Научная статья на тему 'Эрнест Геккель, его жизнь и учение'

Эрнест Геккель, его жизнь и учение Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
1001
103
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Биосфера
ВАК
RSCI
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Эрнест Геккель, его жизнь и учение»

Вильгельм Бёльше

ЭРНСТ ГЕККЕЛЬ, ЕГО ЖИЗНЬ И УЧЕНИЕ

Эрнст Геккель (1834-1919)

«Я абсолютный сын девятнадцатого века. С концом последнего мне хочется подвести итоги моему жизненному труду», - так определял Геккель самого себя. В этом звучит нечто вроде легкой Resignation. Но настанут другие времена - и самоопределенье Геккеля будет понято иначе. Сколько великого грядущие века ни создали бы в смысле справедливости и счастья человечества (а справедливость всегда идет рука об руку со счастьем), образы сильных вожаков девятнадцатого века всегда будут окружены ореолом своеобразного света и раздумья. Об этом свете и раздумии люди всегда будут мечтать точно так же, как каждый человек в отдельности мечтает о днях своей первой любви. Сильная любовь была отличительной чертой девятнадцатого века. Вот уже четыре столетия как душа человечества переживает огромный кризис.

Вдумаемся на миг в Сикстинскую капеллу в Рюгге, в дивные создания Микеля Анжело! Какое искусство! Нет сомнения, что здесь проявилась высшая сила человеческого духа. Но спросим себя: какой материал избирал в то время человеческий гений для своего гигантского проявления? Страшный суд, Христос, нисходящий на землю при громе последних тромбонов, чтобы вознаградить верующих и навеки проклясть грешников, Егова, изгоняющий Адама из рая или созидающий Еву из ребра спящего Адама. Все это не носило символического характера. Глубокое мировоззрение веков полутора тысяч лет служило тому основанием. Художник только олицетворял, проявлял, превращал в видимое бессмертие внутреннее содержанье того, что считалось правдивым.

В. БЕЛЬШЕ.

Эрнетъ Геккедь

ЕГО ЖИЗНЬ и УЧЕН1Е.

Перев. съ 22-го н^медкаго издатя 0. Норвежскаго.

О.-ПЕТЕРБУРГЪ.

„?ус«х1я Вхоротиия", Спб., Екатерин, как., 94.

1ШО.

И все-таки, очень медленно создавалось великое превращение!

Колумб отправился в плавание чрез синее море - новая часть света вырисовывается на фиолетовом фоне утреннего рассвета. Коперник увидел землю вращающейся в пространстве вокруг солнца по каким-то таинственным законам. Кеплер мечтает о гармонии Мира, созданной Богом, и под влиянием этого неожиданно открывает непредвиденную закономерность природы в звездных планетах. Галилей устремляет свою новую трубу на эти звезды, и не только математически исследующий дух, но и глаз узревает вдруг новое небо: зубчатые горы на луне, луны вокруг Юпитера, бесчисленное количество звезд в млечном пути; вскоре к этому прибавляются еще пятна на солнце, кольцо Сатурна. А Жюрдано Бруно уничтожает старый кристальный свод неба; всякая неподвижная звездочка млечного пути для него пламенное солнце, пульсирующее сердце целого Мира, в котором, может быть, на сотнях планет торжествуют человеческие сердца, как и у нас. Огненно-пламенные вихри ненависти обрушиваются на этого Жюрдано Бруно, но они не в состоянии погасить света новых звезд, - он запечатлевается в глазах и в мозгу людей нового поколения, и они не могут отделаться от него.

Семнадцатый век, начавшийся упомянутыми вихрями ненависти и кострами, находится еще как бы в темной, полной предчувствия неподвижности.

В восемнадцатом веке все проявляется. Из новых звезд нового Мира произрастают новые идеи. Все крушится и бурлит повсюду. Ужаснейшие молнии загораются на горизонте социальной, нравственной и эстетической жизни.

Этот век также находит себе полное отражение в художнике еще более великом, чем Микель Анжело. Этот художник - Гете.

На пороге девятнадцатого века он в своем творчестве создает новую Сикстинскую капеллу. Но он не придерживается уж старых мотивов. Он говорит о Боге - природе. Богом для него является вечная сила всего. Его взор не останавливается уж на создании Мира и страшном суде. Он восторженно славит вечное развитие. Весь мир для него единое неизмеримое откровение духа. Но этот дух проявляется в ритмических потоках бесконечного развития. Он попеременно становится млечным путем, солнцем, планетою, распускающимся лотосом, цветистой бабочкой, пока он, наконец, становится человеком и читает в звездах как в раскрытой книге. Тогда-то он в лице Гомера и Гете нажимает струну, а в лице Микель Анжело поводит кистью.

Наиболее наглядным становится все это у Гете.

Словно при полураскрытых в первый раз глазах у прозревшего слепца.

Но затем наступает и сам девятнадцатый век.

Его лозунг - природа. Лозунг его практической и реальной необходимости. Он борется за свое существование, как всякий другой век. Но при этой борьбе на его долю выпадает новая совершенная техника. Все прежние века по сравнению с ним вдруг оказываются тупицами. Над голым дикарем загоралась молния - ди-

карь падал на землю и молился в своей беспомощности. В восемнадцатом веке зарождается мысль о том, какая это может быть сила природы. Девятнадцатый век покоряет демона этой силы, заставляет его служить себе, распоряжается им. Мысли и слова этого века бушуют над молнией, словно над новыми потоками нервов, которые начинают кружиться вокруг земного шара. Человек становится властелином земли, начиная синевой воздуха и кончая черной, холодной, стиснутой давлением воды глубиной океана - от северного полюса до изнывающей от жары пустыни.

И этот человек отныне направляет свой взор на самого себя.

Этот человек, опираясь рукой на чудные новые инструменты своей техники, хватается за лоб и становится философом.

В то же время он становится смелее и скромнее, чем когда бы то ни было до сих пор.

То, что Гете только предчувствовал как ясновидящий, вырисовывается для человека девятнадцатого века на основании его собственного реального жизненного труда в ясных, почти законченных образах. Он мог только отдаться во власть природе со всеми ее силами, ибо она плоть от плоти его и кровь от крови его. Он же является только дитятей ее. Тысячи языков убеждают его в этом, и он окончательно усваивает это простое, наивное, почти ординарное откровение действительности. Он копает землю и находит старые кости; старые черепа дают ему неясные познанья. Таковым он сам был когда-то, почти без всякой культуры, на границе животного состояния. Во имя познания он переразрывает свое собственное тело. Тут вот мозг, где мысли живут почти одна около другой. Вот клетка, которая создает все тело, та клетка, которая более всего похожа на самое низкое из всех существ - клетка, которая неясно разнится у животных и у растений. Вот формы, которые человек принимает во чреве матери до своего рождения, эти формы почти не отличаются от соответственных форм у животных. С высоты богов вниз к животному, к первобытной клеточке, еще ниже - к простой материи, дающей своей силой всему движение!..

Но этот скромный образ вскоре снова превращается во всесильно-освобождающий. Человек становится природой. Но этим самым он снова падает в центр самого великого. Природа - это Бог. Бого-природа - пел Гете. И этот Бог бушует ныне в каждой капле крови человека. На картине Микель Анжело Господь изгоняет Адама из рая. Новый Адам девятнадцатого века с самого рождения по плоти и духу является раем Господа, ибо он природа. Ничто не должно тревожить его отныне. Если он смотрит на яркие звезды, то он смотрит в то же время в глаза Господа и свои собственные. От этих звезд он отделился точно так же, как сверкающая роса, в которой они теперь отражаются. Он принадлежит им, но и они отражаются в нем. Все - природа. И он сам в этой природе. Все - развитие. И он сам в этом развитии.

Такова великая философская мечта неотесанного технического труженика девятнадцатого века. Рука полная сажи, а дух полный света, сияния звезд и мирового прозрения.

Только тот, кто может отыскать эту мелодию, поймет все величие такого человека, каким является Эрнст Геккель.

Природа сама по себе не плоскость, а море.

Когда Колумб в свое время переплывал на своих жалких трех суденышках через океан, чтобы отыскать новую часть света в мерещившейся ему дали, он не подозревал, что тысячи метров под его килем мутное течение постоянно все окружало новые миры: миры подводного царства, в которое только наш век медленно и ощупью проник санкюлотом. Так и мы можем только плыть по голубой поверхности природы, устремив свой духовный взор на таинственные страны золота и плодородные острова этой поверхности, не подозревая о том, что развивается далеко вглубь под нашим килем. И, все-таки, то цветущее утро Колумба, в которое он открыл «свою страну», представляется нам, его позднейшим внукам, прекрасным сном. Такое же лучезарное утро открытия имело место и в той жизни, какую мы намерены разобрать.

Колумб искал Ципангу (так он называл Японию), а открыл Америку. Никто из нас, насколько бы велик и силен он ни был в роли духовного путешественника человечества, не может быть уверен, что и он не доплывет до такой же героической ошибки.

Пусть это послужит буквальным вступлением как для друзей, так и для противников. Америка вместо Ципангу - вот смысл этого вступления. Может быть, всякий мог отыскать Ципангу, в то время как доплыть

до Америки мог только гений...

***

Густав Фрейтаг обладал удивительным чутьем в своих характеристиках. Объединяя воедино свои «Картины немецкого прошлого», он подыскивал для каждой эпохи отдельную личность. Эта личность должна была отражать всецело дух своего времени. В этих своих поисках Фрейтаг дважды (в четвертом томе, обнимающем период от конца восемнадцатого века до войн за освобождение) указывал на представителей рода Геккеля.

В первый раз он остановился на дедушке Э. Геккеля по материнской линии, Христофоре Сетэ; во второй раз на отце его, статском советнике Геккеле. Старик Сетэ был редким человеком в свое время. Он оставил своим детям рукописные мемуары своей разносторонней и богатой событиями жизни. Фрейтаг, к сожалению, опубликовал только выдержки из них, в то время как они заслуживали издания в полном виде, как исторические документы.

Обе даты о Сетэ собраны Германом Гуффером, который интересовался им не только как юрист юристом, но в особенности вследствие своих замечательных исследований о Гейне. Старший сын Сетэ, Христиан, дядя Э. Геккеля, был близким другом Гейне. Последний посвятил ему свой «Фреско-сонет», помещенный в «Книге песен», ему же адресовались прекрасные юношеские письма Гейне. Этот Христиан Сетэ (умер в 1857 г.) был юристом, как и отец его. Но и отец последнего был также юристом. Родной отец Э. Геккеля и родной брат его также были юристами. Таким образом, родословная Э. Геккеля глубоко коренится в юридическом призвании.

Невольно является мысль: нельзя ли себе представить и самого Э. Геккеля в качестве юриста? Это довольно трудно; в крайнем случае, он был бы отчаянным юристом, который грешным делом проявлял бы совсем

мало почтительности по отношению к трижды святым традициям и почетнейшим парикам, допуская, что в этой науке существовали бы и поныне такие традиции и парики, - об этом я, к сожалению, как не специалист не смею иметь своего суждения. В своей редкой книге «Мировые загадки» он, исходя из естественнонаучной точки зрения, мельком дал редкую по откровенности аттестацию современному праву. В своей отсталости от всякого прогресса времени, современное право рисуется ему также своего рода «мировой загадкой». Юрист в большинстве случаев рассматривается нами как носитель высшего образования. В действительности же он причастен к такому образованию только формально. Главный объект своей деятельности, человека и душу его, юристы изучают большей частью крайне поверхностно. Поэтому нередко встречаешь среди них таких людей, у которых сохранились самые удивительные взгляды на свободу воли, идею ответственности и пр. «Большинству студентов, изучающих юриспруденцию, не приходит в голову изучать антропологию, психологию и историю прогресса человечества, т.е. самое необходимое для правильного познания человеческой сущности. Конечно, для этого у них не хватает времени, - оно, к сожалению, уходит на основательное изучение пива и вина, а также и облагораживающего кодекса дуэлей, - остаток же драгоценного времени поглощается изучением сотен параграфов сводов законов, знание которых обеспечивает юристу ту или иную службу в современном культурном государстве». Психологически нельзя отрицать того, что склонность к юриспруденции, которая была присуща стольким членам рода Э. Геккеля, в известной степени, не миновала и его. Ни один другой естествоиспытатель нашего времени не сохранил, пожалуй, такого интенсивного стремления к ясности, математическим линиям и систематическому порядку, как Э. Геккель. Ни один другой естествоиспытатель, по крайней мере, во всю эпоху дарвинизма, не ратовал так горячо за то, чтобы превратить с целью нашего познания всю сумбурную массу явлений нашей обыденной жизни в точную последовательность стольких-то и стольких определенных законов. В некоторых сочинениях его эта законодательная черта проявляется так сильно и даже резко, что у профана получается от этого впечатление догматичности. В полемике это было грубо истолковано противниками и сыграло большую роль. В действительности, нельзя отрицать, что тяготенье Э. Геккеля к ясному, недвусмысленному «закону», применимому к Миру животных и растений, было у него не только исключительно делом разума, но и непосредственно вытекало из всего его темперамента. И весьма возможно, что в этом сказалась черта наследственности, врожденная нетерпимость ко всякому беспорядку, ко всем сумбурным скрещениям, против всякого рода бессмысленной «свалки», лишенной ясности и подбора. Эта черта была тем более значительна и, в хорошем смысле, более действительна, что Геккелю суждено было занять в области дарвиновских идей положенье одного из сильнейших предводителей и революционеров своей специальности. Не легко удалось бы другому преобразователю в какой-либо области человеческой мысли, быстро опрокидывающему все прежнее и строящему тотчас же новое, облекать это новое в стройную систему, не забывая ни одной мелочи, и передавать все своим последователям в «образцовом

порядке». Зоология, превратившаяся в момент победы Дарвина при полном крушении всех фундаментальных балок в полнейший хаос, в руках Э. Геккеля меньше чем в два года снова преобразилась в красивое дарвинистское здание, пахнувшее, правда, слегка известью, но вполне приспособленное к тому, чтобы молодое поколение обжилось в нем. Последнему предоставлялось укреплять это здание по желанию новыми камнями, вставлять новые окна и пр. Во всяком случае, только волею железного человека, любящего порядок, каким явился Геккель, хаос в самую критическую минуту был уничтожен. Для полной характеристики Геккеля нужно отметить, что он носит титул не только доктора философии и доктора медицины, но также еще и титул доктора юридических наук (honoris causa). Недостает ему только еще титула доктора теологии. Но я боюсь, что ни он сам не добьется его, ни кто-либо другой не наградит им «почетно» его за его заслуги.

Предшественники его рода, Сетэ и Геккели, были не только ревностными юристами, но еще и типичными фигурами пруссачества наполеоновского и послена-полеоновского времени. Христофор Сетэ, патриарх материнской линии, будучи еще довольно молодым, был в начале девяностых годов прошлого столетия в Cleve уже тайным советником тогдашнего прусского правительства. Когда французы, наконец, заняли ту местность, он вместе со своим правительством перекочевал в 1802 году в прусский город Мюнстер. Но злые французы нашли этого беспримерно патриотического человека и там. Чужестранное владычество назначило его главным прокуратором и послало его в 1808 году в Дюссельдорф. Незадолго перед поражением Наполеона у него был обостренный конфликт с парижской властью. Чувство патриотизма и справедливости Сетэ противилось произволу французских властей. Его отозвали в Париж к ответственности, намереваясь укротить его отважный нрав. В Париже он произнес самые гордые слова всей своей жизни. Министр Редерер, увещевая его, напомнил ему о том, что государь может в одну минуту расстрелять такого опасного человека, каким являлся он. "Il faut auparavant fusiller la loi" (Нужно раньше всего расстрелять закон), - отвечал Сетэ. Биография его великого внука часто напоминает об этом ответе. Никогда, даже если бы его сжигали на костре, как Жюрдано Бруно, у Геккеля не было бы другой мысли, кроме как о законе правды и о свободе идей, которые сжигали бы вместе с ним.

Христофор Сетэ впоследствии играл еще видную роль, состоя на службе прусского правительства, к которой он вполне естественно возвратился тотчас же после поражения Наполеона. Ему суждено было пережить мрачную эпоху реакции при Фридрихе-Вильгельме Третьем и революционную бурю при Фридрихе-Вильгельме Четвертом. Жена его умерла очень рано, и хозяйством занялась младшая дочь Сетэ, Берта. Она до самой смерти (1 апреля 1904 г.) жила в своем тихом доме на одной из больших улиц-вилл позади берлинского Тиргартена. Девяноста двух лет она вполне еще сохранила свежесть духа и воспоминаний. В чудные часы бесед с этой почтенной старой дамой мне казалось, будто бы сглаживается вся разница времен. Низенькая, старая мебель, древние, все еще в ходу, часы и их тик-так - все это заставляло забывать в мечтательные сумерки о красноватом дымчатом свете там

над домами, доходящем сюда в старый дом и приносящем с собою отблески электрических фонарей огромного сумбурного города начала двадцатого века. На столе лежала последняя тетрадь Геккеля, племянника ее, - тетрадь была полна рисунками дивных форм природы, представляющих интерес как для естествоиспытателей, не лишенных художественного чутья, так и для художников, мало-мальски причастных к науке. С трогательной радостью эта милая старая дама гордилась своими познаниями «радиолариев», этих таинственных одноклеточных обитателей океана, которых Геккель описал в своей замечательной монографии. «Милые радиолории» - нежно называла она их. Улыбаясь и с затаенной гордостью, рассказывала она о том, как ее племянник гостил у нее, приезжая в Берлин. Она рассказывала о том, как он при его удивительной нетребовательности любил спать на простой лавке, как он приводил с собой к ней в дом своих коллег и рассказывал им о своих исследованиях. Над патриархальной мебелью висел портрет старика, Христофора Сетэ, сделанный масляными красками. Там подальше красовался под стеклом в старинной раме портрет Шлейермахера, - он был другом дома Сетэ.

Шлейермахер умер за четыре дня до рождения Эрнста Геккеля, 12 февраля 1834 года. Возвратившись с похорон его, Берта уселась у постели больной сестры, матери Э. Геккеля. Семья Сетэ была религиозной. Но эта религиозность не была традиционной. Она исходила из глубины чувства и была строго индивидуальной. Она была связана у них с глубоким преклонением перед правдой. Ведь Шлейермахер, добрый Шлейермахер пытался в рамках своего времени (именно в этих рамках) создать на почве этого взаимоотношения новое, воскресшее само по себе, христианство.

Так носились здесь мысли, исходящие от радиола-риев, зарисованных в последнюю тетрадь Геккеля, и от старого портрета Шлейермахера, скрытого под стеклом, спасающим этот очаг древней пиэтетности от злых мух века... Старшая сестра Берты на двадцатом году вышла замуж за юриста Карла Геккеля, бывшего значительно старше ее. От этого брака родился первым старший брать Эрнста Геккеля, умерший несколько лет тому назад. Это был необыкновенно благородный, сердечный человек, остававшийся всю свою жизнь верным религиозным ощущениям, несмотря на свое глубокое преклонение пред гениальностью своего брата-зоолога.

Десятью годами позже своего брата родился Эрнст Геккель. Это было 16 февраля 1834 года.

Отец его умер в 1871 году. Глубокое чувство любви и дружбы обнаруживал Э. Геккель к своей матери, Шарлотте Геккель, урожденной Сетэ.

На 84-м году ее жизни, т.е. 22 ноября 1882 года, ей была посвящена книга сына «Путешествие по Индии», причем посвящение носило следующей трогательный характер: «Тебе я обязан развитым во мне с самого детства чутьем к бесконечным красотам природы. Ты научила меня ценить время и понимать счастье труда. Ты с неизменной заботливостью и неутомимостью, со всем тем, что составляете содержанье материнской любви, постоянно сопутствовала мне при всех частых превратностях моей судьбы».

Эрнст Геккель родился в Потсдаме. В год его рождения отцу его пришлось переехать в Мерзебург.

Он избежал судьбы быть сыном Берлина. Многие духовно-богатые личности девятнадцатого века могут позавидовать ему в этом. Родиной Геккеля нужно считать Саксонию. В нем часто чувствуется привязанность к этой родине, весело смотрящей с высоты своих зеленых гор на детей своих. Холодная улица большого города и меланхолия восточной Пруссии были ему всегда чужды. В позднейшие годы Берлин становился для него даже в идейном отношении все более и более неприятным. Его сочинения полны самых резких определений берлинской науки. Здесь властвовали раньше Эронберг и Рейхерт, которых он не любил, а позже Da Bois Reimond и Вирхов, становившиеся постепенно его злейшими противниками. Но ему и вообще претил этот город тайных советников и науки, распростертой на прокрустовом ложе официальных целей. Когда он сравнивал свои успехи в Йене, которыми он был обязан исключительно своей личности и самым примитивным вспомогательным средствам, какие только можно себе представить, с тем, что успевала школа берлинских корифеев в их роскошнейших институтах, он невольно высказал шутку, исходившую из нутра души его, об «естественном законе», по которому размеры научных успехов находятся в обратной зависимости от роскоши научных институтов.

Уже в самом раннем детстве в Э. Геккеле стали обнаруживаться определенные черты его будущего характера, как например: любовь к природе, к светлому, яркому, красивому, к цветам, зелени, бабочкам, солнцу, синеве неба. И затем - острое чувство независимости и самостоятельность. Но это не исключало глубокой мягкости. Когда он был ребенком, от него можно было добиться всего добром и ничего принужденьем. Маленький, светловолосый и голубоглазый паренек мог спокойно сидеть часами, если к нему в руки попадал цветок. Он медленно срывал лепесточки и, как ученый естествоиспытатель, осторожно разрывал белые листочки у желтой середины. Затем он так же осторожно складывал листочки и лепестки вокруг венчика, хлопал в ладоши и восклицал: вот цветок опять цел! Это как нельзя более характерно для него. Уже тогда в нем проявлялись с достаточной ясностью черты его будущего характера - с одной стороны, строгая научная работа, а с другой стороны, художественное чутье, подсказывающее ему, как превратить в гармоничное целое разрушенный им при исследовании мир.

Необыкновенно счастливое воспитание культивировало в нем с детства заложенные в нем начала чутья к природе и независимости. Развитию в нем чутья к природе многим способствовала мать его. Созданию же абсолютно свободолюбивого характера у него содействовал друг их дома, врач Баседов. Отец Геккеля, отличавшийся необыкновенной трудоспособностью, признавал и одобрял в мальчике только труд. «Упорнее браться за дело, - говорил он, - и никогда не кокетничать с собственной душой». Когда молодой мечтатель стоял, бывало, у окна и следил за облаками, старик хлопал его по плечу и напоминал: «Каждая минута драгоценна в этом Мире; играй или работай; во всяком случае, делай что-нибудь». Слова отца как будто символизировали голос беспокойного девятнадцатого века. Вся жизнь Геккеля сложилась соответственно этому голосу. Он был всегда занят, вечно обеспокоен, никогда не знал отдыха. Он был похож на туриста, поднимающегося на горы и дорожащего этим

часом, чтобы поскорее добраться до той вершины, а потом до другой и т.д. Отдых будет потом внизу, в долине лени. Достаточно вспомнить, что Геккель большую часть своих самых серьезных, более всего читаемых и не менее оспариваемых книг писал в течение нескольких месяцев, уделяя сну самую минимальную часть ночи.

В далекой и заброшенной деревне на острове Цейлоне, где тропическая жара обессиливает даже великана и заставляет его прибегать к послеобеденному сну, Геккель говорил себе, что в виду больших расходов, связанных с путешествием туда, каждый день имеет там цену ста марок, поэтому он принципиально был против долгого сна, он вставал в пять часов утра, самые жаркие часы от 12 до 4-х он посвящал анатомии, микроскопическим исследованиям, всякого рода наблюдениям, рисованию и сборке своего материала. Замечательно, что Геккель, вполне отвечавший требованиям своего века, был в то же время в глубине души восторженным мечтателем, - без этого он, впрочем, и не мог бы стать тем философом, каким он является в настоящее время. Но это было для него словно чем-то побочным.

В конце концов, ко всякому воспитанию применима известная шутка о враче: самый лучший врач это тот, в котором не нуждаются, ибо тогда все здоровы. Геккель учился в гимназии в Мерзебурге. Восемнадцати лет он окончил ее. К некоторым учителям он сохранил любовь в продолжение сорока лет. В общем же, он в позднейшем отзывался о гимназическом преподавании так же резко, как и большинство его современников.

В своей «Генеральной морфологии», глубочайшем произведении всей его жизни (1866 г.), он говорит о «крайне ошибочном, превратном и зачастую, буквально, пагубном преподавании в средней школе, где юношество пичкают самыми нелепыми абсурдами вместо того, чтобы приучать к естественной правде». Шестнадцатью годами позже он в одной из своих обычных речей высказывает надежду, что быстро прогрессирующая и всепобеждающая идея развития устранит также одно из страшных зол среднего образования. Пора признать, -говорил он - что отягощение памяти ненужным хламом ни в коем случае не содействует нормальному развитию души и тела молодежи. Этот бессмысленный балласт обязан своим происхождением глубоко вкоренившемуся в нашем обществе ложному взгляду, будто количество познаний обусловливает хорошее образование, между тем как последнее зависит, главным образом, от качества познания причинности. Мы должны согласиться поэтому с тем, чтобы как в высших, так и в низших школах предметы преподавания подвергались бы более тщательному подбору, чтобы предпочтенье оказывалось не тем предметам, которые отягощают память массою мертвых фактов, а тем, которые на основании живой реки идеи развития способствуют выработке здравого суждения. Достаточно учить нашу измученную школьную молодежь вдвое меньше, чем теперь, но нужно учить ее основательно понять предмет своего учения, и будущее поколение душой и телом будет вдвое здоровее настоящего. Реформа преподавания должна будет коснуться как математики и естественных наук, так и филологии и истории, ибо во всех этих областях нынешняя школа грешит тем, что злоупотребляет количеством преподавания и мало заботится о том, чтобы все это основательно усваивалось учащимися. Еще через семнадцать лет Геккель в своих «Мировых загадках» снова жестоко обрушива-

ется на гимназии. Естественные науки до сих пор еще отходят в них на самый задний план. Главной задачей нашим учителям все еще кажется та «мертвая ученость», перенятая нами из церковных школ средневековья.

Космологии, антропологии, биологии они не признают, зато они нагружают память своих учеников неимоверною массой филологических и исторических фактов, которые не представляют никакой ценности ни для теоретического образования, ни для практической жизни. На первом плане в наших школах находится грамматический спорт и классические языки, основательное изучение которых отнимает у молодежи лучшие годы. В этих мнениях Геккеля, проходящих в своей неизменности красной нитью через всю его мыслящую жизнь, сказывается, вероятно, интенсивный общий опыт, вынесенный им из своей молодости. Этот опыт вполне может служить документом и гораздо ценнее, чем индивидуализированная неприязнь против того или другого скверного учителя в отдельности.

Несмотря на это, Геккель изучил латынь и греческий язык вполне основательно, как и вообще все то, за что он брался. Когда молодая дарвинистская зоология в своем последовательном развитии нуждалась в нескольких латинско-греческих словах для обозначения новых терминов, Геккель оказался более пригодным для этого, чем все остальные. Им изобретены 3500 названий видов для одних только радиолариев. Мне кажется, что самый старый пастор самой детородной общины не крестил столько раз.

Уже в ранней молодости он пристрастился к изучению животных и растений - учителя его называли это детской шалостью, баловством и пр. Громадное двойное окно служило ему Теггапиш'ом. С особенным усердием он сбирал цветы. Его любовь к ботанике проявлялась в нем так непосредственно, что никто не сомневался в том, что в нем зреет будущий великий ботаник. Но гораздо скорее, чем меняется судьба, он стал зоологом. Будучи одиннадцатилетним мальчиком, он при своем посещении дяди Блока в Бонне (этот дядя был профессором теологии), целыми днями пропадал по всем закоулкам тамошних окрестностей в надежде найти Erica cinerea, которая, как он слышал, водилась единственно в этой местности Германии.

В гимназии в Мерзебурге к нему на помощь пришли два прекрасных учителя, Гандтнер и Карл Гуде. Они сумели отвлечь молодого Геккеля от честолюбивого коллекционирования и направить его ум в сторону научного познания, доставляющего высшее наслаждение. Будучи еще гимназистом, Геккель изготовляет почти пригодные к печати примечания к флоре Hallensis Гарка.

В молодых годах Геккеля следует отметить еще ту эпоху, когда излюбленная им ботаника пришла в соприкосновение с эстетикой. За два года до рождения Геккеля в Веймаре скончался человек, открывший в форме звучных стихов много истин о ботанике - то был Гете.

В том, что выдающийся человек девятнадцатого века находился под влиянием Гете, в сущности, нет ничего особенного. Это было даже своего рода естественной необходимостью. Все великое того века так или иначе связывалось с Гете.

Когда Геккель, достигший высшего пункта круга своих исканий, вошел в соприкосновение с Дарвином, он был первым, который увидел и настойчиво подчеркнул то положение, что дарвинизм является логическим развитием идей Гете.

Судьба содействовала тому, что Геккель и во внешних чертах явился преемником эпохи Гете. Йенский университет, которому Гете посвятил столько любви и привязанности, обязан своей лучшей славой за последнюю треть века Геккелю. Это совсем не преувеличение. Среди учащихся самых отдаленных кругов, а также и за границей, со славным именем Йены связываются имена Гете, Шиллера, Фихте, а в последнее время и Геккеля. Его имя также обозначает мировую эпоху, как и имена тех.

Ботанику преподавал в Йенском университете Шлейден. Геккель был в это время в старших классах гимназии в Мерзебурге и оставался там и тогда, когда отец его оставил государственную службу и переселился в Берлин.

Геккель тогда еще был страшно увлечен ботаникой и решил избрать ее своей специальностью. Он мечтал о том времени, когда Шлейден будет учить его сочетать ботанику и философию в одно неразрывное гармоническое целое. Мечты его уносились в дальние края, куда он собирался отправиться с ботаническими целями.

Будучи еще гимназистом, он посещает однажды Йену. Все здесь кажется ему милым и привлекательным. Он добрался туда пешком. Такие путешествия всегда были его гордостью.

Почти с пустыми карманами, питаясь только хлебом и водой, ночуя на сене, передвигаться с одного места на другое и безгранично наслаждаться всеми прелестями, которые природа беспрепятственно дарит своим верным адептам - представляло для него самый высший восторг.

Итак, он пришел в 1849 году в Йену. Он сам написал об этом следующее: «После того, как я посетил замок в Дорнбурге и с восхищением осмотрел там комнаты Гете, я в жаркий июльский день побрел с одним моим жизнерадостным приятелем по тенистым куницским лугам. Мы весело насвистывали и пели. Мы добрались до старинной базарной площади, и я увидел там у винного погреба стаю беспечных студентов в цветных шапочках, с длинными трубками в зубах. Они также пели и пили светлое Лихтенгайнское пиво из больших кружек. Это произвело на меня сильнейшее впечатление. Я взглянул на находившуюся при мне кружку и решил вернуться сюда вскоре студентом».

Университетские годы

Геккель благополучно сдал экзамены и в 1852 году был записан учеником Шлейдена в Йене. Он деятельно принимается за изучение излюбленного им предмета. В холодный мартовский день он рыщет по окрестным лугам в поисках редкого растения Scilla bifolia. Он находит это растение, но расплачивается за это жестоким суставным ревматизмом. Он вынужден отправиться домой к родителям, чтобы лечиться. Здесь он также учится. И это в известном смысле решает его судьбу. В Йену он возвращается только после долгих лет. Благодаря ему, там основывается высшая школа зоологии, а не ботаники, правда, школа в духе Шлейдена, т.е. школа философской зоологии.

За год до того Берлинский университет обогатился первоклассной силой в области ботаники, Александром Брауном. Последний также принадлежал к мыслящим

ботаникам и известным образом примыкал к школе Шлейдена. Он также придерживался того взгляда, что ботаника не исчерпывается определением новых форм растений и тем, похожим на данаидовую работу, ощупыванием системы, исходя из которой можно было бы наигрывать все единичные диагнозы, словно по нотам. Он считал, что должен существовать другой, более глубокий способ изучения, для которого «форма» как таковая является снова проблемой и цель которого не в возможно более обширном гербариуме, а в науке, о которой старик Гете сказал однажды по отношению к ботанике подходящее слово: морфология, или учение о формах. Случайно Браун посещал родительский дом Геккеля в Берлине. Это повело к тому, что взаимные отношения ученика-Геккеля и учителя-Брауна вылились в позднейшем в горячую дружбу. Старый Берлин представлял тогда много возможностей для практической ботаники. У реки Шпрее цвели тогда редкие болотные растения. Любопытен следующий рассказ Геккеля, относящийся к периоду его тогдашнего пребывания в Берлине. «На одной из первых ботанических экскурсий, совершенных мною вместе с Брауном, нужно было достать из одного пруда плавучую 8Иага. По свойственной Брауну привычке, он стал снимать сапоги, намереваясь достать растение. Но я опередил его, наскоро разделся, забыл совершенно о моем жестоком ревматизме и поплыл к тому месту, где и захватил нужное нам растение. Это был мой первый геройский поступок и, пожалуй, самый великий».

Но всем занятиям ботаникой Геккеля недоставало одного - уверенности в том, что это должно быть призванием его жизни. Чиновничий образ мыслей отца его не мог себе представить этого. С издавна распространено мнение о том, что путь ко всяким естественнонаучным исследованиям, касающимся царства живого, лежит через медицину. Об этом можно, конечно, спорить. Дарвин чуть было не свихнулся на этом. Можно быть Божьей милостью одаренным ботаником и быть совершенно неспособным в клинике. Для того чтобы быть врачом, нужно иметь внутреннее призвание или обладать известной долей тупости. Таланты подразделяются здесь так же, как между историком и практическим воином. Конечно, возможно объединение обоих.

Геккель в позднейшем охотно подчеркивал, что он уступил желанию отца своего изучить сперва медицину, так как у него были при этом свои ботанические цели. Он собирался добиться звания врача и поехать в качестве доктора на пароходе в далекие края, чтобы исследовать флору тропиков.

«Дальше всех идет тот, кто не знает, куда он идет».

Этот прекрасный девиз Геккель применил однажды к себе в одной застольной речи. Осенью 1852 года он явился в Вюрцбург в качестве студента медицины. Он остается там три семестра, а именно до пасхи 1854 года. Вюрцбург имел тогда определенное значенье для медицины. Последняя приобрела там новый теоретический фундамент, фундамент, который должен был заинтересовать молодого Геккеля, которому были чужды стремленья к клинике и к докторской шляпе, гораздо больше, чем все практическое.

Вспомним о том времени, когда медицина вообще приобщилась к науке как к таковой. В течение тысячелетий медицина была обвеяна мистицизмом и ограничивалась действием определенных традиционных медикаментов, излечивающих живой организм. О внутреннем строении этого организма она почти ни-

чего не знала. Недаром вскрытие и исследование трупа считалось тогда страшным грехом и наказывалось, как самое жестокое преступление. Только после того, как все это стало отпадать, начинается научная медицина, первая и необходимая основа которой анатомия, т.е. учение о внутреннем строении тела и его органов.

Но анатомия еще не изучена, когда человеческий глаз получает вдруг необыкновенное развитие, изобретен увеличивающий микроскоп. Для изучения строения человеческого тела этим самим открывается новый мир. Только в девятнадцатом веке, однако, изобретение микроскопа дает богатые результаты, и появляется углубленная и новая анатомия. Она тотчас же получает специальное название «Гистология», т.е. учение о тканях. Самый творческий час ее, это открытие о том, что у человека, животного и растения все части тела при соответственном увеличении оказываются составленными из маленьких, живых камней, так называемых клеточек. Открытие «клеточки» относится к исходу тридцатых годов девятнадцатого века. Клеточки, соединяющиеся однородными союзами для той или другой функции организма, образуют «ткани» тела. Ясно, что всем этим была создана совершенно новая почва для анатомии, а с нею и для медицины. Вюрцбург в пятидесятых годах прошлого столетия становится лучшей школой гистологии. Альберт Келликер, бывший с 1847 года профессором анатомии в Вюрцбурге, выпускает как раз в то время, когда Геккель слушает его, свое знаменитое руководство по учению о тканях. Рядом с ним работает в том же направлении Франц Лейдиг, состоявший с 1847 года приват-доцентом тамошнего университета. Третьим в этом союзе был Рудольф Вирхов, бывший тогда еще молодым доцентом во всеоружии своих блестящих способностей. Вирхов довел связь гистологии с практической медициной до крайних пределов. Точно так же, как жизненные явленья человеческого тела в последовательном гистологическом изучении - по его мнению - должны быть сведены к клеточкам, образующим ткани, точно так же и заболевания этого тела, все патологическое, т.е. все поле деятельности врача, не что иное, как действие в этих же клеточках. Человек для него «государство клеточек», ткани - различные общественные классы этого государства с определенными функциями, а болезнь - в основе своей - конфликт в этом государстве между гражданами, на долю которых выпадает вполне нормально обязательное распределение труда для всеобщего блага, т.е. между образующими ткани клеточками. Вирхов тогда уже развивал это свое учение перед своими слушателями. Опубликовал он его гораздо позже (1858 г.).

Геккель в течение трех семестров слушает главным образом Келликера и Лейдига. Они знакомят его с историей развития человека и животных в том смысле, как это тогда понимали. История развития была развитием единичного животного, единичного человека -тем, следовательно, что цыпленок проделывает в яйце или человек во чреве своей матери. Для этого учения микроскоп также оказал большие заслуги.

Молодой студент медицины Геккель, находясь однажды в кругу гистологов и зоологов, слышит о том, что Келликер возвратился из Мессины, где он исследовал морских животных. Один из спутников Келликера, студент Карл Гегенбауэр, восторженно делился с Геккелем своими приключениями в стране циклопов. Они вскоре подружились, несмотря на то, что они

были, в сущности, совершенно различными натурами. Гегенбауэр был человеком холодным и рассудочным, в то время как Геккель был насквозь энтузиастом.

Интимная дружба Геккеля с Гегенбауэром, который был старше его на 8 лет, была, собственно, показателем того, как близко стоял Геккель в то время к вюрцбург-скому кружку. Пара лет еще не разделяла резко двух поколений. Большинство потом боролись рядом с ним, но не выходя из одной и той же плоскости. Резкую грань тех поколений давало чувствовать тогда имя Иоганна Мюллера из Берлина, физиолога, а не историка.

Иоганн Мюллер обладал редким и счастливым даром не обременять учеников своих своей авторитетностью. В этом сказалась тайна его личности, которую ныне больше чувствуют и чтут, чем могут выразить словами.

Все учились у него тому, что такое крупная личность. Такой человек должен был иметь для Геккеля гораздо большее значение, чем Келликер, Вирхов и Гегенбауэр.

Весною 1854 года Геккель вернулся из Вюрцбурга в Берлин. Ему было тогда 20 лет, и в этот именно период Мюллер оказал на него огромное влияние. В его рабочем кабинете в институте в Йене над письменным столом до сих пор висит портрет Мюллера: «Когда я временами устаю за работой, - говорит он, - мне достаточно взглянуть на этот портрет, чтобы снова почувствовать приток свежих сил». Летом 1854 года он слушал у Мюллера сравнительную анатомию, к которой Келликер достаточно подготовил его. О первых впечатлениях, произведенных на него Мюллером, Геккель сам рассказывает следующее: «В течение короткого времени я ближе познакомился с ним, но его огромная личность внушала мне столько почтения, что я не решался ближе подойти к нему. Он позволил мне работать в музее. Я никогда не забуду тех часов, когда я сидел там и зарисовывал черепа, а Мюллер ходил взад и вперед по комнате. В особенности памятны мне послеобеденные воскресные часы. Временами мне приходилось обращаться к нему за советом. С сильным сердцебиением я подымался вверх по лестнице, брался за ручку звонка, но не решался звонить, а возвращался смущенный назад». Мюллер со своей стороны обратил внимание на редкого по прилежанию молодого студента. При наступлении осенних каникул Мюллер, согласно заведшемуся тогда обычаю, собрал свои пожитки, чтобы отправиться на два месяца на море для практических исследований. Его сопровождали сын его, Ла Балетта, ставший в позднейшем профессором в Бонне, и Геккель. Конечным пунктом их поездки был Гельголанд.

Из этого путешествия Геккель привез материал для своей первой небольшой специальной работы по зоологии «О развитии известных рыбьих яиц». В течение всей последующей зимы он оставался в Берлине, слушал Мюллера и все больше и больше исследовал круг сравнительной анатомии, или, чтобы произнести настоящее слово, зоологии. Официально зоологию преподавал тогда в Берлине старец Лихтенштейн, бывший там профессором с 1811 года.

В конце концов, все эти занятия Геккеля отрывали его от медицины и направляли его энергию в сторону «вне-материальной науки». Но так как он все-таки взялся за изучение медицины, хотя и в форме предварительной стадии, то он, скрепя сердце, весною 1855 года отрешается от притягивающего его магнита и, чтобы как-нибудь смягчить свой компромисс, снова направляется в Вюрцбург. Он остается там опять на три семестра. Я уже говорил выше о том, что среди величин Вюрцбурга Ру-

дольф Вирхов больше всех содействовал скрепление новых проблем общей билогической науки с медициной. Таким образом, Вирхов как будто нашел мост для Геккеля между тем, что он любил, и тем, к чему его обязывал долг.

Вирхов даже в расцвете своих лет не был такой редкой и влиятельной личностью, как Иоганн Мюллер. Но исследовать область медицины под его руководством имело, однако, огромное значение для Геккеля. Последующему поколению, к сожалению, пришлось привыкнуть к тому, чтобы видеть в Геккеле и Вирхове духовных антиподов. В 1877 году между ними произошел известный спор по вопросу о праве мировоззрения. Через 7 лет после этого события сам Геккель (которого Вирхов задел первым), вспоминая о днях в Вюрцбурге, по отношению к Вирхо-ву не находит никаких других слов, кроме благодарности и почитания. «Я научился, - пишет он в 1894 году, - в течение трех семестров у Вирхова искусству тончайшего аналитическая исследования и острейшей критики исследуемого. Некоторое время я был его ассистентом, и мои протоколы встречали у него особенное одобрение. Но что меня особенно восхищало в то время у Вирхова, так это его широкие горизонты, его естественнонаучно-философские идеи». То, что Вирхов преподавал тогда в теории ученикам своим, было последовательным монизмом, объединяющим началом восприятия вещей в мире без физической и метафизической двойственности. Жизнь определялась не как мистическая отдельность закономерной природы, а просто как высшая форма великой Мировой механики. А человек, объект медицины, был для него ничем иным, как более высшее позвоночное животное, подверженное тем же законам, как и остальные животные.

История получения Геккелем звания доктора медицины протекает следующим образом.

После того, как им были сданы окончательные экзамены, отец его, лелея надежду оторвать его от всех раков и морских растений, посылает его на один семестр в Вену, чтобы он совершенствовался там в клинике у Оппольце-ра, Шкоды, Гебра и Зигмунда. Но Геккель числился только записанным в клинику. На самом же деле в нем тогда с прежней силой проснулась любовь к ботанике, и он целыми днями пропадал в окрестностях города, сбирая редкие цветы. Несмотря на это, он благополучно сдает, все-таки, государственный экзамен и с марта 1858 года числится «практическим» врачом. Он чувствовал себя в этом звании словно пленник. Единственным утешением для него был Иоганн Мюллер. Близость к последнему могла обеспечить дальнейшую работу в области научных исследований. Он сговорился с ним относительно плана одного исследования грегарин, которое он собирался производить летом 1858 года в лаборатории Мюллера, но тут его, как и многих других, настиг жестокий удар в виде вести о смерти Иоганна Мюллера, происшедшей 28 апреля того же года. Геккель тотчас же изменяет свои приемные часы и назначает их от 5-6 утра. В течение всего последующего года у него было всего три пациента, из которых, согласно уверениям Геккеля, ни один не умер.

«Этот успех, - рассказывает Геккель, - был достаточен для отца моего». Старик придумывает еще одно - на сей раз экстравагантное - средство, а именно, он решает отправить сына путешествовать в течение года по Италии, надеясь, что это путешествие окончательно выяснит задачи его сына. Изучение моря было для Геккеля не только случайным развлечением, но стало для него и задачей всей его жизни.

Подобно всем баловням судьбы, которые в критический момент, когда они не уверены в своем пути, совершают решительный шаг, кажущийся филистерам надежнейшей и последней пристанью, Геккель в том же году помолвился со своей кузиной, Анной Сетэ. В январе 1859 года он направляется к синему Средиземному морю, о котором он знает, что оно для него будет далеко не бесполезным. Он похитит со дна его клады науки. Он создаст себе там счастье своей жизни, найдет свое призвание, свое будущее, отпразднует свою свадьбу. Судьба готовила ему еще и мировую славу.

Радиоларии

В январе 1859 года двадцатилетий Геккель приезжает в Италию с твердым решением «основательно взяться за дело». К осени он успевает объездить Неаполь, Капри, Пипа. Всю зиму вплоть до апреля 1860 года он остается в Мессине.

Существует довольно много молодых любознательных исследователей, которые в дальнейшем бесспорно становятся тайными советниками, археологи и зоологи, для которых год пребывания в Италии является крайне обыкновенной вещью. Они приезжают, осматривают по чувству долга некоторые достопримечательности и тотчас же скрываются в какой-нибудь библиотеке или институте, чтобы зарыться головой в специальную работу, т.е. поступают так же, как если бы они были у себя дома. Если их и встретишь где-либо, то разве только за кружкой мюнхенского пива, а если их несколько, то они, погрузившись в облака табачного дыма от сигар своих, распевают свои студенческие песни. Этим добрякам сквозь их очки все кажется безразличным. Они смело могут писать о своем путешествии словами остроумного Гердера: «В сочинениях Гете Италия так прекрасно описана, что незачем самому ездить туда». Современный ученый подобного же толка добавит еще разве: сигары там очень плохи, а пиво дорого. Нужно вспомнить при этом слова Геккеля: «Сицилия чуть было не опрокинула наголову все мои симпатии, и я чуть не сделался пейзажистом». Раньше всего в нем сказывался эстетик, который восторженно и радостно смотрел на все кругом. Вышеприведенные слова его не были фразой. В тот момент, когда Геккель испытал себя в области живописи, он почувствовал, что ему от природы дан талант пейзажиста. В этом отношении на нем подтвердилась высказанная мною уже однажды мысль о том, что самые крайние материалисты и естественнонаучные революционеры девятнадцатого века почти все были художественно-одаренными натурами: толстяк Фогт был художником и поэтом, Штраусс поэтом, перу которого принадлежат чудные стихотворения; точно также Фейербах и другие, даже Бюхнер, самый трезвый из всех, писал стихи под псевдонимом. Дарвин, отправляясь в свое кругосветное путешествие, взял с собой в свою маленькую каюту только две книги: геологию Lyells'a и «Потерянный рай» Мильтона. В квартире Геккеля ныне собран целый музей великолепных акварелей трех частей света. Сын его Вальтер воспользовался своим наследственным даром и стал художником. Можно смело сказать, что увеличение числа хороших пейзажистов еще од-

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

ним художником, конечно, не заменило бы всего того, что сделал Геккель, философ и естествоиспытатель в девятнадцатом веке. Маленькое, простое стальное перо, эта одухотворенная кисть мыслящего человека, была в его руках более важна для человечества, чем самая дивная симфония красок тончайшего акварелиста. В тихие вечерние часы, просматривая в кругу семьи Геккеля плоды его художественных работ, я все больше и больше укреплялся в своей следующей мысли: такое произведение, как «История мироздания» Геккеля, осветило мысль человечества. Что такое в сравнении с этим редкие картины Гильдебрандта!

В год пребывания Геккеля в Италии все его способности проявлялись как-то вперемежку. Италия была той страной, которая более всего соответствовала темпераменту Геккеля. Эта смесь классически-возвышенного, природной красоты, наивного, непринужденного. Только здесь он почувствовал себя свободным мировым студентом. Он никогда не был так называемым кпе1р-студентом. Он совсем не употреблял алкоголя и не курил. Гегенбауэр из Вюрцбурга, страстный курильщик, сказал ему однажды в шутку: «Если бы ты курил, то из тебя вышло бы что-нибудь путное». Но путное вышло и без того. Его субъективными наклонностями были: любовь к бродяжничеству, наивная радость по брожению людям (именно так в оригинале), все увеличивающееся хорошее настроение, в особенности тогда, когда приходилось пользоваться самыми невероятными способами передвижения и находить себе пристанище в самых невероятных местах. Вот он ночует на сеновале вместе с одним странствующим подмастерьем, и когда последний спрашивает его, чем он занимается, Геккель указывает на кисти и ящик с красками и отвечает: маляр. Я так и подумал, - говорит подмастерье, - как только увидел тебя. Он уговаривает его организовать с ним мастерскую. Для такого гостя Италия была благословенной страной. На всю жизнь у него осталась непоколебимая любовь к Италии, к народу ее и стране. В расцвете его славы ни одна страна не доставляла ему своим признанием его столько радости, как Италия.

Узкий морской берег Мессины является жемчужиной Италии. На мой вкус - он красивее Неаполя. Необыкновенной величины огненная гора, глубокое синее водное царство - все это полно величия и возвышенности. Неаполь в сравнении с этим может быть назван идиллией воспоминания. Краски Мессины при этом настолько ярки и сочны, что кажется, их можно осязательно ощущать. Здесь царство древних саг. В Этне бродили циклопы. В морском ущелье чутко прислушивались Сцилла и Харибда. Когда-то, в дни Гомера, когда солнце человеческой культуры не выходило еще за грань Азии, здесь был зачат мир Мюнхгаузена, как ныне в сердце Африки или Новой Гвинеи. Но времена меняются. Теперь сюда явились зоологи и стали внимательно изучать все явленья здешней природы.

Здесь, в этом климатическом царстве, Геккелю суждено было окончательно упрочить свое призвание в качестве зоолога. Он изучал здесь группу некоторых созданий, интерес к которым зародился у него на почве эстетики. В данном случае Гаккелю пришлось решиться на компромисс в душе своей между эстетиком и зоологом. Он предоставил эстетическому началу души своей пейзажи, народ и настроенье. Зоолог же с помощью так называемой Мюллерской сети и мик-

роскопа открыл совершенно новый мир неизведанной красоты, которого не знал никто до него. Одной ногой Геккель все еще застревал в свои поиски прекрасного (оригинал!), другой же он твердо ступил на путь научного исследования зоологии.

Существует мнение, будто всякой эстетике приходит конец, как только на сцене появляется микроскоп. Природа ни в коем случае не настолько тонко-прозрачна, что микроскоп тотчас же делает брешь в ней. Наоборот, при помощи его мы открываем новое звездное небо эстетической красоты.

В октябре 1859 года Геккель замечает в своей сети странные светящиеся точки и линии. Ovi di mare, морские яйца, как их называли местные мальчишки-рыбаки на берегу. И действительно, эти пассивно двигающиеся тельца можно было совершенно свободно принять за нанизанную нить яиц моллюсков, если не знать, что это такое. Но наш молодой исследователь знал это вполне определенно. Это были живые радиоларии. Слово ра-диолариум, производное от слова радиус, обозначает светящееся маленькое животное. Дилетанту, конечно, нелегко было бы вдуматься в строение такого созданьица. Для этого ему пришлось бы совершенно освободиться от всего того, что связывается у него с представленьем животного. Этот радиолариум живет, двигается, ощущает, дышит, питается, продолжает род свой, но делает все это не так, как мы привыкли видеть это у остальных животных. Все его тело, в сущности, комок единой массы живого материала. В нем только более твердое ядро, а вокруг него утолщается масса, словно в виде капсюля. Вообще же, в нем отсутствует всякая тень настоящих «органов». Это крохотное созданьице ест, но лишено желудка, - оно ест всем своим телом. Оно дышит, но лишено органов дыхания. Оно движется, плавает, но не имеете ни ног, ни плавательных органов. Геккель посвящает отныне всю силу своего гения этим радиолариям. Когда эти радиоларии умирают, то их желчь тотчас же разливается и исчезает. Но украшение их жизни, звезда или щит из каменистого хрящевого материала остается и либо опускается на дно, либо относится к берегу, где их собирается множество. Если взять немного ила или песку под микроскоп, то можно увидеть редчайшие художественные реликвии, и невольно спросишь себя -откуда это? Почтенный старый Эренберг из Берлина был первым, с которым это случилось. Он сам не направлялся к морю. Он выписал для себя образцы и открыл в них панцири радиолариев. Его коллега, Иоганн Мюллер, который занимался рыболовством на море с научными целями, натолкнулся в первой половине пятидесятых годов на Средиземном море на живых существ этого рода. Они, действительно, казались существами самого низкого вида. Мюллер окрестил их радиоляриями, определил пару видов среди тех пятидесяти штук, которых он нашел. На этом он застыл и предоставил расширить круг этого изучения первому, кто возьмется за это. Возможно, что Мюллер разработал бы глубже эту тайну, если бы с ним перед его смертью не случилось следующего несчастья: пароход, на котором он возвращался из своего каникулярного путешествия по Норвегии, потерпел крушение; один из дорогих ему учеников утонул, он сам с большой опасностью для своей жизни спасся тем, что доплыл до берега. С тех пор он и слушать не хотел о морском путешествии и поэтому не приступил к более глубокому исследованию этих нежнейших созданий на Средиземном море. Когда Геккель вместе с Келликером

из Вюрцбурга занимались для своих научных целей рыболовством в Villafranka, а Мюллер сидел в это время в Ницце, то Геккель получил от своего учителя, как будто в виде завещания, указание на то, что «здесь можно кое-что сделать». Как только Геккель увидел кучку тесно сгруппировавшихся радиоларий, он словно решает: надо будете основательно исследовать эти радиоларии. Заканчивая свое пребывание в порту Мессины в апреле 1860 года, Геккель устанавливает открытие новых 144 видов, каждый из этих видов представляет собой редчайший образчик орнаментного искусства. Досконально исследована и сущность этих созданий.

В мае 1860 года Геккель возвращается из Мессины в Берлин. Он привез с собою великолепные рисунки с натуры излюбленных им радиолариев и массу отдельных ценных препаратов. 17 сентября 1860 года он читает перед своими коллегами в зоологической секции естественнонаучного съезда в Кенигсберге свой первый доклад о своей находке. Среди восторженных слушателей его находился также и Вирхов.

В марте 1861 года Геккель представляет Йенскому университету свою Dissertatio pro venia legendi. Конечно, она была посвящена новому полю его исследований: границы и система группы животных, к которой принадлежали радиоларии. По мановению жезла он становится приват-доцентом в Йене, где ему суждено было оставаться до настоящего времени.

Уже в следующем году он зачисляется в экстраординарные профессора по зоологии. В августе он празднует свою свадьбу с Анной Сетэ. В том же году появляется его монография о радиолариях. Эта монография и поныне одно из прекрасных научных произведений девятнадцатого столетия. В отношении языка это шедевр своего рода, полный глубокой серьезности, идей и величия. Можно смело сказать, что это лучшее произведение Геккеля.

Дарвин

Мы празднуем целыми веками день рождения великих людей. На самом же деле мы должны были бы праздновать тот час, когда у этих людей зарождались идеи всей их жизни. Истый час рождения Лютера это тот, когда он устанавливает свои тезисы. Только тогда и рождается Лютер, принадлежащий Миру.

Биография Геккеля также начинается одним определенным моментом. До этого момента он, наподобие многих, был молодым человеком старой и богатой культуры, которому пришлось изжить внутренний конфликт между художественными и научными наклонностями своей натуры, которому пришлось выбирать между хлебной профессией и чистой наукой, и который избрал последнюю: он останавливается на зоологии и делает в ней некоторые успехи, ему пророчат блестящую будущность на этом поприще. Но во всем этом истинный нерв всей его жизни еще не обозначен. Он начинается только с именем Дарвина. Произведение последнего «Происхождение видов» появилось 24 ноября 1859 года в Лондоне в издании Мюррея. Более чем двадцать лет он сохранял в тайне свою теорию подбора. Все молодое поколение тридцатых годов, к которому принадлежал также и Геккель, с большим рвением отдавалось своим исследованиям, не подозревая о теории Дарвина. Дарвин опасался того, чтобы его теорию сплеча не причислили к произведениям фантазирующих дилетантов. В средине

того века стоило заговорить о развитии видов животных и растений, чтобы все это было обругано натурфилософией, лишенной тогда особенного значения. Слово натурфилософия было пугалом для всех серьезных исследователей того времени. Оно напоминало фразу, которую часто можно услышать среди деловых людей: «Бог с вами, ведь этот субъект поэт!» Дарвину хотелось создать произведение, нагруженное солидными доказательствами.

Дарвин вовсе не исходил из того, что не существует Бога и что нужно доискиваться во что бы то ни стало естественных причин происхождения вещей Мира.

Геккель был в Италии, когда появилась книга, которой суждено было стать книгой его жизни. Он, как мы уже знаем, был в то время занят исследованиями ра-диолариев. В начале мая 1860 года он возвращается в Берлин, весь полон своими недавними исследованиями, которые он собирается опубликовать.

Только здесь он узнает, что появилась «совершенно безумная» книга Дарвина, отрицающая установленную догму Линнея. Геккель приступаете к чтенью этой опасной книги. «Уже с первых страниц, - пишет он мне, - она всецело захватила меня. Но так как все берлинские величины (за исключением одного только Александра Брауна) все сошлись на непризнании этой книги, то моя защита ее оставалась безрезультатной. Только тогда, когда я вскоре после того (в июне 1860 года) посетил Гегенбауэра в Йене, я глубоко вздохнул; долгие беседы с ним укрепили во мне уверенность в правоте дарвинизма, или трансформизма».

Съезд естествоиспытателей в 1863 году

В течение 20 лет Геккель был озабочен устройством ежегодных съездов немецких естествоиспытателей и врачей. Окен был человеком весьма смелого образа мыслей и полагал, что всякая специальная мудрость является только подготовительной работой для великой работы на почве всеобщего народного образования. Для него всякий естествоиспытатель, насколько бы серьезен и значителен он ни был, являлся предварительным культурным пионером. Во всяком случае, организованные им съезды имели большое практическое значение. В ужасный период реакции во всех областях жизни всякий исследователь какой-либо специальной области почувствовал, что его исследование, кроме своей специальной цели, должно иметь также целью вырвать население из тины ужасных условий жизни. Все поняли, что если всем идеалам пришел конец, то цели естественнонаучных исследований не могут избежать общей участи. Окен понимал это грубо, демократически-оппозиционно. К нему на помощь вскоре пришел Александр фон Гумбольдт. И все же эти съезды в основе своей не лишены были известной оборотной стороны медали.

С одной стороны, они объединяли смелых новаторов и воодушевляли их на идеальные цели; с другой стороны, эти съезды создавали ту опасность, что при открытых речах всем станет ясно, насколько опасны и щекотливы некоторые специальные открытия. До тех пор все это было спрятано в научных монографиях и оставалось совершенно неизвестным толпе. Авторы этих монографий могли быть тайными советниками,

получать ордена и даже занимать должности церковных старост. И вдруг на этих съездах все научные мудрости стали достоянием профанов, и последние были глубоко возмущены.

Первым оратором на собрании в субботу 19 сентября 1863 года был Геккель.

Нужно вспомнить, какое обаяние исходило тогда от его личности. Кроме красоты Геккеля, на нем как будто подтверждалась латинская пословица: mens sana in corpore sano. От него словно исходили лучи нового поколения, молодости, которой вообще свойственна лучезарная смелость для проникновения в круг новых идей.

Речь Геккеля была кристально-ясной лекцией, которая нынче еще может служить лучшим руководством для ознакомления с проблемой Дарвина. Он начал свою речь решительно и смело: Дарвин -это мировоззрение. К концу своей речи Геккель назвал Дарвина Ньютоном органического Мира, что в позднейшем можно было услышать чуть ли не из уст каждого.

Через четырнадцать лет Геккелю снова пришлось говорить на собрании естествоиспытателей и снова о дарвинизме. Но он говорил о нем уже не с надеждой, а как о чем-то решенном и признанном. И тут против него выступил никто иной, как бывший его учитель, Рудольф Вирхов. Он произнес тогда свою всемирно известную речь о свободе наук в современном государстве и злоупотреблениях этой свободой последователями Дарвина. Немногие слушатели могли вспомнить, что четырнадцать лет тому назад в Штетине Вирхов также взял слово тотчас же за Геккелем. И, все-таки, нужно знать ту речь 64-летнего, чтобы понять речь 77-летнего Вирхова. Это было на втором заседании, 22 сентября. Вирхов говорил «о мнимом материализме современной естественной науки». На эту тему его натолкнул не Геккель, а Шлейден, ботаник, создатель теории о клеточках. Спор по вопросу о материализме принимал тогда самые бурные схватки. Достаточно вспомнить Бюхнера («Сила и материя», издана в 1855 г.) и Карла Фогта. Борьба эта по характеру того времени носила следы какой-то необходимости и в то же время отличалась поверхностностью. Фридрих Альберт Ланген дал нам великолепную историческую картину этого. В это самое время ученье Дарвина все более и более выдвигается. До сих пор остается непонятным, каким образом Шлейден, открывший первый клеточки, принял учение Вирхова о человеке как о царстве клеточек за типический образчик роста материализма. Появляется резкая брошюра Шлейдена в этом духе, и Вирхов защищается.

Его речь поистине была редкой по логической ясности и в то же время он также по непонятной причине проделывает неожиданное salto-mortale. С твердым мужеством Вирхов заявляет в начале своей речи, что с духовными лицами и приват-ортодоксами вообще нечего спорить о материализме научных исследований. Ибо последние вообще не признают исследования нашего Мира, считая, что это не ведет ни к чему. Значенье имеет для них только потустороннее, во имя которого они признают полное незнание в здешнем Мире, т.е. банкротство всякого исследования. Тут же Вирхов замечает, что он здесь не имеет в виду оскорбить кого бы то ни было; он говорит вообще, говорит с полной откровенностью научного исследователя, привыкше-

го называть вещи их настоящими именами. (Шумное «браво» было ему ответом на эти слова.) Итак, продолжал он, он говорит о материализме только потому, что многие утверждают, будто бы он уклоняется от истых философских путей. Шлейден окрестил учение о царстве клеток, т.е. представление человека не абсолютным, а федералистским единством - материализмом. Но это учение, это представленье раньше всего не философского характера - это только факт. Это клад естественных наук такого же значения, как закон тяжести. Но тут дается старое, издавна повторяющееся определение: исследование, устанавливающее такие факты, в сущности, ничего общего с философией не имеет. Но и материализм постольку, поскольку он пытается высказать нечто цельное о Мире - является философией. Строгое исследование фактов, таким образом, не может быть определяемо ни материалистически, ни вообще как-нибудь так, чтобы оно имело философскую окраску.

Против этих строгих разграничений областей человеческого духа, как их проводит в данном случае по старой привычке Вирхов, можно спорить. Правда, что и материализм, раньше всего материализм Фогта и Бюхнера, является истой и настоящей философией. Но спрашивается, может ли вообще человек видеть, наблюдать,исследовать при абсолютном отрицании всякой философии?

Исследователь не дает никакой догматической философии - он дает только факты. Но для этих фактов и для своих исследований, ведущих к установлению этих фактов, он обязан требовать абсолютно-свободного поля действия. Никакая сила не должна становиться ему поперек его пути к фактам. И странное дело, -если вспомнить позднейшие явленья, - это пояснение, к которому Вирхов прибегает в 1863 году, является ничем иным, как тем дарвинизмом, который только что защищался Геккелем. Геккель и Вирхов были в то время добрыми коллегами по их специальности. Мы знаем, что Геккель быль ассистентом Вирхова в Вюрцбурге. Геккель тогда, как и много лет спустя, преклонялся перед научной, а не личной физиономией Вирхова. Ученье последнего о государстве клеточек впиталось в мозг и кровь Геккеля. Оно было краеугольным камнем для созданного им дарвинистского учения. Даже он, никогда не признававший разграничения Вирхова между исследованием фактов и философским проникновением, чтил в Вирхове мастера методологической школы. Чем была в основе своей метода, как не философией!

Главная морфология

Речь Геккеля на съезде естествоиспытателей в 1863 году была его первым необходимым вступлением на путь общественности.

Настоящая же работа в смысле разработки новых идей началась у него дома, в Йене. Ничто не было тогда более чуждым Геккелю, как цель исключительного популяризирования Дарвина в Германии. В дилетантских кругах его позже часто считали популяризатором Дарвина. Это крайне несправедливо. Геккель всегда был слишком сильной, яркой и индивидуальной личностью, чтобы ограничиваться такой ролью.

Дарвин опирался в своей книге на богатство замечательного материала из области ботаники и зоологии. Геккель обладал в то время беспримерной трудоспо-

собностью, как физически, так и нравственно. У него было телесное здоровье. Соответственной силы была его духовная мощь. Все счастливо соединялось в нем и обеспечивало ему успех в намеченной им жизненной задаче. Преподавательская деятельность в разраставшемся тогда Йенском университете не слишком ограничивала его. Счастливая семейная жизнь с духовно-развитой женой, которая восторженно разделяла все его идеи, наполняла его мятежную душу благодатным покоем. Какая-то необыкновенно-уютная теплота окружала его. Все, таким образом, словно предусматривало в нем великого творца.

У него было раньше достаточно материала и без Дарвина. Еще со времен Мюллера он имел в виду материал, подобный радиолариям, а именно медуз.

Когда Геккель вместе с Иоганном Мюллером в 1854 году были в Гельголанде, они впервые заинтересовались ими.

Точно так же, как при радиолариях, он раньше всего обратил на них внимание как художник - его заинтересовала необыкновенная красота их. «Никогда, - рассказывает он, - я не забуду того восхищения, с каким я, будучи двадцатилетним студентом, смотрел на первых Tiara и Irenee (названия видов медуз), Chyras-cara и Суапеа и пытался зарисовать их дивную красоту». В 1856 году он впервые исследует в Ницце медуз Средиземного моря. Большим подспорьем является для него в данном случае книга Гегенбауэра «Опыт системы медуз», как в свое время ему помогли работы Мюллера при его исследованиях радиолариев. Закончив в 1862 году монографию о радиолариях, Геккель вскоре после нее задумывает монографию о медузах. Проходит много лет, пока эта его работа появляется в желательном виде.

Удобнее всего ему кажется исследовать отдельные виды медуз в медленном и последовательном порядке. Первая его такая работа появляется в период 18641865 года. Только спустя 14 лет появляется первый том этого общего систематического труда. Вместо первоначального интимного специалиста и исследователя радиолариев Геккель становится таким же интимным исследователем медуз. Появляется целый ряд замечательных томов его, посвященных им, с приложением роскошнейших таблиц. Возможно, что имя его, как имя его друга, Гегенбауэра, осталось бы совершенно неизвестным большой публике. Но на помощь является словечко Дарвин, - оно не допустило этого.

Центр тяжести его деятельности переносится в эту область, и тут только всем становится ясна величина его силы - в особенности, если принять во внимание, что он, кроме своей отныне главной работы, продолжал с той же неиссякаемой энергией свои детальные исследования медуз.

Дарвинистские идеи совершают огромный переворот в его душе. На всех углах и всех концах для него вырастают из основной теории Дарвина самые отважные теоретические и практические проблемы. Раньше всего ему кажется, что два угла в учении Дарвина должны получить совершенно своеобразную и оригинальную физиономию. Внизу угол у родословной Мира, т.е. там, где начинается вообще жизнь. Вверху корона всякого земного развития - та форма, в какой человек присоединяется к этой родословной. Философский нерв определял, по его мнению, оба эти пункта.

Будучи старым учеником Вирхова, он притягивает теорию о клеточках к дарвинизму. Первые создания великой родословной были - по его мнению - существами одной клеточки. На это указывала сама по себе теория клеточек. Но является ли единственная клеточка, действительно, самой простейшей формой жизни? Но тут издавна существовал спор по поводу определения. Раньше считали, что клеточка - это нечто вроде прочного домика, хижины муравья. Затем казалось, что самым главным в клеточке является ее внутренний подвижный материал, который и есть носитель жизни. Этот материал можно было представить себе и без прочной хижины. Но в этой клеточке всегда было основное ядро. Если оно было основной формой, абсолютной необходимостью, то отныне и дарвинистская первобытная форма, первоначальная форма всего живущего на земле должна была быть такой жизненной каплей с прочным ядром в средине, единичная клеточка с ядром в основе. Но каким образом эта первобытная клеточка перешла в неорганическое, безжизненное, мертвое, в обыкновенную материю камня, металла, кристалла? Геккелю кажется, что он в состоянии указать первые шаги этого, не только теоретически и философски, но и практически. Для этого он пытается показать, что и ныне существуют многие создания, который фактически должны быть причислены к клеточкам. Ему удается открыть в это время много таких маленьких существ. Их называют монерами, что означает: самые простые. А затем другой угол - человек.

И здесь не только на основании единых философских причин - человек должен происходить от животных. Гексли в Англии разработал в зоологическом отношении вопрос о человеке и обезьяне с достаточной строгостью. Он пришел к тому важному выводу, что человек зоологически отличается от высших обезьян, гориллы и шимпанзе, меньше, чем последние отличаются от низших обезьян. Это было доказано на черепах и мозгах не философски абстрактными фразами, а специально-зоологическими данными. Это может быть демонстрировано в музеях или зоологических институтах перед любым студентом, обладающим некоторыми анатомическими познаниями, точно так же, как те или другие кости скелета. Геккель разрабатываете это еще глубже.

Оба выше намеченные углы о монерах внизу и о человеке наверху были изложены им с подобающей серьезностью только в 1865 году, а частью даже позже. Подробная монография его о монерах появляется в 1868 году. Родословная человека была изложена Гекке-лем в двух лекциях, прочитанных им в октябре и ноябре 1865 года в частном кружке в Йене.

Безгранично широкие программы вырастают у него в их райской свежести и нетронутости. Все велико и ново. И все это в единой гордой голове. Только с одним человеком он делился всеми нараставшими в голове его идеями, а именно с Карлом Гегенбауэром. Трогательно безграничное чувство признательности, которое Геккель питал во всю свою жизнь к Гегенбауэру.

«Что такое надежды, проэкты, которые строит человек, осужденный на неминуемую смерть?»

В разгар всех надежд и проэктов Геккеля его постигает жестокий удар судьбы. 16 февраля 1864 года, ровно в тридцатилетний день рождения Геккеля, серьезно заболевает жена его, которой всего 29 лет.

Я перелистываю объемистый том монографии Геккеля о медузах, часть первую: «Система медуз», к которой приложен атлас с сорока прекраснейшими табли-

цами. Немногие, за исключением специалистов, брали когда-либо в руки этот объемистый труд. Да и к чему? Здесь все тяжелый труд, сухие диагнозы. Между специальными диагнозами на строго-научном, для непосвященного читателя, ужасном языке, одна из медуз носит название - Елизавета. «Давая это название, - говорит Геккель, - я думал о святой графине Елизавете из Тю-ринга, а также о златокудрой Елизавете из Иммермана и о моей собственной милой дочурке, Елизавете».

Но в этом огромном томе мы находим на странице 189 еще такое место. Одна из медуз названа МИхосоша Дппае. Это название было дано в апреле 1864 года в УШа1гапка, у Ниццы. Эта медуза восхищала Геккеля своей необыкновенной красотой. Относительно ее названия мы читаем, что «оно было дано в память о моей незабвенной, дорогой супруге, Анне Сетэ. Если мне удалось в течение моей жизни сделать что-нибудь для естественной науки и для человечества, то большей частью я обязан всем этим облагораживающему влиянию этой возвышенно-одаренной женщины, которую смерть преждевременно отняла у меня в 1864 году».

Когда старик Сетэ видел в 1806 году падение прусского королевства, в непобедимость которого он верил, как в Евангелие, то он спасался от своей печали работой. «Этим, - говорил он, - мне удалось заглушить самого себя, я тогда же познал, что работа лучший излечивающий бальзам для всякого рода страданий». Внук его прибегнул к такому же средству в более печальную полосу своей жизни. Ровно через тридцать лет, в день шестидесятилетия Геккеля, когда его чествовали самым торжественным образом, когда вся Йена восторженно приветствовала его, когда в зоологическом институте был выставлен мраморный бюст его, когда кругом звучали торжественные речи, юбиляр вспомнил о тех мрачных часах своей жизни. «Мне казалось, что я не перенесу этого тяжелого удара; я считал свою жизнь оконченной и решил объединить все новые мысли, на которые меня натолкнуло расцветающее тогда учение Дарвина, в одной большой работе. Это работой была "Главная морфология". Она была написана менее чем в годичный срок. Я жил в то время абсолютным пустынником, предоставлял сну три-четыре часа ежедневно и работал целые дни и половину ночи. При этом я вел такой аскетический образ жизни, что я, в сущности, должен удивляться самому себе, что вы видите меня нынче цветущим и здоровым перед вами».

В час ужаснейшего горя Геккель сел за работу и написал главнейшее произведение всей его жизни.

В 1866 году появилась его «Главная морфология организмов»; это были два капитальных тома, содержащих в общем 1200 страниц. Предисловие к ним помечено 14 сентября 1866 года. Этот труд ныне считается одним из значительнейших произведений в области духовного творчества человечества за вторую половину девятнадцатого века. В смысле метода естественнонаучного исследования это произведение является краеугольным камнем всей половины века. Для общей биологической систематики оно означает начало новой эпохи в том же смысле, в каком 50 лет перед тем были взгляды Кювье, а еще 50 лет назад взгляды Линнея. Стоит отойти немного от специальных исследований и взглянуть на Геккеля, как на творца великих идей, чтобы почувствовать, что в этом его произведении намечена вся его дальнейшая программа. «Естественная история мироздания», ко-

торая прославила его имя по всему Миру - в сущности, есть ничто иное, как развитие основных тезисов «Главной морфологии».

«Естественная теория мироздания» хотя и появилась почти бесшумно, в тиши, однако она оказала огромное влияние на умы. В один прекрасный день она вдруг исчезла с книжного рынка. Издание распродано - так говорят об этой книге и поныне - второго издания ее не появлялось. В библиотеках повсюду приходилось слышать, что эта книга читается, ее поэтому никогда нельзя было достать. Ее усиленно ищут у букинистов - цена ее доходит через 40 лет, еще при жизни автора, до многих сотен марок. Попытаемся в нескольких словах передать самое общее содержанье важнейших идей этой книги. Дословно, морфология обозначает учение о формах. Если я в любом смысле остановлюсь на домах, мебели, статуях, рыбах, цветах, кристаллах и захочу внимательно исследовать и описать все это, то я, собственно, буду морфологом. Гете, которому принадлежит честь открытия этого термина, пытался дать ему более точное определение. Мы видим перед собой предметы природы, в особенности живые. Мы ищем уразумения их существа и действия. Ибо мы, само собой понятно, не только простые наблюдатели, но еще и философы. Из этого мы и исходим. Лучшим путем нам покажется разграничение частей. Так поступают химия и анатомия и добиваются значительных успехов в своих исследованиях. Но этот путь имеет свои недостатки. Все живое, правда, может быть разложено на составные элементы, но потом невозможно вновь составить эти элементы и оживить их. Это при-ложимо ко многим неорганическим телам, не говоря об органических. Что делать? Отсюда, - продолжает Гете, - у людей науки издавна замечалось стремленье в своих исследованиях живых организмов ограничиваться восприятием внешне-видимых, ощутительных частей и от них уже проэктировать внутренние части и таким образом овладевать целым. Возьмем статую Венеры Милосской. Анатомия, если бы она исследовала ее, безжалостно уничтожила бы дивную форму ее и превратила бы ее в кучу мраморных кусков. Химия разложила бы статую на составные элементы, из которых состоит любой кусок мрамора, и форма статуи, таким образом вообще пропадает.

Гете решительно отнес морфологию в область ботаники, так что она и поныне кажется специальностью этой науки. В сущности, морфология относится ко всем явлениям природы. Геккель, взявши это слово, ограничил его сознательно, назвав свой труд «Морфология организмов», т.е. учение о формах животных и растений.

Учение о формах должно было стать и философией форм.

Только Дарвин дал Геккелю возможность возвысить морфологию до положения познающей науки, равной по значению физике и химии. Этим самым он приблизил человечество к монизму, к единству нашего познания Мира. До тех пор морфология имела дело только с растениями и животными.

Чтобы объяснить метод дарвинистской морфологии, Геккель объясняет метод естественнонаучного исследования вообще. Со спокойствием, способным вызвать у большинства его современников-зоологов

лихорадочную дрожь, Геккель снова достает из темных шкафов и выставляет на свет Божий идею натурфилософии. Всякая истинная естественная наука является философией, а всякая философия, наоборот, естественной наукой. Всякая истинная наука в этом смысле натурфилософия.

Хладнокровно и методически-спокойно он устанавливает эпохи развития морфологии в определенную схему.

Нет ничего более забавного, как встречать у позднейших непримиримых противников Геккеля при обсуждении той или иной специальной фразы выраженья, вроде: то или это у Геккеля выросло на почве фантазии, т.е. совершенно не на научном фундаменте. Или: в том или другом случае Геккель наивно подпадает под влияние смертельного врага всякого научного наследования, натурфилософии. Смехотворность таких уверений станет особенно ясной, если вспомнить о том, что Геккель высказался обо всех этих науках вполне определенно и ясно еще в первых теоретических трудах своих.

Название «Морфология организмов» отдавало специальностью. Пустое пространство между специальной философией и специальной зоологией и поныне бесконечно, - тем более оно было таковым 34 года тому назад. Такие книги, как поверхностная популярная брошюра Бюхнера «Сила и материя» или как позднейшее сочинение Геккеля «Естественная история мироздания» - имели для философии того времени необыкновенно важное значение. Специалисты-философы написали по их поводу целую библиотеку книг. Тот, кто захочешь ныне бороться с механическим восприятием мира, должен раньше всего ознакомиться с главами морфологии Геккеля. Но многие ли знают вообще хотя бы только одно название этой книги? Как много таких, которые не знают его даже среди тех, которые бесконечно полемизируют с Геккелем!

Книга эта содержит не только методологическое введение - ему уделены только первые сто страниц. Этим была намечена идеальная программа. Основным ядром, для которого Дарвин предоставил лишь средства, было требование свести все живое, животных и растения, к так называемому неорганическому. Законами жизни должны были быть известные соединения простых, непосредственно доступных физике и химии законов, распространяющихся на все явленья природы. Необходимой задачей главнейшей морфологии было создать и в этой области свободное поле.

Нужно было сравнить так называемое «мертвое» с живым.

Три постоянные области природы, намеченные Линнеем, требовали новых определений: животные, растения и минералы. Геккель, как мы знаем, впервые открыл монеры, т.е. те крошечные создания, которые по своей форме не имеют даже значенья единой настоящей клеточки. Тут, по-видимому, и был нижний угол всего живого. Этим самым морфологически был задет самый развитый сорт неорганического: кристалл. Разницы колеблются. Какое удивительное совпадение в успехах! Из мертвой матери-земли создается, только благодаря химико-физическим законам, дивная - по художественной красоте - форма кристалла. Из низкой жизненной массы без всяких органов формируются те дивные - по красоте - создания, которые собирал Геккель в Мессине. Разве шаг от первого ко второму не уместится на лезвии ножа?

Чем глубже мы будем спускаться в царстве живых существ, тем незначительнее становится разница между ними и так называемой «мертвой материей». Чем выше, наоборот, мы будем подыматься в область кристаллов, тем ярче будет бросаться в глаза сходство их с живыми существами. Две цепи мыслей берут здесь, по-видимому, свое начало. Все мертвое, в сущности, живет. Все живое, в сущности, подвластно законам мертвого. Разрешением всего этого и здесь является совершенный монизм. Живое и мертвое вовсе не противоположности. Природа вообще едина. Но мы видим ее на различных ступенях развития. Одну мы называем кристаллом, другую клеточкой, монерой, первобытным созданием, растением, животным. Исторически, однако, все это находится в прямой связи. Эти же законы имеют силу повсюду и в данное время. Можно смело сказать: все мертвое живет, или: все живое принципиально не отделено от мертвого. Человек происходит в цепи живого от монеры. Последняя в свою очередь развилась от чего-либо прежнего.

Совершенно индивидуально, чисто по-геккелевс-ки, его резкое подчеркиванье того, что не только все живое идет навстречу неорганическому, но и все неорганическое живому. Пояснения о жизни кристаллов представляют собой лучшие страницы во всей книге. Будущие поколения еще вернутся ко всем этим вещам. Многие полагают, что сводить человека к мертвой материи значит превращать короля в нищего. Никому не приходит в голову, что здесь, наоборот, нищий превращается в короля. Если я говорю: жизнь берет свое происхождение в неорганическом - скажем грубо: кристалл превратился в клеточку, - то внутренне, здесь фактически содержится и другое признание, а именно: неорганическое охватывает также и жизнь.

Побочным вопросом является: что появилось раньше, животное или растение? Животное и растение, конечно, не резкие противоположности. Они два главных вида дарвинистского развития живых форм, независимые друг от друга вверху и скрепленные друг с другом внизу. Гегенбауэр установил уже до этого (1860 г.) картину этого, на которую ссылался Геккель в своей монографии о радиолариях (1862 г.). Конечные пункты этих двух направлений (высшее животное, высшее растение) сильно разнятся друг от друга, но, приближаясь к их общему центру, эта разница все больше и больше уменьшается, а на низших ступенях этих двух областей их вообще нельзя отделить друг от друга. Для этих низких ступеней Геккель находит нечто совершенно новое. Он основывает для них новое царство живущего. Это то первоначальное, которое обнаруживает признаки жизни и служит исходным пунктом как для животных, так и для растений, но само по себе не может быть причислено ни к тем, ни к другим.

Их назвали протистами.

К зоологии и ботанике прибавляется протистика. Слово протисты (берет свое происхождение от Рго-Из1;оп, первоначальное, первое) известно нынче каждому, имеющему кой-какое понятие о биологии.

Первая книга Геккеля установила метод, ведущий к морфологии, к учению о формах. Вторая разграничила органические формы, - протистов, растения и животных - от неорганической, так называемой, мертвой материи постольку, поскольку это вообще было возможно при новой точке зрения на историю разви-

тая. Ближайшим шагом, казалось бы, должна была быть третья книга, в которой Геккель перейдет к Дарвину и объяснит более узкий мир органических форм при помощи законов развития, установленных Дарвином. Этим программа в основных чертах своих была бы выполнена.

Геккель между тем пишет две книги, пожалуй, самые существенные в данном вопросе. Ибо учение о развитии он заимствовал у Дарвина, хотя он и довел его собственными усильями гораздо дальше Дарвина в область практическую. В этих же двух книгах он абсолютно опирается на самого себя. Это были самые трудные книги из всей его работы вообще. Он и поныне стоит с ними на одинокой высоте и совершенно в стороне от великой, разъяренной борьбы за дарвинизм. Я верю, что придет еще время, когда люди вернутся к этим его книгам.

Геккель будет играть огромную роль в философии, и трудно даже предсказать все последствия этого.

Существует одно слово, которое неразрывно связано со словом форма, - это слово индивидуум. Морфология, которая не разъединяет, а рассматривает законченные формы в их единстве, само собой, обречена на анализ индивидуумов. Обратимся к любому высшему животному или высшему растению.

Вот, например, черепаха.

Определенный индивидуум олицетворяет определенную форму, которая носит известное название. Но и эта форма, как таковая, будет грубо уничтожена, если я разрублю черепаху до неузнаваемости. Границы морфологического исследования обусловливаются цельностью индивидуума черепахи. И все же у живой черепахи мы наталкиваемся на огромную разницу. Если я превращу в порошок Венеру Милосскую, то я с этим порошком вступаю уже в совершенно новый мир. Я могу наглядно или гипотетически внедряться в мир кристаллов, молекул, атомов этого порошка. Но это не будет уже эстетической морфологией. Это будет морфология неорганическая, совершенно новая область. Но как обстоит дело при живой черепахе? Конечно, я могу и ее превратить в порошок химическая состава. Но тогда я сделаю тот же прыжок: я оставлю органическую морфологию, чтобы при помощи того же сальто-мортале, как и у Венеры Милосской, перейти к неорганической морфологии.

Но я рассматриваю организм еще живущего индивидуума черепахи и нахожу большое отличие. Представим себе, я разбиваю дивное художественное произведение Венеры Милосской до известного предела. Или, чтобы менее походить на вандала, да оно и лучше, я освещаю его насквозь, не уничтожая его, путем рентгеновских лучей, что ли, чтобы узнать его внутреннюю структуру. И я узнаю, что этот эстетический индивидуум состоит из миллионов маленьких, вполне законченных и эстетически прекрасных образов. Не из миллионов повторений той же Венеры в маленьком масштабе, а из настоящих маленьких художествен -ных произведений, из которых каждое, само по себе, в своей ненарушаемой маленькой индивидуальности вполне может служить предметом эстетического исследования формы точно так же, как и вся Венера. Конечно, в переводе на житейский язык, этот при-

мер с Венерой Милосской является бессмыслицей. В действительности, ничего подобного быть не может. И эта парадоксальная возможность приведена мною только для того, чтобы показать то, что вполне возможно у черепахи. Органический индивидуум черепахи при внимательном исследовании раньше всего может быть разложен на сумму стольких то и стольких более простых органических индивидуумов, которые, как таковые, бесспорно также могут еще быть отнесены в область органической морфологии. Это, именно, клеточки. В данном случае в морфологию внедряется учение Шлейдена, Шванна и Вирхова. Каждое высшее животное, каждое высшее растение, само по себе, индивидуум, но внутри этого индивидуума опять-таки конгломерат, союз, государство более низких индивидуумов, которые, как таковые, обладают своей жизнью и соответственной индивидуальной формой жизни. Даже человек как высшее животное является государством клеточек, как нас учил Вирхов. Человек, каждый из нас индивидуум и, как таковой, является объектом морфологии. Клетка, каждая отдельная клетка в каждом из нас также индивидуум и, как таковая, также является объектом морфологии. Морфология организмов имеет, таким образом, задачей описывать отдельных высших индивидуумов не только как таковых, но описывать их идеально как стеклянные дома со столькими-то столькими этажами, подразделениями, внутренними строениями. И описание их внутренних подразделений должно совершаться с одинаковой любовью от одного к другому.

Мне кажется, что вышесказанное пояснит читателю сущность дела. Великой задачей морфологии в ее главной и основной части отныне является точное установление всех классов индивидуальностей, видимых в массе животных, растений и протистов, и чем выше мы будем подниматься, тем неожиданнее будут взаимоотношения этих индивидуальностей.

Противоположение, вроде черепаха или человек и клеточка, которая в миллионах составляет как одну, так и другого, не осталось единственным. Сюда затесались еще совершенно или почти индивидуальные члены. Достаточно вспомнить понятие «орган». Что такое мое сердце? Оно так же, как и я, состоит из многих клеточек индивидуумов. Но, состоя из таких клеточек, оно образует во мне самом снова новый вид промежуточных индивидуальностей. Это идет еще дальше. Рисуется целый ряд сложнейших картин. Ведь мы, люди, также соединяемся в различнейшие союзы. Словечко «социально» происходит отсюда же, точно так же как и нация, народ, человечество.

У многих животных мы видим это наиболее наглядно. Индивидуумы, отвечающие нашему понятию отдельного человека, растут вместе, работают, руководствуясь принципом разделения труда. Особенно сложным становится все это, если взглянуть на линию живых существ снизу вверх. Я, человек, индивидуум известной ступени в моей, собственно, общей производительности. Я, конечно, состою из миллионов клеточек индивидуумов, которые во мне, если смотреть на них с точки зрения целого, образуют только строительные камни. Но вот существо из Мира протистов, оно ниже животных и растений. По отношению к его общей производительности, оно является таким же индивидуумом, как и я, и может, собственно, быть поставлено на одну

ступень со мною. В то же время, оно состоит только из единой клеточки. Строительный камень и целое во мне здесь совпадает в одно. Строительный камень является в то же время и зданием. Привести все это в систему кажется сизифовым трудом.

И, все-таки, Геккель совершает его. Для него все кристально-ясно расчленяется одно от другого, одно на другое, одно у другого, одно в другом, начиная первоначальным индивидуумом, который не представляет собой даже клеточки, монерами, которых он сам открыл. Органическая морфология начинается ими, как первым объектом, первой законченной индивидуальностью, первой «формой». Самой последней ощутительной неорганической индивидуальностью вообще можно было бы, пожалуй, считать атом. Но он не относится сюда.

Мы подымаемся по линии органической. Над пред-клеточками и настоящими клеточками мы сталкиваемся с органами как формами единства. Над органами после нескольких рафинированных промежуточных ступеней - с персонами. Появляется новое слово для обозначения того, что мы до тех пор условно называли индивидуумами, т.е. птиц, человека, вообще «цельного» высшего животного.

Это третья книга.

Четвертая снова дает нечто другое.

Итак, будем держаться того замечательного учения органической морфологии об индивидуумах, о внутренних этажах формы. Подойдем совершенно беспристрастно к бесконечно увеличенной массе живых форм. Как мы упорядочим бесконечную сумятицу одним только взглядом? Для этого существует только один путь, математический!

Я сравниваю со строго математическими фигурами. Я определяю оси, математические соотношения форм. Вот кристалл, образ из морфологии неорганического. Описание его доступно строгой математике. Но вот, например, червяк, человек. Как быть с ними? И эти органические образы имеют таинственное основное соотношение с определенными математическими, стереометрическими формами. Можно даже сказать: с формами мысли человека. Все в органическом Мире находится в странном потоке. Но во всяком течении светит теневой образ, равный твердой основе, нечто вроде математической идеи.

Я бы сказал, что во всем просвечивается платоника живых форм.

Геккель намечает линии, оси, круги, лучи, ритмические образы всякого рода. Кажется, будто бы неисчислимые индивидуальные формы живых существ укладываются в стольких то и стольких ограниченных математических формах. Строго говоря, то, что здесь проделывают, не морфология живого. Все эти кристаллообразные определенные нормы в диком потоке форм протистов, растений и животных намечаются здесь только схематически.

Геккель называет всю эту экскурсию проморфоло-гией, предморфологией организмов.

Нельзя отрицать того, что эта часть его книги, которая пытается уложить все живое в схему, труднее всего читается. Для каждой стереометрической схемы, под

которую подгоняются формы животных и растения, образовываются более или менее трудные иностранные слова. Двадцать лет спустя сам Геккель признает (во второй части монографии о радиолариях), что эта стереометрия органических форм мало привилась в биологии, главным образом по причине трудной и сложной номенклатуры, - в сущности самого предмета он и по прошествии стольких лет оставался глубоко уверенным. С 1862 года Геккель дарвинист. С 1866 года, со времени появления «Главной морфологии» он во всех своих позднейших работах держится круга одной более узкой мысли из Мира идей Дарвина. Благодаря ему, эта мысль была настолько выдвинута вперед, настолько усовершенствовалась, округлилась, выкристаллизовалась и, наконец, была пущена в ход по всем улицам, что все попросту привыкли считать ее его мыслью, находили даже ее типичной для него.

Ее нельзя отделить от его имени.

В любом мыслимом будущем, где и когда только будут произносить имя Геккеля, будут прибавлять слово, пущенное им в ход в 1866 году, - слово, которое определяет и проходит красной нитью через все его специальные работы, популярные брошюры, философские и полемические сочинения; это слово - биогенетический основной закон.

Уже в первом томе морфологии оно звучит то в том, то в другом месте, наподобие мотива, которого читатель не может еще ясно уловить. Во втором томе это слово разрастается до того, что оно проникает всю книгу.

Это слово нынче необыкновенно распространено. Отчасти, благодаря импульсивной, ярко-бьющей в глаза личности Геккеля. Большей же частью, благодаря его внутренней силе мысли. Оно всплывает в сотнях областях. В психологии, этике, общей философии, даже в искусстве и эстетике. Я проследил это вплоть до мистики. Характерно, что оно с истым фанатизмом применяется в обратном смысл, что его определяют далеко не совершенно.

Источником его, как выше сказано, является второй том морфологии. Этот том разрабатывает историю первоначального развития форм. То, что у Дарвина изложено более болтливо, в манере Сократа, бронируется Геккелем в ряде строгих законов.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

«Мы не хотим, - говорит он в двадцатой главе, - создать свод законов органической морфологии, - мы хотим только дать толчок и некоторые указания для такого создания. Науке, которая находится еще так сильно в primus cunabulis, как морфология организмов, придется проделать еще много метаморфоз прежде, чем она сможет решиться руководиться в установлении своих общих законов абсолютными, непременно действующими естественными законами».

И, все-таки, это было так именно, как он того хотел: во всяком случае, как раз при этом временном определении законов сказался знаменитый биогенетический закон, а этим самым в более узком кругу дарвинизма повеял дух, под влияние которого подпал даже сам Геккель.

Поищем снова обыкновеннейший основной факт! Здесь вот зеленая водяная лягушка, а тут рыба, скажем, щука.

Обе обладают позвоночными столбами. Обе, следовательно, должны быть причислены к позвоночным животным. Но в этой группе животных они страшно от-

личаются одна от другой. У лягушки четыре вполне развитых ноги, ее тело внешне не заканчивается хвостом, а ее дыхание обусловлено легкими точно так же, как у птицы, собаки или у человека. Рыба имеет плавательные органы, она плавает при помощи их и большого рулевого хвоста, она дышит непосредственно жабрами и вдыхает находящийся в воде воздух. Если мы выстроим позвоночных животных в один ряд с человеком на вершине, то не может быть сомнения в том, что лягушка по всему своему строению стоит выше рыбы. Она находится ниже ящерицы, птицы и млекопитающего животного, но все же она ближе всем этим трем, чем рыба. Это познал уже Линней и установил соответственный ранг. Рыбы занимают самое последнее место среди позвоночных животных, а лягушки следуют тотчас же за ними. Теперь посмотрим, как создается лягушка. Лягушки относятся к тем животным, которые кладут яйца. Лягушка-мать кладет свои яйца в воде, и из каждого из этих яиц, - как мы вправе ожидать, согласно обычаю природы, - должна появиться новая молодая лягушка. Действительно, из яйца появляется нечто, но оно заметно отличается от взрослой лягушки. Появляется так называемая Kaulquappe. У нее на первых порах отсутствуют ноги. Но зато у нее есть длинный рулевой хвост, с помощью которого она весело плавает в воде. Она дышит в воде жабрами, точно так же, как и рыба. Только тогда, когда у нее появляются четыре ноги, хвост отсыхает, и жабры закрываются у горла, взамен чего она начинает дышать настоящими легкими и превращается в настоящую лягушку. Не подлежит никакому сомнению, что Kaulquappe в важнейших своих органах больше походит на рыбу, чем на лягушку. Таким образом, о каждой лягушке можно сказать, что она должна быть раньше рыбой и только потом лягушкой. Как объяснить это?

Ближайшим объяснением может быть следующее.

Все существа в природе появляются приспособленными к окружающей их обстановке, жизненным условиям - все равно, откуда бы это ни исходило, - мы имеем в виду только факт. Лягушка кладет свои яйца в воду. Детеныши при своем появлении на свет находятся в воде. Практическое приспособление их выражается в том, что они двигают хвостом и дышат жабрами, как рыбы. Только позже они находят землю, взбираются на нее и вынуждены пройти другой путь приспособления, с ногами и легкими. При таком разрешении вопроса остается неясным: почему лягушка вообще кладет свои яйца в воду?

Но и это может обусловливаться какой-либо пользою, защитительной пользой. Но рассмотрим нисколько других случаев.

Существуют некоторые виды лягушек, которые не кладут яиц своих в воду. Они прячут их либо внешне в складках своего тела, либо сохраняют их наподобие млекопитающих внутри тела. Там из яйца развиваются молодые животные. Но и там, где абсолютно не может быть и речи о воде, рожденные лягушки имеют первоначально форму рыб с плавательным хвостом и жабрами. Таким образом, здесь, по-видимому, сказывается внутренний закон развития, по которому лягушки вынуждены принимать форму рыб, даже при отсутствии причин приспособляемости.

Существует множество причин, на основании которых мы можем принять на веру, что лягушки, занима-

ющие в системе более высокое положение, чем рыбы, берут свое происхождение от последних. Таким образом, можно сказать, что всякая молодая лягушка похожа на своего предка - рыбу. Переведя это в первый грубый закон, можно сказать: всякое вновь родившееся создание перед тем, как оно принимает форму своих родителей, должно наскоро пройти сквозь форму своих отдаленных предков. Если предки всех лягушек были рыбами, то каждая лягушка при своем рождении должна быть раньше рыбой и только после этого уж она становится лягушкой.

Это, в сущности, грубый осколок того, что должно пониматься под словом «биогенетический основной закон».

Для того чтобы из факта лягушка-рыба был создан закон, нужно, конечно, гораздо больше, чем один этот факт.

Представим себе, что дарвинистское развитие распространяется от известных амфибий до ящерицы, а оттуда до птиц и млекопитающих животных. Это долгий путь. Но, в конце концов, это навсегда означало бы: так как амфибия происходит (как и лягушка) от предков-рыб, то оттуда же берут свое происхождение и все высшие классы животного Мира вплоть до человека. Безумная мысль: чтобы человек когда-либо, наподобие лягушек, принимал форму рыбы!

И все-таки, - тут не помогут никакие молитвы, как говорит Фальстаф: во чреве матери эмбрион всякого человека в известный момент обладает жабрами у шеи точно так же, как рыба. То же самое у собаки, лошади, птицы, крокодила, черепахи, ящерицы. Но дело не ограничивается одним фактом. От рыбы берет свое происхождение амфибия, от нее ящерица, от нее - по Дарвину - птица. У ящерицы крепкие зубы во рту. У птицы беззубый клюв. Но он у нее нынче. Но когда она была ящерицей, то и у нее были зубы. Здесь, следовательно, мы сталкиваемся с промежуточной ступенью ее линии предков между ней и рыбой. Можно ожидать, что эмбрион его или зачаток в яйце обнаружит нечто от предков. И действительно, во рту молодых попугаев в яйце находятся раньше зубы перед тем, как у них появляется клюв. Таким образом, мы видим в молодой птице в яйце уже две ступени предков, следующих одна за другой, раньше в зачаточном состоянии рыбу, а затем в зубах ящерицу. Если одна ступень предков, как например рыба, отражается в молодом животном высшей группы, то почему не отражаются многие ступени этих предков или даже почему не отражаются все они? Родословная высших форм бесспорно, бесконечно глубока. Бесконечно много ступеней насчитывается уже на пути к рыбе. А затем еще амфибии, ящерицы, птицы и, пожалуй, млекопитающие животные вплоть до человека.

Почему бы закону не гласить: вся линия предков должна снова проявиться в развитии каждого отдельного существа?

Разработка идей

Весною 1867 года Геккель возвращается из своего путешествия по Марокко-Мадрид-Париж назад в Йену.

С этим возвращением его на родину для биографического исследования его судеб наступает известный поворотный пункт, каковой вообще в тот или другой момент наступает в жизни всех великих людей. До сих пор вся его деятельность шла вперед, так что сама хро-

нология давала нить истории его жизни. Отныне вся его деятельность распространяется не вглубь, а вширь. Его идеи, изложенные со всей глубиной в его «Главной морфологии», образуют цельное растительное дерево, которое в зависимости от толчков расцветает то здесь, то там. Его жизнь кристаллизируется вокруг Йены. Какие бы далекие путешествия он ни совершал, он, все-таки, отовсюду возвращается в Йену.

В том же 1867 году он женится в Йене на Анне Гушке, дочери заслуженного анатома Йенского университета. Счастье этого второго брака продолжается и поныне. Из детей его, старший сын его в качестве художника живет в Мюнхене; старшая дочь замужем за Гансом Мей-ором, владельцем Лейпцигского библиографического института, младшая дочь живет с родителями.

Университет в Йене не отпускает его, да и он не отпускает университета. Между ними заключен, как будто, духовный брак. Еще в 1865 году, когда на небе не появлялось еще никаких тучек, Вюрцбург приглашал его в качестве молодого ученого. Он отклонил это предложение и стал вскоре после этого ординарным профессором в Йене. А затем бывали подчас и тяжелые времена. Результаты «Морфологии», популяризированные им самым, проникают в широкие классы населения. Глаза у всех раскрываются на то, что этот скромный зоолог затеял борьбу с Богом. Одно время возникает трудный вопрос, может ли вообще такой человек оставаться в традиционно чтимой Йене в качестве официального профессора? Филистеры возмущены. Они из-за своего угла кричат громко о необходимой помощи и громко взывают к страже и властям. Однажды, к концу шестидесятых годов положение, действительно, грозило стать критическим. Но как раз в этот момента Йена сдерживает себя. Во главе администрации университета находился тогда Зеебек, замечательный человек, который ни в коем случае не разделял взглядов Геккеля, но чутьем своим угадывал, какую большую нравственную силу представлял собою Геккель. В самый разгар конфликта Геккель является к нему и высказывает готовность пожертвовать своим положеньем во имя дорогих ему идей. Тогда Зе-ебек сказал ему (передаю дословно): «Милейший Геккель, вы еще молоды, и вы дойдете еще до более зрелых взглядов на жизнь. В конце концов, вы мешаете здесь меньше, чем где-либо в другом месте, - оставайтесь поэтому преспокойно здесь». В Йене и теперь еще рассказывают о замечательной истории, родственной только что приведенной, при которой главную роль играла еще более высшая инстанция. Какой-то фанатический теолог был лично представлен Карлу Александру, великому Веймарскому герцогу. Он решил во что бы то ни стало прекратить скандал с этим Геккелем и лишить его профессорского звания. Он заговорил по этому поводу с великим герцогом. Последний, выросший в Гете-Веймарских традициях, спокойно спросил теолога: «Неужели вы думаете, что этот человек верит во все то, что он преподает?» Теолог отвечал: «Это печально, но, по-видимому, он верит в это». - «В таком случае, - отвечал великий герцог, - этот человек делает то же самое, что делаете вы!»

Геккель остался профессором в Йене. Он оставался верен Йенскому университету, несмотря на то, что многие другие университеты, между прочим, и Венский звали его к себе. Благодаря ему, «зоологическая» Йена расцветала наподобие бедной сироты, получив-

шей неожиданно большое наследство. Одним взмахом крыла Йена стала притягательным центром для всего молодого поколения естествоиспытателей всей второй половины девятнадцатого века, жадно искавших истину. Все лучшие силы, выдвинувшиеся в наше время в области биологии, были учениками Геккеля. Некоторые из последних стали впоследствии его противниками. Но все прошли чрез его учение. И ему еще более посчастливилось. В Йену устремлялась не только молодежь, но туда направился поток денежных средств для поднятия научных исследований в намеченном там духе. Оставаясь в Йене, Геккель не переставал посвящать свои каникулы путешествиям. Во время своих путешествий он собирает материал для своих специальных исследований в том же духе, как он делал это впервые с Мюллером в Гельголанде и позже самостоятельно в Мессине. Эти путешествия, кроме их научных целей, служат для него также средствами для сохранения вечной молодости и здоровья. В нем просыпается тогда художник, веселый бродяга и беспечный bohemien. Как ни привязан он был к Йене, но он пользовался всяким более или менее свободным временем, чтобы вырваться из круга сия и направиться к синему морю, свежему воздуху, открытому полю. "Hier bin ist Mensch, hier darf ichsein". Характерны и красноречивы следующие даты его путешествий.

Осенью 1869 года он был в Скандинавии, в 1871 году на острове Лесина в Далмации, оттуда он направляется в Черногорию, в 1878 году он объезжает Египет и Малую Азию - Афины, Константинополь и прибрежье Черного моря. В 1875 году он путешествует по Корсике и Сардинии. Осень 1876 года он проводит за работой на берегах Великобритании и добирается до Ирландии. В 1877 году он весною на Итаке и Корфу, а осенью на Ривьере. В 1878 также раньше в Фиуме на Адриатическом море, позже на Атлантическом океане в Бретани и Нормандии. Осень 1879 года он проводит в Голландии и Шотландии.

В 1881 году он совершает второе крупное путешествие своей жизни. Он берет полугодичный отпуск в университете и направляется на остров Цейлон. Он покидает Йену 8 октября и возвращается туда только 2 апреля 1882 года. Для него как путешественника par excelence и эстетика эта поездка в тропические страны представляет высшее наслаждение. О том, как он сошел с великолепного парохода «Гелиос» и попал в чудную Индию, радостно помня имя «Гелиоса», солнечные животные, которых он сам, как зоолог, окрестил этим именем, о том, как он в Индейском океане приветствует своих любимых медуз роскошнейших тропических форм, о том, как он попадает в ужасное, но крайне важное для естествоиспытателя Whist-Bungalow у Коломбо, где царствует мистика и греховная робость карточной игры; о том, как он поселяется в Белигемме, заброшенной сингалезской деревушке, и устраивает там свою зоологическую лабораторию; как он к ужасу туземных дикарей удит там сетью Мюллера радиолариев, медуз и сифонофоров, - о том, как он бродит в чаще самых примитивных лесов, где водятся слоны и рычат пантеры - обо всем этом он сам написал в своей замечательной книге «Письма из Индии», которая проникнута необыкновенной свежестью и красотой. Весною 1887 года он снова отправляется путешествовать, на сей раз к святым местам, в Херусалим, к Красному морю, в Дамаск и Либанон, - целый месяц он проводит на ост-

рове Родосе. В 1887 году он путешествует по живописному острову Эльбе. В 1890 году он попадает в Алжир, где его арестовывают на основании его эскизов и имевшегося при нем анатомического ножа, его принимают за шпиона и угрожают ему смертной казнью. Он рассказал об этом в своих «Письмах из Алжира», которые, к сожалению, как и большинство его путевых очерков, разбросаны по различным журналам. В 1897 году он объезжает всю Россию, начиная Финляндией и кончая Кавказом. Осенью 1899 года он снова уезжает в Корсику. Вскоре им овладевает тоска по тропикам, и он шестидесятилетним стариком решает направиться к экватору. 2 августа 1900 года он оставляет Йену, и после короткого посещения всемирной выставки в Париже он 4 сентября садится в пароход, направляющийся в Сингапур. Он приезжает туда 27 сентября и через 16 дней отправляется оттуда в Яву - на сей раз, действительно, через экватор. 23 января 1901 года он направляется из Батавии на Суматру. 31 марта он приезжает в Неаполь. Таким образом, мы видим, насколько велика предприимчивость Геккеля, которая, впрочем, не иссякла у него и поныне. Но в течение всего этого времени Геккель неустанно продолжает творить в области разработки намеченных им идей.

«Главная морфология» являлась исходным пунктом двух путей. Она диктовала программу бесконечной специально-научной новой работы: выработку более ограниченного круга объектов исследования промор-фологии, учения об индивидуумах, филогенетической системы живых существ, углубление дарвинистских законов, раньше всего биогенетического основного закона. Но рядом с этим нужно было разработать и чисто философскую часть. Нужно было объединить все вплетенные повсюду в книге общие нити, установить новое мировоззрение, созданное на основании новой истории мироздания, - от атома к монере, от монеры к человеку, в объединяющем все это Боге. Одним словом, «Морфология» выдвигала две задачи: первая - это специальная биология, вторая книга - о новом Боге.

Для Геккеля обе эти задачи сливались в одну.

Решающим явилось внешнее положение вещей. На новую биологию, соответственно тогдашнему положенью вещей, имели право только специалисты. Книга же о новом Боге и об истории мироздания была уделом широких кругов дилетантов, все, что носило в себе хотя бы только одну искорку общей мысли, должно было быть отнесено сюда. Но вот обнаружилось, что большинство специалистов в 1867 году вовсе не обнаруживали желания вступать на новые пути. Для этого должно было вырасти новое поколение. «Морфология», о которой Геккель, уезжая, полагал, что она произведет, по крайней мер, революцию, была встречена абсолютным молчанием. О ней почти ничего не пишут. Геккель удручен. Его утешает Гегенбауэр, писавший ему: «Вы слишком много дали, двадцать чашек вместо одной. Вам нужно перелить все наиболее важное вашей книги в одну чашку, тогда это произведет впечатленье». Геккель в известном смысле соглашается с этим. Единственно возможным исходом является извлечение, дающее ясное понятие об основных линиях его капитального труда. Но как только Геккель приступает к этому, обнаруживается, что это извлечение является ничем иным, как философским экстрактом общего характера, т.е. тем именно, что может заинтересовать дилетантов.

Так была создана «Естественная история мироздания», популярнейшая его книга.

Геккель в виде пробы читал ее студентам, как введение в морфологию. Затем уж эти лекции были объединены в книгу. В 1868 году появляется эта маленькая книга с крайне примитивно воспроизведенными рисунками. Успех ее тотчас же становится беспримерным.

В «Морфологии» зоология и ботаника рассматривались философски. Этого не хотели понять специалисты, боявшиеся «натурфилософии». В «Естественной истории мироздания» же, наоборот, философия в последовательном порядке была освещена зоологически и ботанически в духе Дарвина. Для огромной массы мыслящих людей этим самым была создана колоссальная подоснова века. Они давно уж чувствовали, что естественнонаучное исследование стало огромной силой. Они захотели увидеть в новом освещении старые основные загадки. До сих пор никто не мог оказать услугу в этом отношении. Геккелю должна быть отнесена честь первого действия в этой области. То, что он дал, было, строго говоря, извлечением из его «Морфологии», вернее, второго тома ее. Но так как он распределил это извлечение в хронологическом порядке, то оно из наброска мировой системы превратилось в «Историю Мира», в настоящую «Естественную историю мироздания». Гумбольдт в своей «Картине Мира» в том «Космосе» пытался представить себе мир в виде большой панорамы. Но он строго ограничил вполне сознательно свое восприятие Мира «бытием» и «действием», которые должны быть исключены из области исследования; Геккель делает и этот последний шаг. Его панорама природы не застывшая, она развивается перед глазами наблюдателя, от бесформенного первобытного тумана вплоть до мыслящего человека. Это чисто во внешнем давало изображению огромный плюс. Написанная чрезвычайно просто, но весьма доказательно, маленькая книга Геккеля кроме того еще насквозь проникнута редкой диалектикой, причем эта диалектика обуславливалась, исключительно, самым методом, а не теми или иными фейерверками словесного красноречия. Нежное очарование ея было в том последовательном порядке фактов, которые образуют строгую, логическую цепь вместо безалаберного хаоса. Даже в том случае, если бы все основные идеи книги Геккеля были ложными, нельзя было бы не признать, что она является по своей замечательной диалектике редкой книгой всех времен. Сущность ее ценности была в той форме, в какой группировка фактов отвечала философскому развитию, которое было положено в основу этой книги. Одновременно с естественным развитием Мира от примитивного зачатия до обезьяны и человека перед читателем в то же время вырастала определенная цепь философских заключений о Боге, Мире и человеке. Если читатель окончательно проникся более или менее новыми естественнонаучными частностями, то тем самым он непременно попадал в крепкую сеть определенных философских заключений.

По выходе его книги ясно наметились границы между его друзьями и недругами. Те, которые и раньше соглашались с его конечными философскими выводами, теперь ликовали по поводу того, что эти выводы обоснованы отныне строго научными данными. Те же, которые и раньше отрицали его философию, теперь почувствовали необходимость опровергнуть те данные, которые были заключены в опасной книге. По отношению к последним книга страдала тем, что весь основной материал исследования был в ней только слегка намечен, в то время как подробнейшее описание и обоснование его находи-

лось в томах «Морфологии». Геккель часто ссылался на то, что то или иное положение настолько широко разработано им в его «Морфологии» в строго научном смысле, что он пользовался этим в своей «Истории мироздания» как установленными фактами. Так именно он включил много в свою популярную книгу. Тому, кто хотел бы вступить с ним в спор по существу вопроса, пришлось бы обратиться к первоисточнику, т.е. к «Морфологии». Но многим его научным противникам, включая сюда и его коллег по специальности, не приходило в голову заглянуть в «Морфологию». Они брали первую попавшуюся афористически реферированную строку из «Истории мироздания» и с высоты своей мудрости оспаривали ее.

На этой почве создавалось много сумятицы. Так как в данном случае спор о той или иной зоологической мелочи был, в сущности, ничем иным, как спором о Боге, то противники Геккеля в своем ревностном споре доходили до крайних пределов. Конечно, спор не обходился также, ввиду своего обострения, без личных нападок и оскорблений. Не было, ведь, ни одного апостола, которого, именно потому, что он апостол, какая-либо партия чернокнижников не старалась очернить при всяком удобном и неудобном случае. Где бы Геккель ни воспользовался тем или иным материалом, который в каком-либо освещении показался его противникам недостаточно убедительным, как его тотчас же обвиняли не в ошибке и даже не в незнании, а в злом умысле, в чернейшей mala fides.

Нужно вспомнить, насколько вообще возможны ошибки при такой пионерской работе. По отношению к «Истории мироздания» прибавлялась еще опасность перенесения результатов научных исследований в область народного представления. Тот, кто когда-либо писал популярные книги, читал лекции перед народными массами, тот знает, что это значит. Правда исследований находится в беспрерывном потоке, и это главная задача ее существа. Вырвать из этого потока какой-либо кусок, фиксировать его и швырнуть перед публикой, - это означает, собственно, известное изменение, самовольное скрепление, определенное принуждение по отношению к предмету исследования. Популяризация, однако, в основе своей настолько святая вещь, что с этим приходится мириться. Но не нужно после этого плести веревку из этого. Здесь допустимы два исхода. Или совсем не популяризировать, или популяризировать, принимая во внимание все невольные недостатки, непредотвратимые при этом. По силе возможности нужно, конечно, ограничивать их. Но эта сила у каждого имеет субъективные границы. В особенности, первое издание «Естественной истории мироздания» Геккеля, первая работа его по популяризации, страдает некоторыми шероховатостями. Книга наполовину импровизирована. В этом счастье его. Но тут и там возможны те или другие поправки, которые и имели место в последующих изданиях. Нынче, например, в десятом издании ее, она с внешней стороны и со стороны художественных украшений буквально великолепна. Первое же издание было в этом отношении ужасно. При сравнительных таблицах объектов эмбриологии употреблялись в некоторых случаях одни те же клише, что могло ввести, конечно, в заблуждение читателя. Требуется, например, показать, что определенные объекты, как эмбриональное яйцо человека и яйцо других родственных млекопитающих животных во внешней схематической обрисовке одинаковы.

Этот факт неоспорим и нынче.

Если я отпечатаю обрисовку и подпишу под ней, что она, как схема, походит на все известные яйца высших млекопитающих животных, включая сюда и человека, то это ни в коем случае не может быть ложно понято. Если же я три раза отпечатаю одно и то же клише с обозначением того, что это яйца трех различных млекопитающих животных, то у профана легко может получиться впечатление того, что не только одинакова схематическая обрисовка яиц у этих трех видов животных, но яйца вообще внутренне идентичны. Он представит себе, что яйца обезьяны и человека и во внутреннем микроскопическом и химическом составе абсолютно однородны. Но в тексте Геккеля сказано нечто совершенно противоположное. Мы читаем у него, что хотя эти яйца во внешнем и одинаковы, но внутренние их строения различны, так как из одного яйца должен появиться человек, а из друго-

го обезьяна. Такие упущения, однако, не могли помешать успеху «Истории мироздания» Геккеля. Для тысяч, десятков тысяч людей эта небольшая книга была той ячейкой, которая вообще заставила их мыслить. Только после ея появленья Геккель узнал, что у него имеются не только товарищи по науке и академические ученики, но также и приверженцы. Когда он через 22 года после появленья этой книги попадает в Сахару и добирается по северной границе ее до первого оазиса, он встречает там одного художника. Они разговорились на тему о мировоззрении, и художник, которому Геккель не называл своего имени, наивно рекомендует ему как лучшее пособие для выяснения этого вопроса «Историю мироздания». Этот незначительный штрих говорит о том, как его произведение обошло Мир и было встречено повсюду с огромным успехом.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.