УДК 101.1
В. В. Соломин *
Цель статьи, показать, что за внешним, формальным мировозренческим сходством Ф. Ницше и К. Леонтьева, усматриваемом, прежде всего в их пессимизме по поводу дальнейшей судьбы, как европейской культуры, так и человечества вообще, внимательный анализ их текстов раскрывает глубокую и принципиальную, по сути онтологическую несовместимость их философской и жизненной позиции. Основанием для этого, как представляется автору статьи непримиримого размежевания, является их отношение к христианству. Именно это он и пытается обосновать на примере анализа текстов «Рождение трагедии из духа музыки» Ф. Ницше и «Византизм и славянство» К. Леонтьева.
Ключевые слова: христианство, иллюзия, ничто, реальность, прогресс, жизнь, мораль, несовместимость.
The objective of the article is to reveal that behind the superficial attitudinal resemblance of Friedrich Nietzsche and Konstantin Leontyev, perceivable, in the first place, through their pessimism towards the destiny of both the European culture and the Humankind, careful analysis of their texts uncovers deep and principal inconsistency of their philosophical views and life attitudes, which is ontological per se. The ground for this uncompromising difference, as the author of the article is convinced, is their attitude towards Christianity. This is what exactly he tries to substantiate by the example of analysis of the texts The Birth of Tragedy from the Spirit of Music by F. Nietzsche and The Byzantism and the Slavdom by K. Leontyev.
Key words: Christianity, illusion, nothing, reality, progress, life, morality, inconsistence.
* Владимир Викторович Соломин — магистр культурологии, аспирант Русской христианской гуманитарной академии, [email protected].
V V Solomin
Philosophy of Culture of Friedrich Nietzsche and Konstantin Leontyev: The Experiment of Comparative Consideration
154
Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2014. Том 15. Выпуск 2
По поводу многочисленных сравнений Леонтьева с Ницше, для начала, нужно сказать, что их сходство, и в частности пессимизм по поводу дальнейших судеб и европейской культуры, и человечества вообще, не так уж велико, как это может показаться на первый взгляд. У Ницше обнаруживает себя линия так называемого героического пессимизма. По Ницше — да, мир ужасен, мир бесчеловечен, мир — это вечное возвращение одного и того же, мир — это полная безнадежность, но если ты принимаешь мир и его безнадежность («amor fati»), то ты становишься не пессимистом, как Шопенгауэр, а героическим пессимистом. Принятием безнадежного и ужасного ты как бы над ним возвышаешься и в каком-то смысле его преодолеваешь — такова позиция Ницше.
А что Леонтьев? Леонтьев тоже видит, что Запад идет к концу, что все плохо. И что же? Есть ли у него своя вариация на тему героического пессимизма? У него скорее другое. Хотя происходящее неизбежно, он этого не принимает. Он как будто призывает не делать уступки времени, не плыть по течению, оставаться человеком в любой ситуации, воспитывать и удерживать в себе это особенное человеческое. Ницше же, напротив, готов уступить! Если ты не уступаешь, то судьба тебя все равно потащит. Если ты хочешь оставаться свободным, то иди туда, куда тебя влечет судьба. Леонтьев же идти за судьбой не готов. И в этом есть что-то христианское — не принимай мир и того, что в мире, говорит Христос. Впрочем, и в Леонтьеве есть что-то от героического. А именно — делай свое дело, если оно безнадежно — это тебя не касается. Тебя касается сопротивление, попытка не дать миру разложиться и по возможности удержать ту форму, то его богатство и многообразие, которое пока еще есть. Как говорит Борис Пастернак, «Но пораженье от победы ты сам не должен отличать» [10, с. 204]. Твое дело — битва, а не поражение или победа, и это героическое начало сквозит у Леонтьева. И опять-таки христианское — твое дело радеть о красоте мира, всеми силами удерживать ее, князю мира сего не сдаться, не обмирщиться до растворения в мире, не стать среднеевропей-цем, а все остальное — приложится. В этом принципиальная разница между Леонтьевым и Ницше.
Но тогда, естественно, встает вопрос: почему же так часто Леонтьева и Ницше ставят рядом? И особенно это сопоставление свойственно русской мысли начала XX в. Розанов в своих комментариях к письмам Леонтьева с присущим ему максимализмом так высказывается, сопоставляя Леонтьева и Ницше:
Я... употребляю термин «ницшеанство» лишь для литературной аналогии, считая — ошибочно или нет — Леонтьева и сильнее, и оригинальнее Ницше. Он был «настоящий Ницше», а тот, у немцев,— не настоящий, «с слабостями сердечными» [4, с. 129].
Н. Бердяев в обширной монографии «Константин Леонтьев. Очерк из истории русской религиозной мысли» утверждает несколько иное: «Этот “реакционер” был в тысячу раз свободнее всех русских “прогрессистов” и “революционеров”. У него нужно искать свободомыслия, родственного свободомыслию Ницше» [1, с. 73]. А вот что мы встречаем у о. Сергия
Булгакова: «По темпераменту, чуждому притом всякой истеричности,
по смелости, доходящей до дерзости, Леонтьев, этот вдохновенный проповедник реакции, есть самый независимый и свободный русский писатель, притом принадлежащий к числу самых передовых умов в Европе, наряду, напр<имер>, с Фр. Ницше» [2, с. 378]. Не лишним будет вспомнить и следующее высказывание В. В. Зеньковского:
Леонтьев (как и Ницше, с которым так часто его сравнивают) отталкивался от современности, от современного человека не столько во имя эстетического идеала, сколько, наоборот, его эстетическая «придирчивость» определялась слишком высоким представлением религиозного порядка о «настоящем» человеке [3, с. 449].
Этот ряд, безусловно, не надуманных сравнений легко можно было бы продолжить. И действительно, по своему отношению к европейской культуре того времени и к тем тенденциям, которые в ней набирали силу, Леонтьев и Ницше близки моментами до полного совпадения. Однако в отношении тех внутренних побуждающих мотивов, которые двигали тем и другим, и, как следствие, в отношении целей, к достижению которых они призывали, Леонтьев и Ницше различны до полной противоположности. Что же лежит в основании их несхожести? Даже беглое знакомство с текстами того и другого открывает нам их полную несовместимость, прежде всего в восприятии ими христианства. Именно отношение к христианству, как представляется, может дать ключ к пониманию и определению тех глубинных и неочевидных расхождений мировоззренческих позиций, которые лежат в основе мировосприятия Леонтьева и Ницше. Попробуем уяснить это на примере конкретных, засвидетельствованных печатным словом, мыслей каждого из этих философов. Наиболее показательными в этом смысле текстами являются «Рождение трагедии из духа музыки» Ф. Ницше и «Византизм и славянство» К. Леонтьева. Именно в этих работах открываются те движущие их творческой мыслию начала, силы и идеи, которые неизменно, явно или прикровенно, действуют во всем их творчестве, о чем и сами они свидетельствуют неоднократно. Если учесть, что предисловие к «Рождению трагедии», озаглавленное «Опыт самокритики», было написано Ф. Ницше в самом конце его творческого пути, и таким образом, высказываемые в нем мысли являются плодом зрелого ума, то даваемые в нем оценки тем или иным жизненным явлениям и расставляемые при этом акценты могут и должны восприниматься как принципиальная позиция Ницше. В том числе мысли, касающиеся христианства — это неизменное credo автора, они принципиально важны для понимания всего его творчества. Вот что он пишет о христианстве в Предисловии:
.. .трудно найти чисто эстетическому истолкованию и оправданию мира, как оно проповедуется в этой книге, более разительную антитезу, чем христианское учение, которое и есть, и хочет быть лишь моральным, и своими абсолютными мерками, хотя бы, например, уже своей правдивостью Бога, отталкивает искусство, всякое искусство в область лжи,— т. е. отрицает, проклинает, осуждает
Эта заявленная Ницше мысль уже сама по себе содержит ответы на многое в его творчестве, что без специальных исследований и комментариев не подлежит однозначной оценке и может трактоваться по-разному. Она сразу открывает нам то основание, те принципиальные жизненные установки, на фундаменте которых строится все мировоззрение Ницше. Во-первых, становятся очевидными истоки его эстетизма. Они, в его понимании, коренятся (и в этом пункте он остается вполне в рамках европейской традиции от античности и до нового времени) в самом основании бытия мира. Ну что же, мысль весьма здравая, и вряд ли кто-то всерьез будет это оспаривать. Но вот второе утверждение, смысл которого можно перефразировать так: либо христианство, либо красота — а если эту мысль развить и довести до ее логического завершения, то получим, что бытие мира несовместимо с христианством, в окончательном же варианте и полной договоренности — христианство — это провал в небытие, в конечном итоге — путь в Ничто. А это уже вызов для всей европейской мысли начиная со времени Константина Великого. Вот, собственно, те два столпа, минуя которые вряд ли удастся проникнуть в глубины творческой лаборатории «ницшевского гения», а значит, об этих духа аспектах его представлений о мироустройстве всегда необходимо помнить при анализе его мысли.
Но вернемся к дальнейшему разбору «Рождения трагедии». Мысль Ницше о по существу смертельной опасности морали для всякого искусства невольно вызывает возражения. Всякое искусство, не только христианское (каковое, вплоть до эпохи Просвещения, не только в церковной, но и в светской своей составляющей существовало в согласии с христианской парадигмой), всегда было морально, т. е. создавалось и развивалось в согласии с теми нравственными максимами, которые были приняты в том социуме, в котором и для которого оно обретало свое овеществленное бытие. И только ослабление религиозных и, как следствие такового, нравственных начал в обществе позволяло художнику, освободившемуся от моральных уз, удерживающих искусство на определенной нравственной высоте, создавать такие произведения, в которых вне- или антимо-ральное начинает воспеваться не просто как жизненная норма, а как подлинный образец полноты бытия. И если христианство отрицает и осуждает искусство, то отнюдь не всякое, как утверждает Ницше, а только разрушающее человеческие души и профанирующие все сколько-нибудь духовное в пространстве культуры.
Леонтьев, высоко ценивший эстетику православного мировосприятия и, как естественное следствие этого, не только эстетику церковного искусства, но и всякого нравственно выдержанного творчества, никогда бы не согласился с эстетизмом на манер Ницше. Если он и выступал против кого-либо из признанных творцов культуры в своем критическом слове, то восставая не против искусства как такового, а лишь против того в нем, что так или иначе могло нравственно развратить человека. Так он писал:
Гете, Байрон, Беранже, Пушкин, Батюшков, Лермонтов... Фет... и даже древние поэты... в высшей степени развратили меня. Да и почти все самые лучшие именно поэты — за исключением разве Шиллера и Жуковского — глубокие развратители в эротическом отношении и в отношении гордости... Только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности [2, с. 378].
Это очень яркая иллюстрация отношения Леонтьева к письменному слову. Такого ригоризма, как у него, мы не встретим даже среди православных богословов. В этом моменте Леонтьев и Ницше — антиподы, и это существенно разнит их эстетизм.
Высказывая свое отношение к христианству, Ницше пишет о нем:
За подобными образом мысли и способом оценки, которые по необходимости враждебны искусству, раз они хоть сколько-нибудь подлинны,— я искони ощущал и враждебность к жизни, свирепое мстительное отвращение к ней: ибо всякая жизнь покоится на иллюзии, искусстве, обмане, оптике, необходимости перспективы и заблуждения [7, с. 53].
В этой мысли Ницше нетрудно видеть влияние на него философских построений Шопенгауэра, но только многократно усиленных по отношению к христианству, вплоть до плохо скрываемой ненависти к нему. Но именно мысль о том, что «жизнь покоится на иллюзии», так характерная для Шопенгауэра и Ницше, неприемлема для Леонтьева. Нигде в его творчестве мы не найдем ничего с ней перекликающегося. Для Леонтьева жизнь не может быть иллюзией и обманом. Реальность окружающего мира — необходимое условие подлинной морали, без которой она — эта самая устанавливающая фактически правила движения по дороге жизни мораль — просто теряет смысл. Но реальность мира — это еще и основа мировоззрения Леонтьева, без которой невозможна, да и излишня была бы вся его публицистика. Его гипотеза «триединого процесса» (суть которой он формулирует следующим образом: «Триединый процесс: 1) первоначальной простоты, 2) цветущего объединения и сложности и 3) вторичного смесительного упрощения, свойствен точно так же, как и всему существующему, и жизни человеческих обществ, государствам и целым культурным мирам» [5, с. 75]) — это одно из важнейших следствий его отношения к миру как безусловной, существующей по определенному естественному закону реальности. Здесь еще одно непреодолимое расхождение Леонтьева и Ницше в их мировосприятии.
Продолжая свою характеристику христианства, Ницше высказывается о нем следующим образом:
Христианство с самого начала, по существу и в основе, было отвращением к жизни и пресыщением жизнью, которое только маскировалось, только пряталось, только наряжалось верою в «другую» и «лучшую» жизнь. Ненависть к «миру», проклятие аффектов, страх перед красотой и чувственностью, потусторонний мир, изобретённый лишь для того, чтобы лучше оклеветать этот, на деле же стремление к ничто, к концу, к успокоению, к «субботе суббот» — всё это всегда казалось мне, вместе с безусловной волей христианства признавать лишь моральные ценности, самой опасной и жуткой из всех возможных форм «воли к гибели» или, по крайней мере, признаком глубочайшей болезни, усталости, угрюмости, истощения, оскудения жизни,— ибо перед моралью (в особенности христианской, т. е. безусловной, моралью) жизнь постоянно и неизбежно должна оставаться неправой, так как жизнь по своей сущности есть нечто неморальное; она должна, наконец, раздавленная тяжестью презрения и вечного «нет», ощущаться как нечто недостойное желания, недостойное само по себе [7, с. 53-54].
Остается только поражаться: где в христианстве Ницше нашел отвращение к жизни и пресыщение ею, ненависть к миру, волю к гибели, отношение к жизни как к чему-то недостойному желания, наконец, стремление к ничто? Отвращение и ненависть ко греху, призыв к совершенству («будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф 5: 48)) — вот что в действительности свойственно христианству. Не стремление к гибели и к ничто, а желание соединиться с самим источником жизни, стать причастниками вечной жизни во Христе — вот что питает христианскую веру Не пресыщение жизнью и не ненависть к миру, а жажда подлинной жизни и истинного мира, подаваемых Победителем смерти — в этом источник и неиссякаемая сила христианского вероучения. У Ницше же мы находим, по сути, нескрываемую ненависть к христианству при полном отсутствии его понимания. Злобное стремление посмеяться над евангельскими максимами то и дело демонстрируется им в его текстах. Так (в пику евангельскому «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Мф. 5: 44)) он не без сарказма заявляет:
.. .когда проклинают вас, мне не нравится, что вы хотите благословить проклинающих. Лучше прокляните и вы немного! И если случилась с вами большая несправедливость, скорей сделайте пять малых несправедливостей! Ужасно смотреть, когда кого-нибудь одного давит несправедливость [8, с. 49].
И цитат в таком роде можно привести немало. Ничего подобного мы не найдем в текстах Леонтьева. У него нет и тени сомнений в истинности христианского вероучения во всей его полноте. Проповедуемый им страх Божий несовместим с подобными, для русского мыслителя несомненно кощунственными мыслями. Так он пишет:
... страх Божий, страх греха, страх наказания и т. п. уже потому не может унижать нас даже и в житейских наших отношениях, что он ведет к вере, а крепко утвержденная вера делает нас смелее и мужественнее против всякой телесной и земной опасности: против врагов личных и политических, против болезней, против зверей и всякого насилия... Вот отчего святые отцы и учители Церкви согласно утверждали, что «начало премудрости (т. е. правильное понимание наших отношений к Божеству и людям) есть страх Божий»; иные прибавляли еще: «плод же его любы» [6, с. 352].
Когда же Ницше говорит о якобы присущем христианству стремлении к «ничто», то возникает вопрос: не пытается ли он присвоить христианскому вероучению то, что на самом деле свойственно ему самому? По этому поводу у П. А. Сапронова, в его анализе воли к власти по Ницше, находим следующие, вполне точно характеризующие мировоззрение Ницше, мысли:
«...сосредоточенность Ницше на воле, отсутствие у него всякого подозрения по поводу того, что воля в ее онтологическом статуте хотя бы может быть поставлена под вопрос, привела мыслителя к очень сомнительным философским итогам. В конечном итоге Ницше за пределы нигилизма так и не вышел.
По М. Хайдеггеру, его нигилизм, в то же время, достиг той критической черты, за которой открываются уже посленигилистическая перспектива. Так ли оно на самом деле...» [11, с. 38].
Несколько ниже он заключает:
«Несмотря ни на какую тесноту связи Ницше с Шопенгауэром, никакое ученичество одного у другого по части нигилистичности их философий, их позиции прямо противоположны... Шопенгауэр — закоренелый нигилист в философии... Ницше же — это борец с нигилизмом, тот, кто стремится изжить нигилизм в себе и других... Но к этому обязательно нужно добавить — завороженность Ницше Ничто, его чувствительность к нему...» [11, с. 45].
Наконец, Сапронов как бы подытоживает рассуждение по поводу нигилизма Ницше и пишет следующее:
...принимал ли он, как Шопенгауэр, Ничто и нигилизм или отвергал их, в конечном итоге не так уж важно. Несравненно важнее то, что Ницше, в отличие от Шопенгауэра, был нигилистом мятущимся, утопающим, не идущим ко дну прямо и без затей, а хватающимся за соломинку... Шопенгауэр в своем нигилизме довольно уютно устроился, сделав его как минимум не до конца жизненно серьезным. Применительно к Ницше ни о какой устроенности говорить уже не приходится. Его нигилизм бесконечен и бездонен. Это не то, с чем он согласен, а скорее то, что его забирало, подчиняло и растворяло в себе [11, с 45-46].
Ничего подобного нельзя сказать о Леонтьеве. Никто из многочисленных его критиков среди множества предъявляемых ему обвинений в консерватизме, имморализме, социальном утопизме и прочием не высказал даже подозрений в каком-либо сопряжении его мысли с небытием, и значит — с Ничто. Причем тяга Леонтьева к полноте бытия не умаляется даже тогда, когда он говорит о неминуемости конца мира и о неизбежности страшного суда, потому как и за этими предрекаемыми в евангельской проповеди событиями христианство возвещает жизнь, и такую, в которой не будет места ни страданиям, ни смерти:
Ибо если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с ним. Ибо сие говорим вам словом Господним, что мы живущие, оставшиеся до пришествия Господня не предупредим умерших, потому что Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда
Конечно, нигилизм здесь ни при чем, потому что христианство заявляет о преодолении смерти и о жизни вечной. Ни о каком нигилизме Леонтьева, человека с этим упованием живущего, нельзя говорить после этого всерьез и ответственно.
Свой выпад против христианства Ницше заканчивает следующим пассажем в его адрес:
И сама мораль — что, если она есть «воля к отрицанию жизни», скрытый инстинкт уничтожения, принцип упадка, унижения, клеветы, начало конца? И следовательно, опасность опасностей?.. Итак, против морали обратился тогда, с этой сомнительной книгой, мой инстинкт, как заступнический инстинкт жизни, и изобрёл себе в корне противоположное учение и противоположную оценку жизни, чисто артистическую, антихристианскую. Как было назвать её? Как филолог и человек слов, я окрестил её — не без некоторой вольности, ибо кто может знать действительное имя Антихриста? — именем одного из греческих богов: я назвал ее дионисической [7, с. 54].
Удивительно, с какой легкостью Ницше меняет местами те представления об истинных ценностях, которые свойственны уму, принимающему евангельскую проповедь, на противоположные и моральной оценке жизни противопоставляет дионисическую, вместо Христа начальником жизни утверждает Антихриста. Христианству же приписывает стремление к «ничто», к оскудению жизни. В этом моменте Леонтьев и Ницше расходятся принципиально и необратимо. Таким образом, их видимое сходство оказывается на самом деле поверхностным и обманчивым. Нелишним представляется обратить внимание на это «что, если», многократно встречаемое у Ницше, которое свидетельствует, пожалуй, о его неуверенности в мысли, так же, как и в самом бытии, чего мы никогда не найдем у Леонтьева. Это обнаруживается при внимательном чтении даже там, где их мысли сходны до почти полной неразличимости. Так Ницше пишет:
А что, если назло всем «современным идеям» и предрассудкам демократического вкуса победа оптимизма, выступившее вперед господство разумности, практический и теоретический утилитаризм, да и сама демократия, современная ему,— представляют, пожалуй, только симптом никнущей силы, приближающейся старости, физиологического утомления? [7, с. 52].
Действительно, как это (если не буквально, то по вложенному в текст смыслу) похоже на высказываемые Леонтьевым мысли в адрес демократии и эгалитаризма, набирающих силу в Европе и настойчиво будоражащих умы современных ему российских либералов всех мастей! Не нужно быть особенно внимательным, чтобы заметить, что мысль Ницше выражена в «оптативной», предположительной форме, тогда как Леонтьев то же самое утверждает как нечто неизбежное для будущего Европы, по крайней мере. Он пишет:
Сложность машин, сложность администрации, судебных порядков, сложность потребностей в больших городах, сложность действий и влияние газетного и книжного мира, сложность в приемах самой науки... Это все лишь орудия смешения — это исполинская толчея, всех и все толкущая в одной ступе псевдогу-манной пошлости и прозы; все это сложный алгебраический прием, стремящийся
привести всех и все к одному знаменателю. Приемы эгалитарного прогресса — сложны, цель груба, проста по мысли, по идеалу, по влиянию и т. п.
Цель всего — средний человек; буржуа спокойный среди миллионов точно таких же средних людей, тоже покойных [5, с. 95].
Несколько ниже, в удостоверение сказанному, он приводит следующее рассуждение:
Вместо того чтобы понять прогресс так, как его выдумала сама природа вещей, в виде хода от простейшего к сложнейшему, большинство образованных людей нашего времени предпочли быть алхимиками, отыскивающими философский камень всеблаженства земного, астрологами, вычисляющими мечтательные детские гороскопы для будущего всех людей, бесплодно и прозаично уравненных.
В самом же деле Запад, сознательно упрощаясь, систематически смешиваясь, бессознательно подчинился космическому закону разложения [5, с. 110].
Здесь мы имеем дело уже не с туманным предположением строящего воздушные замки фантазера, а с точным диагнозом врача, констатирующего убедительные симптомы приближающихся «старости и физиологического утомления».
А теперь приведем рассуждение о прогрессе Ницше:
... люди могут сознательно решиться развивать в себе новую культуру, тогда как прежде их развитие шло бессознательно и случайно; они могут создать теперь лучшие условия для рождения людей, для их питания, воспитания, обучения; они могут рассудительно управлять миром как целым, взаимно оценивать и распределять общие силы человечества. Эта новая, сознательная культура уничтожает старую, которая, рассматриваемая в целом, вела бессознательную животную или растительную жизнь; она уничтожает также недоверие к прогрессу — прогресс возможен. Я хочу сказать: преждевременно и почти бессмысленно верить, что прогресс должен наступить необходимо; но как можно отрицать, что он возможен? [9, с. 255]
При сравнении рассуждений о прогрессе Леонтьева и Ницше бросается в глаза фрагментарность ницшевской мысли, ее беспомощность в подходе к тем вопросам, которые требуют углубленного рассмотрения, а понятия развития и прогресса — из числа именно таких, потому Леонтьев и уделяет им особое внимание в своем «Византизме». А чего стоит заявление Ницше о «старой культуре», которая вела «бессознательную животную и растительную жизнь» (где такую культуру в истории нашел Ницше?)! А ведь это сказано о той самой культуре, которая, собственно, и породила самого Ницше. Если вспомнить, какую высокую цену Ницше назначил самому себе, невольно напрашивается — воистину, мышь (культура) родила гору (Ницше)! Имеющая здесь место легковесность суждений, можно сказать, есть характерный признак творчества Ницше. Временами точные, но не разработанные последовательно, а потому оставляющие много вопросов рассуждения по поводу какой-либо проблемы и мысли, хотя и талантливо изложенные, но зачастую не имеющие глубокого
обоснования — неизменные спутники его литературных трудов. Так и хочется сделать вывод, с которым согласятся немногие, но от которого трудно удержаться: Ницше — это говорящий хаос, рядящийся в обличие космоса, но далекий от него в своем основании, в своей разрушительной сути. Мысли Ницше очень часто — поток если не бессмыслицы, то, по крайней мере, мало соотнесенных со внятным смыслом слов. Они облечены в такие завораживающие своим подобием кипения подлинной жизни формы и обладают таким пьянящим ароматом для тех, кто ценит новизну и словесные хитросплетения более, чем глубины подлинного смысла, что когда в душе человека нет стойкого противоядия, то она очень скоро погружается в сладкий, навеянный образностью ницшевской мысли сон. Но оборачивается этот сон провалом в «вечное возвращение» одного и того же, а значит, соскальзыванием в нескончаемую круговерть всепоглощающей воронки ничто. А здравый человеческий ум не может этого желать и к этому стремиться. Между тем, наше вечное стремление к новизне, к пестроте форм, к витиеватости и парадоксальности мысли, в котором мы не утруждаем себя поисками подлинных смыслов, старо как мир. Мы — те самые граждане Афин, о которых хорошо сказал в Деяниях апостолов евангелист Лука: «Афиняне же все и живущие [у них] иностранцы ни в чем охотнее не проводили время, как в том, чтобы говорить или слушать что-нибудь новое» (Деян 17: 21).
И наконец, еще одно наблюдение, о котором здесь же следует упомянуть как об отличительном, по сравнению с Ницше, свойстве творчества Леонтьева. Леонтьев не распыляется в своем творчестве, но обозначает вполне конкретный круг интересов, вращаясь в котором все более и более прочно обосновывает свою точку зрения на интересующий его круг проблем, а именно: перспективы развития культуры, прежде всего русской, истинные цели и, как ближайшие, так и отдаленные, следствия эгалитарно-либерального прогресса. Да, оба мыслителя предрекают гибель европейской цивилизации. Но если Ницше способствует всем своим творчеством этому процессу, то Леонтьев — напротив, раскрывая его механизм, показывает пути если не его преодоления, то, по крайней мере, приостановки, пусть и в границах всего лишь собственного отечества (вспомним его призыв «подморозить Россию»). А может быть даже — если проявить усердие,— зависание в фазе цветущей сложности и плодоносной полноты, в пику всем теориям и законам земного естества, сколь угодно долгое. Ведь говорит Господь — «Кто соблюдет слово Мое, тот не увидит смерти вовек» (Ин 8: и 51). И представляется, что сказано это не только о человеке, но о всяком богочеловеческом организме, а значит, прежде всего о Церкви, но не исключено, что в какой-то мере, в границах тварного бытия мира,— и о государстве, если в нем нелицемерно соблюдается слово Божие. И хотя сам Леонтьев в это верил слабо, но в этой надежде на подлинное развитие в собственном отечестве только и возможно обнаружить подлинную красоту и поэзию бытия, суть которой — «разнообразие в единстве».
Таким образом, даже этот краткий анализ наиболее показательных, с точки зрения раскрытия наиболее характерных черт их мировоззрения, текстов двух по видимости весьма схожих мыслителей позволяет сделать вывод о глубокой и принципиальной несовместимости их философской и жизненной позиции.
1. Бердяев Н. А. Константин Леонтьев. (Очерки из истории русской религиозной мысли) // К. Н. Леонтьев: Pro et contra: В 2 т.— Т. 2.— СПб., 1995.
2. Булгаков С. Победитель-побежденный // К.Н. Леонтьев: Pro et contra: В 2 т.—
3. Зеньковский В. В. История русской философии. Т. 1.
4. Корольков А. А. Пророчества Константина Леонтьева.— СПб., 1991.
5. Леонтьев К. Н. Византизм и славянство // Леонтьев К. Н. Избранное.— М., 1993.
6. Леонтьев К. Н. Страх Божий и любовь к человечеству. По поводу рассказа гр. Л. Н. Толстого «Чем люди живы?» // Леонтьев К. Н. Славянофильство и грядущие судьбы России.— М., 2010.
7. Ницше Ф. Рождение трагедии, или эллинство и пессимизм. Опыт самокритики // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т.— Т. 1.— М., 1990.
8. Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т.— Т. 2.— М., 1990.
9. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое // Ницше Ф. Собрание сочинений: В 2 т.— Т. 1.— М., 1996.
10. Пастернак Б. Л. Стихотворения.— Петрозаводск, 1989.
11. Сапронов П. А. Путь в ничто.— СПб., 2010.