УДК 16
DOI 10.25513/1812-3996.2018.23(2).112-126
ЭПИСТЕМОЛОГИЯ КРИТИКИ
(очень полемические заметки о новой книге про Михаила Бахтина) В. А. Мартынов
Омский государственный университет им. Ф. М. Достоевского, г. Омск, Россия
Информация о статье
Дата поступления 02.02.2018
Дата принятия в печать 29.03.2018
Дата онлайн-размещения 25.06.2018
Ключевые слова
М. М. Бахтин, А. Коровашко, эпистемология, конструктивизм, диалог, интерпретация, реконструкция, понимание
Аннотация. Появление первой в российской науке биографии М.М. Бахтина, написанной филологом А. Коровашко в жанре «разоблачения мифов», - хороший повод подумать над эпистемологически значимыми параметрами критической аналитики. Давно являющаяся актуальной задача проведения границы между судом (что нормально в аналитике) и расправой проявляется более отчетливо именно в такой драматичной ситуации. Суду-оценке должна предшествовать интерпретация, пусть не развернутая, но внятная, артикулированная. А интерпретации должна предшествовать реконструкция анализируемого предмета. В современной аналитике это означает необходимость различения «сильной» и «слабой» версий какой-либо теории. Это особенно актуально для понимания Бахтина, поскольку, с одной стороны, его тексты принципиально открыты для понимания, для историчного различения сильных/слабых моментов, с другой - они катастрофично уязвимы для интерпретаций, безразличных к сложной работе реконструирования смыслов.
EPISTEMOLOGY OF CRITICISM
(very polemical notes on the new book about Mikhail Bakhtin) V. A. Martynov
Dostoevsky Omsk State University, Omsk, Russia
Article info
Received 11.03.2018
Accepted 29.03.2018
Available online 25.06.2018
Keywords
M. M. Bakhtin, A. Korovashko, epistemology, constructivism, dialogue, interpretation, reconstruction, understanding
Abstract. The appearance of the first in Russian science biography of M. M. Bakhtin, written by the philologist A. Korovashko in the genre of "exposing myths," is a good reason to think over the epistemologically significant parameters of critical analytics. The actual task of carrying out the border between the courts (which is normal in the analytics) and reprisal is more clearly in this dramatic situation. The court must be preceded by an interpretation, though not expanded, but distinct, articulated. And the interpretation must be preceded by the reconstruction of the analyzed object. In modern analytics, this means the need to distinguish between "strong" and "weak" versions of any theory. This is especially true for Bakhtin's understanding, since, on the one hand, his texts are fundamentally open to understanding, for a historical distinction of strong/weak moments, on the other, they are cat-astrophically vulnerable to interpretations indifferent to the complex work of reconstructing meanings.
В середине 2017 г. произошло важнейшее событие в масштабе всего гуманитарного знания. Вышла первая на русском языке биография М.М. Бахтина. То, в напряженном ожидании чего гуманитарии жили 30-40 лет, наконец произошло. Свершилось. Это могло произойти еще в 1975-м, сразу после ухода Бахтина из жизни. Уже к этому моменту он стал легендой и мифом, центром почти сакрального
культа и книга, где контуры культа были бы, во-первых, сплетены в единое целое и осмыслены и, во-вторых, были бы увязаны с реальностью биографии паспортного лица, была настоятельно необходима. Но книга не появилась ни в 1975-м, ни в 1985-м1, ни даже в 95-м, когда исчезли барьеры идеологические и дискурсивно-жанровые (отношение к жанру биографии как к чему-то несерьезному, находящемуся
за пределами серьезной науки). И понятно, почему. Если коротко, скажем так: не по зубам. Нерешаемая задача по той же причине, по которой семимесячный младенец не сможет решить задачу наесться ростбифом без посторонней помощи. Для того чтобы сказать что-то о ком-то, надо хотя бы понарошку быть с ним на равных. Если не на равных, то хотя бы на три-четыре ступеньки ниже, но не на двадцать. А быть с Бахтиным на равных трудно. Он знал как свое родное если не всё, то почти всё. Как минимум, то, что Гёте назвал "Weltliteratur", а еще "worldphilosophy", а еще "worldart", "worldmusic". Короче, "Weltkultur". А еще то, что изучают антропология, психология, биология и т. д., и т. п.
Что-то о Бахтине хотелось сказать всегда и многим, что-то такое и происходило, но это было именно что-то. Это был выход. Что-то необязательно полное, что-то похожее на правду. В таком режиме и писали о Бахтине все последние сорок лет. В таком режиме можно было писать статьи и монографии, их множество. Но совершенно иное - полная биография. Здесь нужно сказать всё. Пусть не всё, нет, конечно же. Но совершенно определенно нужно дать общую итоговую оценку, сказать что-то определенное и при этом доказательное о явлении Бахтина как о целом. А это невозможно, как невозможно съесть ростбиф младенцу.
На самом деле несколько человек, тех, кто мог бы сказать что-то итоговое о Бахтине (и кому мы бы поверили), были. Это прежде всего С.С. Аверинцев и С.Г. Бочаров, те, кому Бахтин сам дал право судить о нем. Но они были захвачены другими замыслами, свободных двух-трех лет для работы с архивными документами, необходимыми для биографии, у них не было. Можно назвать еще несколько имен тех, кто были способны и сейчас еще способны на такой подвиг. Это К.Г. Исупов, В.Л. Махлин, Н.И. Николаев, И.В. Пешков. Но, по-видимому, каждый из них считает для себя задачу полного итогового суждения о Бахтине нескромной. Поэтому биография Бахтина не появилась ни в 1990-е, ни в 2000-е. Она появилась в 2017 г. из-под пера филолога А. Коровашко [1]2.
Важно, что это не просто биография. Это книга, вышедшая в серии «ЖЗЛ», всем известной и всенародно популярной. Это еще более повышает значимость новой книги о Бахтине. Книга сияет глянцем на ухоженных прилавках лучших книжных магазинов страны и, несомненно, хорошо продается и активно читается. Несомненно, Первая Биография М.М. Бахтина - эффективный коммерческий проект.
Энергии проекта соответствуют выдающиеся риторические качества текста. Книга почти каждой своей страницей излучает изобилие шуток. Смеха много. Он не прячется, он торжествует и правит бал. Правда, смешливость г. Коровашко какая-то школярская, угрюмовато-казарменная. Смешное он не может себе представить иначе, как искусство корчить рожи. Зато в этом его изобретательность не знает границ. Какие только рожи он не подрисовывает к облику Бахтина. То герой книги А. Коровашко предстает гопником, приехавшим в Питер, чтобы «срубить бабла», то он слесарь-«многостаночник» (с. 222), то «второгодник». То он «Иван Сусанин» (с. 391). (Тогда вопрос: а кого тогда в этой метафоре изображают поляки, подлежащие в известном сюжете обману и уничтожению? Ответ: всех нас, грешных, всех, кто читает тексты Бахтина.) То он «фокусник», дурящий читателей (с. 373), то «Хлестаков» (с. 230, 38, 39 и еще многажды), то «голый король» (с. 230), а то и вовсе «пересушенный экземпляр антропоморфного гербария» (с. 54). Размышления Бахтина - «разглагольствования» (с. 375), его тексты - «творожная словесная масса медитаций», после «отжатия воды» из которых остаются «сполохи кабинетных умозрительных спекуляций» (с. 142), а еще точнее - «нулевой выхлоп» (с. 212). Самую грандиозно «смешную» метафору г. Коровашко приберег для последних страниц книги, в конце наших размышлений приведем ее и мы. А пока остановимся. Более чем уместен развернутый комментарий уже здесь, по поводу этого вот «смеха». Дело в том, что герой книги А. Коровашко - крупнейший теоретик смеха, его идеи в этой области привели к фундаментальным изменениям в гуманитарном знании, открыли возможность увидеть новые слои в культурном прошлом, например способствовали открытию смеховой культуры Древней Руси3. Да, с бах-тинским пониманием смеха можно и нужно спорить, абсолютизирование им карнавального смеха утопично и чревато насилием, на что внятно указал С.С. Аверинцев [2]. Допустимо уточнение: в трудах Бахтина не нашлось места для подробного анализа схождений/расхождений между карнавальным смехом и «сократическим» смехом, открытым Ф. Шлегелем. От Шлегеля и от той работы, которая стояла за открытиями немецкого романтизма, Бахтин отмахнулся неоправданно легко. Но и Бахтин, и Шлегель едины в главном: в неприятии риторического смеха, а заодно и риторической серьезности. У Шлегеля и Бахтина смех амбивалентен, а несмешная серьезность понята как деспотическое насилие.
Похожим образом думали Гёте, Гоголь, Достоевский, Чехов, Т. Манн, Гессе. Гениальность Бахтина в том числе в том, что категорическое неприятие насилия в слове было доведено им до состояния внятной теории. После Бахтина мы уже твердо знаем, что «прямое патетическое слово», т. е. серьезность, неспособная к самокритике, - лицо насилия. А смех-насмешка, смех-сатира, смех-суд - ипостаси «прямого патетического слова».
И тогда первая важная констатация о слове А. Коровашко как о дискурсивном целом: его смех -именно смех-насмешка, смех-суд. Возможно уточнение с поправкой на современность: этот смех -стеб, брутально-театральный, ну почти в духе Comedy Club. Но это ни в коем случае не карнавальный смех Бахтина и не сократический смех Ф. Шлегеля и Т. Манна. И карнавальный смех, и сократический смех вездесущи. Если они появляются, то вне их излучения не остается ничего, ни одной вещи, которая бы не подмигивала ехидно, ни одной ценности. Нет тогда больше твердо отгороженных зон, освященных сакральным светом, нет границ между сакральным и смешным, нет больше черного и белого, всё в сплошном движении и в сплошной относительности. Для А. Коровашко же это явно не так. Всё безбрежное ликование насмешек обращено строго в одну-единственную сторону. Нет ни круга, ни спирали, есть линейно направленный вектор. Все насмешки в книге достаются Бахтину и тому кругу идей и ценностей, которые с ним связаны. Более того, Бахтину в мире г. Коровашко не положено ничего, кроме прямых насмешек. И тогда «смех» г. Коровашко - несмешной. Несмешной он потому, что представляет собой риторически украшенную форму насилия, это плоское, грубо устроенное насилие, смех только форма суда и приговора. В Первой Полной Книге о Бахтине нет ни одного суждения о герое, где он не рисовался бы одной сплошной черной краской как обманщик, негодяй и недоумок. Ни одного. На каждой странице - судебные вердикты и только они, сопровождающиеся «смешным» гоготом. Четыреста страниц обвинений и приговоров. Бахтин - только мелкий жулик, ничего больше. Смех г. Коровашко - дополнение к устроенному им аутодафе.
И тогда первый вопрос, соответствующий силе изумления от несоответствия примитивности смеха г. Коровашко тому уровню понимания природы смешного, который представлен в текстах Бахтина. Не слишком ли велико несоответствие уровня дискурса в новенькой книжке слову Бахтина? А читал ли
г. Коровашко Бахтина? А если и читал, то хорошо ли? Указание на то, что смех-насмешка есть насилие, является фундаментальным фактором в теоретических построениях Бахтина. С этим можно не соглашаться, но не знать об этом пишущему о Бахтине нельзя. Между тем как автор его биографии ни слова не говорит ни о чем подобном. Отсутствие практических навыков, свидетельствующих об освоении Бахтина, вкупе с отсутствием теоретической реконструкции дают основание предположить, что бахтинская философия смеха автором его биографии не прочитана. Стоило ли тогда браться за дело, которое явно не по зубам?
Возможно возражение. Подумаешь, смех. Какие еще там смешки в реконструктивный период? Важно ли понимание смеха, когда речь идет о таких серьезных вещах, как «десакрализация» сакрального? На дворе «эра подозрения», эпоха тотальной десакрализации всего, что остается сакрально упакованным. А г. Коровашко - «радикальный десакра-лизатор», за что ему честь и хвала (см.: [3]). Ответ очевиден, и он фактически уже прозвучал. Десакрализация - это работа, которую начали не А. Коровашко и не А. Рудалев. Это работа, совершающаяся без газетно-эстрадного шума уже двести с лишним лет, иное слово для этой работы - историзм. Историзм по существу - это отмена очевидностей, т. е. именно десакрализация. Начали эту работу Гёте и Гердер, одна из вершин этой работы в планетарном масштабе - аналитика Бахтина. Именно в режиме фундаментальной десакрализации и сказано Бахтиным о невозможности в XX в. (и уж тем более в XXI в.) «прямого патетического слова». И отсюда же понятно, что «десакрализация», о которой заявлено А. Рудалевым и А. Коровашко, - фиктивная. Это пена слов4, за которой - попытка протащить именно работу по культивированию сакрального, а именно сакрализацию своего, родного, для чего и нужно всё, что противостоит идолам секты, вымазать в черный цвет. Подлинная десакрализация вездесуща, она не оставляет никаких зон, свободных от вопрошания, она не допускает возможности культивирования идолов, по отношению к которым возможно лишь экстатическое благоговение. Ситуация, когда мы четыреста раз кого-то осудили (и здесь пока неважно, справедливо осудили или нет) и тут же рядом о ком-то говорим только хорошее и ни разу не судим, в режиме подлинной десакрализации абсолютно невозможна. Между тем у г. Коровашко именно так, набор своих святых, все сплошь в белом и в ореоле святости, в противоположность черным и серым чу-
жакам, всем тем, кто «за» Бахтина. Не место приводить список всех тех, кто свят для г. Коровашко (а он прозрачен и легко угадывается, это стандартный набор имен из святцев модерной науки), укажем одно имя: В.Б. Шкловского. После Бахтина именно он является самым цитируемым автором в книге А. Коровашко, и всегда Шкловский цитируется в одном ключе, а именно с благоговением. Как только мы прикасаемся к Шкловскому, космической мощи веселость г. Коровашко куда-то испаряется. Мы приближаемся к идолу, округлое лицо стебущегося гопника вытягивается, обретая елейную мечтательность. Вершина этой елейности - слова со с. 431, где каждое слово облито патокой и пахнет ладаном: Шкловский - один из немногих философов, «пытавшихся объяснить мир, тогда как другие стремились его изменить». Комментария могло бы и не быть, но он есть. После провозглашения Шкловского антиподом Марксу следует перечень всех выдающихся достоинств кумира Андрея Коровашко. Среди них есть и такое: Шкловский - «замполит советского литературоведения» (с. 432). Простите, каким образом сочетается тезис о том, что Шкловский «объяснял», но не «изменял», с тезисом о том, что он «замполит литературоведения», т. е. с тем, что он был в гуще политики? Стремление лишний раз покурить фимиам своему кумиру приводит А. Коровашко к полному абсурду.
Сократическая ирония мужественна, ибо ответственна. Гопнический стеб труслив, ибо стаден, он всегда прячется за очевидность (и тогда за сакральное), поддерживаемую стадным одобрительным мычанием. Насмешливость г. Коровашко именно такова, она суетливо торопится навстречу стадному одобрению. Порадуемся за него. Авансы стада он отработал более чем старательно.
А теперь всё же о чем-то кроме смеха. Хотя еще раз подчеркнем важность смеховых параметров дискурса: именно в смехе структура дискурса и проявляется в своей максимально явленной конкретике. Но всё же попробуем сделать вид, что смех можно взять за скобки и отделить от логики и поговорить собственно о ней. И тогда такая (ожидаемая уже) констатация: логика поражает своей элементарностью. Точнее, полным отсутствием серьезной мысли. Вместо мысли - идеология, суд во славу сектантской догматики, хуже того, ритуальная жертва.
Сравнение г. Коровашко с дикарем, увидевшим впервые чудеса цивилизации, уже прозвучало [4]. За эффектность и точность этой метафоры ее ав-
тору - мой большой «лайк». Но нужна поправка. Дело не в элементарности самой по себе, случайно откуда-то взявшейся. Н. Долгорукую можно понять именно так, ну вот напала черно-белая желчь на г. Коровашко и всё, и над этим можно попереживать. И не стоит искать здесь смыслы ни эпистемологические, ни социальные, ни политические. Так вот стоит. Здесь есть и политика, и социология. А еще это хороший повод подумать над эпистемоло-гически значимыми параметрами. Да, политика. В таком, казалось бы, мирном деле, как гуманитарное знание, теперь без этого нельзя. На западном фронте серьезные перемены, а ветер оттуда, поэтому атмосфера в сообществе гуманитариев всё перенакаляется, агрессии и насилия всё больше, научное коммуницирование становится всё более конфликтным. Так появляется работа для политиков. Но хотелось бы, чтобы этой работы было меньше. Единственный путь - идти вглубь, к эпистемологии. Чем больше эпистемологической внятности, тем меньше остается политикам. Всё дело именно в эпистемологии, решающий выбор совершается именно на этом уровне. А здесь сегодня - противостояние реализма и конструктивизма. И если параметры реализма остаются относительно стабильными, то конструктивизм стремительно меняется, он всё более радикализируется, решающий жест эпистемологического конструктивизма - отказ от объективной истины -становится всё более решительным и воинственным (см. об этом: [5]). Следствие этого - утрата понимания. А отсюда и рост рейтинга политиков: страсть к конфликтам - прямое следствие отказа от работы понимания. Понимания всё меньше, соответственно в дискурсе всё меньше взвешенной логики, всё больше моментов, напоминающих атмосферу не академических диспутов, а зала суда, да хорошо бы, если бы еще суда, а то всё чаще в «аналитику» проникает нечто, отсылающее уже не к суду, а к расправам комиссарских троек. Первая биография Бахтина -важнейшее рубежное событие именно в этом контексте. В лице А. Коровашко радикализм поигрывает мускулами и пытается явочным порядком реализовать всё более обозначающуюся страсть к расправам, жажду крови. Важнейшая задача в этом контексте -попытаться внутри критической аналитики прочертить эпистемологически внятно границу между судом и расправой. Пусть будет и суд, но лишь бы не комиссарский. Поэтому нужна эпистемология.
Но вначале социология и политика.
Логика г. Коровашко является групповой, идеологически маркированной. Его книга о Бахтине
прежде всего попытка поучаствовать в актуальных трендах, значимых в процессах формирования идентичностей, претендующих на доминирование. Как целое, как поступок эта книга напоминает то, что в 2003-2004 гг. делала госпожа Оксана Тимофеева. Эта дама, полагающая себя одним из лидеров «актуального философствования», в те годы искала пристанища понадежнее, поближе к центрам «передового» знания и сигналила вовсю о своей готовности к самым решительным концептуальным перфор-мансам на поприще борьбы за торжество модерно-сти. Пик такой сигнальной стратегии - пассаж в одной из ее рецензий, где вся русская классика, и литературная, и философская, была представлена чем-то, годным только для утешения пьяного быдла в «таежных» пивных (см. более подробно о этом: [5, с. 82-84]). Г. Тимофеева твердо знала, что это именно то, что будет одобрено модной тусовкой, что здесь надо действовать решительно и не мудрствуя - чем круче будет наезд на «сакрально-русское», тем большим будет одобрение. Так и оказалось. Немедленно после этой эскапады она получила доступ в орден посвященных, статус главного идеолога имперской канцелярии нашего модерного знания, а в виде награды получила и чиночек, должность редактора журнала «Новое литературное обозрение», где и рулила теорией почти десять лет. Вот ровно так же г. Коровашко, когда нанизывает одно на другое оскорбления в адрес Бахтина по принципу чем круче, тем лучше, знал, что это понравится элите нашего модерного знания, попадание в которую и было, собственно, единственной целью всего шоу. Социальный лифтинг за качественную отработку соцзаказа. А соцзаказ есть, поскольку есть идеология. Модерная идеология, провозглашая на словах радикальный плюрализм, в реальности не принимает инаковости, поэтому услужливая рьяность в поношениях этой инаковости не должна иметь границ. Плюс срабатывает закон модерности: модер-ность методологически сверхактивна, это досталось по наследству от эстетики авангарда, где манифесты часто предшествовали текстам. Есть сильный, насыщенный политическим пафосом соцзаказ. Он провоцирует активные эксперименты. Вот г. Коровашко и откликнулся. Поупражнявшись «на кошках»5, он почувствовал в себе призвание теоретика. А это нынче хорошо продается. Пора талант монетизировать. А для этого надо посигналить о своей готовности к любому радикализму как можно громче. Отсюда отчаянное стремление книги А. Коровашко быть манифестом «неклассической филологии». Признаки ма-
нифеста налицо: методологический пафос, эпистемологический сверхрадикализм и энциклопедизм. Особенно забавен энциклопедизм, который перерастает в ученый педантизм, в нечто еще более смешное и наивное, в детское. Как четырехлетний мальчик, панически боящийся, что кто-то из взрослых его не заметит, говорит намного чаще обычного и рассказывает обо всем, что знает, так и г. Коровашко валит в кучу ни к селу, ни к городу все модерные «фишки». Имена, которые он упоминает как авторитетные, - это целый парад планет. Тут и Барт, и Фуко, и Эко, и Лидия Гинзбург, и, конечно же, Ханна Арендт. А еще практически все формалисты. А еще А. Тесля. Модные дискурсы фигурируют тоже почти все, и тоже ни к селу, ни к городу (ну зачем нужно было приплетать еще и дискурс о визуальном? -с. 155). Ну вот модные фишки - это же так здорово, ну надо все их перечислить, ну вот все-все! Каждой своей страницей книга А. Коровашко исступленно вопиет: «Ну заметьте же меня, ну заметьте, ну возьмите же меня в модерную элиту, я же хороший, я свой»! Понятно, что в такой азартной суете где уж тут до Бахтина, Бахтин как таковой г. Коровашко абсолютно неинтересен, возиться с ним - зачем? Бахтин всего лишь хороший символ инаковости по отношению к миру модерного знания. Поэтому его и нужно представить воплощением адской тьмы. Ненависть и злоба - хорошие маркетинговые инструменты, с их помощью может получиться эффектное публичное шоу.
Сразу можно что-то сказать о том, сколько это всё стоит. Наиболее точный литературно-киношный аналог (в поисках литературных аналогов мы следуем за автором новой книги о Бахтине, он это любит) энтузиазма г. Коровашко - те интонации, которыми С. Мартинсон озвучивает слова «Акела промахнулся!» из известного мультика. Точно так же, как в «Маугли», «смелость» обличения, восторг ненависти обеспечен поддержкой сильного Хозяина, полной гарантией собственной безопасности.
Это была социальная эпистемология, теперь «просто» эпистемология, а именно эпистемология критической оценки, критика критического разума.
Любой анализ какой-либо теории содержит в себе оценку, а оценка - это в том числе суд. Судить -это нормально. В том числе нормально судить Бахтина, в том числе строго, пусть даже жестоко. Возможность строгости-жестокости такого суда с порога мы отвергать не имеем права - а вдруг заслужил? Но можно что-то сказать о структуре этой строгости-жестокости, из которой можно усмотреть справедли-
вость, меру? Мера эта, разумеется, исторична, за ней тоже что-то вроде общественного договора, но сама по себе презумпция справедливости имманентна научной аналитике как таковой.
Рискнем высказать несколько предположений о параметрах того общественного договора, который в качестве чего-то вроде эпистемы предшествует научно-критической оценке последние лет двести. Справедливая научная критика - это когда соблюдается следующая последовательность актов: суду-оценке должна предшествовать интерпретация, пусть не развернутая, но внятная, артикулированная. А интерпретации должна предшествовать реконструкция анализируемого предмета, в нашем случае воплощенной в текст логики. Кстати, нечто похожее тысячелетиями соблюдается и в юридической практике. Приговору предшествует суд, суду - спектр интерпретаций и оценок, интерпретации - свидетельства, представленные как целое, собранные в конструкцию, т. е. интерпретации именно и предшествует адекватная реконструкция. Иначе говоря, возможность суда опирается на презумпцию необходимости определить смысл слова и дела того, кого судят. Иначе говоря, подсудимого надо услышать, услышать его голос о себе самом. Так это в юридической практике, это же является необходимым условием научной критики. Прежде чем судить, надо услышать голос того, кого мы судим, непременно необходимо спросить его о себе самом.
Вот в этой точке нашего размышления можно сказать еще что-то определенное о книге А. Коро-вашко. В своей книге о Бахтине он его ни о чем не спрашивает. Бахтин ему неинтересен настолько, что он его ни разу ни о чем не спросил. И это поразительно. Прежде всего потому, что такое вообще находится за пределами допустимого в научно-критической аналитике, и это вдвойне абсурдно, поскольку речь идет о Бахтине. О человеке, главный смысл учения которого - требование всегда спрашивать того, кого мы судим. Это message, твердый и ясный голос Михаила Михайловича, который звучит с каждой страницы его текстов. Нельзя судить, не спрашивая ответчика. Это выглядит трюизмом, но это очень и очень не трюизм. Книга Бахтина о Достоевском - это в том числе и грандиозная картина трагичности бытия современного человека. Да, в теории мы вроде знаем, что до суда обвиняемого нужно спросить о смысле его поступков. Но то, что мы умеем делать в суде, мы катастрофически не способны делать в текучке повседневных практик. Именно поэтому и нужен был гений Бахтина, чтобы
такие простые и ясные слова смогли состояться. Только Бахтин и мог их произнести, точнее именно у Бахтина эти слова что-то весят, потому что именно он, как никто в XX в., видел мощь давления социальных факторов на слово. Слово в его учении тотально социально. Но это же слово и космично, оно помнит и о космосе, и о человеческом братстве. Отсюда и значимость простых слов: «человека надо спрашивать».
И тогда мы второй раз задаем тот же вопрос, исходящий из моего «запредельного экзистенциального изумления», о котором я уже упоминал: зачем было г. Коровашко браться за Биографию Бахтина? Точно так же, как он, человек, не способный в принципе смеяться весело, пытается несмешно смеяться над одним из самых веселых людей, не попытавшись даже подумать об этой веселости, он судит заочно, не спрашивая, того, кто против всякой заоч-ности, кто теоретически обосновал невозможность заочности, не задумавшись даже о самой проблеме заочности оценки и суда. Катастрофически не дотягивая до уровня мысли Бахтина ни по одному из важных параметров, г. Коровашко рвется быть впереди всех как Первый по Бахтину. Зачем такой неумный и неуместный балаган?
Еще одна оговорка. Какая-то возможность защищать г. Коровашко еще пока есть. Ведь цитаты из Бахтина в тексте его книги какие-никакие есть. И тогда есть возможность попытаться выдать цитату за голос, выдать компиляцию цитат за реконструкцию. Можно ли компиляцию цитат теоретически отделить от реконструкции мысли?
Здесь уточнение. Оно опирается на голос самого Бахтина и тех, чей голос созвучен. Дело в том, что сам Бахтин внятно и недвусмысленно запретил читать себя методом выдергивания цитат. Центральная категория его аналитики - «незавершенное слово». Это тонкое и сложное понятие, об оттенках его смысла можно и нужно спорить долго, но прочное ядро этого понятия ощутимо. Слово - это что-то и твердое, устремленное к предмету, но и нечто динамичное. Попытаемся здесь сэкономить на выкладках. Для этого воспользуемся словом автора, существенно близкого в понимании динамичности слова Бахтину. Бердяев в то же самое время, когда Бахтин работал над своим учением о слове, писал о себе: «Мысли мои будут поняты верно, если они будут поняты динамически» [6, с. 407]. Нерастворимый осадок понятия «незавершенного слова» примерно об этом же. Поэтому требование «читать меня динамически» относится и к Бахтину6. Можно
спорить с Бахтиным там, где он на основании понятия «незавершенного слова» строит свою историческую типологию культуры, но совершенно точно учение о текучести слова предполагает, что о слове самого Бахтина нединамически думать нельзя.
Тогда что такое «динамически» думать? Возможна ли здесь структурализация, уточнение параметров динамики? Опять же обязательное уточнение: полная картина - задача схоластическая, это когда-нибудь потом, а нужно что-то рабочее. И тогда так: понимать слово динамически - это понимать его исторически. Это перенесение вовнутрь слова принципа историзма. И тогда важная констатация: эту работу мы умеем делать с того самого момента, как историзм появился, т. е. двести лет как. Не все, но многие (во всякой умной аналитике можно найти следы этой работы). Всегда, когда мы сложно, как о чем-то многоярусно структурированном, думаем о людях и их словах, мы эту работу и делаем. В последнее время следы такой работы стали заметны в том числе и в такой налаженной индустрии, как аналитическая философия. Это происходит, когда вводится требование различения «сильной» и «слабой» версий какой-либо теории7. Можно считать это различение сильных и слабых версий теорий минимальным режимом усилий в работе того типа реконструирования, который может претендовать на то, чтобы называться современным. Возможно такое упрощение: слабая версия той или иной гипотезы -это минимум теоретичности (генерализации), ее сильная версия - максимум теоретичности. Сильная версия - собственно сама теория, точнее ее предел, пик. Слабая версия - нечто, предшествующее теории, то, что мыслится твердым, само собой разумеющимся основанием теоретических построений.
А еще в любой работе мысли есть то ее состояние, когда она работает как регулярность языка/речи. Это как раз тот уровень, с которым проще всего работать, то, за что цепляются ленивые двоечники, когда можно попробовать, вместо того чтобы подумать, просто надергать из текста, излагающего теорию, чаще всего употребляемые слова-штампы.
Это различение трех уровней реконструкции теорий особенно актуально для понимания Бахтина, поскольку, с одной стороны, его тексты принципиально открыты для внятного динамического реконструирования, для различения сильных/слабых моментов, с другой - они катастрофично уязвимы для двоечников, над ними легко смеяться, выдергивая из них странные слова (Бахтин их не боится просто потому, что он - необыкновенно смелый мысли-
тель), - точно так же, как во все времена было легко смеяться над интеллигентами, надсмехаясь над необычным: очками, шляпами и т. п.; интеллигенты -всегда - инаковые, т. е. «идиоты» в точном смысле этого старого греческого слова. Особенно уязвима бахтинская теория диалога, но она же открыта для внемлющего понимания. Сильная версия теории диалога - онтологизация диалога, превращение диалога в центральную категорию бытия: «Быть -значит общаться диалогически» [7, с. 294]8. Слабая -это уже упоминавшийся выше запрет на «заоч-ность». Контакт с Другим невозможен, если ему не предшествует интерес к самосознанию этого самого Другого. «В человеке всегда есть что-то, что только сам он может открыть в свободном акте самосознания и слова, что не поддается овнешня-ющему заочном определению (всё выделение авторское, бахтинское. - В. М.)» [7, с. 68]. Автор этих строк категорически не согласен с сильной версией (за что был жестоко бит как в студенчестве, так и в аспирантуре), но столь же категорически согласен со слабой. Без различения сильной и слабой версий о Бахтине сегодня писать нельзя. Но при этом мы понимаем, что таковое сплошь и рядом сегодня происходит. Но это не худшее. Хуже, когда нам хочется извлечь из Бахтина эрзац, тогда мы скажем, что Бахтин - это что-то такое, где много слов про диалог. Так вот: в Главной Книге о Бахтине вся теория диалога излагается именно в режиме того типа «реконструкции», когда мы из живого слова вытаскиваем только жвачку. Всё, что автор увидел в текстах Бахтина, - это то, что слово «диалог» повторяется очень часто, констатаций от раздражения этим обстоятельством и исчерпывается его «анализ»9. Представим, что было бы, если бы на экзамене по введению в литературоведение филолог-первокурсник, отвечая «Бахтина», сказал бы, что теория диалога - это «много-много раз слово "диалог"»? Самый лояльный и доброжелательный экзаменатор обязан был бы поставить два балла, не больше. И эта двойка была бы тем более заслуженной, если бы этот первокурсник заявил, что он занимается великим делом десакрализации. Объем работы по реконструкции мысли в таком ответе почти нулевой. Как и в книге доктора филологии А. Коровашко.
Такой же объем работы реконструирования -во всех других главах и главках Первой Книги о Бахтине. Ни одной попытки внятного реконструирования целостности смысла текстов Бахтина в его первой биографии нет. Отсюда вывод: в этой книге нет никаких следов серьезной критической аналитики,
есть только суд, судилище. Объемная книга, написанная во втором десятилетии XXI в., Первая Итоговая книга о великом мыслителе, Первая Биография. И при этом на четырехстах страницах нет никаких следов интереса к самосознанию Бахтина. Его осудили, ни разу ни о чем не спросив. Так судили в 1919 г. «чрезвычайные» комиссары. Жуткий абсурд, отдающий каким-то адским холодом. Бахтина, каждая страница которого вопиет о том, что заочная правда всегда ложь10, осудили безоговорочно заочно.
Тем самым Бахтин еще раз доказал, на этот раз посмертно, что слова о необходимости вопрошания, о насилии, заключенном в любой «заочности», не трюизм. Они дают совершенно четко прописанный принцип, на котором держится как коммуникация вообще, так и механизмы научного коммуницирова-ния. Сектантскую идеологию, маскирующуюся под научно-критическую аналитику, этот принцип позволяет узнавать совершенно определенно.
По отдельным положениям полемизировать с автором биографии Бахтина невозможно. Тысяч страниц комментариев опус г. Коровашко не стоит. Отмечу пару случаев, когда либо логика автора запредельно абсурдна, либо имеет место сознательная дезинформация, либо присутствует и то, и другое.
Особенно замечательны обвинения Бахтина в плагиате. Их много. Фактически везде, где за бахтин-ским словом признается хоть какая-нибудь теоретическая значимость, здесь же немедленно сообщается, что всё значимое появлялось только потому, что единственным талантом Бахтина была исключительно развитая способность «тырить». «Тырил» он всегда, с первых робких попыток публичности, до самого конца, «тырил» у всех, у родного брата (с. 33), у Шпенглера (с. 265-267), у Г. Когена (с. 98), у М. Кагана (с. 98), у И. Канаева (с. 221), у Тынянова (с. 191)11. Но, конечно же, роскошнее всего он «тырил» - у кого бы Вы подумали? - ну конечно же, у Шкловского! Ах, как он «тырил» у Шкловского!! Всю жизнь, всегда и везде. Это опера, как он «тырил» у Шкловского! Идеи для «Поэтики»? Да! Позже идею для второй книги, теорию карнавального слова? Да (с. 396, 399)! Поэтому об этом, о кражах у Шкловского, о самом принципиальном случае, о краже главной идеи «Проблем» / «Поэтики». Всё, что интересно в главной книге Бахтина, в «Проблемах творчества» / «Проблемах поэтики» Достоевского, - оттуда, из склонности к клептомании. Единственное интересное место в «Поэтике», по г. Коровашко, -
это учение о «словах-оглядках» и «словах-лазейках», изложенное в главе «Слово у Достоевского»12. Оба типа слова - разновидности «корчащегося» слова. Вот именно это, идея «корчащегося слова», с точки зрения г. Коровашко, интересна. Но, как мы понимаем, хороша она, во-первых, потому что краденая и, во-вторых, потому что краденная хорошо, там, где надо краденная, т. е. украдена она у великого и ужасного гуру, у божественного В.Б. Шкловского. Бахтин всегда всё «тырил» у Шкловского (видимо, потому, что в силу убогости смог прочитать более или менее всерьез только его, богоподобного В. Б.), но вот случай именно кражи «корчащегося слова» особенно интересен. Потому что это двойная кража. Помимо Шкловского, у этой идеи есть еще один хозяин - В. В. Маяковский (кстати, и от Шкловского это тоже недалеко). С него и начнем. В «Облаке», как известно, было: «Улица корчится безъязыкая». У Бахтина - учение о «корчащемся слове». Ага, плагиат. «Своим возникновением этот образ («корчащегося слова». - В. М.) обязан поэме Владимира Маяковского» (с. 277). Ну вот как комментировать этот бред? Всерьез невозможно, но как-то надо, попробуем. Но тогда развернуто, с погружением в бэкграунды и в контексты, с необходимой здесь экспликацией упоминавшегося выше учения Бахтина о тотальной социальности слова.
Это учение - одно из крупнейших событий в гуманитарном знании XX в., имеющее прямое отношение к самым главным трендам столетия, прежде всего к «пересборке эпистемологического». Теория Бахтина находится в этом контексте в ряду с такими рубежными явлениями, как ранний Рассел, поздний Витгенштейн, как экзистенциализм Хайдеггера, как структурализм Леви-Стросса и постструктурализм Деррида-Делёза-Фуко. Так, существеннейшая часть философии Жака Деррида (а его многие называют «величайшим философом современности») прямо сопоставима с бахтинским пониманием слова. У Деррида слово, пытаясь быть подлинным, в пределе выхода к этой исконно-интимно-первичной подлинности непременно обнаруживает, что там уже кто-то наследил, там всегда «трещины» и чужие «следы» (см. подробнее: [5, с. 150]). Но ведь именно об этом и писал Бахтин за сорок лет до Деррида. Невозможно подозревать слово в наличии трещин и следов более радикально, чем это делает Бахтин. Его «оглядка» и «лазейка» - это именно трещины и следы следов. В каждом из наших слов мы прячемся (с помощью «лазеек» и «оглядок») от давления Чужого, проникающего в слово еще до его произноше-
ния. Именно поэтому учение Бахтина о слове - это учение о его тотальной социальности. Позже эта тема будет магистральным трендом всей «неклассической философии». Центральное для современного знания о языке понятие «акта высказывания» -это бахтинское понятие. У Бахтина слово именно акт, социальное действие, погруженное в сетку социальных связей. С фиксации именно так устроенной работы слова начался постструктурализм, не случайно именно в момент своего появления он и канонизирует Бахтина усилиями Ю. Кристевой. Мимо Бахтина в современных спорах пройти нельзя, сколько-нибудь честная наука признает это определенно и твердо. Точность и выразительность логики Бахтина продолжает изумлять и завораживать. Ж. Делёз (самый популярный философ современности), мало цитирующий кого-либо, в книге «Кино», где, казалось бы, вообще всё далеко от «диалога», возвращается к Бахтину снова и снова [8]13.
Поэтому именно с Бахтина начинается поворот к «сильным» версиям социальной эпистемологии, полагающим знание в первую очередь социальным феноменом. Призывы к построению социологии знания были и до Бахтина (К. Мангейм), но всерьез всё начинается там, где оказывается возможным увидеть социальность в структуре слова, что и происходит у Бахтина предельно драматично.
Из осознания этой драматичности вытекает лейтмотив работ Бахтина 1920-х гг. - критика «лингвистического» понимания слова, т. е. представления о слове как о ярлыке букв/звуков «со смыслом» (твердо зафиксированном в лингвистических словарях), прибитом к предмету. Голос Бахтина в 1920-е -это «одинокий голос человека», воюющего с элементарностью представления о слове как об ярлыке, перешедшего из академической лингвистики в структурализм де Соссюра. Не было в гуманитари-стике всего XX в. более энергичного протеста против понимания слова как ярлыка, чем бахтинского. Эта энергия актуальна и сегодня, в XXI в., особенно это понимаешь, читая Главную Книгу о Бахтине, потому что представление о слове у г. Коровашко именно то самое гимназически-доисторическое, добахтин-ское. Чтобы сопоставлять акты высказывания, ему не нужно погружаться в сложности контекстуальных связей, достаточно просто радоваться знакомым словам, мыслимым равными себе ярлыками. Именно благодаря такой наивности оказывается возможным заявить, что учение Бахтина о слове как о социальном действии, как о проникновении социальности в интимность моего произнесения моих
слов (что и приводит к «заиканию» и «корчам»), является простой кражей метафоры Маяковского о «безъязыкой улице». Связь здесь только та, что у Маяковского используются два слова, внешне похожие на слова из лексикона Бахтина, на слова «язык» и «корчи». Больше никакой связи нет. У Маяковского «безъязыкость», которая болезненна, судорожна, - это свойство толпы, массы, и это состояние субъекта слова, предшествующее слову, дословес-ное. У Бахтина же речь о трагедии, совершающейся, во-первых, внутри интимности индивидуального «Я», во-вторых, речь о свойствах самого слова как такового, не говоря уже о том, что у Бахтина не просто метафора, а теория, дающая структуризацию и классификацию вариантов «корчащегося слова».
А теперь Шкловский. Вот его слова, которые, по г. Коровашко, Бахтин «стырил», сделав из него «теорию». «Согласно Шкловскому, поэзия - это "речь заторможенная, кривая", т. е. тоже "скорченная"» (с. 277). Простите, здесь когнитивный диссонанс. У Шкловского поэтическая речь всего лишь «кривая». С чего это вдруг слова «торможение» и «кривизна» оказались синонимами слова «корчи»? Это что, новая филология такая? Кривизна всего лишь один из признаков понятия, связанного со словом «корчиться», причем вторичный; это всего лишь отдаленно связанные семантически слова. Каким таким образом на основании отдаленного сходства двух слов, вырванных из контекста, становится возможным утверждение о том, что между теорией Бахтина, употребляющей слово «корчиться», и определением Шкловского, употребляющим слово «кривизна», «очевидное сходство» (с. 278), из чего и следует факт кражи Бахтиным чужой интеллектуальной собственности?!14
В столь принципиально важной ситуации след-кет рассуждать подробнее и по порядку. Начну с того, что вряд ли сам Шкловский понимал, что он хотел сказать. Уточнений термина «остранение» у него множество, все они смотрят в разные стороны, туман и нечаянный, и принципиальный. Но хорошо, что понятно то, что ему решительно не нравится. А не нравится ему теория, согласно которой смысл поэтического слова в том, что оно экономично. Это Г. Спенсер, и в небольшой статье «Искусство как прием» ему достается дважды. Смысл поэтического слова, по Шкловскому, в прямо противоположном -в неэкономии. Процесса восприятия должно быть не мало, а прямо наоборот, как можно больше. «Воспринимательный процесс в искусстве самоценен и должен быть продлен» [9, с. 15], необходимо
увеличить «долготу восприятия» - это и дает «выход вещи из автоматизма». Длительность же достигается «семантическими изменениями», и тогда опорной категорией всей конструкции оказывается метафора, и тогда итог оказывается не просто понятным, а тривиальным до изумления. Вся «новаторская» теория «остранения» оказывается реабилитацией классической риторики античных времен, чего сам Шкловкий и не скрывает, а, наоборот, выпячивает, торжественно ссылаясь на первоисточники, прежде всего на Аристотеля. Основная оппозиция, из которой разворачивается дискурс раннего Шкловского, -«автоматическое слово» - «остраненное слово» равна оппозиции «прозаическое слово» - «поэтическое», которая, в свою очередь, трансформируется в оппозицию «неукрашенное слово» - «украшенное». Поэтическое слово по Шкловскому - «средство усиления впечатления», «фигура». Риторика - это и есть то, к чему возвращает нас «новаторская» эстетика формализма. То новое, что есть в теории Шкловского, является простым небольшим добавком к программе ренессанса риторики, это требование того, чтобы украшенности было много, как можно больше, метафора должна быть как можно более метафоричной, т. е. максимально загадочной, отсюда и экскурс в фольклорную загадку. И тогда «философия» Шкловского сползает к идеологии, а «теория» оказывается манифестом, простой апологией поэтической зауми. Подчеркнем еще раз, что этот итог никак не противоречит главному, курсу на риторику. Усложненность метафоры - простая добавка к риторическому пониманию слова, находящаяся внутри самой риторической системы - в том числе и потому, что риторика из самой себя многажды порождала этот же самый принцип, выход к заумной метафоре. Это было и в александрийской поэзии, чуть позже в поздней латинской поэзии, в Высоком Средневековье и т. д., на это прямое предшествование указывает сам Шкловский, упоминая Даниэля Арнаутского как один из первоисточников своего понимания природы поэтического слова. Главное - это то, что из поэзии выбрасывается всё, что не является простым гимназическим упражнением в шлифовке навыков риторической техники. Замечателен список «фигур», т. е. видов хорошего поэтического слова по Шкловскому: параллелизмы, повторы, гиперболы, метафоры - фактически это названия параграфов любого учебника по риторике. Это ровно то самое понимание поэтического слова, которое транслирует риторическая традиция от эллинистических учебников до «Общей риторики» и «Частной рито-
рики» Кошанского. Потрясающе замечателен пример хорошего поэтического слова, которым Шкловский в решающем месте поясняет свою мысль, -слово «шляпа», обращенное к неуклюжему солдату. «Этот образ - троп поэтический», - торжественно объявляет Шкловский.
А теперь вопрос: простите, этот вот интеллигентский треп, эту вялую жвачку, которой две тысячи лет в обед, мы должны принять в качестве прямого источника бахтинской теории тотальной социальности слова? Зачем вообще это нужно было Бахтину «тырить» у Шкловского с приключениями, если всё это валяется у обочины уже две тысячи лет как? Да, над украшенностью слова можно уныло взгрустнуть и назвать это «кривизной» слова. Да, Шкловский именно эту угрюмую пошлость и изрекает. И всё. Никакого другого смысла в этой «теории» поэтического слова нет. Как можно усмотреть хоть что-то близкое между теорией социальности слова и «открытием» Шкловским украшенности поэтического слова? Если в параллели Маяковский - Бахтин основанием является хотя бы то, что у Маяковского встречается слово «корчиться», то у Шкловского и этого нет, нет ни слова ни о чем, хоть отдаленно напоминающем корчи. Здесь совсем иное: да, «речь заторможенная, кривая», но «торможение» Шкловского ни в коем случае не корчи. Да, по «кривой», но всё плавно и мед-лен-но, как и положено движениям правильного эстета, ничего судорожного, корчащегося. А. Коровашко, к сожалению, плохо прочитал даже эти десять страниц своего любимого философа. Если бы он почитал их внимательно, то он нашел бы там нечто подлинно интересное с точки зрения диалога между Бахтиным и формализмом. Это то место у Шкловского, где говорится об «обмолвках», о «недостроенных» фразах с «полувыговоренным словом». Вот это - действительно то, что имеет отношение к «корчам» слова у Бахтина. «Недостроенная фраза с полувыговоренным словом» [9, с. 14]. Вот эта полувыговоренность и есть нечто действительно близкое бахтинскому корчащемуся слову. Именно здесь перекличка. Но здесь же и громадная разница. Шкловскому обмолвки совершенно неинтересны, они находятся за пределами художественной речи, противостоят ей, это признаки той «автоматизации», с которой он воюет. Он говорит об «обмолвках» мимоходом, отбрасывая в сторону, потому что совершенно не знает, что с этим делать, это куча мусора, мимо которой он и идет как эстет. А Бахтин - мусорщик, который именно в этой куче и копается15. Именно обмолвки и интересны, именно
они и есть тот предмет, который Бахтин исследует, его теория и есть классификация обмолвок, «лазейки» - именно про это. И сами по себе Бахтин и Шкловский - антиподы, и их теории - антиподы в той же степени, а их предметы полярно противоположны. О каком плагиате может идти речь? В книге же А. Коровашко именно факт плагиата, кражи прямо и утверждается. Грубая топорная работа, нечто, находящееся за пределами гуманитарной аналитики, простое жульничество.
Дальше еще невероятнее. А. Коровашко начинает комментировать Шкловского, подсвечивая его логикой Бахтина! Следуют рулады о том, что для Шкловского все поэтические «словодвижения» принимают «эпилептический характер». Простите, где об этом у Шкловского хоть слово, хоть половинка слова, хоть намек? Все эти вольные «комменты» не имеют под собой никаких оснований, ни слова ни о чем подобном у Шкловского нет и быть не может! Ничего кроме цивилизованного умеренного движения мысли в работе метафоры по Шкловскому нет! Навязав Бахтину несуществующую связь с мыслью Шкловского, г. Коровашко следующим ходом навязывает уже Шкловскому связь с логикой Бахтина и делает из этого умеренного эстета, верноподданически преданного риторической симметрии, торжествующей в гомогенно упорядоченном мире16, поэта эпилептических судорог и конвульсий!
Если какие-то предположения г. Коровашко еще можно попытаться представить в виде научных гипотез, то тезис о заимствовании Бахтиным идеи «корчащегося слова» у Шкловского - грубая ошибка, недопустимая не только в книге, претендующей на научность, но даже в студенческом реферате. Такой же грубой, топорной работой являются и все прочие детективные расследования г. Коровашко, все его попытки поймать Бахтина на краже. Топорность аналитики является прямым следствием деревянного понимания слова, до-бахтинского представления о нем. * * *
Отступление о социальности слова было необходимо в том числе и потому, что таким образом был получен инструмент, позволяющий что-то ответить А. Коровашко еще в связи с одним тяжелым обвинением, предъявленным уже не только Бахтину, но и всему бахтиноведению. Речь о проблеме «дев-тероканона», о текстах, опубликованных под именами И. Канаева, В. Волошинова, П. Медведева и с середины 1970-х всё более определенно приписываемых Бахтину. А. Коровашко решает эту проблему одним махом, не растрачивая ни эмоций, ни стра-
ниц. На проблему авторства четырех книг и пяти статей он потратил шесть страниц. Общее решение мы, разумеется, уже знаем: так, чтоб все «бахтинисты» «умылись», к максимальному их неудовольствию и с минимальной выгодой для Бахтина: нет, и всё. Ответ: налицо тот случай, который мы выше назвали «логикой», опирающейся на откровенную дезинформацию читателей. Перечисляя аргументы, имеющиеся в распоряжении «бахтинистов», отстаивающих идею принадлежности всего «девятероканона» Бахтину, А. Коровашко утверждает, что их «всего три» и перечисляет их: «устное радио» (с. 225), «теория "умственной недостаточности" Волошинова и Медведева» (с. 226), «качественный разрыв» между спорными текстами и определенно принадлежавшими Волошинову и Медведеву произведениями (с. 226). Это прямая наглая ложь. Самый главный и твердый аргумент он не приводит, не говорит о нем ничего, а он-то и является тем фундаментом, на основании которого современное бахтиноведение решило: «После принципиального доказательства авторства Бахтина (книг "девтероканона". - В. М.) все "права" переходят к нему» [10, с. 93]. Это основание - математика, точнее статистика. Крупнейший специалист по творчеству Бахтина И.В. Пешков сделал то, что давно следовало: просчитал повторяемость словосочетаний в текстах «девтероканона» и собственно Бахтина. Отсюда и уверенность итоговой констатации: «В принципе это всё», «девтероканон» написан Бахтиным [10, с. 92]. С этим невозможно спорить, это статистика, серьезный экспертный анализ, осуществленный специалистом, являющимся крупнейшим текстологом, известным знатоком истории главной планетарной текстологической проблемы, «шекспировского вопроса». Это сделано почти уже двадцать лет как - об этой работе Пешкова невозможно не знать. Если бы г. Коровашко привел эти данные, на том облике Бахтина, который представлен в его биографии, появилось хотя бы одно светлое пятнышко. Но г. Коровашко тверд, допустить этого он не мог, поэтому поступил очень просто: сделал вид, что ничего не знает. Всё-всё знает, а обо всем известных исследованиях (в том числе и на основании этих исследований тексты «девтероканона» планируются к публикации в составе Собрания сочинений Бахтина, издаваемого ИМЛИ РАН) ничего не знает. Комментариев нет. Но есть дополнение. То, что книги, входящие в «девтероканон», написаны Бахтиным, очевидно и без математики. Эта очевидность следует из того, что было выше сказано об учении Бахтина о слове, о том, что его голос
абсолютно уникален в масштабе всего гуманитарного знания XX в., а не только 1920-х гг. Абсолютно уникальна степень неэлементарности понимания слова. Что-то сопоставимое по сложности писали о слове в те годы Мандельштам, Гессе, Т. Манн. Но доведение неэлементарности до теории уникально. Тональность любой страницы работ Бахтина 20-30-х -это именно «одинокий голос человека». И эта тональность объединяет все тексты «девтероканона» с «Поэтикой Достоевского», с другими известными текстами Бахтина.
Строй мысли, энергия мысли - вот что важно, вот что нужно искать. Следы такого поиска хотелось бы найти в Первой Биографии Бахтина. Но, к сожалению, в ней нет ничего подобного. Ничего.
Странная книга. Ее итог - нечто вообще невообразимое в тексте, претендующем на хоть какую-нибудь научную значимость, на «новый взгляд» (слова из аннотации). Обуянный гневом, точнее ненавистью, г. Коровашко в конце скатывается в болото вульгарнейшей конспирологии. Конец жизни Бахтина и прошедшие десятилетия после его смерти отмечены охватившей всю планету бахтиноманией. Не сказать об этом нельзя, делать это приходится и автору биографии. Но тут трудности. Непременно нужны хоть какие-то объяснения этому факту. А рациональных объяснений у г. Коровашко нет. Никаких. Ни одного. Во всей Первой Биографии Бахтина не нашлось ни одного не то что доброго слова о Михаиле Михайловиче, но даже полудоброго. Всё, что сделано Бахтиным, представлено либо как пустышка («нулевой выхлоп»), либо как кража. А. Коровашко не нашел во всех текстах Бахтина ни одной мысли, хоть на что-нибудь годной, хоть сколько-нибудь объективно значимой. Ни одной. А тут надо планетарную бахтиноманию объяснять. Остается один ход - конспирология. Заговор. Но тогда нужно найти ответственного заговорщика. Таковой и находится. Им оказывается известный в 1960-70-е как филолог и в 80-е как историк В.В. Кожинов. Оказывается, весь «миф Бахтина» - дело его рук, итог его забот. «В том, что книги Бахтина... нашли дорогу к широкому читателю, заслуга в конечном счете одного-единственного человека - Вадима Валериановича Кожинова» (с. 420). Дело всё в способности Кожи-нова к внушению. Своим настроением, своей верой в Бахтина «он сумел каким-то необъяснимым образом заразить окружающих» (с. 418). Он маг-гипнотизер, способный заставлять даже и приличных людей включаться в хоровод бахтиномании. Здесь творится вообще невообразимое. О ужас! Кожинов
смог загипнотизировать даже самого главного небожителя, В. Шкловского!! Даже сам Зевс всемогущий поучаствовал в этом сумасшествии (единственное темное пятно на светлом облике В.Б. Шкловского, этот факт А. Коровашко не комментирует никак)! Впечатляющая картина.
Ну что можно сказать об этом бреде? Каким таким «необъяснимым образом» Кожинов из ничего смог создать планетарное явление? А может, дело в том, что наш автор патологически неспособен вообще ничего объяснить? Ну так не берись писать. Ну ладно, автора занесло, но где были редакторы? Ведь если картина верна, то нужно тут же в дополнение писать книги о Кожинове - как о самом влиятельном человеке во всей мировой интеллектуальной истории! Никогда ни один человек на Земле не обнаруживал до сих пор способностей к такому эффективному манипулированию! К 1962 г. молодой филолог смог заставить плясать под свою дудку всю интеллектуальную элиту СССР, а еще через пару лет всю планетарную научную общественность! Это достойно не Книги рекордов Гиннеса, а много большего! Десакрализируя Бахтина, А. Коровашко сделал сверхсакральной фигурой Кожинова! Смешно. Хотя больше грустно. Вопрос: как мог никому не известный в России Кожинов повлиять на то, что уже в начале 60-х стало закручиваться вокруг Бахтина на Западе? Например, на Витторио Страду, который развил бурную деятельность по пропаганде Бахтина в Италии еще в начале 1962 г.? К слову стоить заметить: Страда - крупнейший славист планеты, блестящий интеллектуал, очень мало поддающийся внушению, насквозь ироничный человек (автору этих строк повезло наблюдать это несколько раз в домашней обстановке). Итог книги - конспирология на уровне самых примитивных массмедийных продуктов.
Странная книга. Еще раз обратимся всё к той же мысли Бахтина. Заочный суд неправеден. Если позволяем себе судить кого-то, то только после того, как попытались всерьез пережить интерес к нему (возможная оговорка: допустимы исключения, форс-мажор - в режиме необходимости немедленной защиты в ситуации прямой агрессии). Андрею Коровашко Бахтин совершенно неинтересен и не был интересен никогда. Еще раз всё тот же вопрос: зачем было браться за биографию Бахтина? Зачем было тратить на это несколько лет? Ведь это несколько раз по 365 дней - когда каждый день ты живешь ненавистью и только ненавистью. Стоило ли так пачкать себя?
Кульминация гимназических упражнений г. Коровашко в составлении «смешных» метафор - на последних страницах его книги, где представлен почти «стэндап», почти сценка, вполне театрально-эстрадная. Картина посмертного почитания Бахтина дана как выход на сцену собственно почитателей, филологов-аспирантов и докторантов. Они вываливаются перед нами с «радостным бахтинячьим визгом» (с. 436). Никакой возможности, кроме как представить их себе полулюдьми-полусвиньями, русский язык не оставляет. Все, всерьез принявшие Бахтина, - свиньи, по А. Коровашко. Смешно? Андрею Коровашко, очевидно, очень. Мне как-то нет. Я вспоминаю своих учителей в Омске и Ленинграде, учивших меня читать Бахтина (не буду называть все имена, среди них есть всемирно известные, так, Страду я уже называл). Это они - свиньи?! Или же это касается больше автора этого плюющегося, вою-
щего, брызгающего ненавистью пасквиля, который почему-то называется Первой Биографией Бахтина?
В самом конце еще раз подчеркнем, что книга А. Коровашко - не случайное неизвестно откуда взявшееся событие. Это значимый рубеж движения в том направлении, которое является магистральным для современной науки. Модерное знание, встав на рельсы радикального эпистемологического конструктивизма, немедленно начинает терять способность к пониманию. Отказавшись от объективной истины, невозможно сохранить серьезность отношения к тексту, к чужому миру. Отказавшись от понимания, мы открываем шлюзы ненависти и злобе, мы лишаем себя возможности противостоять насилию. Книга А. Коровашко - знаковое событие в точном смысле слова «знак». Это знак готовности к эскалации насилия, к беспределу ненависти. То ли еще будет.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Как раз в 80-е появилась книга о Бахтине Кларка и Холквиста [11]. Очевидно, она не закрыла проблему. По многим причинам. Большой Биографией, принятой в качестве таковой широким кругом исследователей, она не стала. Это следует хотя бы из того, что она так до сих пор и не переведена.
2 В дальнейшем ссылки на это издание будут даваться в тексте статьи с указанием в скобках страницы книги.
3 Книга Д.С. Лихачева и А.М. Панченко о «смеховом мире» Древней Руси вышла в 1976 г. с посвящением памяти Бахтина [12].
4 Все издержки книги А. Коровашко А. Рудалев объясняет необходимостью «обретения нового не сакра-лизованного Бахтина». Во-первых, никакого «нового» Бахтина А. Коровашко не ищет по причине полного равнодушия и к Бахтину, и ко всему, что он написал. Во-вторых, «не сакрализованного» Бахтина искать не надо, вся необходимая работа по «десакрализации» Бахтина осуществлена давным-давно. Именно так, радикально-несакрально, читали Бахтина С. Аверинцев, С. Бочаров, М. Гаспаров, Ю. Лотман. Формула этого вне-сакрального отношения к Бахтину - в известных словах Аверинцева: Бахтин «никому не оставил возможности быть его "последователем"» [13, с. 468]. Сакрализация Бахтина преодолена здесь на порядок более радикально, чем в книге г. Коровашко.
5 См. книгу, тоже являющуюся десакрализирующим расследованием: [14].
6 Именно на таком, и только на таком прочтении Бахтина самым категорическим образом настаивал С.С. Аверинцев. «Бахтина не надо ловить на слове, не надо понимать его слишком буквально». «Мысль Бахтина искала прежде всего широких эвристических перспектив, а не "научных результатов" в обычном смысле. Сказанное им сказано не для того, чтобы читатель доверчиво принял его тезисы как "последнее слово науки" или, напротив, принялся их оспаривать и опровергать, но для того, чтобы самое устройство головы читателя по прочтении книги стало иным». У Бахтина «можно и должно учиться его свободе» [13, с. 101].
7 Так, в своих новейших капитальных академических исследованиях И.Т. Касавин различает сильную и слабую версию эпистемологического конструктивизма (см.: Касавин - об эпистемологии Д. Блура), а Е.О. Тру-фанова различает сильные и слабые варианты социального конструкционизма [15].
8 Даже в самом кратком изложении учения Бахтина (на одной-двух страницах) невозможно обойтись без фиксации именно онтологизации диалога, как это происходит, например, у Е.О. Труфановой [15, с. 126]. Ср. в книге А. Коровашко: «И диалог, и полифония относятся вроде бы не к онтологическим, а к операциональным параметрам бытия, выполняя исключительно служебную роль» (с. 281). Замечательно это «вроде бы»... Каким таким фантастическим образом можно «вроде бы» умозаключать о неукорененности диалога в
Вестник Омского университета 2018. Т. 23, № 2. С. 112-126
ISSN 1812-3996-
бытии, не процитировав и не осмыслив итоговый вывод всей «Поэтики Достоевского»: «Быть - значит общаться диалогически»? Специально для А. Коровашко Бахтин подчеркивает необходимость понять «диалог не как средство, а как самоцель» [7, с. 294].
9 Практически всё, что говорится о диалоге в книге А. Коровашко, - это следующее: классификация отраженных чужих слов в «Проблемах творчества Достоевского» оттесняет «и набившую оскомину "полифонию", и затасканный до неприличия "диалог"» (с. 276).
10 «Заочная правда, становится унижающей и умертвляющей... ложью» [7, с. 69].
11 Крайний предел обвинений Бахтина в клептомании находится на с. 230. Там приводится мнение швейцарских профессоров Ж.П. Бронкара и К. Бота о синергетическом эффекте от «сознательной лжи Бахтина» с «масштабным жульничеством» его «продвигателей» - В.В. Иванова, В.В. Кожинова, С.Г. Бочарова. Это вроде бы и не слова самого А. Коровашко, но, определив книгу швейцарцев как важный рубеж на правильном пути «секвестрования» «безграничного доверия» к Бахтину, он фактически подписался и под словами о «масштабном жульничестве» как «продвигателей», так и самого Бахтина.
12 Слово «оглядка», наряду со словом «лазейка», «составляет главный понятийный стержень "Проблем творчества Достоевского"» (с. 276).
13 Бахтиным заканчивается важнейшая 7-я гл. книги Делёза о кино, его же голос постоянно звучит в «Заключении» (10-я гл.) и в других главах.
14 Особенно замечательно то, как сформулировано обвинение в плагиате. Идея «корчащегося слова» Бахтина «является сжатым изложением теории художественной речи, родственной предложенной формалистами концепции поэтического языка» (с. 277). Что это за «родственная предложенной»? Что за языковая невнятица, недопустимая даже для пятиклассника? То, что такое можно было написать и напечатать в серьезной книге, невероятно. Речь идет об исключительно концепции формалистов, но при этом появляется никак не прокомментированная какая-то «родственная» концепция! Так что же тогда крадет Бахтин? Так безответственно и безграмотно отнестись к собственному тексту в важнейшем месте всей книги!
15 Кстати, именно благодаря такому комментарию становится понятно, насколько противоположны Маяковский, переживающий за «безъязыкость» «корчащейся улицы», и Шкловский, призывающий к «кривизне» и «торможению» (тогда как, напомним, для А. Коровашко всё едино - и Маяковский, и Шкловский, и Бахтин - только потому, что у всех какие-то слова про кривизну). Маяковский тоже уличный «мусорщик», противостоящий интеллигентскому эстетизму Шкловского. В пределе это различное положение по отношению к авангарду. Шкловский - подлинный авангардист, тогда как «в поэзии Маяковского. значительная доля содержания приходится на свойства романтического в своей основе сознания, в котором борьба и отрицание составляют одну из. сторон» [16, с. 707].
16 Интересную подсветку к нашему жесткому противопоставлению логик Шкловского и Бахтина можно найти у Ж. Делёза: «У Бахтина и Пазолини фундаментальным языковым актом является уже не "метафора", поскольку она гомогенизирует систему, а несобственно-прямая речь, так как она свидетельствует о постоянной гетерогенности далекой от равновесия системы» [8, с. 126]. Пожалуй, да, у Бахтина - тотальная гетерогенность, тогда как у Шкловского всё держится на метафоре как центральной категории, а метафора тянет за собой риторику, которая покоится на тотально упорядоченной онтологии, она гомогенизирует и гармонизирует мир вокруг себя.
СПИСОК ЛИТЕРА ТУРЫ
1. Коровашко А. Михаил Бахтин. М.: Молодая гвардия, 2017. 452 с. (Жизнь замечательных людей.)
2. Аверинцев С. С. Бахтин, смех, христианская культура // Бахтин: pro et contra. Личность и творчество М. М. Бахтина в оценке русской и мировой гуманитарной мысли. Т. 1. СПб. : РХГИ, 2001. С. 468-483.
3. Рудалев А. Попытка десакрализации Бахтина. URL: http://rara-rara.ru/menu-texts/popytka_ desakralizacii_bahtina.
4. Долгорукова Н. М. «Что могли бы кочевники сказать об Овидии» : рец. на кн. А.В. Коровашко о М.М. Бахтине // Философия. Журн. Высш. шк. экономики. 2017. Т. I, № 3. С. 183-190.
5. Мартынов В. А. Реальность объективности и объективность реальности в гуманитарных исследованиях. Омск : Изд-во Ом. гос. ун-та, 2017. 172 с.
- 125
Herald of Omsk University 2018, vol. 23, no. 2, pp. 112-126
Вестник Омского университета 2018. Т. 23, № 2. С. 112-126
-ISSN 1812-3996
6. Бердяев Н. А. Новое средневековье // Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства : в 2 т. М. : Искусство, 1994. Т. 1. С. 406-463.
7. Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М. : Сов. Россия, 1979. 320 с.
8. Делёз Ж. Кино. М. : Ad Marginem, 2004. 624 с.
9. Шкловский В. Б. Искусство как прием // Шкловский В.Б. О теории прозы. М. : Сов. писатель, 1983. С. 925.
10. Пешков И. В. Конец - «Делу» венец (Промежуточный текстологический финиш в бахтинском вопросе, или: еще раз об авторстве М.М. Бахтина в «спорных текстах» // Диалог - Карнавал - Хронотоп. 2000. № 1. С. 72-109.
11. Clark K. Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge ; L., 1984. 398 p.
12. Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л. : Наука, 1976. 204 с.
13. Аверинцев С. С. Личность и талант ученого // Михаил Михайлович Бахтин. М. : РОССПЭН, 2010. С. 93101.
14. КоровашкоА. По следам Дерсу Узала. Тропами Уссурийского края. М. : Вече, 2016. 264 с.
15. Труфанова Е. О. Субъект и познание в мире социальных конструкций. М., 2018. 320 с.
16. Альфонсов В. Н. Теоретические позиции русского футуризма // Литературные манифесты и декларации русского модернизма. СПб. : Пушкинский дом, 2017. С. 674-708.
ИНФОРМАЦИЯ ОБ АВТОРЕ
Мартынов Владимир Анатольевич - кандидат филологических наук, доцент кафедры теологии и мировых культур, Омский государственный университет им. Ф. М. Достоевского, 644077, Россия, г. Омск, пр. Мира, 55а; e-mail: vmartynov@univer. omsk.su.
ДЛЯ ЦИТИРОВАНИЯ
Мартынов В. А. Эпистемология критики (очень полемические заметки о новой книге про Михаила Бахтина) // Вестн. Ом. ун-та. 2018. Т. 23, № 2. С. 112126. DOI: 10.25513/1812-3996.2018.23(2).112-126.
INFORMATION ABOUT THE AUTHOR
Martynov Vladimir Anatol'evich - Candidate of Phy-lological Sciences, Docent of the Department of Theology and World Culturies, Dostoevsky Omsk State University, 55a, pr. Mira, Omsk, 644077, Russia; e-mail: [email protected].
FOR QTATIONS
Martynov V.A. Epistemology of criticism (very polemical new book notes on the new book about Mikhail Bakhtin). Vestnik Omskogo universiteta = Herald of Omsk University, 2018, vol. 23, no. 2, pp. 112-126. DOI: 10.25513/1812-3996.2018.23(2).112-126. (in Russ.).