коренных американцев.

Поразительно здесь то, как вся суть антропологического исследования и знания оказалась сведена к записной книжке. Как будто записная книжка и определяет суть всей дисциплины, а ее отсутствие демонстрирует полную бесполезность антропологии и антропологов.

Полевые записи, конечно, очень важны. Я бы хотел процитировать Маре Кыйва, мою бывшую начальницу в Эстонском литературном музее. Во время одной из наших бесконечных бесед она сказала: «Когда ты отправляешься в поле, у тебя с собой полно дорогущего снаряжения, за которым глаз да глаз. А когда ты возвращаешься назад, то самым ценным оказывается этот твой плюгавый дневник с полевыми заметками». И это

очень верно. Этот истрепанный дневник, полный торопливых каракулей, — самый ценный предмет моего багажа, когда я собираюсь домой после полевой поездки. Я всегда ношу его с собой и храню в сумке, которая всегда при мне. По пути домой я обычно перечитываю свои полевые заметки в автобусах, поездах или самолетах, добавляю короткие комментарии или подчеркиваю имена или цитаты.

Должен признать, что мои полевые дневники представляют собой полный хаос, в котором только я сам могу разобраться. Дело не только в том, что никто не может прочитать мой почерк, а для заметок я использовал все пишущее, что только попадалось под руку. Недавно я перелистывал полевые записи, которые делал во время годового исследования для диссертации, и обнаружил, что писал по меньшей мере на пяти языках: эстонском, английском, немецком, саха и русском. Это подтверждает, что по большей части вся эта документация велась спонтанно, мне приходилось писать очень быстро, прямо на месте, по горячим следам короткой дискуссии с таксистом или коротко подводя итоги дня. Перечитывать свои полевые заметки — это как совершать путешествие во времени. Я не просто вспоминал те или иные ситуации, я проигрывал их снова у себя в голове. Снова оказывался в центре событий. Чувствовал кисловатый запах свежевыделанных шкур, лежащих у меня на постели, холодный ветер тундры на лице, когда мчишься на оленях во время еженедельной перекочевки, ощущал вкус крепкого черного чая и красной икры. Я вспоминал всех людей, с которыми жил, их повседневные заботы, и как от месяца к месяцу развивались наши отношения. Еще я вспомнил, что в полевой работе значительное время занимало «ничегонеделание» [Corrigan 1986], дни, наполненные повторяющейся рутиной: утром выпить чаю, поймать оленей, запрячь их, наколоть дров, снова дождаться чая, полежать в спальнике с книгой, посидеть с пастухами на бревне и покурить в полной тишине. Ничего нового не происходило, я собрал тогда очень мало новых фактов, и еще меньше было того, что стоило бы записать в дневник. Или так я тогда думал. Чтобы как-то оправдать это явное отсутствие продвижения, я решил, что каждый день, когда я записал в дневник хотя бы одну фразу, можно считать удачным исследовательским днем.

Мои заметки о полевой работе — это не дотошные письменные отчеты, где все тщательно проанализировано. В этом заключается их существенное отличие от полевых дневников некоторых моих коллег в прошлом и настоящем, которые умудрялись создавать хорошо упорядоченные связные тексты. Как я уже говорил, мои полевые заметки — это полный хаос. Более или менее длинные тексты там перемежаются с номерами телефо-

нов, беглыми зарисовками деталей оленьей упряжи или ловушек на песцов. Страницы покрыты пятнами масла, жира или грязи, слова сокращаются так, что только я могу понять, что написано (а если не могу, то мне приходится восстанавливать в голове всю ситуацию, чтобы расшифровать, что я хотел сказать, потому что это явно было что-то важное), язык может поменяться в течение одного предложения — я могу начать по-английски, вставить несколько слов на саха, а закончить по-эстонски. Дневник, таким образом, представляет собой хронологически упорядоченный отчет о моей полевой работе, который помогает восстановить неформальную иерархию событий. Проблема была (и до сих пор остается) в том, что многое происходит неожиданно, и не всегда есть возможность взять ручку и все записать. Невозможно задокументировать спонтанный разговор, когда едешь на олене через тундру под порывами ветра, диктофон остался в рюкзаке на санях, а у тебя все внимание поглощено тем, чтобы сохранить равновесие и не упасть с оленьей спины. Или когда приходишь к кому-нибудь посреди ночи, открываешь дверь — а в гостиной побоище. Когда взрослые агрессивные мужики мутузят друг друга кулаками, нельзя просто сесть в угол и начать описывать ситуацию. И конечно, случалось, что я слишком уставал, чтобы выполнить свое обязательство регулярно вести дневник. Когда приходится восемь часов вести снегоход через снежную бурю полярной ночью, силы остаются, только чтобы залить в себя кружку чаю, упасть на оленьи шкуры и заснуть. В таких случаях я записывал несколько ключевых слов, которые, как мне казалось, должны остаться в дневнике, и писал более подробно, как только выпадал случай на следующий день. Со временем мой разум превратился в записывающее устройство: взглянув на ключевые слова, я мог восстановить основные моменты разговора или события и записать все это в дневник.

Просматривая свои полевые заметки, я заметил, что со временем мой стиль документирования изменился. Первые заметки были очень короткими («Я встретил Андрея, бригадира, и он взял меня с собой к стаду, где мы просидели 3 часа, смотрели на животных и обсуждали их»), и к середине того года я понял, что этого недостаточно. Порой все происходило так быстро, что мне было сложно вспомнить, что именно мы обсуждали, было ли это сколько-то интересно, чему меня учили, как выглядела эта часть тундры. И я начал делать более подробные описания. Я писал о своих чувствах и мыслях, было ли мне комфортно в той или иной ситуации, описывал интонации и выражения лиц говорящих. Я также начал описывать материальные объекты, как это делали классические советские этнографы, изучавшие материальную культуру: фиксировал

размер, цвет, форму топоров, винтовок, саней, жилищ, дорог и строений. Со временем я завел привычку устраивать себе «дни размышлений», когда не происходило ничего такого, что я считал бы нужным записать. В такие дни я час или около того проводил со своим дневником, записывал мысли, интерпретации событий, анализ невербальной коммуникации и т.п. Мои дневниковые записи стали более аналитическими и более личными. Такое письмо было необходимо, чтобы организовать мои мысли и ощущения, уложить все в определенную логическую рамку. Со временем я научился использовать такие моменты, чтобы подумать над концепциями для будущих публикаций. Так что мои дневники превратились в своего рода записи репетиций музыкантов, когда записывают разные мелодии и эксперименты на гитаре, чтобы потом отложить их и, может быть, снова вернуться к этим мелодиям через много лет1. Впрочем, это письмо было и остается важно, чтобы проанализировать разные мелочи, пока я их не забыл. Я уже говорил, что моя голова работала как записывающее устройство, но я заметил, что когда полевая работа заканчивается и уходит адреналин, информация тоже исчезает, как у записывающего устройства, когда переполняется жесткий диск. Никогда не знаешь, где могут понадобиться все эти обрывки, и потому важно их сохранить. Я осознал это, когда попытался припомнить события, которые произошли несколько лет назад и были задокументированы только несколькими фразами, как я рассказывал выше.

В 2000—2003 гг. я был аспирантом в только что основанном Институте социальной антропологии Макса Планка. В те первые годы институт был в постоянном процессе развития, поиска способов повышения эффективности в области научных исследований и публикаций, проверялись разные организационные формы. В 2003 г. дирекция института решила, что раз наши исследования финансируются институтом, мы должны предоставлять им копии своих полевых материалов. Они предложили нам сканировать свои полевые дневники и хранить их в электронном виде. Я помню протесты, которые это вызвало среди моих коллег, особенно американцев. Они обращались со своими дневниками, как будто это была суперсекретная информация, которую можно использовать для... Я так и не понял этой истерики. Я был абсолютно спокоен, потому что знал, что никто не сможет использовать мои дневники, если я не помогу расшифровать текст. Поэтому без колебаний отдал техническому персоналу свои заметки, чтобы они проделали

1 См. интервью гитариста "U2" в документальном фильме "It Might Get Loud": <https://www. youtube.com/watch?v=CT2MuizGQ5I>.

скучную работу по сканированию. Должен признать, что в итоге я извлек выгоду из их усилий, потому что мне разрешили получить рё^файлы, так что теперь я могу заглядывать в свои заметки, не таская с собой тетради.

Мне очень редко случалось показывать кому-то свои полевые заметки. Не припомню, чтобы я читал какие-нибудь опубликованные дневники, кроме прославленных дневников Малиновского [Ma1inowski 1989]. Меня больше всего поразило предисловие Рэймонда Фёрта, где он пытается извиниться от лица отца-основателя британской антропологии за его предрассудки в отношении тробрианцев. Фёрт говорил, что прежде чем бросать в кого-то камень, нам стоит посмотреть в зеркало и подумать: а может, мы тоже не всегда справедливы в наших эмоциональных суждениях. Скандал вокруг опубликованных полевых материалов Малиновского показал, что широкой публике не стоит показывать полевые заметки, не прошедшие цензуру и редактирование.

Несколько лет назад я участвовал в исследовательском проекте при поддержке британского Совета по исследованиям в области искусства и гуманитарных наук (ЛИИС) на базе Университета Уорвика. Мы изучали панк-культуру в постсоциалистических странах, и все мы были «панк-исследователями» [Furness 2012], т.е. в разные периоды жизни были связаны с этой субкультурой. Нас объединяло чувство братства, мы без конца говорили о музыке, что в академических дискуссиях, что в обычных разговорах, и постоянно обменивались записями. С самой первой встречи нас не покидало ощущение тесной связи друг с другом. Темной стороной этой прекрасной истории было то, что правила проекта требовали, чтобы мы все имели доступ к полевым дневникам друг друга. Для меня это оказалось очень неудобно. Во-первых, мне приходилось вести полевые заметки на компьютере и только по-английски, чтобы их могли читать мои хорватские, английские, норвежские и русские коллеги. Это доставило мне множество неудобств. Теперь ведение записей было привязано к определенным местам и ситуациям. Я занимался этим в основном в своем кабинете. Иногда мне приходилось идти с ноутбуком в какое-нибудь кафе, а это нужно было планировать заранее. Обычно я не ношу с собой ноутбук, он гораздо тяжелее и более хрупкий, чем блокнот. Необходимость думать о языке, месте и способе записи убивала всяческую спонтанность, которая так важна для меня в ведении дневника. Я не мог просто записывать все, что приходило в голову, мне приходилось думать о том, как сформулировать свои мысли с помощью правильной английской грамматики и так, чтобы меня поняли другие. Признаться, из-за этого мне было ужасно скучно писать дневник. Думаю, мои тексты получались

чрезвычайно сухими и sachlich1. Я не получал от них вообще никакого удовольствия!

Дневники подгружались в папку, защищенную паролем, на вебсайте проекта, который был частью официального сайта университета. Я с большим удовольствием читал дневники моих коллег и многое узнал о панке в Петербурге, Воркуте, Краснодаре и Пуле. Я также узнал многое о моих коллегах. О том, что они считали важным и достойным документации.

Все это меня вполне устраивало. Проблемы начались, когда пришлось сдавать анонимизированные копии полевых дневников, к которым будет открыт доступ широкой публике. Как я уже говорил, мои полевые заметки стали личными, и я не был готов показывать их незнакомцам. Когда я готовил аноними-зированную версию, я сильно отредактировал свои записи. Удалил фрагменты, которые считал личными или которые могли быть неверно истолкованы. Например, из своих полевых заметок о панке я удалил много эпизодов, связанных с алкоголем или насилием.

Вспоминая, как редактировал свои дневники, я понимаю, что очень похожим образом использую полевой материал в научных публикациях. Я отбираю то, что укладывается в «смирительную рубашку аналитической рамки» [Crandall 2008: 41]. Когда я пишу статью, то сначала придумываю концепцию, а потом ищу те факты, которые поясняют то, что я хочу сказать. При этом я очень часто сталкиваюсь с дилеммой, как изобразить моих информантов и их жизнь. С одной стороны, полевой материал цитируют, чтобы создать для читателя «локальный контекст» [Okely 2012: 61]. С другой стороны, мне не все равно, какую именно картину я создаю. Когда годы проводишь в поле в одном и том же месте, с людьми и их культурой устанавливаются очень личные отношения. Если «ведение заметок — это мнемонический инструмент, создающий возможность вспоминания» [Okely 2012: 55], то публикация полевых заметок — это извлечение смысла из «противоречия или культурной загадки» [Crandall 2008: 47], а исследователь вынужден публиковать свои находки в упрощенной форме. «Это так сложно!» или «Это так запутанно!» — излюбленные выражения антропологов. В научной публикации исследователь рассказывает только об одном или нескольких аспектах этой сложности. В этом контексте полевой материал используется как факт, цементирующий главный тезис статьи. Поэтому упрощение ситуации неизбежно. Для меня нет большой разницы, цитировать ли одно предложение или сделать целый раздел из опи-

1 'Деловой, объективный' (нем.). — Прим. пер.

сания какого-нибудь события. Цель у обоих способов использования полевого материала одна — усилить мой тезис.

Есть, однако, один существенный для меня как для автора нюанс. Это ответственность за то, какими я изображаю «моих» людей. Теоретически исследователь должен быть нейтрален и проводить объективный анализ. На практике это не работает. Тот, кто пишет, занимается самоцензурой, когда отбирает одни полевые материалы и игнорирует другие. Например, когда я писал диссертацию и делал на ее основе книгу [Ventsel 2005], я заметил, что стараюсь не слишком акцентировать внимание на обильном употреблении алкоголя, которое является частью повседневной жизни обитателей арктической тундры. Ведь я создавал не просто научный текст, но еще и портреты совершенно определенных людей, с которыми провел целый год. Для меня оленевод А. был очень конкретной личностью — бригадиром 3-й оленеводческой бригады Андреем. Его жена была из соседнего региона и говорила на совсем другом диалекте долганского языка. У Андрея было двое сыновей, я спал там, где обычно спит старший. Андрей был тихим, робким человеком, но он любил пить водку. Однажды во время большого праздника, Дня оленевода, в селе Саскылах он подошел ко мне и сказал: «Когда будешь фотографировать, не снимай пьяных!» Когда я писал об оленеводе А., я думал о тех днях, которые провел с Андреем. Как верно заметила Сара Баклер, деперсонализация информантов может вести к массовым обобщениям и лишению их агентности [Buckler 2007]. Однако именно на страницах моих дневников личности людей, которые мне встречались, задокументированы во всей их сложности и противоречивости. Они остаются со мной в подробных, торопливых и не всегда читаемых полевых заметках. Открывая дневник, я восстанавливаю контакт с этими людьми, пусть даже они находятся в нескольких тысячах километров. Благодаря беспокойству, которое я ощутил, когда мне пришлось показать мои дневники социологам Университета Уорвика, я понял, что не нейтрально отношусь к моему полю и не готов все показывать незнакомым людям. Так что я полностью согласен с Джудит Оукли, которая разделяет два процесса: «записывать свои знания» (knowingly writing down) и «писать статью на основе дневника» (writing up). Полевые заметки — это записанное знание, «насыщенное описание», которое необходимо, чтобы поддерживать или восстанавливать личный «локальный контекст» исследователя. Когда полевые заметки цитируются в научной публикации — это значит «писать статью на основе дневника», и здесь полные портреты личностей не требуются, и я не ставлю перед собой такой задачи.

Вайн Делория-мл. был прав: полевые дневники определяют сущность антропологов. Парадокс в том, что полевые дневники определяют антропологов, но не их дисциплину. Антропология — это о том, как используются полевые дневники. Большая часть текстов, которые производятся во время полевой работы, сознательно остается скрытой от других людей и нужна для того, чтобы создавать те большие картины, о которых мы пишем в наших научных публикациях. Я думаю, что где-то 80 % данных, которые я собираю, нигде не будут опубликованы, но они нужны мне, чтобы извлечь смысл из оставшихся 20 %, которые увидят свет.

Библиография

Buckler S. Fire in the Dark. Telling Gypsiness in North East England.

Oxford; N.Y.: Berghahn, 2007. 248 p. Corrigan P. Doing Nothing // Hall S., Jefferson T. (eds.). Resisitance through Rituals: Youth Subcultures in Post-War Britain. L.: Hutchinson, 1986. P. 84-87. Crandall D.P. The Transformation of Indigenous Knowledge into Anthropological Knowledge: Whose Knowledge Is It? // Halstead N., Hirsch E., Okely J. (eds.). Knowing How to Know. Fieldwork and the Ethnographic Present. N.Y.; Oxford: Berghahn, 2008. P. 38-54. Deloria V.Jr. Anthropologists and Other Friends // Deloria V.Jr. (ed.).

Custer Died for Your Sins. N.Y.: Macmillan, 1989. P. 78-100. FurnessZ. Punkademics. The Basement Show in the Ivory Tower. Wivenhoe;

Brooklyn; Port Watson: Minor Compositions, 2012. 230 p. Malinowski B. A Diary in the Strict Sense of the Term. Stanford: Stanford

University Press, 1989. 315 p. Okely J. Knowing without Notes // Halstead N., Hirsch E., Okely J. (eds.). Knowing How to Know. Fieldwork and the Ethnographic Present. Oxford; N.Y.: Berghahn, 2012. P. 55-74. Ventsel A. Reindeer, Rodina and Reciprocity: Kinship and Property Relations in a Siberian Village. Berlin: LIT Verlag, 2005. 392 p. (Halle Studies in the Anthropology of Eurasia, 7).

Пер. с англ. Александры Касаткиной

ШТЕФАН ДУДЕК

Два понимания «перевода из поля в текст»

Штефан Дудек (Stephan Dudeck)

Метафору перевода, описывающую процесс производства антропологического знания между полевой работой и научным текстом, можно понимать двумя разными способами. Далее я попытаюсь описать эти два

Университет Лапландии, Рованиеми, Финляндия / Европейский университет в Санкт-Петербурге,

Санкт-Петербург, Россия

stephan.dudeck@uLapLand.fi

способа прочтения перевода и сопоставить их. Один из них я назову «перевод как интерпретация», подобно тому как мы переводим с одного языка на другой, пытаясь передать содержание слов на другом языке. Альтернативное понимание перевода я назову «наведением моста» (bridging). Здесь я вижу перевод как работу по установлению связи, строительству моста — конструкции, находящейся между двумя укреплениями по обе стороны провала или расщелины, которая придает осязаемость пропасти между двумя берегами, дает возможность транспортировать предметы в обоих направлениях и стимулирует перемены с обеих сторон.

Работа переводчика

Антропологическое исследование начинается в месте под названием «поле», где добывается знание. Обычно это социальный или культурный контекст, который существенно отличается от контекста первичной социализации самого исследователя. Собранное знание проходит через очищение в процессе под названием «написание (writing up) научного текста». После классической полевой работы, состоящей из широкого спектра практик сбора данных, следует анализ этих данных, в идеале дающий результат в материале, с помощью которого можно решить какую-нибудь теоретическую проблему или провести сравнение с другими «данными» из других «полей». Этот процесс можно рассматривать как движение, где на каждом шагу осуществляется перевод или трансформация и в результате которого очищается и производится антропологическое знание.

Главная проблема, которую нужно решить, — это адекватность репрезентации содержания в ходе этой цепочки переводов. Знание становится чем-то, что можно отделить от конкретной практики, хранить и перемещать, как содержимое коробочек можно перемещать из одной в другую. Основная проблема в том, что происходит, если при переводе знание не помещается в новую коробочку. Тогда или коробочка, или ее содержимое изменяются, чтобы все поместилось. С этой точки зрения антрополога можно сравнить с переводчиком в зале суда, который старается быть честным по отношению к подсудимому или подсудимой, переводя его или ее слова для судей, обвинителей и адвокатов.

С этой точки зрения нет никаких сомнений, каким должен быть финальный и единственный результат антропологического поиска. Это опубликованный научный текст. Такой взгляд на переводы предполагает, что производство знания локализовано в конкретном взаимоотношении: между тем

местом, где знание живет полнокровной жизнью, и другим местом, где то же самое знание получает определенную форму репрезентации, а именно форму текста. Эта модель перевода сводит оба мира, мир поля и мир научной среды, к времени до и после настоящей антропологической работы. Антропологический анализ должен существовать сам по себе между местом сбора знания и местом, откуда оно получает распространение. До и после исследования поле сохраняется в неизменном и независимом состоянии. Научное сообщество получает готовый подарок в виде научного текста.

Когда мы думаем о процессе написания научного текста, нам представляется исследователь у себя дома, за столом, окруженный книгами, который пишет, опираясь на материалы, собранные в форме дневника, заметок, личных воспоминаний, фотографий и киносъемок. Но часто преобладающей формой исследовательского материала оказываются расшифровки интервью. Этот процесс может быть описан как отсекание всех форм знания, которые не служат конечной цели формулировки тезиса и вклада в решение теоретической проблемы, нередко определяемой еще до полевой работы. Этот фильтрующий механизм трансформирует все виды знания, переживания, размышления, взаимодействия и обменов в письменный текст, который может быть отделен от контекста своего создания. Иерархия знания выстраивается из мутной смеси всех разновидностей информации и опыта. На следующем этапе нужно устранить все двусмысленности, сомнения, неопределенности и нечеткости. В итоге должен получиться убедительный нарра-тив с одним авторским голосом, где всем остальным голосам позволено только доказывать, подтверждать или иллюстрировать аргументы главного голоса. Конвенции научной рациональности требуют сосредоточиться на типичном, доказывать причинно-следственные связи, избегать противоречий, применять процессуальное, системное или структурно-функцио-налистское мышление. Корни этой модели уходят глубоко в историю антропологии как части всевидящего колониального проекта, когда исследователи, подобно пчелам, вылетали из улья и несли обратно в соты все, что собрали, чтобы другие члены роя могли поесть.

Проблемы пирамиды, в основании которой лежит огромное разнообразие полевых материалов, а вершина венчается дистиллированным научным текстом, начинаются у самого ее основания. Я бы сказал, что начало их лежит в распространенном заблуждении, что поле — это место для действия, а не для размышлений. Сейчас в полевой работе часто случается, что интервью оказывается больше, чем включенного наблюдения, а в последнем наблюдения больше, чем включения. Мы вос-

принимаем наблюдателя как инструмент сбора знания, который существует отдельно от обстоятельств, того места и времени, где рождается знание. Обдумывание собранных материалов представляет более высокую разновидность производства знания и должно начинаться после «грязной» фазы пребывания в поле. Пособия по антропологической полевой работе почти всегда по умолчанию предполагают иерархические отношения между участием и наблюдением [DeWalt et al. 1998; Bernard 2002; DeWalt 2002; Delamont 2004]. Уже Малиновский описывает участие как часть метода, которая предшествует наблюдению и сбору информации в составе исследования [Malinowski 1922: 6, 8]. Ученый ставит себя в позицию того, кто обобщает, а других — в позицию тех, о ком делаются обобщения: «У нас (антропологов) есть "метод"; у них (у тех, кого мы собираемся наблюдать) есть культура» [Cohen 2007: 111].

Как интегрироваться, найти себе место в повседневной жизни той социальной группы, чьи практики нужно задокументировать и понять, — это вопрос установления «раппорта». Проблему «раппорта» нужно решить на этапе входа в поле. Участие должно подготовить площадку для настоящего исследования, которое представляется как наблюдение, документирование и интервьюирование. Часто исследователи считают, что участие и наблюдение — это взаимоисключающие практики (см., например: [Hauser-Schaublin 2003; O'Reilly 2005: 101, 106]). Они думают, что невозможно одновременно и участвовать в событиях, и рефлексировать по их поводу. Как будто наблюдение — это не обычная часть социальной практики в изучаемом обществе. Причина — в убежденности, что наблюдение требует дистанции, интеллектуальной и даже физической.

Неспособность вообразить участие и наблюдение, практику и рефлексию как происходящие одновременно и переплетенные между собой уходит корнями в европейские научные традиции и прежде всего в концептуальное различие между vita contemplativa и vita activa в европейской монашеской практике. Распространять это разделение на антропологическую полевую работу — значит игнорировать знание и активность (agency) других, тех, кто не прекращает взаимодействие с исследователями, когда они хотят отступить и понаблюдать со стороны, и кто упорно замечает присутствие чужаков, когда те прилагают все усилия, чтобы стать «мухами на стене». Социальные роли, которые принимает на себя исследователь, зависят не столько от его или ее желания или способностей, сколько от пожеланий и понимания его позиции в тех сообществах, где он или она работает [Ssther 2006: 44; Berreman 2007; Berger 2009]. Это может показаться очевидным, и тем не менее пособия полны рекомендаций, что делать, чтобы интегрироваться

в другое общество, и как манипулировать ситуацией, чтобы стать доверенным собирателем информации (см. критику в: [Lecompte 1999; Tedlock 2005]).

Согласно вышеописанной пирамиде, научный текст — продукт отвлеченных размышлений дома, за письменным столом, в соответствии с монашеским идеалом прозрений в состоянии уединения от мира. И понятно, что такое знание стоит выше, чем то, что рождено в суете повседневной жизни. Последняя нередко мешает поддерживать тот авторитетный и обобщающий тон, который отвечает научным ожиданиям. Все, что не вписывается в ясные и очевидные типологии или доступные пониманию функции, нужно устранить. Остается проблема: часто идеи, возникшие в результате физической вовлеченности, не так просто забыть, они более эмоционально заряжены, чем теоретические рассуждения за рабочим столом. Они могут осесть в бессознательном исследователя или уйти в профессиональный фольклор так называемых кулуарных бесед. Мне симпатичен призыв признать их важность, который содержится в понятии «ключевых эмоциональных эпизодов» Питера Бергера [Berger 2009]. Обращаясь к примерам переживаний утраты и ярости Розальдо или опыта отказа Бригса, он показывает, как интеллектуальное прозрение рождается в напряженных и критических ситуациях, которые не только меняют социальный статус антрополога в поле, но и буквально впечатывают те или иные социальные ценности в его тело. Другой важнейший пример вступления в область культурной близости (intimacy) [Herzfeld 1997] и состояние соучастия [Marcus 1997] описан, конечно же, в статье Гирца о петушиных боях [Geertz 1972]. Ключевые эмоциональные эпизоды отмечают не только важнейшие моменты для понимания локального мира, но и важные шаги в социализации исследователя в этих мирах, которые часто не так просто отбросить. Каролайн Хамфри описывает непростые, но продуктивные последствия статуса частично своего для исследователя, который всегда также и частично чужой [Humphrey 2007]. Ханс Штайнмюллер уже не столь драматично говорит об ощущении, которое возникает при непрошеном вторжении в интимные сферы, и о том, что размышления о легитимации публикации интимного знания могут дать для понимания локальных социально-культурных условий. Он назвал это «методом рефлексивного подглядывания» ("reflexive peephole method") [Steinmüller 2011].

Концептуальное отделение практики от рефлексии влияет не только на отношения между участием и наблюдением, оно воспроизводится и в отделении полевой работы от процесса написания научного текста. Кажется, что идеал — это исследователь, который возвращается из мест, где его задачей было

полное погружение в социальный мир, чтобы теперь, вернувшись в надежную гавань науки, извлечь полученное там знание, очистить его и переработать в научный текст. Все остальные возможные продукты антропологической работы остаются невидимы: «публикуйся или умри» — таков девиз этой гонки за публикациями, а значит, и за вниманием научного сообщества, исчисляемым в ссылках. Такая картина создает прочную иерархию между разными формами знания, которые стоят одна на другой, становятся все более научными, чтобы в итоге увенчаться высшей формой — статьей или монографией. В ее основании лежат невербальные выражения и невербализован-ные переживания, за ними следуют неструктурированные словесные беседы. Следующий уровень отведен более формальным интервью и полевому дневнику — коммуникации, которая явным образом адресована только одному человеку, самому исследователю или исследовательнице. Дальше идут доклады на конференциях и семинарах, где можно отточить выводы, обсудить и проверить теоретические положения, которые в итоге становятся научной публикацией — единственной формой знания, действительно имеющей значение. Кажется, только здесь и существует антрополог, в то время как все остальное — это только подготовительные, переходные, эфемерные формы существования, закулисье, где создается костюм и наносится грим для выхода на публику.

Мост

В качестве возможной альтернативы «проблеме перевода» я бы хотел предложить другую метафору, которая вроде бы похожа на метафору перевода, но способна высветить для нас некоторые аспекты, неизбежно ускользающие от нее. Это метафора моста, соединяющего два разделенных социальных пространства как два берега реки. В этой метафоре не только нет иерархии между двумя пространствами, двумя сторонами перевода, она также отказывается от разделения и иерархии между теми социальными практиками, которые составляют этот процесс: межличностным взаимодействием и интеллектуальной рефлексией. Она позволяет увидеть, как поле проникает в антрополога, а не только как антрополог приходит в поле. Картина моста, шаткой конструкции между двумя разделенными пространствами, помогает сделать этот разрыв осязаемым и доступным познанию, а также допускает обмены и потоки в обоих направлениях. Мост — это конструкция, которая стимулирует смешение и слияние знания, иногда в форме вторжения и оккупации чужой территории, но иногда и в форме скрытого противоположного течения, которое замечают значительно позже. Благодаря этой модели становится очевидно, что язык

антропологии — это не язык коробочек, под размер которых нужно подгонять знание. Лучшая метафора для антропологической работы — это тропинки, тоннели, через которые может протекать обмен, с разными результатами для обеих сторон, соединенных мостом. Становится также ясно, что антропология «сидит на стульях» двух разных социальных позиций и укоренена в мирах, которые неравны в доступе к политической власти и экономическим ресурсам. Без понимания этих властных различий невозможно и понимание позиции антропологического исследования «на двух стульях».

Еще один момент, который становится заметен благодаря метафоре моста, это поток — движение самого антрополога и антропологического знания в обоих направлениях. Этот поток, который течет в обоих направлениях, регулируют разные требования. Можно сказать, что одно из них, требование дискурса и дисциплины антропологии, следует извивам теоретических понятий и исследовательских проблем. Другое — это повестки социальных групп, существующих в поле, которые заинтересованы в конструировании своего коллективного лица и своих историй и нередко рассматривают их как часть мирового культурного наследия.

Я бы хотел ввести термин «эпистемическое движение» для движения между разными эпистемическими позициями, которые сливаются с социальными ролями и идентичностями исследователя. Я признаю важный вклад феминистской теории позиции (standpoint theory) в исследования формирования идентичности и в то, как социальные и политические интересы влияют на производство знания. При серьезном подходе к антропологической полевой работе определенные аспекты идентичности исследователя, экзис и хабитус по Бурдье, во время социализации в поле оказываются под ударом. Личность антрополога становится чем-то вроде палимпсеста, на который нанесены разные социализации, где разные модели мира и модели для мира борются за признание и легитимацию. Я думаю, что качество антропологической работы основано не столько на иерархическом порядке, описанном выше, сколько на способности ориентироваться среди перспектив, позиций, форм опыта и понимания мира. Понятно, что предложенный взгляд требует довольно высокого уровня понимания локализации самого исследователя. Он требует такого уровня саморефлексии, который не помещает в фокус исследования личность самого антрополога, но использует понимание его роли и позиции в качестве инструмента для понимания как поля, так и социальной позиции в науке, а также того различия, которое поддерживает разделение между ними. То, что я характеризую здесь как саморефлексию, подразумевает не столько изучение

конструкции воображаемого моста, сколько исследование его оснований по обе стороны реки — тех укреплений, на которых он установлен, и местности вокруг них.

Отказ от иерархического понимания отношений между полевой работой и научным текстом помогает решить еще одну проблему — проблему доминирования письменного текста над другими, и прежде всего визуальными, формами репрезентации, чья роль обычно сводится к иллюстрированию. Визуальные и аудиовизуальные формы репрезентации могут быть многослойными и полифоническими, могут сохранять сложность и даже рождать интерпретации, противоречащие позиции автора. Взаимодействие нетекстуальных материалов, выставок и фильмов с письменным текстом обогащает поток антропологического знания, струящийся через мост, не только для широкой публики или локальных сообществ на «полевом» берегу реки. Эти нетекстуальные результаты антропологической работы могут оказаться даже более ценными в долгосрочной перспективе, когда теоретические прозрения текста устареют и будут представлять интерес только для историков науки.

Как можно сохранить многомерность и многоголосье поля? Существуют такие литературные приемы, как монтаж, комментарии и гипертексты, включение контраргументов и материалов, которые противоречат точке зрения автора. В научных текстах все это встречается редко. Анонимным рецензентам может не понравиться наличие сомнений, подрывающих единственную истинную интерпретацию. Но, думается, все же можно впустить в текст, скажем, немного юмора и иронии — не для того, чтобы создать дистанцию между авторским голосом и объясняемой реальностью, но чтобы заложить возможность подрыва авторитета авторского голоса и его или ее финального вывода. Понятно, что для научной статьи это почти невыполнимая задача. Это может быть трудно и в монографии, но, несомненно, возможно в этнографическом фильме или выставке. Попытки выполнить распространенное требование, чтобы в антропологическом тексте были представлены «аутентичные голоса», часто только маскируют авторитетный голос автора. Цитаты из интервью часто используются только как иллюстрации, чтобы создавалось впечатление, будто субъек-тивностям участников исследования воздали должное.

Когда «поле» приходит в гости

А само поле уже давно взбунтовалось. Оно больше не желает играть роль рудника, откуда добываются данные. Люди, с которыми работают антропологи, все чаще демонстрируют понимание того, какими могут быть социальные последствия

антропологического исследования. Они требуют, чтобы их интересы признавались, чтобы с ними обсуждалось направление исследования, его возможные применения и негативные последствия. Это обсуждение целей и средств антропологии может начинаться уже в поле, а может быть и частью требований к подготовке полевой работы, которые выдвигаются, например, местным сообществом. Отводить для рефлексии и теоретизирования только то время, когда антрополог уже покинул поле, становится невозможно. И поле не дает возможности обрезать все связи после окончания полевой работы. Если раньше антрополог мог точно сказать, когда он вышел из поля, то сейчас, когда поле может «прийти в гости», этот момент, когда в идеале происходит отделение исследовательского поля от научного, становится все более расплывчатым. Современные информационные технологии и транспортные сети дают возможность полю вторгаться в академический мир в электронных формах в социальных сетях, а также физически, когда «информанты» приходят на конференции и участвуют в обсуждении научных результатов. Запрос на антропологическую экспертизу поступает от СМИ, политиков и бизнеса, и в условиях растущего социального неравенства и экономической и политической несправедливости поле все больше политизируется.

Антропологическая полевая работа существует в разнообразных сетях реципрокности, которые следуют разным правилам адекватности, легитимности и справедливости. Чем более длительный и глубокий социальный контакт устанавливается во время полевой работы, тем более уязвим оказывается исследователь для требований реципрокности со стороны поля. Часто от исследователя ожидается, что он будет работать на производство позитивного образа группы, идеализированную репрезентацию идентичностей. Проблемы могут возникнуть, если из-за лояльности исследователя и признания, которое можно получить через его работы, начинают конкурировать разные фракции. Эта лояльность может вступить в конфликт с требованием научного мира приносить «дары» в форме опубликованных научных текстов согласно максиме «публикуйся или умри». Долгое время хорошее укрытие предоставлял авторитет научного дискурса, который служит универсальным ценностям прогресса и развития. Сейчас поле не просто осознало, что это обещание нарушено, оно физически и виртуально вторгается в пространство производства антропологического знания. Поле приходит в гости — в университетскую аудиторию и в частную жизнь антропологов. Благодаря социальным сетям и другим технологиям коммуникации невозможно стало порвать социальные связи с полем, теперь есть возможность продолжать полевую работу, даже сидя за домашним компью-

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

тером. Частичная социализация классической антропологической полевой работы может превратиться в своего рода субкультурную составляющую жизни антрополога.

Хорошо помню поучительную историю, которую рассказывал один профессор антропологии, когда я учился в университете, о полевых исследователях, которые «стали туземцами» ("went native") и были потеряны для науки. А теперь чаще можно видеть, как «туземцы становятся антропологами». Они не сохраняют позицию временных посетителей, но начинают жить в научном мире собственной «половинчатой» жизнью ("halfi" life) [Abu-Lughod 2006]. В качестве вывода, я бы сказал, что сегодня антропологии необходимо сделать такую «половинчатую» идентичность или дефис между чужим и своим [Humphrey 2007] продуктивной не только для «туземных» антропологов, но и для любого серьезного исследователя.

Библиография

Abu-LughodL. Writing against Culture // Lewin E. (ed.). Feminist Anthropology: A Reader. Malden, MA: Blackwell Publishing, 2006. P. 153-169.

Berger P. Assessing the Relevance and Effects of "Key Emotional Episodes" for the Fieldwork Process // Berger P. et al. (eds.). Feldforschung: Ethnologische Zugänge zu Sozialen Wirklichkeiten = Fieldwork: Social Realities in Anthropological Perspectives. B.: Weißensee Verlag, 2009. P. 149-176. Bernard H.R. Research Methods in Anthropology. 3rd ed. Walnut Creek,

CA [et al.]: AltaMira Press, 2002. 753 p. Berreman G.D. Behind Many Masks // Robben A., Sluka J.A. (eds.). Ethnographic Fieldwork: An Anthropological Reader. Malden, MA: Blackwell Publishing, 2007. P. 137-158. Cohen A.P. Self-Conscious Anthropology // Robben A., Sluka J.A. (eds.). Ethnographic Fieldwork: An Anthropological Reader. Malden, MA: Blackwell Publishing, 2007. P. 108-119. DelamontS. Ethnography and Participant Observation // Seale C. et al. (eds.). Qualitative Research Practice. L.; Thousand Oaks, CA: Sage Publications, 2004. P. 217-229. DeWalt B.R.. Participant Observation. Walnut Creek, CA [et al.]: AltaMira Press, 2002. 285 p.

DeWalt B.R., Wayland C.B., DeWalt K.M. Participant Observation // Bernard H.R. (ed.). Handbook of Methods in Cultural Anthropology. Walnut Creek, CA; L.; Dehli: AltaMira Press, 1998. P. 259-299. Geertz C. Deep Play: Notes on the Balinese Cockfight // Daedalus. 1972.

Vol. 101. No. 1. P. 1-37. Hauser-Schäublin B. Teilnehmende Beobachtung // Beer B. (ed.). Methoden und Techniken der Feldforschung. B.: Reimer, 2003. P. 33-54.

Herzfeld M. Cultural Intimacy: Social Poetics in the Nation-State. N.Y.: Routledge, 1997. 226 p.

Humphrey C. Insider-Outsider Activating the Hyphen // Action Research. 2007. Vol. 5. No. 1. P. 11-26. doi: 10.1177/1476750307072873.

Lecompte M. Researcher Roles & Research Partnerships. Walnut Creek, CA: AltaMira Press, 1999. 175 p.

Malinowski B. Argonauts of the Western Pacific: An Account of Native Enterprise and Adventure in the Archipelagoes of Melanesian New Guinea. L.: Routledge & Kegan Paul, 1922. 527 p. (Studies in Economics and Political Science, 65).

Marcus G.E. The Uses of Complicity in the Changing Mise-en-scene of Anthropological Fieldwork // Representations. 1997, July. No. 59. P. 85-108. doi: 10.2307/2928816.

O'Reilly K. Ethnographic Methods. L. [et al.]: Routledge, 2005. 252 p.

Steinmuller H. The Reflective Peephole Method: Ruralism and Awkwardness in the Ethnography of Rural China // Australian Journal of Anthropology. 2011. Vol. 22. No. 2. P. 220-235. doi: 10.1111/ j.1757-6547.2011.00125.x.

Tedlock B. The Observation of Participation and the Emergence of Public Ethnography // The Sage Handbook of Qualitative Research. Thousand Oaks: Sage Publications, 2005. P. 467-481.

Пер. с англ. Александры Касаткиной

АЛЕКСАНДРА КАСАТКИНА

1 3

Александра Константиновна Касаткина

Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия kasatkina@kunstkamera.ru

В свое время меня поразило специальное антропологическое выражение to write up — «превращать полевые заметки в текст для публикации» — и стоящая за ним практика (см., например: [Sanjek 1990: 38]). Именно тогда я впервые задумалась о том, как происходит превращение полевой реальности в текстовую, и о том, что этот процесс может быть, во-первых, организован, т.е., видимо, хотя бы отчасти управляем, во-вторых, организован по-разному. И обнаружила, что у меня самой спонтанно выработался сложный и неэкономный способ перевода поля в текст, где полевые заметки занимают странную позицию. Я стараюсь как можно больше записывать в поле. Специально выделяю для этого время вечерами, что-то царапаю в течение дня в карманном блокноте

или, в последнее время, в смартфоне (причем со смартфонны-ми заметками сложнее всего — они легко теряются и забываются). Особенно много я писала в своих первых полях, причем по разным причинам.

Мое первое диссертационное поле случилось в садовом товариществе, куда я ездила отдыхать каждый год. Тогда я как можно более детально описывала свою дачную повседневность, надеясь, что остраняющий эффект письма поможет мне отступить от рутины и увидеть в ней материал для исследования. Замечу, что так и вышло, но, увы, значительно позже, когда настройка исследовательского взгляда произошла в других полях и в общении с коллегами. Второе поле было, напротив, предельно далеким, это была деревня в малайзийской части острова Калимантан. Там я старалась записывать все подряд, потому что абсолютно все казалось необычным и достойным записи, а я не надеялась на свою память. И правильно, потому что уже через неделю в этом поле я перестала видеть повсюду необычное, и подробные заметки первых дней теперь бесценны, поскольку сохранили свежее впечатление. Однако когда я писала свои исследовательские тексты, то до сих пор еще ни разу не выращивала их из дневниковых записей, более того, зачастую я вообще не обращалась к дневникам или вспоминала о них где-то под конец работы, перелистывала и почти не использовала.

Нужно ли сейчас задавать вопросы к этим первым неумелым шагам новичка? Думается, моя спонтанно сложившаяся практика отразила некоторые важные особенности полевых заметок как документа и их отношений с последующими текстами, а также полевого исследования в целом. Поэтому далее я все же намерена поразмышлять о том, почему мои полевые заметки оказались так сильно дистанцированы от моих исследовательских текстов.

Во-первых, в одном случае я приехала в поле со слишком широко, а в другом — со слишком узко сформулированным исследовательским вопросом. В садоводстве меня интересовала дачная повседневность (что может быть шире?), и у моей диссертации еще не было четкого фокуса исследования. Полевые заметки так писать можно — они будут (и были) «обо всем». А вот статьи так писать не получится, в статье нужно отвечать на конкретный узкий вопрос. Такие вопросы начали формироваться уже после поля, часто в ответ на внешние запросы от коллег или тематических конференций: отношение к власти, частной собственности, публичное говорение в садовом товариществе. С одной стороны, в моих первых дневниках оказалось разбросано немало косвенных данных на эти темы,

главным образом детали повседневности, случайно услышанные истории и разговоры и т.п. Далеко не всегда такие детали удается собрать во время сфокусированной полевой вылазки, когда внимание сосредоточено на одной теме и отбрасывается все, что, на первый взгляд, к теме не относится. С другой стороны, мне все же пришлось отправиться в поле снова и вести наблюдение на общих собраниях и брать экспертные интервью.

В Малайзии передо мною стояла узкая задача собрать как можно больше информации о музейных фотографиях и предметах, привезенных из этой местности 100 лет назад. При этом я жила в деревне в доме моих друзей и нужные мне сведения получала только во время встреч с местными знатоками старины, которые они для меня организовывали. Для этих записей в моем дневнике были отведены специальные страницы. Но вокруг бурлила деревенская жизнь, и я не могла не вести подробный дневник, воображая себя ученицей Малиновского, заброшенной на далекий остров на целый год, хотя на самом деле в моем распоряжении было всего две недели. Получилось две толстых тетради записей «обо всем» (электричество отключали всего один раз, и все же я почему-то вела дневник от руки), которые, вероятно, могут помочь пониманию современного состояния культуры горных дусунов. Но до сих пор я к ним почти не обращалась, в то время как записи о предметах и старинных фотоснимках, сделанные во время обсуждений с жителями деревень, я часто цитирую в своих статьях об этой музейной коллекции. Но именно цитирую!

Почему же мне не приходило в голову, что полевые заметки могут быть черновиками для научных статей? И здесь начинается «во-вторых». Полевой хронотоп создает дистанцию. После поля полевые заметки видятся мне как законченный текст, документирующий конкретное пространство-время. Этот текст писал другой человек, который был сформирован полевой ситуацией, не тот, что сейчас сидит дома за столом и пишет статью. Поэтому — дистанция и кавычки. Эффект многократно усиливается, когда заметки сделаны от руки в тетради. Ведь их даже чтобы процитировать, нужно сперва перепечатать. (Как же антропологи докомпьютерной эры wrote up свои тексты из рукописей и машинописей?..) С заметками, написанными на компьютере, включается гиперкоррекция: электронный текст настолько уязвим для изменений, его статус документа настолько хрупок, а соблазн начать писать прямо поверх и между написанных в поле строчек настолько велик, что я отношусь к таким файлам с преувеличенной осторожностью.

И, наконец, в-третьих, важную роль играет сам стиль полевого письма. В своих полевых заметках я отдаю предпочтение дета-

лям, а не анализу и трачу много сил на описание мелких подробностей, опасаясь преждевременных обобщений. Стараюсь сделать отбор описываемых подробностей минимальным. На анализ прямо в поле на страницах дневника зачастую уже не хватает сил, ведь документирование подробностей занимает часы вечерами утомительных полевых дней. А иногда не хватает смелости. Наверное, в хорошем дневнике должны присутствовать и детали (никогда ведь не знаешь, что пригодится далее), и предварительный анализ. Тем более что сделанное обобщение можно было бы проверить прямо в поле. И, конечно, куда как экономнее было бы начинать писать статьи и книги сразу в поле. И все-таки, как же делать это и одновременно сохранить индуктивный принцип работы, движение от материала к теории? Как не навязать полю свои чересчур поспешные обобщения? Возможный ответ: длительная работа в поле, не две недели, не месяц, а год и более, подряд или с частыми возвращениями для проверки идей. Условия финансирования нашей науки сейчас не всегда это позволяют, увы.

Другая ситуация сложилась, когда я работала в Обнинске в коллективном проекте. Там в поле в разное время находились несколько исследователей, и для координации действий они размещали полевые заметки на цифровой платформе "ВазеСашр". Это один из сетевых сервисов для коллективной работы, который с виду похож на обычный интернет-форум, где можно заводить темы и оставлять комментарии к своим и чужим темам, так что получаются тематические ветки обсуждений. Каждый полевик завел там собственную тему, куда потом выкладывал свои заметки из поля: описания встреч с информантами и конспекты интервью, впечатления от прогулок по городу или визитов в музеи, размышления по следам увиденного, услышанного или прочитанного в книгах и документах. Удивительно было наблюдать метаморфозы собственной манеры вести полевые записи, как только дневник стал публичным: отбор деталей теперь ориентировался на репортажную яркость, уходили личные размышления, обобщения становились более смелыми, появлялись высказывания, адресованные коллегам (вопросы, предложения, сомнения). Поначалу я вела отдельно дневник для себя и отдельно делала публичные электронные записи. Но потом на это уже не было сил, и я почти полностью перевела свой дневник на "ВазеСашр". Сейчас я иногда жалею об этом, поскольку некоторые моменты, о которых я не хотела писать публично, или детали, которые казались лишними для короткой емкой заметки, так и остались не зафиксированы и уже стираются из памяти, а они важны для новых осмыслений происходившего в поле. Зато сделанные тогда публичные записи гораздо лучше годятся для того, чтобы

4

выращивать из них научные тексты, и я иногда использую их фрагменты, причем обычно не выделяя кавычками, в статьях или отчетах. Возможно, граница между дневником-документом и дневником-черновиком статьи пролегает где-то рядом с границей между диалогом с собой и публичным высказыванием. Форум коллективного проекта вынуждал меня переводить свои записи в публичный статус еще прежде собственно публикаций исследовательских текстов.

Поскольку у "BaseCamp" есть возможность делать комментарии к заметкам, вокруг дневниковых записей иногда разворачивались дискуссии, в результате которых добавлялись новые детали из поля, формулировались гипотезы. Цифровой формат, таким образом, дает возможность для создания особых полевых документов — коллективных, разделенных с другими (shared), полифонических полевых дневников. И возможность их использования для публикаций ставит вопрос об авторстве и как минимум требует и цитирования, и согласования использования тех или иных слов с их автором (поскольку "BaseCamp" — закрытая платформа).

Вопрос о личном характере полевого дневника тесно связан с вопросом о возможности его сдачи в архив. Некоторые пособия по полевой работе рекомендуют вести личный и рабочий дневники отдельно. Однако личные эмоции и размышления исследователя сейчас признаются важной частью полевого опыта, оказывающей влияние на собираемый материал и его осмысление. Поэтому разделять описания фактов и личные излияния не всегда возможно и, вероятно, не всегда нужно. Я этого обычно не делаю, по крайней мере пока нахожусь в поле. Но если я сдаю дневник в архив, я его редактирую: убираю некоторые личные моменты, а также кое-какие детали об информантах. У сотрудников МАЭ нет обязательства сдавать в архив дневники (только полевые отчеты), но тем не менее, если дневник привезен из далекого поля, я считаю это важным для будущих поколений исследователей, которые будут заниматься этим регионом, и потому обычно сдаю свои дневники из Малайзии. Но остается вопрос о статусе этого документа, который я сдаю в архив. Ведь дневник был отредактирован, и следов правки на распечатке из текстового редактора не осталось. Дневник все равно будет полезен потомкам, но они не узнают, что, когда и почему я убрала оттуда или добавила. Может быть, следует документировать правку? Оставлять пометки там, где что-то было удалено? Я не знаю...

Остается также вопрос о том, является ли заархивированный полевой дневник стабильным документом, закрытым для изменений. С продолжением исследования всегда появляются

2

уточненные данные, корректируются ошибки. Дневник, сданный в архив, фиксирует определенную стадию исследования. В электронном дневнике удобно что-то дописать или сделать исправление, но тогда в архив эти уточнения не попадут, да и сам исследователь может легко потерять след своих правок и траекторию становления своего знания и понимания поля. Возможно, стоит придумать разметку, которая позволяла бы фиксировать наслоения, из которых состоит исследовательский процесс. Но как архивам работать с такими нестабильными документами, как электронный исследовательский дневник?

С проблемой нестабильности другого полевого документа, интервью, мы столкнулись в Обнинском проекте, когда начали готовить расшифровки собранных интервью для размещения в открытом онлайн-архиве (подробнее о проекте: [Орлова 2016а]). Нам нужно было согласовать тексты расшифровок для архивации с информантами (авторизовать). Подробно о сложностях авторизации и ее потенциале сотрудничества я писала в своей реплике в «Форуме» № 30 [Форум 2016] (еще больше деталей см.: [Орлова 2016б; Каза!кта, Уазйуеуа, ККапёогИко 2018]), об этом же в контексте проблематики открытия качественных данных — в статье [Касаткина 2016]. Здесь я хочу остановиться на одном моменте, связанном со свойствами расшифровки интервью как документа: довольно часто наши информанты, получив транскрипт, хотели внести в него изменения, от мелких литературных правок до серьезных переписываний.

Один из руководителей Обнинского проекта Галина Орлова в своей статье [Орлова 2016б] показывает, что идея демонстрации расшифровок исследовательских интервью информантам встречает отторжение в международной среде социологов-качественников, а предпринимавшиеся попытки в основном расцениваются как крайне неудачные. Во-первых, информант получает возможность контроля и оценки качества работы исследователя — что уж тут приятного? Во-вторых, и об этом пишут чаще всего, информант захочет изменить расшифровку, а это недопустимо, поскольку считается, что лишь спонтанная речь содержит аутентичные, «настоящие» сведения. В нашем междисциплинарном проекте, где собрались историки, антропологи, филологи, психологи, философы, вокруг авторизации тоже развернулось немало дискуссий. Возражения вызывала и демонстрация информантам неотредактированных расшифровок, и литературное редактирование, искажающее смысл слов, и изменение транскриптов по требованию информантов... И когда я обсуждала наши проблемы авторизации с другими российскими коллегами — этнографами, антропологами,

социологами, тоже слышала в первую очередь именно это: «Они же потребуют изменить текст и будут делать с ним все, что захотят! И мы потеряем самые интересные данные!»

Почему-то именно сказанное в спешке, фактически урванное тайком, без ведома информанта, оказалось «самым интересным» и наиболее близким к правде. П. Бурдье однажды сравнил социолога, берущего интервью и стремящегося получить как можно более спонтанный, т.е. аутентичный, ответ, с психоаналитиком, который ищет структуры и логику в бессвязных рассказах пациента [Воиг^еи 1996: 30]. Однако, думается, в ситуации интервью «поток свободных ассоциаций», который мы так ценим в спонтанных беседах с нашими информантами, может быть и очень даже контролируемым. Ведь информанты понимают, что они не на кушетке психоаналитика, и могут вполне сознательно выстраивать рассказ исходя из тех или иных соображений. После интервью, по зрелом размышлении, их позиция может измениться, в дело могут включиться другие инстанции контроля. Поразмыслив в спокойной обстановке, посоветовавшись с другими, посмотрев литературу или фотографии, человек может собрать не менее правдивую, а, напротив, более точную версию событий прошлого, если речь об устно-историческом интервью. Или сформулировать более взвешенное, сложное и интересное мнение. Или дать больше деталей на интересующую исследователя тему. Именно так нередко и происходило в Обнинском проекте. Не будут ли тогда добавления информанта к интервью ценностью, а не порчей? Может быть, пусть и делает с ним, что хочет? Как же так вышло, что, анализируя интервью, мы больше интересуемся не тем, что человек говорит, а тем, о чем он проговаривается? Думаю, здесь играет роль и давно усвоенная антропологами бинарная оптика, которая всюду находит дихотомии типа публичное / приватное и официальное / неофициальное и уверенно направляет внимание исследователя к последним членам оппозиций, где, как считается, хранится (и прорывается в оговорках) обычно скрытое от посторонних глаз и потому самое интересное и информативное. Тем временем некоторые авторы критикуют использование этих оппозиций, скажем, для исследований советского общества, полагая, что они упрощают картину и помогают описать взгляд, характерный только для узкой группы диссидентов и их кругов (например: [ОаНг 2004]).

Что происходит, когда информант активно включается в работу над подготовкой расшифровки интервью к архивации? Во-первых, меняется его позиция по отношению к интервью, она становится активной и по-настоящему информированной. Во-вторых, исследователь получает в свое распоряжение новый тип материала — правки и варианты одного и того же

3

рассказа. А значит, возможность задавать новые вопросы не только к содержанию рассказанного, но и к обстоятельствам рассказывания и его последующих модификаций. Это необходимо учитывать при архивации, и в электронном архиве обнинских интервью следы изменений, вносимых информантами, должны быть видимы. В-третьих, биографический рассказ с последующими наслоениями изменений превращается в динамический процесс, что, думается, лучше отвечает свойствам историй, которые рассказывают люди. В-четвертых (и, уверена, не в-последних), если информант радикально переписывает текст, транскрипт совсем отрывается от аудиозаписи интервью и, видимо, становится самостоятельным документом, значительно более гибким и открытым новым наслоениям изменений.

От публикации расшифровки интервью с размеченными изменениями информанта технически и концептуально один шаг до нового жанра исследовательского текста и новой траектории движения между полем и текстом — транскрипта интервью с комментарием исследователя, о котором уже довольно давно писал Й. Фабиан, вдохновленный перспективами цифровых медиа для антропологов [Fabian 2002]. В интерактивной среде современного интернета, если информанты — активные пользователи сети, такая публикация может стать пространством общения исследователей, информантов, других обитателей того же поля и прочих заинтересованных лиц, и тогда грань между полевым документом и публикацией, полем и кабинетом станет совсем тонкой.

На мой взгляд, инструментарий для анализа устной речи, разговоров необходим любому антропологу, даже если он не работает с интервью и занимается только наблюдением и все равно участвует в повседневных разговорах наблюдаемых. Многие такие инструменты были предложены лингвистической антропологией (см., например, многочисленные работы М. и Ч. Гуд-винов). Жаль только, что достижения лингвистической антропологии редко покидают ее специфический круг тем. Удивительно, но книга антрополога Ч. Бриггса «Учиться спрашивать» [Briggs 1986], в которой поставлены вопросы о специфике интервью как источника с позиций этнографии речи и дается рабочий инструментарий, за прошедшие 30 лет, судя по ссылкам в Google Scholar, была востребована прежде всего среди социо-логов-качественников, но не среди антропологов.

В результате можно видеть антропологические тексты, которые основаны на интервью и состоят из нарезки цитат, иллюстрирующих тезисы автора, без каких-либо комментариев относительно того, при каких обстоятельствах были сказаны эти

слова или даже каким тоном, сопровождались ли они усмешкой и т.п. Между тем такое сопровождение может изменить смысл слов на противоположный, так же как и речевая ситуация, диалог, в котором эти слова были произнесены. Интервью — это тоже социальная ситуация, встреча, во время которой антрополог может вести включенное наблюдение и анализировать взаимодействия, в которых произносятся слова, наряду с содержанием сказанного (ср. недавний сборник статей, где антропологи напоминают о том, что интервьюирование — равноправный антропологический метод и, будучи социальной ситуацией, может и должно сочетаться с включенным наблюдением: [Skinner 2012]).

Расшифровка интервью — это первая ступень перевода устного в письменное и интерпретации (интерпретативная мощь транскрибирования хорошо показана в: [Bucholtz 2000]). Но расшифровка — это еще не текст, а техническая запись устного высказывания, которая конструируется по принятым правилам, отличающимся от правил написания письменного текста [Bourdieu 1996: 32]. Обращаться с ней как с текстом значило бы игнорировать богатство этого источника. Анализ полевых интервью и других речевых жанров, принесенных из поля, при помощи специальных инструментов для устной речи (откуда бы они ни пришли: этнография речи, анализ дискурса, конвер-сационный анализ, прагматика коммуникации) — это признание их нетекстовой природы и работа с ними как с социальными событиями, в результате чего вопросы могут ставиться не только к содержанию, но и к поведению и ситуации. Это означает плавный и внимательный перевод из увиденного и услышанного в написанное и опубликованное.

Библиография

Касаткина А.К. На пути к открытым качественным данным // ЭНОЖ

«История». 2016. № 7(51). doi: 10.18254/S0001678-4-1. Орлова Г.А. Предисловие к разделу: собирая проект // ШАГИ / STEPS.

2016a. Т. 2. № 1. С. 154-166. Орлова Г.А. Со-авторизация, но не соавторство: приключения транскрипта в цифровую эпоху // ШАГИ / STEPS. 2016б. Т. 2. № 1. С. 200-223.

Форум «Отношения антрополога и изучаемого сообщества» // Антропологический форум. 2016. № 30. С. 8-80. Bourdieu P. Understanding // Theory, Culture & Society. 1996. Vol. 13. No. 2. P. 17-37.

Briggs Ch.L. Learning How to Ask: A Sociolinguistic Appraisal of the Role of the Interview in Social Science Research. Cambridge; N.Y.: Cambridge University Press, 1986. 155 p.

¡3 Bucholtz M. The Politics of Transcriptions // Journal of Pragmatics. 2000.

I Vol. 32. No. 10. P. 1439-1465.

SC

g Fabian J. Virtual Archives and Ethnographic Writing: "Commentary" as

= a New Genre? // Current Anthropology. 2002. Vol. 43. No. 5.

P. 775-786.

Galtz N.R. The Strength of Small Freedoms: A Response to Ionin, by Way of Stories Told at the Dacha // Bertaux D., Rotkirch A., Thompson P. (eds.). Living through the Soviet Russia. L.: Routledge, 2004. P. 174-191.

Kasatkina A., Vasilyeva Z, Khandozhko R Thrown into Collaboration: An Ethnography of Transcript Authorization // Estalella A., Criado T.S. (eds.). Experimental Collaborations: Ethnography through Fieldwork Devices. N.Y.; Oxford: Berghahn Books, 2018. P. 132153.

Sanjek R.. (ed.). Fieldnotes: The Makings of Anthropology. Ithaca: Cornell University Press, 1990. 432 p.

Skinner J. (ed.). The Interview: An Ethnographic Approach. L.; N.Y.: Berg, 2012. 271 p.

УГО КОРТЕ

Уго Корте (Ugo Corte)

Хельсинкский коллегиум высших исследований, Хельсинки, Финляндия / Уппсальский университет, Уппсала, Швеция ugo.corte@heLsinki.fi

Полевая работа как письмо: перекрывающиеся стадии и интервью-комментарии

Этнография может подразумевать разные процессы и задачи с разнообразными целями [Corte, Irwin 2017], как и приготовление пищи, танцы или уборка. И, наверное, может быть всем чем угодно. И все же по своей сути и в своем самом общем виде данный тип деятельности одновременно и похож на многие другие [Fine, Hancock 2017], и отличается от них. Наверное, этнография ближе всего к таким видам занятости, в которых вознаграждение за труд редко бывает сразу, а ход процесса непредсказуем. В этом смысле этнография похожа на любую другую исследовательскую практику или художественный проект, но отличается от, скажем, игры, еды или сна. Она не столь жизненно необходима, как труд водопроводчика, медсестры или пожарного, но не менее телесна и опасна, как в поле, так и за столом в кабинете. Однажды мне позвонил коллега и пожаловался, что вывихнул плечо, когда читал

свои заметки в постели. И, судя по количеству недавно заказанных столов-конторок у меня в институции, думаю, что боли в спине — достаточно распространенное явление среди моих коллег. Можно сказать с уверенностью, что этнография — работа, а не, скажем, способ провести время и не призвание, как бы некоторым ни хотелось так думать. Вы знаете хоть кого-нибудь (в здравом уме), кто был(а) бы (или хотел(а) бы быть) профессиональным этнографом и действительно занимался или занималась бы этнографией в свободное время? Конечно, тусоваться бывает весело (иногда), особенно в компании тех, чей взгляд на мир мы разделяем. Но новизна и воодушевление неизбежно становятся рутиной, которая начинает утомлять, если принимать участие в деятельности группы приходится и тогда, когда этого совсем не хочется. Подумайте и о том, как записывать «данные», одновременно ведя наблюдение и стараясь выглядеть не слишком неуместно. В таких случаях просто необходимо отращивать толстую шкуру [Goffman 1989].

Немало чернил и интеллектуальных усилий изведено на то, чтобы описать соответствующие эмоциональные издержки, — и совершенно справедливо (см., например: [Kleinman, Copp 1993; Irwin 2006]). Но это не значит, что в этнографии нет места удовольствию: в конце концов это занятие — добровольный выбор, и, как и с любой творческой работой, лучше всего, если оно основано на способности учиться получать удовольствие от процесса. Так что оно имеет право на существование, несмотря на все сложности и отложенное вознаграждение, которое делает этнографию занятием самодовлеющим — занятием, которое скорее награда само по себе, чем средство для достижения других целей [Csikszentmihalyi 1996]. И хотя (надеюсь) этнографы все же получают удовольствие от своей работы, конечно, есть в ней и такие аспекты, с которыми нужно просто научиться справляться. Принимать их как есть. В крайнем случае, кто-то, возможно, и обнаружит в себе склонность к какому-нибудь другому методу. Такое случается, и тут не о чем жалеть. Перефразируя социолога Роберта Парка: как долго вам хочется пачкать штаны1, царапая полевые заметки? У каждого метода свои достоинства и свои недостатки, вопреки романтическим образам из «полевых баек». Чужаки порой принижают наше ремесло, называя его «развлечением». Возможно, они действительно намекают на его несерьезность и неструктурированность и при этом не понимают, что в этом развлечении, и не в последнюю очередь в его осмыслении (implications),

1 Речь о знаменитом призыве Р. Парка к своим студентам: «Короче говоря, джентльмены, идите и запачкайте свои штаны в реальном исследовании» (цит. в русском переводе по: [Парк 2011: 16, примеч. 2]). — Примеч. пер.

кроется серьезность [Csikszentmihalyi 1996; Fine, Corte 2017], а в хаотичности скрыт метод. Те, кто так говорит, либо никогда не занимались этнографией сами, либо не публиковали ничего, что было бы основано на этом подходе. А может быть, они говорили под влиянием эмоций, наконец освободившись от всех тягот, которые им пришлось вынести. Или же они некорректно воспользовались термином «этнография», если, например, речь идет об исследовании, основанном только на интервью. Что бы кто ни думал о таких исследованиях, в них нет ничего дурного, и вовсе необязательно они будут низкого качества (или не потребуют никаких усилий), но, конечно же, их нельзя назвать этнографией. В этом эссе я использую термины «полевая работа» и «этнография» как взаимозаменяемые. Как и термин «антропология», они все больше распространяются и получают вес и внутри академического мира, и за его пределами, но отныне для разных людей они означают разное. Как и в других субкультурных практиках, расширение смысла оборачивается и обеднением, и фрагментацией, и смешением, и в то же самое время установлением границ. Но при прочих равных условиях расширение может способствовать обогащению (richness) [Critcher 1980; Corte, Edwards 2008; Hannerz 2015], а также рефлексии. Один умный аспирант как-то спросил: «Насколько этнографическим должно быть исследование, чтобы его сочли таковым?»

Обсуждать «закулисье» этнографии, несомненно, полезно. Это должно помочь сделать ее более творческой и, вероятно, более приятной, т.е. более понятной и управляемой, а значит, и менее эмоционально напряженной. Возможно, если мы расскажем о том, что мы делаем, другие лучше оценят наши усилия. И, может быть, попробуют подражать тому или иному стилю нашей работы, а потом, надеюсь, выработают и собственный. Именно с такими мыслями я включаюсь в дискуссию.

И это приводит меня к вопросу о ее названии: «От поля к тексту». Тема дискуссии одновременно двусмысленна и исключительно важна. Ее важность в том, что в центре внимания оказывается «черный ящик» — что остается за кулисами, когда публикуется текст, а ее явная двусмысленность заключается в неверном понимании этнографической практики (или в моем слишком педантичном прочтении вопросов «Форума», которыми я воспользовался в качестве отправной точки для моей реплики).

Наименее обсуждаемый аспект полевой работы, и качественных методов в целом, как в публикациях, так и в преподавательской практике, это загадочный процесс превращения сырых данных в продукт, который публикуется, демонстри-

руется, возможно, продается, становится объектом внимания и потенциального использования другими. Кто-то скажет, что все проекты разные и, соответственно, предполагают разные процедуры, — и в определенной степени я готов с этим согласиться. Во времена, когда набирала темпы масштабная профессионализация североамериканской социологии, Ч.Р. Миллс написал классический текст об интеллектуальном мастерстве. «Побуждайте каждого человека быть методологом для самого себя, своим собственным теоретиком. Старайтесь [снова] превратить теорию и метод в органичную часть своей практики»1, — гласит знаменитая цитата оттуда [Mills 1959: 245]. И хотя существуют уникальные секреты мастерства, которые каждый исследователь более или менее явно разрабатывает и совершенствует, думаю, их не следует создавать полностью спонтанно или методом проб и ошибок, опираясь только на личную изобретательность, но нужно разрабатывать их и осваивать в контакте с другими исследователями, знакомясь с образцовыми результатами, наблюдая, как другие работают, выслушивая их анализ и критику [Corte, Irwin 2017]. И я горячо одобряю этот «Форум» за побуждение к коллективному размышлению о таких вещах и к попыткам перевести в слова некоторые наши рабочие привычки.

В моем понимании качественное исследование, в частности этнография, отличается особой итеративностью и включает серию перекрывающихся стадий, которые часто повторяются. И как не существует четкого различия между индукцией и дедукцией, так и эти две «модели исследования не могут быть разведены» и требуют «рекурсивного процесса» анализа [Fine 2004: 81]. Нет одного идеального способа провести такое исследование, но есть различные стили, которые, если ими овладеть, могут стать частью нашего рабочего инструментария. И чтобы их оценить, чтобы им подражать, раскрыть их секрет и в конечном итоге бросить им вызов, сперва нужно их понять и обсудить распространенные ошибки. И, конечно, нужно кое-что сказать и об импровизации, хотя я склоняюсь к убеждению, что импровизировать проще, если сначала освоить и испробовать существующие модели. Новизна, к которой в той или иной степени должно стремиться каждое исследование, как правило, отчасти основывается на уникальной рекомбинации разных идей. Опираясь на работу Мертона и Барбера [Merton, Barber 2004], такие исследователи, как Малин Окер-стрём [Akerström 2013], говорят о наитии. Схожим образом я говорю о «поиске удачи» (pursued luck), подразумевая макси-

1 Цитируется по русскому переводу А.И. Кравченко: [Миллс 1994: 113]. В квадратных скобках вставлено важное, на мой взгляд, слово, которое было опущено переводчиком. — Примеч. пер.

мизацию вероятности того, что случится нечто интересное, непредвиденное и, возможно, контринтуитивное. Основываясь на работе Дерека Прайса [De Solla Price 1975] об интеллектуальном творчестве, Рэндалл Коллинз утверждает, что один из способов оценить новшество и релевантность заключается в том, чтобы посмотреть, как «те или иные идеи дали возможность другим людям сформулировать собственные суждения» [Collins 2009: 31]. Другими словами, сколько еще вопросов вы или научное сообщество в целом сможете задать, отталкиваясь от этого конкретного текста?

Но, как сказал один информант в этнографическом проекте, которым я сейчас занимаюсь, «удача — это когда вероятность встречается с подготовкой». Подготовка в полевой работе, согласно исследователям вроде Джона Лофланда и его коллег [Lofland et al. 2006] и раннего Бронислава Малиновского [Malinowski 1922], включает составление списка «предвиденных проблем» — тем, вопросов или гипотез, которые надо будет проверить в поле. Они формулируются исходя из прочитанных текстов, собственных исследований, опыта и теоретических соображений [Swedberg 2014]. Другие, как, например, Патрик Асперс [Aspers 2009], указывают на важность «предварительных исследований». Все теоретики говорят о необходимости сразу же фиксировать возникающие мысли, наблюдения и связи между ними, не откладывать анализ до возвращения в душный кабинет. Сейчас Асперс и Корте развивают провокативную мысль о том, что само понятие качественного в качественном исследовании (включая полевую работу) и его определение неясны, и это препятствует развитию нашего ремесла. Они считают, что качественное исследование «предполагает создание значимых новых различий в процессе приближения к изучаемому феномену, что дает научному сообществу его улучшенное понимание». Также они настаивают на том, что полевая работа особенно хорошо подходит для этой задачи и потому, что она по определению лонгитюдна, и потому, что она позволяет исследователям работать в непосредственном контакте с данными, а значит, проверять, насколько их результаты отвечают «реальности». У эмпирического материала появляется шанс дать сдачи, сопротивляясь попыткам впихнуть его в теоретическую смирительную рубашку [Becker 1970: 43]. Но в поле мы не просто тестируем гипотезы, чтобы принять или отклонить их. Когда исследователь проводит много времени за работой с материалом, у нее или у него возникают теоретические соображения, которые на последующих этапах работы помогают исследователю и исследовательскому проекту продвигаться вперед. В этом процессе кодирование и анализ тесно переплетены, и потому они часто оказываются важными

шагами в приближении к изучаемому явлению и в решении, на что далее обратить внимание [Aspers, Corte, unpublished manuscript].

Таким образом, моя аргументация здесь отчасти направлена против тезиса, что мы «потом преобразуем наши впечатления в исследовательский текст», Я считаю, что такое преобразование должно сознательно происходить как можно раньше, и непрерывно, пока текст еще не опубликован, и вне зависимости от этого, Но «можно ли как-то формализовать этот процесс?» В духе этой дискуссии отвечу на вопрос несколькими примерами из собственного опыта,

В поле я, конечно же, веду полевой дневник, записываю интервью, составляю описи фотографий, которые сделаны мною или другими, и видеозаписей [Lee 2018], Недавно начал экспериментировать со звуком, Я думаю, что редактирование моих заметок допустимо в двух случаях, Во-первых, для анони-мизации информантов, особенно когда речь идет о деликатных вещах, даже если у меня есть разрешение использовать их настоящие имена, Во-вторых, для поправки на «достоверность», Я не скажу, что нечто произошло, если на самом деле я в этом не уверен или точно знаю, что этого не происходило или не могло произойти, Но я использую один записанный мною пример, чтобы описать более общее явление, если мое наблюдение хорошо согласуется с другими данными, которые я собрал, и если это какой-нибудь второстепенный, неглавный тезис моей работы, Если у меня возникает ощущение, что этот эпизод может стать ключом к новому пониманию, я включаю его в свой инструментарий и проверяю,

«Обращаюсь ли я несколько раз к одной и той же аудиозаписи?» Да, много раз, пока не выучу цитаты почти наизусть, Я возвращаюсь к своим записям по разным причинам, не в последнюю очередь — чтобы понять, как именно прозвучали высказывания, чтобы убедиться в точности их расшифровки и моей интерпретации, а иногда и чтобы прислушаться к интонации, паузам и стилю речи, Еще я возвращаюсь к ним, чтобы понять, как отредактировать цитаты и при этом не исказить их значения, Например, слишком длинная цитата в тексте может создать впечатление однообразия и разорвать повествование, Поэтому фразы из длинного интервью можно разбивать на небольшие фрагменты и перемежать их собственными комментариями о выражениях лиц или жестах информантов, чтобы как-то взбодрить ритм письменного текста и восстановить атмосферу живой беседы, Как недавно сказал мне один поэт, «в музыке текста цитаты (из речи информанта) похожи на короткие соло на ударных»,

Я не только веду полевой дневник, но и, если чувствую, что назревает какая-то важная ситуация, и если это этически допустимо, записываю на диктофон те разговоры в поле, которые не являются интервью. В своем движении между записью данных, анализом и написанием исследовательского текста я заношу возникающие идеи в дневник. Помимо этого, но несколько реже, я беру интервью-комментарии [Snow et al. 1982] и, в частности, по цитатам [Corte 2013]. Эта техника — отличительная особенность моего стиля. К ней я обращаюсь на разных стадиях работы, и в поле, и между полевыми поездками. Она подразумевает чтение информантам избранных отрывков из других интервью (обычно я сохраняю анонимность информанта) или иных источников, чтобы получить их реакции на те или иные темы или вопросы, которые я счел перспективными в ходе исследования. Эта практика может помочь в решении трех задач: во-первых, получить более продолжительные повествования и реакции на события, описываемые в том или ином отрывке; во-вторых, оценить валидность отрывка через триангуляцию и, в-третьих, прояснить некоторые деликатные моменты, использовав отрывок как предлог, чтобы подобраться к теме, подготовив почву для получения развернутых и, можно надеяться, искренних ответов. Кроме того, я пользуюсь этим методом, цитируя отрывки из собственных аналитических записей, чтобы понять, насколько они согласуются с представлениями моих информантов. И хотя я думаю, что у информантов должен быть шанс убедиться, что их правильно процитировали, я, как и другие этнографы, не считаю, что они обязательно должны быть согласны с моими выводами, по меньшей мере по двум причинам. Во-первых, если я сделал свою работу хорошо, то я обнаружил разные точки зрения и позиции внутри изучаемого сообщества. Это значит, что к концу проекта мое видение будет более масштабным, чем у каждого отдельного информанта или группы внутри изучаемого сообщества. Во-вторых, если я применил сравнительный анализ и поместил свои находки по разным кейсам в контекст исследовательской литературы (включая мои собственные предыдущие работы), то мои итоговые теоретические построения будут и более общими, и более точными, чем у кого-либо из обитателей поля, знакомых только с собственной ситуацией (или с ситуацией своего ближайшего окружения). Я не говорю сейчас о возможности сравнивать разные явления в разных кейсах, а не только разные группы и обстоятельства, относящиеся к одному и тому же явлению, поскольку это, как правило, слишком сложно, особенно в одиночку. Но такая возможность существует, и ее можно последовательно реализовать, если в каждом новом проекте задаваться одними и теми же вопросами (см.: [Fine 2014]).

На мой взгляд, делиться этнографическими данными целесообразно лишь в том случае, если собравший их исследователь с кем-то сотрудничает. Например, когда два этнографа делятся своими данными, чтобы вместе написать статью. Такая позиция основана на предположении, что хотя большинство данных собирается специфическим образом, сами данные неразрывно связаны с тем, кто и как их собирал. Это значит, что исследователь, будучи «инструментом» в поле, находится ближе всего к данным и лучше любого другого способен учесть все их нюансы. Вдобавок, данные вызывают воспоминания, которые по определению есть только у того, кто их собрал. Все это, однако, не означает, что исследователи не могут сотрудничать, чтобы распределить усилия и улучшить свою работу — сбор данных, их анализ, написание текста (как, например, в: [Snow, Anderson 1993]). Или чтобы проверить, насколько верна и объективна их интерпретация данных.

Мой информант Деннис в колледже изучал психологию. Как-то он сказал мне, что интервью похоже на свидание. Возможно, он имел в виду, что то и другое требует больших эмоциональных вложений и при этом участники попадают в довольно стрессовую ситуацию, которая развивается непредсказуемо и может иметь серьезные последствия. Хотя эта аналогия кажется верной, я думаю, что полевую работу следует сравнить еще и с «экспресс-свиданиями», когда нужно быстро выбрать себе пару. Несмотря на то что этнография вообще считается медленным делом, на которое тратится, как правило, много времени, работа в поле требует быстроты. Множество этнографических данных, причем нередко наиболее интересных и методологически уникальных, собрано при помощи «перспектив в действии» ("perspectives in action") — во время неформальных разговоров с информантами, а не «перспектив действия» ("perspectives of action"), т.е. в ходе интервью [Gould et al. 1974]. Наряду с этими соображениями я бы посоветовал полевым исследователям не только стараться быть хорошими собеседниками (с этим не поспоришь, но звучит слишком абстрактно), но и обзавестись каким-то количеством излюбленных вопросов, чтобы информанта было о чем спросить до или после формального интервью. Мимолетные встречи могут порождать любопытные идеи и давать начало более глубоким отношениям. А это верный знак того, что исследование принесет что-то новое. И наконец, одна из радостей полевой работы и жизни в целом.

Библиография

Миллс Ч.Р. Интеллектуальное мастерство // Социологические исследования. 1994. № 1. С. 107-114.

f Парк Р.Э. Избранные очерки: Сб. переводов. М.: ИНИОН РАН, 2011.

I 321 с.

Sfi

g Aspers P. Empirical Phenomenology: A Qualitative Research Approach

¡i (The Cologne seminars) // Indo-Pacific Journal of Phenomenology.

2009. Vol. 9. No. 2. P. 1-12. Aspers P., Corte U. What Is Qualitative in Qualitative Research? (Unpublished manuscript).

Becker H.S. Sociological Work. Method and Substance. New Brunswick,

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

NJ: Transaction Books, 1970. 358 p. Collins R The Sociology of Philosophies. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2009. 1120 p. Corte U. A Refinement of Collaborative Circles Theory: Resource Mobilization and Innovation in an Emerging Sport // Social Psychology Quarterly. 2013. Vol. 76. No. 1. P. 25-51. Corte U., Edwards B. White Power Music and the Mobilization of Racist Social Movements // Music and Arts in Action. 2008. Vol. 1. No. 1. P. 4-20.

Corte U., Irwin K The Form and Flow of Teaching Ethnographic Knowledge: Hands-on Approaches for Learning Epistemology // Teaching Sociology. 2017. Vol. 45. No. 3. P. 1-11. Critcher C. Fads and Fashions: A Preliminary Survey. Birmingham, UK:

Centre for Contemporary Cultural Studies, 1980. 52 p. Csikszentmihalyi M. Flow and the Psychology of Discovery and Invention.

N.Y.: Harper Collins, 1996. 456 p. De Solla Price D.J. Science since Babylon. New Haven: Yale University Press, 1975. 215 p.

Fine G.A. The When of Theory // Ragin C.C., Nagel J., White P. (eds.). Workshop on Scientific Foundations of Qualitative Research. 2004. P. 81-82. <http://www.nsf.gov/pubs/2004/nsf04219/nsf04219.pdf>. Fine G.A. The Hinge Civil Society, Group Culture, and the Interaction Order // Social Psychology Quarterly. 2014. Vol. 77. No. 1. P. 5-26. Fine G.A., Corte U. Group Pleasures: Collaborative Commitments, Shared Narrative, and the Sociology of Fun // Sociological Theory. 2017. Vol. 35. No. 1. P. 64-86. Fine G.A., Hancock B.H. The New Ethnographer at Work // Qualitative

Research. 2017. Vol. 17. No. 2. P. 260-268. Goffman E. On Fieldwork // Journal of Contemporary Ethnography. 1989.

Vol. 18. No. 2. P. 123-132. Gould L.C., Walker A.L., Crane L.E., Lidz C.W. Connections: Notes from the Heroin World. New Haven, CT: Yale University Press, 1974. 236 p.

HannerzE. Performing Punk. N.Y.: Palgrave, 2015. 219 p. Irwin K. Into the Dark Heart of Ethnography: The Lived Ethics and Inequality of Intimate Field Relationships // Qualitative Sociology. 2006. Vol. 29. No. 2. P. 155-175. Kleinman S., Copp M.A. Emotions and Fieldwork. Newbury Park, CA: Sage Publications, 1993. 80 p.

Lee J. Microsociology: Beneath the Surface in Ethnography // Jerol-mack C,, Khan S, (eds,), Approaches to Ethnography. N,Y,: Oxford University Press, 2018, P, 1-30, Lofland J., Snow D.A., Anderson L., Lofland L.H. Analyzing Social Settings, A Guide to Qualitative Observation and Analysis, 4th ed, Belmont, CA: Wadsworth; Thomson Learning, 2006, 203 p, Malinowski B, Argonauts of the Western Pacific: An Account of Native Enterprise and Adventure in the Archipelagoes of Melanesian New Guinea, L,: Routledge and Kegan Paul, 1922, 527 p, Merton RK., Barber E. The Travels and Adventures of Serendipity, A Study in Sociological Semantics and the Sociology of Science, Princeton: Princeton University Press, 2004, 313 p, Mills C.W. The Sociological Imagination, N,Y,: Oxford University Press, 1959, 256 p,

Snow D., Anderson L. Down on Their Luck: A Study of Homeless Street

People, Berkeley: University of California Press, 1993, 391 p, Snow D.A., Zurcher L.A., Sjoberg G. Interviewing by Comment: An Adjunct to the Direct Question // Qualitative Sociology, 1982, Vol, 5, No, 4, P, 285-311,

Swedberg R. The Art of Social Theory, Princeton: Princeton University Press, 2014, 288 p,

Akerstrom M. Curiosity and Serendipity in Qualitative Research // Qualitative Sociology Review, 2013, Vol, 9, No, 2, P, 10-18,

Пер. с англ. Александры Касаткиной

МИХАИЛ ЛУРЬЕ

О полевых записях и чужих архивах

Я думаю, статус, сообщаемый нами своим полевым заметкам, и последующие формы их использования в академических текстах определяются не только тем, какая доля в этих заметках от внешнего мира, наблюдаемого исследователем в поле, а какая — от внутреннего мира самого исследователя, но во многом также прагматикой и формой этих заметок. Когда я начинал ездить в поле (конец 1980-х гг., филологические фольклорные экспедиции), мы вообще не вели индивидуальных полевых дневников в привычном сегодня смысле. Мы, конечно, писали от руки, и довольно много, но те наши тетради скорее можно было назвать журналами: туда записывали названия деревень,

1 3

Михаил Лазаревич Лурье

Европейский университет в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия mlurie@inbox.ru

рекомендации, к кому сходить, «паспорта» информантов (т.е. имена и биографические данные) и обязательные конспекты интервью, которые делались параллельно с записью на магнитофон, а если аудиозапись по каким-то причинам не велась, то записывали и сами «тексты» (как мы тогда членили и обозначали свой материал).

Отсутствие в нашей тогдашней полевой практике формата рукописных дневников было связано с несколькими причинами, и среди них то обстоятельство, что главным интересом поля был словесный фольклор, который следовало не описывать, а записывать, — было основным, но не единственным. Назову четыре причины.

Во-первых, не было институциональной трансляции этого навыка. Фольклористов-филологов учили записывать, паспортизировать и атрибутировать фольклорные материалы, описывать обрядовые и прочие этнографические контексты, но для фиксации текущих наблюдений не давали специальных схем и образцов. Поэтому в поле каждый помимо фольклора волен был записывать то и так, что и как подсказывал ему собственный опыт ведения заметок, научные или эстетические предпочтения и практические соображения. Вместе с тем у нас перед глазами были другие вполне отчетливые и авторитетные образцы нарративизации непосредственно наблюдаемой этнографической реальности: многочисленные заметки этнографов второй половины XIX — начала ХХ в. — счастливцев, заставших ту самую традиционную культуру «при жизни». Это и были те самые «стабильные документы», «письменные источники», которые завораживали своей цельностью и выразительностью и процесс порождения которых особенно не проблематизиро-вался. (Эти же тексты, кстати, служили для нас отличным учебником объективации наблюдаемой реальности с вынесением наблюдателя за скобки, от чего теперь антропологи предостерегают или за что упрекают друг друга.)

Во-вторых, мы видели своей задачей ухватить ненаблюдаемую реальность — традиционную крестьянскую культуру, которая, как мы тогда, с некоторыми оговорками, считали, в целом принадлежит прошлому и доступна нам по большей части в отрывочных рассказах и воспоминаниях. Поэтому наблюдение, для фиксации которого и нужен прежде всего полевой дневник, было для нас не столько «полевым методом», сколько неизбежным (а на деле очень важным) побочным эффектом нашего поля, для работы с которым не предполагалось специальных инструментов.

В-третьих, несмотря на то что работа кассетных магнитофонов в сельских условиях часто была проблематичной и умение

(почти) дословно «брать на карандаш» все, что говорит или поет информант, все еще являлось важной профессиональной компетенцией, тем не менее запись фольклора только от руки, без аудиофиксации уже считалась не совсем полноценной. В качестве способа более точной, надежной и долговечной фиксации вербальных и музыкальных фрагментов, магнитофонная запись воспринималась как основная и в каком-то смысле самодостаточная форма «получения» материала и собственно как материал.

В-четвертых, мы всегда работали группами от двух до четырех человек, и все впечатления, наблюдения, соображения об услышанных «текстах», местных жителях и нашей коммуникации с ними, о деревенском быте, происходящих с нами ситуациях воспринимались как общие на всю группу. Они моментально «расшаривались» и тем самым деиндивидуализи-ровались, как только выдавалась возможность переброситься словечком без информантов — на перекуре, по пути из одной деревни в другую, на ночевке, если мы устраивались более или менее автономно, и т.д.

Потребность в текущих записях появилась в тот момент, когда стало понятно, что кассеты и папки с расшифровками «текстов», остающиеся от каждой поездки, — это далеко не все, что ты видел, слышал и замечал в экспедиции. Впоследствии и исследовательские интересы менялись, и наблюдение сделалось важной частью полевой работы. Тем не менее я думаю, что моя манера ведения полевых заметок отчасти связана с ранним опытом и с некоторыми из тех обстоятельств, о которых я сказал выше.

В поле я фиксирую отдельные наблюдения, передаю спонтанные диалоги с информантами или «подслушанные» разговоры, стараясь делать это с минимальной временной дистанцией (иногда наговариваю на диктофон в режиме репортажа с места событий), а также конспективно записываю «для памяти» возникающие по ходу работы соображения. Кроме того, не менее важной и удобной для меня формой экстериоризации полевых впечатлений и соображений остается общение с коллегами по полю. В прошедшем году интересным и, по-моему, очень продуктивным опытом было создание в рамках одного коллективного проекта на период поля закрытого сообщества в Фейсбу-ке, в котором группы, работавшие в разных местах, регулярно помещали свои полевые заметки, которые тут же дополнялись комментариями других групп, иногда перераставшими в дискуссии.

Но я не веду «классического» полевого дневника как регулярных повествовательных очерков. Для меня систематическая

4

нарративизация полевых наблюдений (и вообще материалов) предполагает, используя старую метафору, их преобразование из «руды» даже не в «металл», а в готовую «деталь» — в конечный, цельный, литературный текст, а потому она допустима только в процессе работы над финальным исследовательским продуктом. Поэтому ни стабилизация полевых заметок в статусе документа, который затем можно цитировать и ссылаться на него, ни прямое перерастание их в текст статьи в моем случае невозможны.

Личное участие исследователя в полевой работе — своего рода золотой стандарт, непременный атрибут образцового антропологического исследования. Едва ли стоит рассуждать о том, почему это действительно важно. Но в конечном счете все зависит от пресловутых «предмета, объекта и методов», и в определенных случаях реальная значимость фактора «собственного поля» может стремиться к нулю. Исследования, выполненные на базе интервью, целиком или частично собранных с использованием «аутсорсинга», не такая уж редкость (особенно проекты ретроспективного, «исторического» характера), и их сравнительное достоинство при прочих равных куда больше зависит от профессионализма интервьюеров, чем от того, выступал ли в этом качестве сам автор работы. Другие проекты возможны только на материалах, собранных исследователями-предшественниками, иногда довольно далекими. Схематизируя, можно сказать, что «коэффициент обязательности» присутствия исследователя в поле будет увеличиваться по мере движения по шкале приоритетных методов — от структурированного интервью ко включенному наблюдению, по предметной шкале — от изучения текстов к изучению практик, по шкале изучаемых временных периодов — от прошлого к настоящему, по шкале характеристик исследуемого социума — от аморфных общностей и «воображаемых сообществ» к компактным группам.

Что касается вопроса о том, насколько допустимо открывать материалы одних исследователей для использования другими (или для общего пользования), то этот вопрос попросту не может иметь однозначного ответа, поскольку конфигурация индивидуальных представлений, этических конвенций и корпоративных / юридических предписаний в каждом случае будет различной. Многое зависит и от характера материалов: полевые заметки, как кажется, более индивидуализированная и даже интимная материя, нежели интервью. Я убежден, что архивы должны быть открытыми для всех исследователей, но не убежден, что в архив нужно сдавать всё и сразу. Скажем, некоторые свои материалы я всегда открываю для ближнего круга заинтересованных коллег, но не все из них я готов был бы

отдать в архив или выложить в открытый доступ. Впрочем, по завершении больших коллективных проектов, предполагающих полевую работу, материалы, представляющие потенциальный интерес для других, через некоторое время имеет смысл обобществлять.

ОЛЬГА САСУНКЕВИЧ

Ольга Михайловна Сасункевич

Университет Гетеборга, Гетеборг, Швеция olga.sasunkevich@ehu.lt

Мой опыт этнографического исследования, возможно, не самый показательный. У меня нет антропологического образования. Я занимаюсь гендерными и феминистскими исследованиями, исследованиями погра-ничья, а дипломы мои получены в таких областях, как теория коммуникации и социология. При этом свою докторскую (PhD) я защищала на кафедре истории Восточной Европы в Германии, но работа моя для немецкой исторической науки не совсем конвенциональна. Она посвящена опыту женской приграничной торговли на белорусско-литовской границе начиная с 1990-х гг. и построена на этнографии в гораздо большей степени, чем на исторической методологии. Таким образом, мои отношения с полевыми методами идут от практики, а не от теории, хотя, будучи гендерной и феминистской исследовательницей, я внимательно слежу за методологическими дискуссиями, которые касаются этических вопросов взаимоотношений с информантами и информантками, неравенства во взаимодействии между исследователями / исследовательницами и информантами / информантками, эксплуатации, власти, своего / чужого поля и т.д. Мой опыт полевых исследований включает два завершенных проекта (о женской приграничной торговле и об этничности и самоопределении белорус -ских поляков) и мой текущий исследовательский проект о феминистском и ЛГБТ-активизме в России (выполняемый под руководством моей шведской коллеги Мии Лиинасон и финансируемый Knut and Alice Wallenberg Foundation). То есть то, о чем

я буду говорить ниже, отражает мой собственный опыт этнографической работы и мое видение и, возможно, не совсем соотносится с существующими дискуссиями в рамках антропологии и этнографии.

Работая в поле, дневник я веду всегда. Так меня научила моя коллега Елена Минченя во время курса по качественным методам в Европейском гуманитарном университете (Вильнюс), и так я учу своих студентов и студенток и делаю сама. В необходимости ведения подробного дневника я убедилась на практике, когда писала диссертацию. Некоторые записи в моем дневнике были на первый взгляд странными. Они описывали абсолютно незначительные интеракции с людьми на улице, в библиотеке, транспорте, не имеющие прямого отношения к теме диссертации. Поскольку мое «поле» было в маленьком городе и на первом этапе людей, имеющих желание поделиться со мной опытом неформальной приграничной торговли, было мало, мне нужно было себя как-то занять. Поэтому по мере возможностей и в подходящие моменты я вступала во всякие незначительные взаимодействия и потом подробно описывала, кто и что сказал. Потом, когда я уже писала текст диссертации и пыталась показать, как организована повседневная жизнь в маленьком провинциальном городе на границе Беларуси и Евросоюза, оказалось, что эти заметки были бесценно важными. Более того, я увидела, что многие из них все равно строились вокруг осмысления неформальных экономических практик (включая, например, работу на приусадебном участке, которая в этом маленьком городе имела не меньшее значение, чем торговля сигаретами или продуктами питания, перевозимыми через границу). Но на этапе сбора информации я обо всем этом не подозревала, и очень ценные данные могли бы просто пропасть.

В этом же проекте я поняла, что мой способ ведения дневников не очень удобен для последующего анализа. Дело в том, что у меня было два дневника. Один — это написанные от руки блокноты, где я делала пометки во время поездок через границу с женщинами, перевозящими товары, или же писала подробно о своих впечатлениях в перерывах между автобусами (лэптоп я не возила с собой никогда). Второй дневник состоял из вордовских файлов, в которых по вечерам я подробно описывала произошедшее за день, а также делала отчеты об интервью (как и где они проходили, что было сказано вне записи и т.д.). В общем, когда я делала анализ, то работать с этими двумя формами дневника было не очень удобно. Сейчас, когда я пытаюсь освоить №Угуо для другого проекта и делать анализ там, я понимаю, что с дневниками, написанными от руки, вообще будет сложно, т.к. они всегда будут выпадать из дигитали-

зированного массива данных. Во время второго проекта я от руки ничего не писала, все делала в электронном формате. Но вот сейчас, работая в России, я вернулась к формату «ручного дневника». За три не очень длительные поездки в поле я исписала три больших блокнота. Но одновременно продолжаю вести подробные дневники в электронном формате. В общем, я не знаю, как потом работать над анализом всех этих данных, но «ручные» дневники для меня здесь важны, потому что я участвую в различных активистских мероприятиях, во время которых пытаюсь подробно документировать происходящее. Стучать по клавишам, то есть фиксировать все сразу в электронном формате, не получается.

Тем не менее у меня нет практики редактирования дневников. Я аккуратно складирую всю собранную информацию и оставляю до лучших времен. Не знаю, правильно ли это, но, к сожалению, нет ни времени, ни сил к дневникам возвращаться, пока проект в активной стадии сбора данных. Вернее, я возвращаюсь, но только к тем аспектам, которые нужны, чтобы двигать проект дальше (разные пометки о том, как проект может развиваться, какие интересные направления возникают и т.п.). Вообще я должна сказать, что ведение дневников занимает много времени, особенно тех, которые я пишу постфактум (после встреч или мероприятий). Иногда не хватает терпения и хочется написать очень кратко. Но я себя заставляю подробно все вспоминать и фиксировать, потому что не доверяю своей памяти и, более того, знаю, что выработанные в процессе реализации проекта теоретические представления смогут сильно повлиять на мои «воспоминания». Нет, не хочу так рисковать, приходится писать сразу.

Что касается устных рассказов, то здесь я различаю случайные полевые интеракции, записанные мною постфактум, и интервью с интересными мне информантами и информантками, которые я рассматриваю как отдельный источник данных. Случайные встречи и разговоры в поле я стараюсь фиксировать при первой возможности (во время разговора, как правило, стараюсь этого избегать, чтобы не отвлекаться и не терять контакта с собеседником или собеседницей). Но их я использую как источник дополнительной информации, а не как полноценные данные. В том смысле, что к анализу интервью я подхожу иначе: в них меня, как правило, интересует не только содержание, но и форма. Особенно это важно для моего проекта про этничность, т.к. я пытаюсь показать перформа-тивность этнической идентификации, ее не-предзаданность, то, как люди во время интервью сами себя оспаривают, пытаются понять, кто они и к какой этнической группе принадлежат. Чтобы это зафиксировать, аудиозапись и подробный

транскрипт очень важны, никак иначе сделать такой анализ для меня невозможно. И здесь я считаю обращение к упомянутому инструментарию по анализу коммуникативного взаимодействия очень важным. Я сама пытаюсь иногда работать с нарративным и дискурс--анализом. Не уверена, что у меня всегда это получается. Но все же многие моменты становятся понятными не из содержания интервью, а из его тональности, настроения, выбора слов, пауз. Иногда это трудно уловить, но это очень важно. Тут, конечно, сказывается мой интердисциплинарный бэкграунд. Для меня такая комбинация закономерна, поэтому вопрос о том, стоит ли антропологам прибегать к таким методам анализа, мне не совсем понятен.

И именно здесь для меня встает проблема возможности использования собранных другим исследователем или исследовательницей данных. Все-таки есть в полевой работе некоторая поэзия, когда не все смыслы схватываются рационально. Что-то возникает в процессе коммуникации, и это «что-то» трудно передать словами, не прожив ту или иную ситуацию вместе с другими ее участниками или участницами. В общем, в этом плане я, наверное, этнограф-консерватор. Я не против открытых данных и использованиях их коллегами, более того, когда я обсуждаю со студентами и студентками процесс транскрибирования, я всегда призываю их транскрибировать настолько подробно, чтобы другой исследователь или исследовательница могли работать с этими же данными. Именно поэтому для глубинных интервью так важна аудиозапись. Даже самый подробный транскрипт не способен всего передать, и для человека, который не присутствовал во время интервью, сам процесс разговора, голос информанта или информантки, его / ее эмоции, произношение могут помочь прочувствовать ситуацию. Но я не уверена, что даже этого достаточно. Лично у меня в поле случается много инсайтов. Трудно понять, как я начинаю осознавать происходящее и выстраивать его в более или менее внятную картину, но здесь для меня есть некоторая магия, когда вдруг раз — и все складывается. Мне кажется, когда исследователь или исследовательница работает с чужими материалами и не имеет опыта нахождения в поле, эта магия теряется. Не то чтобы от этого могло пострадать само исследование, все-таки включенное наблюдение, ведение дневников, анализ — это научные техники, а не шаманство, но для меня это важно. У меня есть ощущение, что сама я в ближайшее время вряд ли перешагну этот барьер и начну работать с чужими данными. Мне даже не совсем комфортно в ситуациях, когда я отдаю кому-то делать транскрипты собранных мною интервью. Кажется, что неизбежно что-то упущу в анализе. Но, к сожалению, временные рамки и количество работы вынуждают.

АНДРЕИ ТЮХТЯЕВ

1

Андрей Ефимович Тюхтяев

Европейский университет в Санкт-Петербурге / Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия atiukhtiaev@eu.spb.ru

Мне кажется, что стабильность дневника как документа зависит от типа самого дневника. Приезжая в поле, я пребываю в режиме работы почти круглые сутки. На написание дневника остается немного времени. Вокруг все время что-то происходит, а кто-нибудь из информантов норовит отвлечь от написания заметок разговором или предложением посетить интересное мероприятие. Кроме того, в одну из поездок я жил в палаточном городке для паломников, и жилье в половину человеческого роста высотой являлось моей единственной приватной зоной. Такая ситуация рождала соблазн не писать развернутые полевые заметки, а тегировать происходящее, чтобы затем уже составить развернутое описание по возвращении домой. Впрочем, из-за того, что я мог пробыть в месте полевой работы до двух месяцев подряд, полагаться на собственную память было не лучшим решением. Нужно отметить, что роль человека, который регулярно что-то пишет в публичной зоне, а именно в одном из кафе, делала меня довольно заметным. Иногда это становилось причиной подозрений со стороны некоторых людей, но чаще облегчало процесс знакомства и объяснения цели моего пребывания. Паломники нью-эйдж, которых я изучаю, в основном городские жители, приехавшие на время в курортную зону рядом с черноморским побережьем. Они легко идут на контакт, и все паломническое пространство представляет собой место повышенной в сравнении, например, с городской улицей социальной вовлеченности.

Учитывая эти обстоятельства, я старался зафиксировать в дневнике максимальное количество наблюдений. При этом я стремился записывать наблюдаемые мною ситуации и разговоры с различными людьми, но не включать собственный анализ и любые субъективные впечатления, связанные с тем, что я думаю о собираемом материале.

3

В первую же свою поездку, которая также длилась два месяца, я предпочел такой вид дневника, который предполагает смешение наблюдений и первичного анализа. Описание событий и пересказы бесед сочетались с этной категоризацией и попытками начать концептуализировать увиденное и услышанное. Сейчас мне представляется более эффективной техника, основанная на сочетании этих операций, но разведении их по разным углам. Например, заметки могут сопровождаться аналитическими комментариями на полях либо последние можно перенести в отдельную тетрадь / файл. Преимущество второй техники, на мой взгляд, заключается в том, что она позволяет сделать как раз более стабильный документ. Этные категории могут начать подчинять материал ситуативным исследовательским задачам, лишая антрополога возможности обратиться к нему в дальнейшем и взглянуть на собранные данные, используя иную оптику. Иными словами, как отмечает Марджери Вольф, собирая материал, стоит помнить о том, что его можно будет задействовать в будущем с новыми целями [Wolf 1990: 350].

Хотя зачастую принято считать, что полевой дневник — основной источник антрополога (и это справедливо для случаев длительного поля), в статьях и монографиях мы чаще видим в качестве материала цитаты из интервью и прочих аудиозаписей. Далеко не каждый антрополог изучает сообщества, и далеко не каждый живет среди информантов в течение года. Интервью становится все более важным источником, благодаря которому можно выяснить множество деталей жизни изучаемых людей. В случае моего исследовательского проекта я вижу информантов в довольно специфичном даже для многих из них контексте, практически ничего не зная об их повседневной городской жизни. Несмотря на то что в фокусе моей работы находятся прежде всего паломнические практики, их сопоставление с обыденной жизнью в городе может привести к обнаружению интересных фактов. По сути все, что мне остается, — задать вопрос информанту о том, что и как он обычно делает в городе. Поставив вопрос нужным образом, можно добиться более или менее непредвзятого ответа, что компенсирует недостаток включенного наблюдения.

Кроме того, поскольку меня интересуют традиционалистские нарративы, а также дискурсивные и риторические приемы, используемые для их легитимации, то порождаемые информантами тексты как вид источника выходят на первый план. Подобные тексты я получаю в основном благодаря аудиозаписям различных лекций, семинаров, концертов и интервью. В результате цитаты из аудиозаписей попадают в статью или диссертацию чаще всего. Полевой дневник в этом случае исполь-

зуется в качестве средства фиксации контекста, в котором делались записи и проводились интервью, а также сведений об информантах. В дневнике также есть пересказы бесед, любопытные случаи взаимодействия между паломниками, но все это выступает скорее в качестве дополнения к записанным на диктофон нарративам. Впрочем, это не исключает того, что в дневнике могут содержаться записи, которые затем необходимо будет включить в текст статьи, но обычно не в качестве прямой цитаты, а в переводе на академический язык. Обращая внимание в большей степени на принципы построения нарра-тивов и их легитимацию, я использую цитаты как иллюстрации собственных обобщений. Выдержки из интервью служат в качестве наиболее типичных случаев, тех паттернов, которые мне удалось выделить. Однако приоритет подобного способа включения материала в текст, на мой взгляд, обусловлен спецификой предмета исследования и избранной аналитической оптикой.

Не менее важным, чем выбор стратегии демонстрации источников в тексте, мне видится вопрос о том, как устроена исследовательская кухня антрополога. Именно на этой кухне происходит процесс превращения источников в текст. Возможно, это мое заблуждение как молодого исследователя, но у меня складывается впечатление, что методика работы с материалом в русскоязычном антропологическом сообществе недостаточно проговорена. На тех курсах, которые мне доводилось посещать, речь могла идти о техниках интервью или антропологической теории, но этап между сбором материала и уже опубликованным текстом зачастую оказывается проигнорированным. В итоге каждый начинает действовать, руководствуясь интуицией, а с внешней стороны часто невозможно проверить, действительно ли тот или иной отрывок из интервью в статье антрополога репрезентирует выявленный паттерн, или просто цитата сама по себе красивая. При работе с материалом, как с полевыми заметками и транскрипциями интервью, так и с публикуемыми информантами книгами и брошюрами, мне видятся полезными такие методы редукции данных, как индексирование и кодирование. В частности, они описываются в книге Кэтлин и Билли ДеВолт [DeWalt, DeWalt 2011]. Согласно авторам, индексирование — это редукция данных, основанная на использовании этных категорий, а кодирование производится на основе категорий эмных. Сочетание двух упомянутых аналитических операций оказывается полезным, поскольку избавляет от крайностей как излишнего погружения в контекст информантов, так и его упрощения в связи с использованием материала исключительно в соответствии с ситуативно обусловленными исследовательскими задачами. Кроме того, сам

4

процесс выработки категорий позволяет взглянуть на материал максимально широко. Работа с этными категориями способствует проблематизации поставленных ранее исследовательских вопросов, поскольку в процессе сверки соответствия этих категорий данным становится лучше заметно, на какие вопросы есть возможность ответить, а на какие нет.

Ответы на вопросы о предоставлении доступа к своим материалам для других исследователей, а также о факторе личного присутствия в поле целиком зависят от задач конкретных исследований. Каким бы ни был дневник, он в любом случае окажется интересным для историков науки через п-ое количество лет, но и для коллег, занимающихся схожими темами, чужие данные могут быть полезными. Я здесь не буду касаться проблем, связанных с принадлежностью собранных данных конкретным сообществам или предоставлением общего доступа к личным источникам. Так или иначе, мы пользуемся взятыми нами интервью, фотографиями наших информантов, а вопрос предоставления общего доступа нередко разрешается без особых трудностей, когда люди, как выясняется, не видят этических проблем там, где их видят антропологи. Я коснусь проблемы, связанной исключительно с анализом материала. Для антрополога нередко оказывается полезным сравнение своих наблюдений с материалами других исследователей, собранными в схожих контекстах. Однако непосредственным текстом, с которым мы сверяемся, оказывается чья-то статья или монография, т.е. результаты конкретных исследований со своими специфическими задачами и теориями. Читая тексты о нью-эйдж и паломнических практиках, я часто застаю себя в ситуации, когда с аналитической точки зрения работа видится мне недостаточно убедительной, но при этом в ней могут содержаться интересные для меня сведения. Возможно, прочитав об этих сведениях в дневнике или обнаружив их в интервью, я бы имел более детализированные данные, а сравнение их с моим материалом могло бы открыть новые аналитические перспективы.

Библиография

DeWalt К.M, DeWalt B.R Participant Observation: A Guide for Field-

workers. Lanham: Altamira Press, 2011. 278 p. Wolf M. Chinanotes: Engendering Anthropology // Sanjek R. (ed.). Field-notes. The Makings of Anthropology. Ithaca: Cornell University Press, 1990. P. 343-355.

МАРИНА ХАККАРАИНЕН

Марина Валентиновна Хаккарайнен

Университет Восточной Финляндии, Йоэнсуу, Финляндия / Европейский университет в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия marina.hakkarainen@gmail.com

Я хочу поблагодарить «Антропологический форум» за приглашение к обсуждению темы соотношения полевого опыта и этнографического текста. Эта тема чрезвычайно актуальна в моей исследовательской повседневности. Мне каждый день приходится решать вопросы, касающиеся своего поля и его места в исследованиях своих и чужих: документирования наблюдений и взаимодействия с людьми, обработки аудиозаписей и других документов, легитимности материалов, включения их в окончательный аналитический текст статей и проч. При этом, находясь в поле социальных наук, мне хочется отразить свои субъективные наблюдения и переживания наиболее «честным» или «объективным», т.е. полезным для коллегиального понимания моих исследовательских результатов, образом; донести их до других людей в том виде, в котором мы сможем разделить мой опыт и прийти к определенному консенсусу в его осмыслении, достичь чувства общности в научном и других важных для меня сообществах. Между тем языки субъективного опыта и объективности даже в такой многожанровой сфере исследования и письма, как этнография, очень различаются. Поэтому мне приходится как будто лавировать в поисках компромиссов между общепризнанными научными практиками создания докладов, отчетов и статей и «честностью» в предъявлении своего поля. По прошествии многих лет работы этнографом мне уже не кажется, что я злостный хитрец, который все время обманывает читателя — что-то все время скрывает, неточно излагает, как это было в начале моего освоения профессии. Теперь я уже научилась принимать конвенции написания научных текстов и проводить различения между разными формами познания. Но напряженность в отношениях между реальностями, которые я имею «на входе и на выходе», в моей работе остается.

1

Судя по тому, как часто и подолгу мы обсуждаем эту проблему среди коллег, их тоже волнует переход от личного к общественному, от субъективного к объективному (или, скорее, интерсубъективному), от устного к письменному. И проблема эта, на мой взгляд, касается не только методологии и построения этнографами своей дисциплины, но и профессионального сообщества и нахождения своего места в нем. Все это делает тему соотношения поля как переживаемой реальности и конечного текста как результата этнографического мышления чрезвычайно востребованной и встроенной в общий контекст широкой дискуссии о разных модусах знания и его быстро меняющемся месте в современной жизни. И несмотря на то что о методологии создания полевых документов и конструировании поля, антропологе как исследовательском теле внутри поля, как создателе поля, антропологе как поле написано и сказано немало, тема эта провоцирует на новые размышления. Ими я и хочу поделиться. Сначала отвечу на основные вопросы «АФ», а затем остановлюсь на некоторых связанных с этими вопросами и волнующих меня темах, среди которых особенно важными представляются роль эмоций и интуиции и способов включения этнографом себя в исследование.

Как я фиксирую происходящее в поле? Это, конечно, зависит от поставленных задач: что я хочу узнать и сколько у меня есть на исследование времени. От этого зависит построение моего поля. Можно «сделать поле» быстро, например в заказном исследовании собрать определенное количество интервью, и я или кто-то другой затем будем работать с ними. Можно только наблюдать. Можно комбинировать разные степени включенности, способы наблюдения и фиксации. Дело не в том, что есть правильные способы сбора материала, а в том, что нужно найти оптимальное соотношение разных техник для решения поставленных задач. И самое главное — нужно понимать, какие исследовательские возможности дают выбранные техники и собранный с их помощью материал и какие ограничения они налагают на исследование.

Я начинала свою этнографию с двух «полей». Одним было поле старой этнографии — опубликованных дореволюционных текстов. Их я до сих пор очень люблю читать, хотя в моих глазах это поле претерпело серьезные изменения — я перестала воспринимать его как локус объективности и стала осознавать как зону политики. Вторым полем были этнографические интервью, записываемые мною вдалеке от дома. Это было, как мне кажется, чем-то между сегодняшней качественной социологией и старинной фольклористикой, где почти все внимание

отдавалось словам информанта. Именно так. А за их пределами можно было ничего и не замечать — ни себя, ни других. Описанию контекста, в котором слова произносились, я поначалу уделяла не очень много внимания.

Я считаю, что слова — очень богатый материал. Поэтому отвлекаться на что-то другое бывает очень сложно. Должна признаться, что обычно начинаю поле с дневника. Но если нужно брать много интервью, дневник оказывается заброшенным. Такая тенденция есть до сих пор в моей работе. Кроме того, некоторые социальные реалии нашей жизни только в словах и существуют, например биографии. Но в последнее время мне все больше и больше нравится не просто спрашивать о..., а участвовать в. Как будто я перемещаюсь из виртуальности в физическую многомерность реальности. Ну и, конечно, наблюдать. Наверное, это связано с тем, что я в последнее время работала в пространствах молчания, например с детьми, которые могут на мои вопросы так ничего и не ответить или ответить через час и так, что не получается их ответ перевести в мои термины. Очень полезная для этнографа, который фокусируется на взятии интервью, работа попробовать брать интервью у детей в семье. Только после посещения семьи, когда уже «вышел из поля» и, может быть, сел писать статью, ты вдруг понимаешь, что пришел с вопросами к детям, а ушел исключительно с ответами, полученными от родителей. Это оказывается впечатлением, взрывающим все прежнее представление о как будто знакомом с детства социальном порядке. В связи с изучением транснациональной мобильности также приходится наблюдать ситуации, в которых задавать вопросы и вести разговоры часто оказывается неуместным. Например, при пересечении государственных границ. Тогда регламентированность и дисциплинарность рутинного прохождения пограничных формальностей, их почти сакральная торжественность не дают ни повода, ни возможности нарушать установленный порядок вопросами, разговорами и разного рода экспериментами. Даже антропологу. В этих случаях стараюсь запомнить ситуацию, ее видение, ее понимание и переживание, записать ее. Так что я делаю дневниковые записи.

У моих дневниковых записей есть специфика, связанная с моим полем. Это тематические записи. В последнее время я провожу исследования в большом городе, в котором сама живу, т.е. в городе, где я являюсь просто жителем. Когда еду «в экспедицию» в отдаленное место, оно отгорожено от моей «просто жизни» расстоянием, дорогой, представлением, что я «там» и не должна жить «нормальной» жизнью. Тогда поле становится информационно «густым». Я его делаю таким через свое усиленное внимание. Если же поле дома, «за углом», то

нужно четко определить этот угол — тут еще не поле, а там уже поле. Иначе это может создавать большие неудобства для жизни вне профессии, которая, несмотря на «ненормированный рабочий день», существует. Мне кажется, что не только невозможно, но и нельзя превращать всю свою жизнь в непрерывную полевую запись. Это неэтично по отношению к себе и другим. Поэтому, находясь у себя дома, тематическими записями в дневник я как бы строю полевые островки. Таким образом, я выстраиваю границы своего поля дома.

Какова судьба моих полевых материалов? Я исхожу из того, что полевые материалы принадлежат некоторой социальной целостности, которая имеет временные рамки. Поэтому я, записав свои наблюдения, по прошествии какого-то времени уже стараюсь их не менять. Я могу добавлять что-то забытое в тот момент, когда вспомню, в тот же дневник с отсылкой к дате случившегося. Но дополнение уже будет новой записью, которая будет определена другой датой. Так что для меня полевые записи, сделанные мною в определенное время при определенных обстоятельствах, — это документ, который я стараюсь не менять. И я участвую в нем не только в качестве «фигуранта», но и в качестве записывающего также выстраиваю себя автором этого документа, позиция которого детерминирована исторически. Таким образом, это мой способ объективизации поля и включения в него себя.

Интервью и его расшифровка для меня являются стабильными документами. Как устную речь переводить в письменный текст и считать ли его полноценной заменой аудиозаписи, зависит от поставленных задач. Когда я расписываю интервью для своих обычных целей, например мне важны объяснения собеседника, то стремлюсь к соблюдению баланса между приближенностью к оригиналу и «читабельностью» текста. То есть стараюсь отражать на письме настроение разговора при помощи пунктуации и немногочисленных примечаний. При этом опираюсь на свой опыт чтения художественной литературы или пьес. Но все-таки не люблю перегружать текст дополнительными пометками, так как это рвет поток разговора и его потом будет трудно читать. Кроме того, при чтении расшифровки своего интервью как будто заново слышу голоса участников. И свои интервью я помню довольно хорошо, во всяком случае общее настроение и ситуацию. Если вдруг я не помню общего настроя и интонаций разговора (что бывает довольно редко), я возвращаюсь к аудиозаписи.

Иногда мои исследовательские задачи меняются. Например, темп речи становится для меня важнее, чем значение слов. Или меня могут интересовать детальные обстоятельства записи.

Тогда я обязательно возвращаюсь к первоначальному документу — аудиозаписи. И бываю рада, если есть визуальные материалы. Визуальные материалы очень часто выявляют моменты, которые я не замечала во время своего присутствия на сцене. При такой «аналоговой» специфике работы расшифровка, в которой материал обрабатывается с включением объективизированных параметров, например проставлена длина паузы между словами в секундах, не может мне помочь в интерпретации материала. Такие пометки формализуют какие-то явления (что может быть очень важно для конкретных исследовательских целей), но для меня они не очень релевантны, так как дают представление о настрое разговора очень опосредованно. Таким образом, звуковой файл активизирует мое внутреннее видение ситуации разговора.

Текстовой файл тоже активизирует. Но письменный текст все-таки, создавая дистанцию, многое скрывает. В этом смысле, если говорить о чужих интервью, я, конечно, иногда пользуюсь ими. Мне вообще кажется, что использовать для работы можно и свои, и чужие материалы, если на них не наложен запрет использования. Но они для меня «глухие», т.е. как бы лишены дополнительной, оставшейся за пределами записи информации. Не говоря уже о том, что другой исследователь собирает материал в соответствии со своими целями (часто отличными от твоих), что сильно влияет на качество материала. Так что при обработке аудиоматериалов для меня как будто даже нет никакой проблемы — берешь аудиозапись и пишешь, что слышишь, наиболее удобным для себя образом. Если есть какая-то проблема понимания — переслушиваешь. Если последнее не помогает — ну и в обычной жизни мы не все можем расслышать.

Между тем вся эта ситуация становится проблемной, когда голоса интервью перемещаются из исследовательской кухни в парадные комнаты публикаций. С одной стороны, слова, вырванные из полевого контекста, нужно приводить в такой порядок, чтобы это было востребовано читателями разных категорий, которые, как правило, совсем не знакомы со спецификой нашей работы. Кроме того, тут возникают и этические проблемы разных уровней. То есть создание этнографического произведения подчиняется конвенциям, которые предлагают нам по предъявлении нашего поля изменить то, что мы нашли, иногда до неузнаваемости. Более того, если читатель еще и иноязычный, а интервью нужно переводить на другой язык — тогда изменчивость текста, который вводишь в публикацию в качестве предпосылки, иллюстрации или доказательства, кажется почти безграничной. Остается ли что-то в нем от того документа и его первоначальной «объективности» и беспри-

^ страстности? Наверное, это зависит от умения исследователя,

ь которому приходится заниматься редактированием и пере-

" сказом.

о

° С другой стороны, в последнее время много говорится о том,

что еще не всем группам людей, которые оказываются в поле исследовательского интереса, дали возможность высказаться по поводу своей жизни самим. В публикациях, рассказывая об иных сообществах, мы как будто присваиваем устройство их жизни себе. Во всяком случае, трансформируем ее в свои термины. Многие, таким образом, оказываются лишенными собственного голоса. Но смысл наших исследований, как мне кажется, состоит в диалоге, который мы ведем и с нашими информантами, и с коллегами, и с широкой аудиторией. Мне, например, всегда казалось почти волшебством, как найденные в поле серьезные социальные проблемы, такие как бедность, трансформируются в красивые аналитические тексты. Таким образом, мы участвуем в эстетизации социального неравенства и уменьшаем зону нашего сочувствия и сопричастности. Но в любом случае в этнографии накоплен огромный опыт репрезентации чужой жизни и чужого опыта.

Между тем я бы не сказала, что мы умеем репрезентировать «честно» свой опыт и себя. Вообще мы еще довольно мало уделяем внимания самим себе. Наверное, будет банальностью говорить о том, что наше построение действительности многоканально. Как-то сложилось, что мы все время забываем об этом. Мы рассказываем, что видели и что слышали, и репрезентируем это в словах. Мы думаем, что создаем / воспринимаем мир (наша система приема-передачи действительности) вербально, рационально и отстраненно, дистанцированно от наших эмоций, бессознательного, опыта, социальной позиции, гендерной самоидентификации, интуиции и проч. Мы как будто счищаем все «лишнее» и это очищенное замыкаем в нашем профессионализме, который волей-неволей повторяет модели деловой и экономической рациональности — отстраненной и претендующей на объективность. И мы замыкаем его в словах — на выходе у нас получается текст. Стоит напомнить, что текст как некий физически существующий документ, вырезанный из контекста, не меняется. Именно так конвенция предлагает нам относиться к нашим научным публикациям. Но текст даже в физическом своем обличье меняется и сам (обрастает комментариями на полях, бумага желтеет, затирается и проч.), и по отношению к контексту, и по отношению к читающему его. Сейчас все еще усложнилось в связи с тиражированием текстов не только в физическом, но и в электронном пространстве — происходит то, о чем писал Бенья-мин, говоря о фотографии: контексты множатся, и мы не можем

их контролировать. Поэтому и смыслы текста оказываются за пределами нашего контроля.

Кроме того, мы как будто скрываем отношения между исследовательской интуицией в поле и предполагаемой объективностью опубликованного исследования. С чего я начинаю свое исследование? С впечатления. Впечатление интуитивно. Страшно произносить, но мне перед тем как поставить исследовательский вопрос, всегда сначала «кажется», что он должен быть именно в этом месте. Впечатление состоит из потока множества мелких деталей — ощущений, визуальных образов, обрывочных мыслей. Богатство поля может быть выражено во множественности интерпретаций. Они как раз создают утерянный объем, из которого я вытягиваю ниточку исследования на основании моего личного опыта — что я уже делала и что я смогу сделать. Материалы, которые я только начала собирать, дают начало впечатлению; материалы, которые я продолжаю собирать, дают ему подтверждение. Как будто я не доверяю сама себе и начинаю проверку. И я действительно думаю, что внутри меня может быть какое-то искажение, предвзятость. То есть я все равно стремлюсь к «объективности», что бы это ни значило. Потому что «объективность» — это то, что я разделяю с другими людьми. А я хочу разделить свои впечатления с другими. Конечно, сюда входят и профессиональные амбиции, и обязательства перед проектами, и страх оказаться недостаточно профессиональной, и обязательства перед конкретными людьми, с которыми работала. Поэтому написание окончательного текста — компромисс между всеми этими факторами. Таким образом, создание этнографического текста — это не просто фиксация результата на бумаге. Когда я работаю над текстом, я стараюсь поднять полевой материал, который мобилизует мое «чувство поля». И в этом чувстве поля я как будто прокладываю дорогу, строю мост между своими впечатлениями и внешним наблюдателем, до которого я хочу эти впечатления донести. Ну и конечно, создание текста — это одновременно процесс размышления. И, конечно, это размышление необязательно вербально.

Многоканальность восприятия создает впечатление, которое в процессе написания окончательного исследовательского текста рационализируется — мы создаем объяснительные модели согласно правилам научного построения аргументов и проч. Так что тексты, как правило, являются результатом рационализации. Но понятно, что рационализация не является созданием «объективности». Рациональность также субъективна. В процессе рационализации наше восприятие (которое, согласно антропологическим конструктивистским представлениям, исповедуемым мною, также является обусловленным

нашей позицией в интерсекциональной ячейке) проходит процесс нормализации в текст, который затем принимается или не принимается сообществом. Я не думаю, что все должны этот нормализованный текст воспринимать одинаково. Но в нем должно быть что-то, что стимулирует интерес окружающих людей. Так что даже нормализованные тексты оказываются не объективными, а социально и культурно обусловленными. Однако мне кажется, что именно элемент субъективного переживания, субъективного опыта автора делает текст более богатым, чем просто выведение рациональной общей модели. И это то, что изменилось в этнографии, как мне кажется, за последние тридцать-сорок лет. Недавно нам было важно вывести схемы и модели, структуры. Затем стало важно понять, как же эти структуры меняются. Что их приводит в движение. Меня же сейчас интересует, как отдельный человек действует в рамках представляемых им структур.

Еще одной важной категорией антропологического полевого опыта я бы назвала удивление. Мои новые исследовательские сюжеты обычно возникают в результате удивления. Более того, многие мои коллеги рассказывают об удивлении, говоря о своих полевых находках в неформальных беседах. Между тем удивление мне кажется глубоко личным чувством, основанным прежде всего на жизненном опыте и только во вторую очередь на профессиональном знании. Наверное, поэтому его трудно ввести в исследовательский текст. Когда я пытаюсь честно рассказать об удивлении в описании своей методологии — «сначала я удивилась» или «мне показалось это необычным» — мои рецензенты обычно делают мне замечания. Иногда экспрессивные: «Что значит "показалось", что значит "удивилась"?» Или более формальные: «Нельзя строить свое исследование на основании личных впечатлений». Действительно, нельзя. Но первое удивление, которое затем растворяется в исследовательской процедуре, в моем случае всегда является индикатором того, что тут возникают вопросы, что нужно остановиться и сделать исследование или хотя бы подумать.

Почему я затронула проблему личного удивления? Потому что за ней идет проблема включения личности исследователя в канву исследования. Во многих дисциплинах личное присутствие исследователя не учитывается в отчетах и статьях. Антропологии повезло в этом смысле гораздо больше. Антропология — индивидуалистичная дисциплина, выполненное антропологическое исследование трудно повторить. Антропологическое исследование требует присутствия антрополога, «другого» человека с определенными физическими, социальными, культурными и биографическими характеристиками. Между тем на выходе снова оказывается что-то «объективное»,

оторванный от исследователя, помещенный на лист бумаги результат. Возникает вопрос — как себя включать в исследование? Как выделить значимые характеристики себя, которые повлияли на исследование? Способов много. Можно обратиться к истории. Есть записки путешественников, которые не скрывают своего присутствия и позиции. Есть претензия на взгляд со стороны или сверху — божественная позиция. Есть включение собственных характеристик в текст, когда исследователь рассказывает о своих пристрастиях и пытается определить свои приоритеты и через них свое видение. Личные характеристики, опыт и пристрастия важны, так как определяют не только материал, но и выбор профессиональных предшественников, значимых для исследователя.

Собственная позиция. Она всегда с тобой. Но ее рефлексия в терминах требует опыта. Трудно отделить себя от поля. Есть мои собственные представления о поле и его границах и документах. Есть представления коллег о том, как это должно быть написано. В последнее время я стала включать себя в число своих информантов. Я не могу себя исключать из их числа, так как тоже являюсь пристрастным участником событий. Единственное качество, отличающее меня от других людей (не от всех), — это умение видеть (не всегда) ситуацию в терминах своей дисциплины, что я впоследствии и делаю.

ЕКАТЕРИНА ХОНИНЕВА

Этнография как редукция данных: к антропологии производства этнографического описания

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Хонинева

Европейский университет в Санкт-Петербурге / Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого (Кунсткамера) РАН, Санкт-Петербург, Россия ekhonineva@eu.spb.ru

Екатерина Александровна

Когда я начинала работать в поле, главным предметом моего беспокойства была потенциальная возможность исказить наблюдаемую социальную реальность в силу неопытности, ненаблюдательности, интеллектуального страха или лени (нужное подчеркнуть). Опасения, что я сведу сложное не только к простому, но и нерелевантному некой действительности объяснению, разделяли и мои информанты. Действительно, многим представителям различных религиозных сообществ попытки антрополога «разложить по полочкам» априори не поддающийся систематизации и обобщениям мистический опыт кажутся наивными,

а иногда и попросту вредными. Я изучаю практики самотрансформации в российском католицизме, и в моем случае исследовательский фокус на нарративах о призваниях, циркулирующих в российских католических приходах и монастырях, вызывал недоверие по следующей очевидной причине. Тот факт, что я планирую рассматривать каждый опыт призвания христианина Богом к той или иной форме жизни в одном ряду с другими подобными, регулярно становился причиной для подозрения, что я могу легкомысленно свести его к простому набору повторяющихся шаблонов. А значит, и вовсе пренебречь уникальностью и неповторимостью этого мистического переживания. Сообразно такой логике, анализ многомерного пространства религиозного опыта неизбежно сопряжен и с искажением его описания. Меня же в то время в первую очередь волновала необходимая отчетность перед академическим сообществом и адекватное перекодирование зафиксированных в полевом дневнике и на диктофон фрагментов наблюдаемой реальности в исследовательский текст. Адекватное в том смысле, что, анализируя замеченное и записанное, действительно можно сделать представленные выводы относительно воображаемой полной картины. Иначе говоря, мои информанты подозревали меня в невнимании к деталям и, следовательно, упрощении в стремлении описать целое, я же подозревала себя в упрощении целого при работе с конкретными зафиксированными деталями. Осознание этой двусторонней обеспокоенности аналитической механикой, постоянно отсекающей ненужное и, возможно, потенциально нужное в процессе производства этнографического описания, как ни странно, привело меня к определенному равнодушию к упомянутому свойству работы с полевым материалом.

Рефлексия над пределами (или беспредельностью) редукции данных, конечно, нужна. И эта рефлексия связана с пониманием того, что редукция не только неизбежна, но и даже не может быть осмыслена в терминах обратимости. К какому именно состоянию, предположительно, можно или нужно обратиться, вернуться? В качестве такого условно идеального состояния можно принять заполненный полевой дневник, воссоздающий хронологическую последовательность событий периода, который антрополог провел с изучаемым сообществом, — в таком случае действительно можно «откатать назад», вернувшись к этому документу-источнику с новыми вопросами или же за новыми ответами на вопросы старые. Но ведь и сам этот документ представляет собой не что иное, как результат последовательной редукции данных. Этот процесс оказывается запущен еще до того, как исследователь обнаруживает себя в поле: как минимум формулирование

исследовательских целей и вопросов для гайда интервью уже задают некоторые ограничения. Полагаю, правда, что антропологов, неукоснительно следующих заданному до поля курсу, скорее меньшинство. Чаще всего увиденное и услышанное в поле или расширяет, или сужает исследовательский фокус. И, развивая эту оптическую метафору, можно заметить, что то, на что фокус оказывается не направлен, становится частично размытым.

Также и сама полевая работа представляет собой один из этапов редукции данных — антрополог выбирает, с кем ему говорить, кого слушать, в какое место отправиться в первую очередь, а каким пренебречь, руководствуясь основными исследовательскими задачами. Во время работы в поле я старалась посильно бороться с этим ограничением, записывая в дневник все, что удалось запомнить, даже если это и не имело никакого отношения к поставленной изначально проблеме — а вдруг пригодится. К тому же в своем письме я старалась быть максимально объективной (дискуссию о том, можно ли вообще говорить об объективности антрополога, я оставляю за рамками рассуждения), не примерять к зафиксированным фрагментам готовые и ожидаемые этные категории, иными словами, старалась по возможности абстрагироваться от того, что я ожидала увидеть в поле и каким образом собиралась это объяснить. К слову, в итоге это привело меня к совершенно иному предмету исследования.

Поэтому мне ближе образ полевого дневника как документа, не содержащего антропологических объяснений и готового к «вторичному употреблению». При этом я не вижу серьезной проблемы в том, чтобы периодически возвращаться к полевому дневнику и дополнять его новыми подробностями. Ориентируясь на дискуссию о проблеме авторства полевых заметок и ответственности за них, лично я даю себе простой ответ на этот вопрос: я автор и есть. Более того, я и есть полевой дневник [Jackson 1990]. Фильтрация данных и фокусировка опосредованы сознанием и телесностью антрополога — это довольно очевидная вещь, но этот аспект медиации значения нужно иметь в виду. Несмотря на то что я призналась в своем стремлении к объективности, даже эта объективность во многом определяется моими когнитивными и сенсорными возможностями. Простейший пример, как ни иронично, — это человеческая память: нам свойственно забывать и вспоминать. Претензия на описание максимально подробной картины происходящего вряд ли возможна, пусть даже антропологу иногда и выдается возможность для фиксации, практически единовременной развитию событий, — все равно что-то будет забыто, упущено. Но также какие-то подробности могут быть и восста-

новлены в памяти спустя некоторое время, и тогда можно снова вернуться к дневнику и описываемым сюжетам. Я не вижу в этом ничего зазорного, хотя и понимаю определенное недоверие человека к собственной памяти, особенно когда дело касается воспоминаний о событиях, отдаленных от текущего момента.

«Контекстуализация»

Но если говорить о редукции данных, конечно, большая часть таких исследовательских операций приходится именно на длительный процесс чтения и перечитывания, категоризации и пересборки зафиксированного материала. Несмотря на то что в академической среде основой идентичности антрополога считаются навыки и опыт работы в поле, главной его сферой занятости была и остается работа с текстами — полевыми заметками и транскрипциями бесед. То, что происходит в ходе этого процесса, я формулирую для себя с известной долей условности, используя понятие контекста из области лингвистической прагматики. Предположим, что полевая работа подошла к концу и дневник представляет собой более или менее репрезентативное изложение последовательности событий, наблюдателем или даже участником которых имел удовольствие быть исследователь. Допустим, что именно тогда начинается процесс категоризации — скрупулезный поиск связей и противоречий, устойчивых шаблонов поведения и речевых жанров. У каждого антрополога свои аналитические привычки, но в общем виде эта работа представляет собой постоянную манипуляцию или игру с контекстами. Начиная анализировать свой материал, исследователь разрушает линейную структуру повествования, разбивая ее на цитаты, сюжеты, диалоги. Эти элементы изымаются из контекста зафиксированной в дневнике временной последовательности и перекомбинируются в соответствии с выделенными категориями. Каждый отдельно взятый сюжет оказывается помещен в новый контекст себе подобных — набор элементов, характеризующихся более или менее устойчивыми закономерностями. И именно создавая этот новый контекст паттернов, исследователь открывает для себя их связь или зависимость друг от друга. Более того, эти контексты подвергаются, если так можно выразиться, регулярной пересборке: один и тот же сюжет может раз за разом относиться к новой категориальной группе. Затем для этого сюжета оказываются релевантными и контексты иного рода. Антрополог помещает его среди сходных примеров из исследований других кейсов и уже анализирует новую сложившуюся картину на предмет связей и противоречий. На мой взгляд, именно благодаря такой манипуляции контекстами рождаются антрополо-

гические объяснения. Иное дело, что на каждой итерации этого процесса одни и те же фрагменты зафиксированной реальности могут быть очень по-разному представлены, в мельчайших деталях или абстрагированы. И чем ближе к написанию исследовательского текста, тем выше рефлексия антрополога над тем, чем можно и нужно пренебречь.

«Эстетизация»

Здесь я бы хотела обратить внимание на одну из особенностей редукции, которую чаще всего не упоминают среди прочих и которая имеет прямое отношение к тому, как выглядят конечные продукты этнографической деятельности — наши статьи и доклады. Я имею в виду эстетизацию материала и этнографического письма. Приведу один пример. Я начала свое рассуждение с истории о том, как в самом начале работы в поле и я, и мои информанты испытывали опасения насчет возможного упрощения наблюдаемой мною действительности в процессе ее описания. Так оно и было, впрочем, к «определенному равнодушию», как я тогда выразилась, я пришла не только в связи с указанными обстоятельствами, однако они не имеют отношения к дискуссии в «Форуме». Функция рассказанной мной истории заключается не только в том, чтобы поставить проблему, но и в том, чтобы изящно начать свое размышление (другой вопрос, удалось это или нет). Изящная иллюстрация предполагает краткость и наглядность, поэтому побочные подробности отсекаются ради остроумно выстроенной истории на один абзац. Зачастую такие истории повествуют о рождении исследовательского интереса к той или иной проблеме. Но так ли часто именно в условиях описанных событий этот исследовательский интерес рождается в действительности? Работая в поле, мы иногда улавливаем в речи своих информантов красочные формулировки и записываем их для того, чтобы впоследствии использовать в заголовке какого-нибудь доклада. В поле мы также находимся в поисках anecdotes для будущих статей. И эти стилистические штрихи могут быть изъяты из основного контекста и приобрести в тексте автора несколько иное значение ради производства эстетического эффекта.

Дискуссия о том, что жанр антропологического письма «художественен» хотя бы отчасти, не нова [Clifford 1986]. Лично я часто обращаю внимание на следующие реплики коллег: «какой красивый текст» (в отношении какого-нибудь фрагмента из интервью), «красивая интерпретация», «красивый кейс», «красивая тема». Использование эпитета «красивый» мне видится скорее мистификацией, чем объяснением. И когда я слышу подобные суждения применительно к моим текстам,

письменным или устным, меня всегда это ставит в тупик. Я действительно отношусь к производству текстов в том числе и как к эстетическому упражнению. Однако эстетизация здесь может происходить не только на уровне стилистики, но и на уровне отбора сюжетов, цитат и материалов в качестве репрезентативных примеров. Так, нашими «любимыми информантами» становятся талантливые и остроумные нарраторы, поставщики «красивых текстов». Антропологические статьи и монографии изобилуют яркими примерами столкновений перспектив информантов, увлекательными описаниями происшествий, красноречивыми цитатами. А более блеклые с эстетической точки зрения сюжеты и тексты оказываются лишь материалом для размышления. Этнографическое описание выглядит как концентрат всего самого интересного и аналитически привлекательного, и в некотором смысле антрополог делает то, о чем рассуждает протагонист романа Жана-Поля Сартра Рокантен: рассказывая, из самого на первый взгляд обыкновенного события создает «приключение». Но эта эстетизация всегда эксклюзивна. Часы и даже дни, когда в полевом дневнике так и хочется написать «сегодня ничего не произошло», остаются за рамками этнографического описания, но, надеюсь, не за рамками антропологического осмысления.

Полевой дневник: документ антрополога и об антропологе

В связи с последним вопросом «Форума» об использовании полевого дневника другими исследователями мне вспомнилась история, которой поделился со мной один коллега несколько лет назад. Будучи исследователем-одиночкой, он проводил полевую работу в одной деревне уже несколько недель, когда в тот же населенный пункт прибыла еще одна независимая экспедиционная группа. Разумеется, исследователи не стали игнорировать присутствие друг друга в одном поле, более того, решили по возможности объединить усилия. Одним из шагов к такому объединению стала просьба новоприбывших поделиться с ними полевым дневником, в котором их коллега имел возможность фиксировать свои наблюдения до их приезда. Это предложение застало героя рассказа врасплох. В этот момент на ум ему пришли отнюдь не острые вопросы о границах репрезентации или же о субъективности антропологических полевых заметок. И даже не вопросы об этике распространения таких данных. Главным предметом его беспокойства стала потенциальная оценка адекватности изложения в полевых заметках, проще говоря оценка его профессионализма. Столь любимая антропологами стратегия поиска противоречия между практиками и репрезентациями здесь оказывается направлена непосредственно на самого антрополога. Как

соотносятся между собой то, что фиксирует (или не фиксирует) исследователь в ходе своей полевой работы, наблюдаемая им реальность и те изящные и остроумные статьи, которые тот пишет по результатам своей деятельности? Не найдутся ли и здесь противоречия между словами и действиями?

Волнения того молодого антрополога (хотя я не думаю, что это не может коснуться и более опытных исследователей) понятны, однако практику открытия своих полевых записей заинтересованным коллегам-читателям я считаю скорее позитивной, причем в первую очередь для самих авторов. Доступ к полевому дневнику, к слову, как и ответы на вопросы этого «Форума», обнажает исследовательскую механику, делает более прозрачными, подотчетными способы производства этнографического знания. И, как следствие, мотивирует антрополога больше рефлексировать над этим процессом. Но обращаясь к перспективе читателей и потенциальных пользователей этих дневников, нужно иметь в виду несколько обстоятельств или, если угодно, ограничений. Первое касается отношений, которые выстраивает исследователь со своими информантами, и отсутствия таковых между тем, кто обращается к дневнику чужого авторства, и героями этого рассказа. Включенное наблюдение предполагает порой изматывающую работу по завоеванию и поддержанию доверия изучаемого сообщества, согласованию анонимности получаемых данных. В лучшем случае информанты начинают разделять с исследователем свой личный опыт, текущие переживания. На фиксацию определенных фрагментов их повседневности они могут и не давать специального разрешения, но, описывая эти сюжеты в своем дневнике, исследователь всегда понимает, что в его же интересах не злоупотребить доверием. Эти фрагменты становятся ценным материалом для размышления, но не красочными виньетками для исследовательских текстов. Работая же с чужим полевым дневником, скорее всего, мы будем руководствоваться лишь приблизительными представлениями о том, каково отношение описываемого сообщества к границам приватности зафиксированных данных и их размыванию / нарушению. Второе же обстоятельство связано с тем очевидным фактом, что полевой дневник — это не сырые данные, ожидающие изысканных аналитических процедур. При всем возможном стремлении к объективности исследователь интерпретирует материалы включенного наблюдения уже в процессе его описания. Это тем более так, если исследователь к этой объективности даже не стремится. Поэтому главное, что стоит сделать тому, кто работает с чужими полевыми заметками, — обнаружить перспективу автора дневника, а уже далее или пытаться от нее избавиться (другой вопрос, возможно ли это), или же сделать ее еще одним объектом исследования.

f Библиография

SC

£ Clifford J. Partial Truths // Clifford J., Marcus G. (eds.). Writing Culture:

§ The Poetics and Politics of Ethnography. Berkeley: University of

5 California Press, 1986. P. 1-26.

Jackson J. "I Am a Fieldnote": Fieldnotes as a Symbol of Professional Identity // Sanjek R. (ed.). Fieldnotes: The Making ofAnthropology. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1990. P. 3-33.

ОЛЬГА ХРИСТОФОРОВА

1

Ольга Борисовна Христофорова

Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ / Российский государственный гуманитарный университет / Московская высшая школа социальных и экономических наук, Москва, Россия okhrist@yandex.ru

Во время беседы с информантами я веду аудиозапись (если информант не против) и делаю заметки на бумаге (если это возможно). После интервью подробно записываю все в бумажный дневник (в начале моей полевой работы ноутбуков еще не было, кроме того, пользоваться компьютером в поле не всегда удобно, по разным соображениям, так что без толстой тетради и ручки полевую работу не мыслю). В рукописном дневнике подробно фиксирую весь ход беседы, ее контекст, свои наблюдения и впечатления; некоторые фразы — точные цитаты — привожу в кавычках (перенося их из заметок, сделанных в ходе беседы), отмечаю экстралингвистические факторы (мимику, жесты, паузы, эмоциональные реакции; их же в виде примечаний привожу в расшифровке аудиозаписи). На полях в дневнике делаю пометки об аудио-, фото- и видеозаписях, если они создавались в ходе беседы. После экспедиции в дневнике делаю оглавление и выделяю заголовки и некоторые другие позиции цветным маркером, после этого дневник становится документом и уже не редактируется. Параллельно делаю расшифровки аудиозаписей (в электронном виде), которые тоже становятся документом.

Мне думается, что полевой дневник должен быть индивидуальным даже при групповой полевой работе — важно, кто конкретно видел ситуацию именно таким образом; коллективный полевой дневник (такие иногда делаются коллегами, насколько мне известно) кажется мне эдаким «письмом из Про-стоквашино».

2

3

В результате «письменным источником» становятся, во-первых, расшифровки интервью с примечаниями — описаниями невербальных элементов и контекста беседы, и, во-вторых, рукописный дневник, где меньше точных высказываний информантов, но больше внимания уделено контексту и наблюдениям. Так понятый источник представляет собой «слепок» устного высказывания — не полную копию, конечно, но вполне, как представляется, адекватный «перевод», который содержит, кроме того, исследовательскую рефлексию над тем, что происходило, какие смыслы — возможно, не вполне очевидные на первый взгляд — содержала коммуникативная ситуация. Эта рефлексия дается в расшифровках в выделенных примечаниях, так, чтобы не смешивать ее с фиксацией самого разговора, и, кроме того, в рукописном дневнике (более подробно).

Расшифровки редактируются до тех пор, пока не останется неясных мест, после этого становятся стабильным документом. Изменять расшифровки после этого мне не приходилось, но я могу представить себе ситуацию, когда расшифровку делал, например, студент, а потом руководитель слушает запись и поправляет расшифровку.

Если есть уверенность в качестве расшифровки и не нужно проверять ее по аудиозаписи, то возвращение к аудиозаписи может иметь иные мотивы, например может быть мнемоническим приемом (вспомнить лицо информанта, обстановку дома, какие-то обстоятельства, сопровождавшие интервью), иногда это помогает задать материалу новые вопросы, увидеть его по-другому, рождает новые идеи.

Стратегии работы с полевыми материалами и принципы их публикации могут быть разными, это зависит от исследовательского цеха, научной парадигмы и методологии, а также целей и характера публикации. Обычный путь — использование цитат из интервью в аналитической статье, при этом предпочтение отдается фрагментам расшифровок аудиозаписей, но возможна и цитата из полевого дневника (с соответствующими оговорками), если нет аудиозаписи или речь идет о том, что не могло быть в ней отражено. В работах по фольклористике обычно публикуются отдельные фрагменты расшифровки, понимаемые как законченные фольклорные тексты (частушки, песни, былички, легенды, анекдоты и проч.), при этом автор сам решает, где должны находиться границы публикуемого фрагмента. В антропологических и социологических работах нередки случаи, когда выдержки из интервью приводятся как примеры, иллюстрации авторских положений. Могут публиковаться и большие фрагменты и даже полные расшифровки

интервью (хотя мне такое встречалось нечасто), с тем чтобы читатель уловил точку зрения информанта и коммуникативные стратегии его и исследователя, увидел, как создаются смыслы, что инициирует складывание «фольклорного текста», наконец, почувствовал атмосферу общения.

Как кажется, в отечественной науке редко используется стратегия создания аналитического текста непосредственно из дневника; если фрагменты последнего все же публикуются, то внутри «скобок», как своего рода «лирические отступления», а не как часть аналитического текста. При этом такие лирические отступления воспринимаются как «внутренняя кухня» исследования, а ее у нас все еще не принято демонстрировать, как мне кажется. Совсем недавно я была на обсуждении рукописи монографии в одном из институционализированных антропологических сообществ, среди присутствовавших были весьма уважаемые и статусные ученые, доктора и кандидаты наук. Одно из замечаний автору, с которым были согласны практически все присутствовавшие, состояло в том, что из книги необходимо убрать все «дневниковые описания» как, с одной стороны, слишком личные, и, с другой — как проявления «этого постмодернизма, который, к счастью, кончился».

Что касается лично меня, то я использую все эти стратегии, нередко в одной публикации (если это книга или большая статья, где есть возможность «играть» с формами презентации материала). И как показывает опыт, результаты нельзя считать однозначными. С одной стороны, выдержки из полевых материалов как иллюстрации авторских тезисов — это в некотором роде насилие над источником, редукция смыслов, которые в нем содержатся. С другой стороны, такие тексты легче понимаются читателями. Если приводить большие фрагменты расшифровок, позволяя информантам «говорить самим за себя» и надеясь, что читатель увидит богатство смыслов в их высказываниях, «почувствует их культуру», то здесь все зависит от читателя и его целей — для кого-то такой метод ценен, потому что помогает прикоснуться к минимально опосредованному «локальному знанию», или публикуемые материалы могут быть полезны в его собственных исследованиях, а кому-то может быть скучно читать большие фрагменты интервью, и они торопятся пролистать их, чтобы выяснить, что же хочет сказать не информант, а исследователь, как он аналитически будет препарировать интервью.

Инструментарий для работы с устной речью (анализ коммуникативного взаимодействия, анализ дискурса и т.д.) может быть весьма полезен, здесь также все зависит от характера материала и целей исследователя.

4

Полевые материалы, даже если они хранятся в личных архивах, должны быть доступны другим исследователям (те, что не могут быть открыты в течение определенного времени по этическим соображениям, должны быть соответствующим образом помечены). Конечно, можно и нужно работать с данными других исследователей — мы же это делаем, изучая архивы. Личное присутствие в поле — важнейшая вещь, но оно не всегда возможно, например поле по тем или иным причинам «ушло», но остались аудио- и видеозаписи, их расшифровки и полевые дневники.

КАК СОЗДАЮТСЯ СМЫСЛЫ (ПОСЛЕСЛОВИЕ К ДИСКУССИИ)1

Какого цвета и какой толщины была тетрадь для записей и существовала ли она вообще, читателя не касается.

(Ольга Бойцова)

Николай Борисович Вахтин

Европейский университет в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербург, Россия nvakhtin@gmail.com

В этом «Форуме» были предложены вопросы, связанные с тем, как именно полевой опыт исследователя преобразуется в текст научной публикации, или, словами Уго Корте, «загадочный процесс превращения сырых данных в продукт, который публикуется, демонстрируется, возможно, продается, становится объектом внимания и потенциального использования другими». Как обычно, некоторые авторы предпочли отвечать на вопросы редколлегии один за другим («Как вы фиксируете происходящее в поле? Как происходит превращение устных рассказов в "письменный источник"? Как эти "письменные источники" превращаются в текст публикации? Насколько индивидуален этот процесс, т.е. можно ли пользоваться чужими полевыми материалами для создания своего текста?» и т.д.). Другие авторы написали короткие (иногда не очень короткие) эссе на предложенную тему. Спасибо всем ответившим: дискуссия получилась интересная.

1 В этом послесловии использованы некоторые соображения, присланные автору Александрой Касаткиной; автор благодарен ей за возможность учесть ее мнение.

Уго Корте начал свое эссе с того, что поставил под сомнение формулировку вопроса редколлегии относительно «преобразования чувственного опыта в текст <...> из которых потом вырастают публикации». По его мнению, это не две последовательные фазы: процесс преобразования должен начинаться как можно раньше, не прекращаться вплоть до выхода публикации и продолжаться после публикации. В этом он солидарен со Штефаном Дудеком. Впрочем, Дудек с огорчением отмечает, что на самом деле разные ипостаси антрополога — поле, конференции, лекции, обсуждения, публикации — неравноценны: «[Н]аучная публикациия — единственная форма знания, действительно имеющая значение. Кажется, только здесь и существует антрополог».

Несколько человек (Аймар Венцель, Александра Касаткина, Штефан Дудек) вспомнили английское словечко "write up". Так, Аймар Венцель (вслед за Джудит Оукли) различает два процесса: «запись» (writing down) и «создание текста» (writing up). Различие между двумя процессами в том, что первый — это персонализированное плотное описание, призванное сохранить и при необходимости восстановить локальный контекст, а для второго такая персонализация не нужна. По мнению Штефана Дудека, противопоставлять «кабинетную» и «полевую» работу непродуктивно: это противопоставление коренится в европейской (Дудек пишет — «монашеской») традиции и нуждается в деконструкции. Это — модель пчелиного роя, где антропологи, «подобно пчелам, вылетали из улья и несли обратно в соты все, что собрали, чтобы другие члены роя могли поесть».

Эта модель не работает: неприятности начинаются с самого начала, с порочной идеи о том, что «поле — это место для действия, а не для размышлений». С этим солидарны и другие; ср.: «Полевой дневник — это не сырые данные, ожидающие изысканных аналитических процедур. При всем возможном стремлении к объективности исследователь интерпретирует материалы включенного наблюдения уже в процессе его описания» (Екатерина Хонинева). Иными словами, «[в]се теоретики говорят о необходимости сразу же фиксировать возникающие мысли, наблюдения и связи между ними, не откладывать анализ до возвращения в душный кабинет» (Уго Корте). Сочетать сбор данных и анализ, наблюдение и участие, конечно, можно, но нужно помнить, что тут далеко не все зависит от антрополога: «Социальные роли, которые принимает на себя исследователь, зависят не столько от его или ее желания или способностей, сколько от пожеланий и понимания его позиции в тех сообществах, где он или она работает» (Штефан Дудек).

Несколько авторов построили свои тексты вокруг метафоры перевода или метафоры моста, но соединяет этот мост у каждого свое. Для Штефана Дудека это либо мост между полем и текстом, либо мост, соединяющий два разных социальных пространства. «Я строю мост между своими впечатлениями и внешним наблюдателем», — пишет Марина Хаккарайнен и добавляет: «Трудно отделить себя от поля», — как будто продолжая фразу Дудека: метафора «моста» позволяет увидеть не только то, как антрополог входит в поле, но и то, как поле входит в антрополога.

Впрочем, такое единодушие наблюдается далеко не всегда: многие авторы кардинально расходятся в своих ответах. Разброс — от «я всегда веду подробный дневник» до «я никогда не веду дневника», от «полевые материалы обязательно должны быть доступны другим» до «ни в коем случае нельзя пользоваться чужими материалами». «Широкой публике не стоит показывать полевые заметки, не прошедшие цензуру и редактирование» (Аймар Венцель), — прочитав это, я подумал: хорошо Аймару, он пишет дневник на пяти языках (эстонском, английском, русском, немецком и якутском), так что никто, кроме него, все равно не сможет разобрать, что там написано. Тем не менее разумной кажется идея, что делиться полевыми материалами есть смысл, только если работаешь с кем-то вместе над одной темой (или пишешь одну статью), поскольку «данные неразрывно связаны с тем, кто и как их собирал» (Уго Корте). На важность внимания к авторской позиции при работе с чужим дневником как «субъективного фильтра» указывает и Екатерина Хонинева. И к тому же «данные вызывают воспоминания, которые по определению есть только у того, кто их собрал» (Уго Корте); ср.: «Я себя заставляю подробно все вспоминать и фиксировать, потому что не доверяю своей памяти и, более того, знаю, что выработанные в процессе реализации проекта теоретические представления смогут сильно повлиять на мои "воспоминания"» (Ольга Сасункевич).

В общем, «в поле каждый <...> волен был записывать то и так, что и как подсказывал ему собственный опыт ведения заметок, научные или эстетические предпочтения и практические соображения» (Михаил Лурье), т.к. «нет одного идеального способа провести такое исследование, но есть различные стили, которые, если ими овладеть, могут стать частью нашего рабочего инструментария» (Уго Корте). Или, как пишет Марина Хакка-райнен, «нужно найти оптимальное соотношение разных техник для решения поставленных задач».

Допустимо ли редактировать интервью? Здесь мнения тоже расходятся. Иногда это необходимо: есть такие «статусные»

информанты, которые, не оговорив право последующей редактуры, вообще не станут с антропологом разговаривать, и в условиях выбора между возможностью и невозможностью «доступа к полю» согласие на редактирование материалов постфактум иногда становится вынужденным (Татьяна Барандова и соавторы). «Если я сдаю дневник в архив, я его редактирую», — пишет Александра Касаткина, хотя кому-то может показаться, что отредактированный дневник — это оксюморон. Можно согласиться с мнением Михаила Лурье, который пишет: «Не убежден, что в архив нужно сдавать всё и сразу». Здесь ключевое слово, видимо, «архив» — хранилище документов прошлого: пока собранные данные еще используются или могут использоваться собирателем, сдавать их в архив рано. Собранному материалу нужно дать отлежаться, «застыть», потерять актуальность для собирателя; находясь на архивной полке, собранный материал начнет приобретать все прекрасные качества «документа прошлого», и чем дольше он там лежит, тем ценнее становится.

С этим связана еще одна мысль, которая не оставляет читающего подряд все реплики, — это мысль о кардинальных изменениях, привнесенных в полевую работу развитием аудио-и компьютерной техники. Кажется, что все авторы ответов фиксируют полевые данные так, как они научились (или их научили) в своем первом поле, но дело в том, что это первое поле (оно же — молодость) у всех отвечавших приходится на разное время. Автор этого послесловия хорошо помнит, как ехал в свою первую экспедицию на Чукотку, везя с собой рюкзак с вещами, в основном одеждой, и чемодан с магнитофоном — еще не кассетным, еще катушечным, весившим килограммов восемь. Магнитофон работал только от сети, батареек к нему не было, т.е. использовать его можно было только в поселке, да и то когда не отключалось электричество. Естественно, столь громоздкое оборудование оказывало прямое воздействие на то, что именно, когда и где удавалось зафиксировать на пленку. Позже появились менее громоздкие кассетные магнитофоны, однако «работа кассетных магнитофонов в сельских условиях часто была проблематичной» (Михаил Лурье), главным образом из-за невозможности купить батарейки. То же с полевыми дневниками: привыкший к бумаге исследователь продолжает пользоваться бумагой, хотя и придумывает для этого прагматические объяснения («Обычно я не ношу с собой ноутбук, он гораздо тяжелее и более хрупкий, чем блокнот» (Аймар Венцель)). Ольга Христофорова пишет всё на бумаге, потому что в начале ее полевой работы «ноутбуков еще не было». А в начале полевой работы автора данного послесловия вообще не было никаких компьютеров, так что мы всё

писали от руки, в бумажный дневник, и до сих пор те, кто так начинал, продолжают это делать, постоянно сталкиваясь с недоумением молодых: «Как же антропологи докомпьютерной эры wrote up свои тексты из рукописей и машинописей?..» (Александра Касаткина).

Поэтому для многих из нас вопрос, «является ли заархивированный полевой дневник стабильным документом, закрытым для изменений», или вопрос, «как архивам работать с такими нестабильными документами, как электронный исследовательский дневник?», попросту не стоит: бумажный полевой дневник всегда стабилен (как и фотографический (Андрей Андреев)). В него, естественно, можно добавлять что угодно и после поля, но все эти добавки отчетливо видны, и скрыть их невозможно (да и не нужно). (Для таких добавок, позднейших комментариев, перекрестных ссылок на более поздние или более ранние страницы дневника, на подслушанное или прочитанное позже я всегда оставлял чистой левую страницу тетради, а на правой писал только расшифровки интервью или наблюдения.)

Впрочем, тот факт, что в нынешнюю цифровую эру мы по-прежнему пользуемся старой терминологией, говорит о многом. Кажется, что и в поле, и после него мы всё делаем так, как делали раньше, но только на компьютере. Мы «ведем дневник», мы «пишем тексты»... Мы складываем тексты «в архив»... Как будто мы по-прежнему пишем всё это от руки, как будто мы по-прежнему имеем дело с бумагой.

Возможно, мы просто еще не умеем пользоваться теми колоссальными возможностями, которые дает компьютерная эпоха. Это как в первые годы после изобретения книгопечатания: книгу уже печатают на станке, но первые буквы, так называемые иллюминированные «инициалы», или буквицы, всё еще рисуют в каждом экземпляре от руки кисточкой.

Не на таком ли промежуточном этапе «между буквой и цифрой» мы сейчас находимся? Не потому ли «электронный текст настолько уязвим для изменений, его статус документа настолько хрупок, а соблазн начать писать прямо поверх и между написанных в поле строчек настолько велик, что я отношусь к таким файлам с преувеличенной осторожностью» (Александра Касаткина)? И не потому ли «с дневниками от руки вообще будет сложно, т.к. они всегда будут выпадать из дигитали-зированного массива данных» (Ольга Сасункевич), и, добавим, выпав из этого массива, станут со временем не меньшей ценностью, чем рукописные книги сегодня?

Еще несколько сюжетов, всплывающих из прочитанных ответов.

Многие авторы пишут про свое желание полностью «унести поле с собой», чему часто служит попытка полной видео-и аудиофиксации происходящего и обильное фотографирование. И если действие не зафиксировано на видео или фото, а лишь описано словесно тем исследователем, который при сем присутствовал, этим материалом «поделиться» не удается: тот, кто не видел действия, вряд ли сможет его адекватно истолковать (Татьяна Барандова и соавторы).

У мультимодальности оказываются разные применения: передать многоголосье и многомерность поля в публикации (Штефан Дудек) или обеспечить «полное и всеохватное описание происходящего в "поле"» (Татьяна Барандова и соавторы). Она же помогает передать многомерный полевой опыт для использования другими (Татьяна Барандова и соавторы). Впрочем, см. эксперимент в [Burrell 2016], который его автор считает неудачным: имея доступ к полю только через мульти-модальные заметки своей студентки (текстовые дневники, фотографии, карты, видео- и аудиозаписи), она все время ощущала неполноту присутствия и недостаток информации.

О том же пишет Ольга Бойцова: «Чужие полевые снимки чрезвычайно трудно использовать в собственных проектах», потому что обычно они делаются исходя из исследовательских интересов самого фотографа и служат в том числе запоминанию того, о чем неприсутствовавший помнить не может. При этом «унести поле с собой» все равно не удается: при переносе материала «из поля в дом» меняется контекст, а следовательно, меняется и материал: «голоса интервью перемещаются из исследовательской кухни в парадные комнаты публикаций» ( Марина Хаккарайнен) и начинают там звучать по-другому. Анализируя свои полевые данные, «исследователь разрушает линейную структуру повествования, разбивая ее на цитаты, сюжеты, диалоги. Эти элементы изымаются из контекста зафиксированной в дневнике временной последовательности и перекомбинируются в соответствии с выделенными категориями. Каждый отдельно взятый сюжет оказывается помещен в новый контекст себе подобных — набор элементов, характеризующихся более или менее устойчивыми закономерностями. И именно создавая этот новый контекст паттернов, исследователь открывает для себя их связь или зависимость друг от друга <...> именно благодаря такой манипуляции контекстами рождаются антропологические объяснения» (Екатерина Хони-нева).

Интересны и соображения о пространственном соположении поля и не-поля. Как пишет Марина Хаккарайнен, «когда еду "в экспедицию" в отдаленное место, оно отгорожено от моей

"просто жизни" расстоянием, дорогой, представлением, что я "там" и не должна жить "нормальной" жизнью. Тогда поле становится информационно густым. Я его делаю таковым через свое усиленное внимание. Если же поле дома, "за углом", тогда нужно четко определить этот угол — тут еще не "поле", а там уже "поле"».

Ольга Христофорова, кажется, единственная, кто отмечает различия в обсуждаемом вопросе между отечественной и западной антропологическими традициями. В западной традиции стараются сократить дистанцию между полевым материалом, между голосами информантов и итоговым текстом («Где-то 80 % данных, которые я собираю, нигде не будут опубликованы, но они нужны мне, чтобы извлечь смысл из оставшихся 20 %, которые увидят свет» (Аймар Венцель)); в отечественной же традиции всё еще воюют с «этим постмодернизмом», и демонстрация «кухни» не признается за тактику верификации исследования, а считается неуместной...

Был поднят вопрос о том, как передать «многомерность и многоголосье поля» в тексте, предложены «такие литературные приемы, как монтаж, комментарии и гипертексты, включение контраргументов и материалов, которые противоречат точке зрения автора». При этом научные журналы не готовы к подобным текстам (Штефан Дудек, Татьяна Барандова и соавторы).

Марина Хаккарайнен тоже отмечает давление конвенций академической репрезентации результатов: «Между тем языки субъективного опыта и объективности даже в такой многожанровой сфере исследования и письма, как этнография, очень различаются. Поэтому мне приходится как будто лавировать в поисках компромиссов между общепризнанными научными практиками создания докладов, отчетов и статей и "честностью" в предъявлении своего поля».

И наконец, о вреде красоты. Текст способен эстетизировать проблему: «Мне, например, всегда казалось почти волшебством, как найденные в поле серьезные социальные проблемы, такие как бедность, трансформируются в красивые аналитические тексты. Таким образом, мы участвуем в эстетизации социального неравенства и уменьшаем зону нашего сочувствия и сопричастности» (Марина Хаккарайнен). Эстетизация — еще один фильтр, через который проходит реальность. «Мы иногда улавливаем в речи своих информантов красочные формулировки и записываем их для того, чтобы впоследствии использовать в заголовке какого-нибудь из докладов <...> эти стилистические штрихи могут быть изъяты из основного контекста и приобрести в тексте автора иное значение ради производства эстетического эффекта». И далее: «Нашими "любимыми

информантами" становятся талантливые и остроумные нарра-торы, поставщики "красивых текстов"» (Екатерина Хонине-ва). Стремление к красоте и изяществу итогового академического текста, естественно, мешает точности передачи исходного материала, т.к. «часто невозможно проверить, действительно ли тот или иной отрывок из интервью в статье антрополога репрезентирует выявленный паттерн, или просто цитата сама по себе красивая» (Андрей Тюхтяев).

В заключение хотелось бы еще раз поблагодарить всех участников за интересную дискуссию.

Библиография

Burrell J. "Through a Screen Darkly": On Remote, Collaborative Fieldwork in the Digital Age // Sanjek R., Tratner S.W. (eds.). E-Fieldnotes: The Makings of Anthropology in the Digital World. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2016. P. 132—152.

Николай Вахтин

Forum

From Fieldwork to Written Text

This edition of "Forum" addresses the issues raised when anthropologists attempt to transform their preliminary records into an academic analysis. Participants of the "Forum" answer the following questions: What are the processes by which encounters and conversations with informants become a "written source"? Is it acceptable to edit field notes? By what processes do these "written sources" turn into the text of a publication? Is it acceptable to share one's own field notes and interviews with other researchers? Is it possible to carry out productive research using field data gathered by others?

Keywords: fieldwork, field notes, interview, written text. References

Abu-Lughod L., 'Writing against Culture', Lewin E. (ed.), Feminist Anthropology: A Reader. Malden, MA: Blackwell, 2006, pp. 153-169. Alexander J. C., The Meanings of Social Life. A Cultural Sociology. New

York: Oxford University Press, 2003, 296 pp. Andreev A. N., A Sociological Research of the Peasantry in Belgorod Region of

Russia. (Postcard Set of 11 Cards). Moscow: S.n., 2014. Andreev A. N., 'Trudovaya deyatelnost krestyanstva Belgorodskoy oblasti (po materialam polevoy ekspeditsii 2013 goda)' [Labor Activity of

¡3 the Peasantry of the Belgorod Region (Based on Materials from the

¡ï Expedition of2013)], Pokrovsky N. E. (ed.), Sotsialnayageografiya,

« sotsiobiologiya i sotsialnye nauki: modelirovanie i prognostika protsessov

c razvitiya regionov Blizhnego Severa Rossii [Social Geography, Socio-

0 biology and Social Sciences: Modeling and Prognostication of

Development Processes in the Regions of the Near North of Russia]: Materials of the 5th International scientific conference. Moscow: Gryphon, 2014, pp. 10—15. (In Russian).

Andreev A. N., 'Splochennost garazhnogo soobshchestva: ekonomicheskie i etnokulturnye aspekty. Keys-stadi' [Cohesion of the Garage Community: Economic and Ethno-cultural Aspects. Case Study], Po-krovskiy N. E., Kozlova M. A. (eds.), Praktikisplochennosti vsovre-mennoy Rossii: sotsiokulturnyy analiz [Practices of Cohesion in Contemporary Russia: Socio-cultural Analysis]. Moscow: Univer-sitetskaya kniga, 2016, pp. 44—66. (In Russian).

Aspers P., 'Empirical Phenomenology: A Qualitative Research Approach (The Cologne seminars)', Indo-Pacific Journal of Phenomenology, 2009, vol. 9, no. 2, pp. 1-12.

Aspers P., Corte U., What Is Qualitative in Qualitative Research? (Unpublished manuscript).

'Audiovizualnaya antropologiya: teoriya i praktika' [Audiovisual Anthropology: Theory and Practice]: Roundtable materials, Antropo-logicheskij forum, 2007, no. 7, pp. 110-138 (In Russian).

Barthes R., 'Introduction a l'analyse structurale des récits', Communications, 1966, no. 8, pp. 1-27.

Becker H. S., Sociological Work. Method and Substance. New Brunswick, NJ: Transaction Books, 1970, 358 pp.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Berger P., 'Assessing the Relevance and Effects of "Key Emotional Episodes" for the Fieldwork Process', Berger P. et al. (eds.), Field-work: Social Realities in Anthropological Perspectives. Berlin: WeiBen-see Verlag, 2009, pp. 149-176.

Bernard H. R., Research Methods in Anthropology. 3rd edn. Walnut Creek, CA [et al.]: AltaMira Press, 2002, 753 pp.

Berreman G. D., 'Behind Many Masks', Robben A., Sluka J. A. (eds.), Ethnographic Fieldwork: An Anthropological Reader. Malden, MA: Blackwell, 2007, pp. 137-158.

Bourdieu P., 'Understanding', Theory, Culture & Society, 1996, vol. 13, no. 2, pp. 17-37.

Briggs Ch. L., Learning How to Ask: A Sociolinguistic Appraisal of the Role of the Interview in Social Science Research. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 1986, 155 pp.

Bucholtz M., 'The Politics of Transcriptions', Journal of Pragmatics, 2000, vol. 32, no. 10, pp. 1439-1465.

Buckler S., Fire in The Dark. Telling Gypsiness in North East England. Oxford; New York: Berghahn, 2007, 248 pp.

Burrell J., '"Through a Screen Darkly": On Remote, Collaborative Field-work in the Digital Age', Sanjek R., Tratner S. W. (eds.), E-Fieldnotes:

The Makings of Anthropology in the Digital World. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2016, pp. 132—152.

Caldarola V. J., 'Visual Contexts: A Photographic Research Method in Anthropology', Studies in Visual Communication, 1985, vol. 11, no. 3, pp. 33—53.

Clifford J., 'Partial Truths', Clifford J., Marcus G. (eds.), Writing Culture: The Poetics and Politics of Ethnography. Berkeley: University of California Press, 1986, pp. 1—26.

Cohen A. P., 'Self-Conscious Anthropology', Robben A., Sluka J. A. (eds.), Ethnographic Fieldwork: An Anthropological Reader. Malden, MA: Blackwell, 2007, pp. 108-119.

Collins R., The Sociology of Philosophies. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2009, 1120 pp.

Corrigan P., 'Doing Nothing', Hall S., Jefferson T. (eds.), Resisitance Through Rituals: Youth Subcultures in Post-War Britain. London: Hutchinson, 1986, pp. 84-87.

Corte U., 'A Refinement of Collaborative Circles Theory: Resource Mobilization and Innovation in an Emerging Sport', Social Psychology Quarterly, 2013, vol. 76, no. 1, pp. 25-51.

Corte U., Edwards B., 'White Power Music and the Mobilization of Racist Social Movements', Music and Arts in Action, 2008, vol. 1, no. 1, pp. 4-20.

Corte U., Irwin K., 'The Form and Flow of Teaching Ethnographic Knowledge: Hands-on Approaches for Learning Epistemology', Teaching Sociology, 2017, vol. 45, no. 3, pp. 1-11.

Crandall D. P., 'The Transformation of Indigenous Knowledge into Anthropological Knowledge: Whose Knowledge Is It?', Halstead N., Hirsch E., Okely J. (eds.), Knowing How to Know. Fieldwork and the Ethnographic Present. New York; Oxford: Berghahn, 2008, pp. 38-54.

Critcher C., Fads and Fashions: A Preliminary Survey. Birmingham, UK: Centre for Contemporary Cultural Studies, 1980, 52 pp.

Csikszentmihalyi M., Flow and the Psychology of Discovery and Invention. New York: Harper Collins, 1996, 456 pp.

Delamont S., 'Ethnography and Participant Observation', Seale C. et al. (eds.), Qualitative Research Practice. London; Thousand Oaks, CA: Sage Publications, 2004, pp. 217-229.

Deloria V. Jr., 'Anthropologists and Other Friends', Deloria V. Jr. (ed.), Custer Diedfor Your Sins. New York: Macmillan, 1989, pp. 78-100.

De Solla Price D. J., Science since Babylon. New Haven: Yale University Press, 1975, 215 pp.

DeWalt B. R., Participant Observation. Walnut Creek, CA [et al.]: AltaMira Press, 2002, 285 pp.

DeWalt B. R, Wayland C. B., DeWalt K. M., 'Participant Observation', Bernard H. R. (ed.), Handbook of Methods in Cultural Anthropology. Walnut Creek, CA; London; Dehli: AltaMira Press, 1998, pp. 259299.

DeWalt K. M., DeWalt B. R., Participant Observation: A Guide for Field-workers. Lanham: Altamira Press, 2011, 278 pp.

Eriksen T. H., What Is Antropology? London: Pluto Press, 2004, 192 pp.

Fabian J., 'Virtual Archives and Ethnographic Writing: "Commentary" as a New Genre?', Current Anthropology, 2002, vol. 43, no. 5, pp. 775— 786.

Fine G. A., 'The When of Theory', Ragin C. C., Nagel J., White P. (eds.), Workshop on Scientific Foundations of Qualitative Research, 2004, pp. 81-82. <http://www.nsf.gov/pubs/2004/nsf04219/nsf04219. pdf>.

Fine G. A., 'The Hinge Civil Society, Group Culture, and the Interaction Order', Social Psychology Quarterly, 2014, vol. 77, no. 1, pp. 5-26.

Fine G. A., Corte U., 'Group Pleasures: Collaborative Commitments, Shared Narrative, and the Sociology of Fun', Sociological Theory, 2017, vol. 35, no. 1, pp. 64-86.

Fine G. A., Hancock B. H., 'The New Ethnographer at Work', Qualitative Research, 2017, vol. 17, no. 2, pp. 260-268.

'Forum: Otnosheniya antropologa i izuchaemogo soobshchestva' [Forum: The Anthropologist and the Community], Antropologicheskij forum, 2016, no. 30, pp. 25-36. (In Russian).

Forum Qualitative Sozialforschung / Forum: Qualitative Social Research, 2005, vol. 6, no. 2. <http://www.qualitative-research.net/index.php/ fqs/issue/view/12>.

Furness Z., Punkademics. The Basement Show in the Ivory Tower. Wivenhoe; Brooklyn; Port Watson: Minor Compositions, 2012, 230 pp.

Galtz N. R., 'The Strength of Small Freedoms: A Response to Ionin, by Way of Stories Told at the Dacha', Bertaux D., Rotkirch A., Thompson P. (eds.), Living through the Soviet Russia. London: Routledge, 2004, pp. 174-191.

Geertz C., 'Deep Play: Notes on the Balinese Cockfight', Daedalus, 1972, vol. 101, no. 1, pp. 1-37.

Geertz C., 'Thick Descriptions: Towards an Interpretive Theory of Culture', Geertz C., The Interpretation of Cultures. New York: Bane Book, 1973, pp. 3-30.

Goffman E., 'On Fieldwork', Journal of Contemporary Ethnography, 1989, vol. 18, no. 2, pp. 123-132.

Gould L. C., Walker A. L., Crane L. E., Lidz C. W., Connections: Notes from the Heroin World. New Haven, CT: Yale University Press, 1974, 236 pp.

Hammersley M., 'Can We Re-Use Qualitative Data via Secondary Analysis? Notes on Some Terminological and Substantive Issues', Sociological Research Online, 2010, vol. 15, no. 1. <http://www.socresonline.org. uk/15/1/5.html>.

Hannerz E., Performing Punk. New York: Palgrave, 2015, 219 pp.

Hauser-Schäublin B., 'Teilnehmende Beobachtung', Beer B. (ed.), Methoden und Techniken der Feldforschung. Berlin: Reimer, 2003, pp. 33-54.

Herzfeld M., Cultural Intimacy: Social Poetics in the Nation State. New York: Routledge, 1997, 226 pp.

Humphrey C., 'Insider-Outsider Activating the Hyphen', Action Research, 2007, vol. 5, no. 1, pp. 11-26. doi: 10.1177/1476750307072873.

Inishev I., '"Ikonicheskiy povorot" v teoriyakh kultury i obshchestva' ["Iconic Turn" in Theories of Culture and Society], Logos, 2012, no. 1 (85), pp. 184-211. (In Russian).

Irwin K., 'Into the Dark Heart of Ethnography: The Lived Ethics and Inequality of Intimate Field Relationships', Qualitative Sociology, 2006, vol. 29, no. 2, pp. 155-175.

Jackson J., '"I Am a Fieldnote": Fieldnotes as a Symbol of Professional Identity', Sanjek R. (ed.), Fieldnotes: The Making of Anthropology. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1990, pp. 3-33.

Kasatkina A. K., 'Na puti k otkrytym kachestvennym dannym' [Towards Open Qualitative Data], Istoriya, 2016, no. 7(51). doi: 10.18254/ S0001678-4-1. (In Russian).

Kasatkina A., Vasilyeva Z., Khandozhko R., 'Thrown into Collaboration: An Ethnography of Transcript Authorization', Estalella A., Criado T. S. (eds.), Experimental Collaborations: Ethnography through Fieldwork Devices. New York; Oxford: Berghahn Books, 2018, pp. 132-153.

Kleinman S., Copp M. A., Emotions and Fieldwork. Newbury Park, CA: Sage Publications, 1993, 80 pp.

Lecompte M., Researcher Roles & Research Partnerships. Walnut Creek, CA: AltaMira Press, 1999, 175 pp.

Lee J., 'Microsociology: Beneath the Surface in Ethnography', Jerol-mack C., Khan S. (eds.), Approaches to Ethnography. New York: Oxford University Press, 2018, pp. 1-30.

Lofland J., Snow D. A., Anderson L., Lofland L. H., Analyzing Social Settings. A Guide to Qualitative Observation and Analysis. 4th edn. Belmont, CA: Wadsworth; Thomson Learning, 2006, 203 pp.

Lurye V. (ed.), Azbukaprotesta [The ABCs of Protest]. Moscow: OGI, 2012, 160 pp. (In Russian).

Malinowski B., Argonauts of the Western Pacific: An Account of Native Enterprise and Adventure in the Archipelagoes of Melanesian New Guinea. London: Routledge & Kegan Paul, 1922, 527 pp. (Studies in Economics and Political Science, 65).

Malinowski B., A Diary in the Strict Sense of the Term. Stanford: Stanford University Press, 1989, 315 pp.

Marcus G. E., 'The Uses of Complicity in the Changing Mise-en-scène of Anthropological Fieldwork', Representations, 1997, July, no. 59, pp. 85-108. doi: 10.2307/2928816.

Mauthner N. S., Parry O., 'Qualitative Data Preservation and Sharing in the Social Sciences: On whose Philosophical Terms?', Australian Journal of Social Issues, 2009, vol. 44, no. 3, pp. 290-305.

Merton R. K., Barber E., The Travels and Adventures of Serendipity. A Study in Sociological Semantics and the Sociology of Science. Princeton: Princeton University Press, 2004, 313 pp.

Mills C. W., The Sociological Imagination. New York: Oxford University Press, 1959, 256 pp.

¡3 Mitchell W. J. T., Picture Theory: Essays on Verbal and Visual Representation.

¡ï Chicago: University of Chicago Press, 1994, 462 pp.

SC

g Moore N., '(Re)Using Qualitative Data?', Sociological Research Online, 2007,

¡Ï vol. 12, no. 3. <http://www.socresonline.org.uk /12/3/1.html>.

o

Nikiforov A. I., Skaz,ka i skazochnik [A Story and a Storyteller]. Moscow: OGI, 2008, 376 pp. (In Russian).

Okely J., 'Knowing without Notes', Halstead N., Hirsch E., Okely J. (eds.), Knowing How to Know. Fieldwork and the Ethnographic Present. Oxford; New York: Berghahn, 2012, pp. 55-74.

O'Reilly K., Ethnographic Methods. London [et al.]: Routledge, 2005, 252 pp.

Orlova G., 'Predislovie k razdelu: sobiraya proekt' [Foreword to the Cluster: Assembling the Project], SHAGI / STEPS, 2016, vol. 2, no. 1, pp. 154-166. (In Russian).

Orlova G., 'So-avtorizatsiya, no ne soavtorstvo: prikliucheniya transkripta v tsifrovuyu epokhu' [Co-authorization, not Co-authorship: The Adventures of Transcript in Digital Age], SHAGI/ STEPS, 2016, vol. 2, no. 1, pp. 200-223. (In Russian).

Prosser J., Schwartz D., 'Photographs within the Sociological Research Process', Prosser J. (ed.), Image-based Research: A Sourcebook for Qualitative Researchers. London: Routledge; Falmer Press, 2005, pp. 101-115.

Sanjek R. (ed.), Fieldnotes: The Makings of Anthropology. Ithaca: Cornell University Press, 1990, 432 pp.

Skinner J. (ed.), The Interview: An Ethnographic Approach. London; New York: Berg, 2012, 271 pp.

Snow D., Anderson L., Down on Their Luck: A Study of Homeless Street People. Berkeley: University of California Press, 1993, 391 pp.

Snow D. A., Zurcher L. A., Sjoberg G., 'Interviewing by Comment: An Adjunct to the Direct Question', Qualitative Sociology, 1982, vol. 5, no. 4, pp. 285-311.

Steinmuller H., 'The Reflective Peephole Method: Ruralism and Awkwardness in the Ethnography of Rural China', Australian Journal of Anthropology, 2011, vol. 22, no. 2, pp. 220-235. doi: 10.1111/ j.1757-6547.2011.00125.x.

Strauss A. L., Corbin J., Basics of Qualitative Research: Grounded Theory Procedures and Techniques, 2nd edn. London: Sage, 1998, 312 pp.

Swedberg R., The Art of Social Theory. Princeton: Princeton University Press, 2014, 288 pp.

Sztompka P., Socjologia wizualna. Fotografia jako metoda badawcza. Warszawa: Wydawnictwo Naukowe PWN, 2005, 149 pp.

Tedlock B., Denzin N. K., 'The Observation of Participation and the Emergence of Public Ethnography', The Sage Handbook of Qualitative Research. Thousand Oaks: Sage Publications, 2005, pp. 467-481.

Titscher S., Meyer M., Vetter E., Wodak R., Methods of Text and Discourse Analysis. London: Sage, 2000, 278 pp.

Tomasi L. (ed.), The Tradition of the Chicago School of Sociology. Aldershot: Ashgate, 1998, 289 pp.

Ventsel A., Reindeer, Rodina and Reciprocity: Kinship and Property Relations in a Siberian Village. Berlin: LIT Verlag, 2005, 392 pp. (Halle Studies in the Anthropology of Eurasia, 7).

Wolf M., 'Chinanotes: Engendering Anthropology', Sanjek R. (ed.), Field-notes. The Makings of Anthropology. Ithaca: Cornell University Press, 1990, pp. 343-355.

Wulf C., Zur Genese des Soziale: Mimesis, Performativität, Ritual. Bielefeld: Transcript Verlag, 2005, 175 pp.

Wulf C., Antropologie. Geschichte, Kultur, Philosophie. Cologne, Germany: Anaconda, 2009, 447 pp.

Akerström M., 'Curiosity and Serendipity in Qualitative Research', Qualitative Sociology Review, 2013, vol. 9, no. 2, pp. 10-18.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.