Научная статья на тему '«Единственный. . . » в контексте изучения философских источников произведений Ф. М. Достоевского'

«Единственный. . . » в контексте изучения философских источников произведений Ф. М. Достоевского Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
323
67
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Terra Linguistica
ВАК
Ключевые слова
ШТИРНЕР / ДОСТОЕВСКИЙ / ИНДИВИДУАЛИЗМ / ЭТИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ / ТЕКСТ / ПРОТИВОПОСТАВЛЕНИЕ

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Аладышкин Иван Владимирович

В статье проводится анализ исследовательской практики сближения и сопоставления философских составляющих наследия Ф.М. Достоевского и М. Штирнера. Рассмотрены ее ключевые стимулы, механизмы, контекст, задающие основные направления и противоречивый характер выявления идей, связующих русского писателя и немецкого философа. Предпринимается попытка вне тональности противопоставления и негативизма наметить перспективы дальнейшего изучения того среза художественного мира Достоевского, что предполагает ассоциации с учением Штирнера.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The article includes analysis of research practice of approximation and comparison of philosophical components of F. Dostoevsky's and M. Stirner's heritage. Key motives, mechanisms, contexts of this practice, which specifies basic directions and controversial character of revealing of ideas that unite the Russian writer and the German philosopher are considered. Author Undertaken attempt to trace a having prospects course in study of principal aspects of F. Dostoevsky's art world that assumes associations with the doctrine of M. Stirner outside of a tonality of opposition and negativism.

Текст научной работы на тему ««Единственный. . . » в контексте изучения философских источников произведений Ф. М. Достоевского»

Философские и культурологические исследования

УДК 1(09):17

И. В. Аладышкин

«единственный...» в контексте изучения философских источников произведений ф.м. достоевского

К вопросу о роли ключевого сочинения М. Штирнера «Единственный и его собственность» в философско-антропологических интенциях творчества Ф.М. Достоевского обращались многие отечественные и зарубежные исследователи. Собственно, это обращение — закономерный результат развития изучения воззрений как Достоевского, так и Штирнера. «Достоевский никогда не создавал своих образов идей из ничего, никогда не выдумывал их... — он умел их услышать или угадать в наличной действительности. Поэтому для образов идей, как и для образов его героев, можно найти и указать определенные прототипы», — так выразил М.М. Бахтин [1, с. 103—104] некогда отправную точку с годами все возраставшего и расширявшегося поиска «прототипов», поиска, тесно связанного со стремлением к согласованию творчества Достоевского с эволюцией мировой философской мысли.

Необходимость возвращения к «Единственному..» в контексте изучения философских источников произведений Достоевского продиктована целым рядом обстоятельств, которые не ограничиваются противоречивым и, как правило, односторонним характером исследовательской практики их сопоставления в России. Ведь специфика сопоставления, нередко оборачивающаяся соизмерением, противопоставлением русского писателя и немецкого философа, продиктована в первую очередь своеобразием перцепции Штирнера. Наметившаяся в отечественной историографии тенденция к переосмыслению и переоценке наследия немецкого философа актуализирует стремление к анализу того среза художественного мира Достоевского, который

предполагает ассоциации с «Единственным.» вне тональности противопоставления и негативизма. К тому же обозначенная тема открывает возможность выхода на более общую и по-прежнему дискуссионную проблему генезиса субъективизма и релятивизма в интеллектуальной среде пореформенной России.

Нельзя сказать, что тема «Достоевский и Штирнер» популярна в изучении идейных источников творчества русского писателя, но она успела стать традиционной и выйти за пределы текстов узкого круга специалистов. Откуда такая устойчивость темы, не имеющей прочного фактологического основания? В текстах Достоевского упоминания автора «Единственного и его собственности» не найти, привлечение иных источников оборачивается лишь предположениями. Началом их послужило нахождение «Единственного.» в личной библиотеке М.В. Петрашевского, где с ней мог познакомиться молодой Достоевский. В бумагах Петрашевского сохранился список книг, которые брали из его библиотеки разные лица в 1845—1848 годах, «Единственный.» действительно фигурирует в списке [2, с. 168—170]. Только интересовался им некий В.А. Эдель-сон, товарищ Петрашевского по лицею, за Достоевским же числятся иные наименования. Фактологическим дополнением служат взаимосвязанные и небесспорные сами по себе аргументы: дискуссии второй половины 1840-х годов вокруг «Единственного.» в литературных кругах, некогда близких Достоевскому (в кругу Белинского и прежде всего петрашевцев); доклад писателя на одной из пятниц Петрашевского «О личности и человеческом эгоизме», который, опять же пред-

положительно, мог быть посвящен Штирне-ру. Учитывая столь зыбкие фактологические основания сближения воззрений М. Штирне-ра и Ф.М. Достоевского, неудивительно, что центр тяжести в нем непременно переносился на сравнительно-типологический анализ их текстов. Но позволяют ли тексты Достоевского говорить об «очевидности» знакомства, тем более о влиянии «Единственного...» на его творчество, как это делают некоторые исследователи? Если да, то в произведениях Достоевского, по крайней мере в отдельных его героях, с их идеями, психологией, мировоззрением, оправданно видеть развернутую интерпретацию «Единственного.» в России.

Первые робкие ассоциации, благодаря которым Ф.М. Достоевский оказывался в одном ряду с М. Штирнером в списке авторов, задающихся «проклятыми вопросами» индивидуализма, относятся к началу ХХ столетия, когда «Единственный.» стал широко известен отечественным интеллектуалам в той исключительной для России социокультурной ситуации актуальности индивидуалистической проблематики. Однако для прямого сопоставления гения русской литературы и М. Штирнера, с его неизменно сомнительной репутацией, необходимы были известная решимость и исторические свидетельства, хоть в какой-то мере эту решимость оправдывающие. К тому же для исследователей творчества Достоевского на пути к Штирнеру стояла другая тема — «Достоевский и Ницше», дающая редкую возможность говорить о влиянии отечественной мысли на западных властителей дум. Их сопоставление, заслоняя на пике популярности Ницше в России ассоциации с М. Штирнером, одновременно предопределяло в перспективе обращение к последнему, ведь не кто иной, как Ницше, был в свою очередь прочно связан с «возвращением» из забвения имени автора «Единственного.».

К Штирнеру оказалось возможным подступиться лишь в 1920-е годы, и отнюдь не исследователям творческого наследия русского писателя, а отечественным проанархистски настроенным авторам, занимавшимся изучением генезиса антиэтатистских тенденций в развитии философской и общественно-политической мысли России дореволюционной эпохи. По крайней мере, к «Единственному..»

они относились благосклонно, испытывая к произведению подчас глубокую симпатию. Переломным моментом в становлении тематики оказался выход в свет работы Н. Отверженного «Достоевский и Штирнер» [3], работы во многих отношениях неоднозначной и спорной, что нашло обобщающее выражение в ключевом ее выводе о решающем влиянии «Единственного.» на разработку Достоевским целого ряда ключевых философских тем. Его «герои-индивидуалисты, — считал Отверженный, — носят разнообразные маски-личины, которые скрывают подлинный лик их существа: лицо „единственного"». И далее: «Трудно найти во всей истории человечества встречу столь близких, созвучных и родственных психических стихий, как Штирнер и Достоевский» [Там же. С. 71, 75]. Попутно Н. Отверженный ищет причины, по которым Ф.М. Достоевский не ссылался и не упоминал М. Штирнера. Как и в случае с Ницше, а Отверженный позаимствовал именно расхожее объяснение отсутствия упоминаний Ницше о «Единственном.», идеи Штирнера были «слишком созвучны» Достоевскому для того, чтобы он их афишировал. Как и в случае с Ницше, вряд ли это можно признать в качестве аргумента, заслуживающего доверия.

Несмотря на очевидные гиперболы Н. Отверженного, оказавшегося под обаянием «Единственного.» и откровенно переусердствовавшего на стезе сближения немецкого философа и русского писателя, несмотря на очевидные недостатки проведенного им сравнительно-типологического анализа, книга его определила узловые точки и варианты этого сближения, те узловые точки и варианты, что утвердятся вплоть до наших дней. Чуть позже, в конце 1920-х, тема сопоставления М. Штирнера и Ф.М. Достоевского окажется в поле зрения советских исследователей наследия писателя, с одной стороны, и истории анархизма — с другой. Окончательно она закрепится в послевоенной отечественной историографии, откуда «перекочует» в научную литературу постсоветской России, расширяя диапазон своего распространения. Неоднократно звучала тема сопоставления и противопоставления воззрений М. Штирнера и Ф.М. Достоевского на ежегодных конференциях «Достоевский и мировая культура», регулярно проводящихся с 1974 года. В настоящее время рассматриваемая

тема «прижилась» в школьных сочинениях, университетских рефератах, спецкурсах, а на противопоставлении православных идеалов русского писателя «безбожному нигилизму» немецкого философа выстраиваются открытые уроки в школах [4]. За время своего становления, начиная с Н. Отверженного, фактологическая основа всех сопоставлений останется практически неизменной, будут изменяться лишь их тональность, характер и функциональность. Для 1920-х годов, с их воинствующим антибуржуазным и антирелигиозным пафосом, оправданием революционной традиции, усилением социологизма литературоведческого анализа, характерна критика не столько М. Штирнера, сколько позиции русского писателя, не осознавшего «истинного» характера классового противостояния. В послевоенных исследованиях направление критики кардинально изменится и объектом ее станет в первую очередь «Единственный.», порицание же взглядов Достоевского, постепенно сглаживаясь, окончательно исчезнет в постсоветский период. Сопоставление Достоевского и Штирнера, приобретая характер противопоставления, варьирующегося от необходимости доказательства изначального преимущества коллективистских начал над капиталистической действительностью и таких ее крайних глашатаев, как автор «Единственного.», до возвышения общечеловеческих ценностей над эгоистичными интересами, обернется утверждением превосходства исконно русских традиций над идеалами западной цивилизации в целом. Безусловно, «Единственный.», с его крайним индивидуализмом, нигилистическим эпатажем и откровенными эгоистическими мотивами, весьма подходящее произведение именно для осуждения и всемерного порицания с опорой на общезначимую величину — наследие Ф.М. Достоевского.

Мотивы сопоставления и противопоставления, утвердившиеся в советской историографии, неизбежно влекли к преумножению обоснования и максимальному обеспечению их правомерности, предполагая сопритяжение сопоставляемых элементов с последующими попытками утверждения прямой связи между ними и, как следствие, влияния. Последнее оказывается важным для утверждения именно инородного происхождения «негативных

идей» антигероев Достоевского. Эти «идеи» могут преломляться в российской действительности, приобретать различные оттенки, но они «западные», они чужды русскому человеку, они приводят к разрушению и гибели его души. Антизападные, антибуржуазные мотивы, подтверждаемые позицией самого писателя, стремление к очевидности и наглядности противопоставления приводили к искусственным, притянутым параллелям, поверхностному соотнесению, когда соотносятся не основания, а отдельные выводы, формально совпадающие лишь вне оригинальных текстов, вне сюжетной канвы, логики рассуждений и теоретических построений. Показательна логика отдельных исследователей. Например, В.Н. Белопольский, стремившийся в своих исследованиях подытожить точки сближения русского писателя и немецкого философа, указывает, что Штирнер свое «Я» «.ставил на место Бога». Аналогично, считает он, движется и мысль Кириллова: «Кто победит боль и страх, тот сам Бог будет. А тот Бог не будет» [5, с. 38]. Аналогично? Мысль Кириллова движет совершенно иной логический механизм, нежели штирнеровское обожествление «Единственного.»: «Если нет Бога, то я бог. .Если Бог есть, то вся воля Его, и из воли Его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие» [6, т. 9, с. 155]. Здесь напрашиваются не ассоциации с «Единственным.», а бросается в глаза сходство со столь всем полюбившейся экспрессивно-психологической ситуацией «смерти Бога», провозглашенной некогда Ницше. Начать с того, что для Штир-нера обязательный императив неприемлем, для него немыслима фраза «я обязан», немыслима в силу своей невозможности, принципиальной несочетаемости слов. А главное, наличие/ отсутствие Бога — это вопрос для него отнюдь не первостепенный, он вообще отказывается от его формулировки, интересуясь лишь традиционными атрибутами Бога, примеряя их на конкретного, эмпирически данного человека, признавая за ним его телеологическую исключительность, то, что и делает его «Единственным». Штирнер, по сути спекулирующий на христианской практике экспликации божественного лишь для более точного и доступного выражения иррациональной бесконечности индивидуальной, единственной и неповтори-

мой действительности конкретного человека, стремился показать, что каждый человек единственен настолько же, насколько единственно высшее вообще, единственен центр мироздания — Бог. «Для Меня нет ничего выше Меня», — писал Штирнер, утверждая крайние формы этического субъективизма, в то время как Кириллов призван к профанации атеизма, и потому для него «.нет выше идеи, что Бога нет», а его «своеволие» оказывается крайним и чрезвычайно подходящим для профанации следствием богоборчества.

В том же Кириллове, идейном самоубийце, которого «съела идея», Белопольский видит очередное заимствование Достоевским у Штирнера мотива борьбы против подчиненности личности чувству или идее. Штирнер немало страниц посвятил всестороннему анализу проблемы отчуждения, а вместе с тем не трудно представить самого автора «Единственного.» в качестве жертвы «идеи», человека, философа, которого, так же как и некоторых героев Достоевского, «съела идея», идея «Единственного». Вывод останется подкрепить судьбой М. Штирнера (действительно дающей поводы для умозаключений подобного рода), дальнейшими, после написания «Единственного.», творческими и жизненными его мытарствами, ссылками на мнения как зарубежных, так и отечественных исследователей, изображавших философа «рыцарем одной идеи». Характерно замечание современного исследователя К.А. Свасьяна, считающего, что Штирнер уже не «в состоянии» был писать, «вообще жить после „Единственного и его достояния", допустив, что жить и значило бы в этом случае жить как „Единственный"» [7, с. 132].

Позиция Кириллова может вызывать ассоциации по совершенно иному поводу. Ведь он утверждает, что «Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник». На что претендует Кириллов — на «спасение для всех — всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я!» Штирнеру не чужды мессианские замашки. Он клеймит «половинчатый эгоизм» прежних эпох, эгоизм «с краю», когда человек своеко-рыстничал, «как школьник», и претендует на открытие новой эры «чистого эгоизма» и «свое-

волия», как выразился бы Кириллов. Ассоциативный ряд не трудно продолжить, только есть ли в том необходимость?

При обобщении опыта по сближению и сопоставлению «Единственного.» с героями произведений Достоевского обращают на себя внимание несколько устойчивых ассоциаций. Прежде всего это наиболее расхожий и формально соответствующий пафосу «Единственного.» мотив «сильной личности», «сверхчеловека». Особое место занимает «теория» Раскольникова, в частности «основной закон» жизни социума: «кто крепок и силен умом и духом, тот над ними (людьми. — И. А.) и властен! Кто много посмеет, тот. и прав. Кто на большее может плюнуть, тот и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! .Власть дается только тому, кто посмеет взять ее» [6, т. 5, с. 405]. Да, в «Единственном.» о деобъективизации права и правах индивидуальной силы сказано немало. Казалось бы, ответом на знаменитый вопрос Раскольникова: «...тварь ли я дрожащая или ПРАВО имею.» могла бы стать следующая тирада Штирнера: «Я сам решаю — имею ли я на что-нибудь право; вне меня нет никакого права. И если бы весь мир считал неправым то, что, по-моему, право и чего Я хочу, то мне не было бы дела до всего мира. ибо сила выше права — с полным на это правом» [8, с. 226]. Однако на чем выстраивается «теория» Раскольникова? В основу ее заложено совершенно чуждое Штирнеру «разделение на материал и на особенных людей, т. е. на таких людей, для которых, по их высокому положению, закон не писан, а напротив, которые сами сочиняют законы остальным людям, материалу-то, сору-то» [6, т. 5, с. 477]. Исходные позиции Штирнера иные. Он правомочное «я» видел в «ты», «мы», «вы» и т. д., в каждом отдельно взятом человеке, он открывал «Единственного» для каждого, в чем сказывалось влияние буржуазного демократизма его эпохи. Это несоответствие либо игнорируется, либо объясняется на манер Н. Отверженного и других отечественных и западных исследователей [9], произвольно намечавших единую взаимосвязанную цепь развития индивидуалистической мысли: «Штирнер — Достоевский — Ницше», утрированно выраженную В.Н. Белопольским: «Писатель. как бы развивает из теории Штир-нера идеи Ницше.» [5, с. 39].

Схожие противоречия прослеживаются в области правового релятивизма. Штирнер критиковал принцип внешнего права, внешнего по отношению к конкретному человеку, и выступал за децентрализацию правопорядка, произвольный баланс сил, за «войну всех против всех»; в рассуждениях Раскольникова попрание законов опять же концентрировалось на взаимосвязи власти и подчинения. Могут возразить, что «война всех против всех» предполагает победу сильнейших и в этом свете она совпадает с идеями Раскольникова. Возражение было бы резонным, если бы Штир-нер делал подобные выводы, но ему виделись совершенно иные результаты, которые нашли отображение в его «союзе эгоистов». Противоречивость сопоставлений штирнеровской философии с «теорией» Раскольникова была очевидна для многих исследователей, поэтому наряду с «Единственным.» всегда фигурировали иные, альтернативные ее источники. М.М. Бахтин полагал, что прототипами идей Раскольникова, переступившего христианскую заповедь «Не убий!», кроме идей Штир-нера были «идеи Наполеона III, развитые им в книге „История Юлия Цезаря" (1865)». Наполеоновская фабула в «Преступлении и наказании» очевидна, Раскольников же «.хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил». Казус императора французов занимал писателя, наполеоновская тема четко прослеживается во многих его произведениях, что не становилось преградой для сохранения ассоциаций с М. Штирнером, и в исследованиях встречались подчас такие гибриды, как «цезаре-напо-леоновско-штирнеровские идеи».

Общим для Достоевского и Штирнера мотивом неизменно выступает субъективация морально-этических норм и, как следствие, этический релятивизм, сопряженный с нигилистическим пафосом. «Вы полагаете, что моим делом должно быть исключительно „благое дело"? Но что мне до добра и зла! Я сам — собственное дело, Я не добрый и не злой. И то и другое не имеют для меня значения», — не без сарказма замечал Штирнер [8, с. 29]. «Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным.», — казалось бы, вторил «Единственному..» парадоксалист в «Записках из подполья» [6, т. 2, с. 402]. Другая мысль, близкая

Достоевскому, согласно некоторым исследователям, — обостренное внимание к разрушению самотождественности человека, подлинности самосознания в процессе отчуждения и объективации. Тот же подпольный парадоксалист задумывается над вопросом: «.не существует ли и в самом деле нечто такое, что почти каждому человеку дороже самых лучших его выгод», для которых «человек, если понадобится, готов против всяких законов пойти, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия?» [Там же. С. 416]. Штирнер задавался схожим вопросом, и ответ его был аналогичен подпольному парадоксалисту, подытожившему: «Самое главное и самое дорогое. — наша личность и наша индивидуальность», т. е. «своеобразие», «самоё себя» конкретизировал бы автор «Единственного.». «Свое собственное, вольное и свободное хотенье» — вот это и «есть та самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории разлетаются к черту», — заключает герой Достоевского. Так же как и в глазах немецкого философа, «разлетались к черту» все системы, теории и классификации, все доводы рассудка при соприкосновении со «своеобразием» конкретного, эмпирически данного человека, осознавшего свою «самую выгодную выгоду». Ассоциации с подпольным человеком встречаются значительно реже, что тем более странно, так как он, возможно, наиболее близкий «Единственному..» персонаж Достоевского. Близкий по идейным основаниям своим, иррациональным основаниям крайнего субъективизма, а не конечным выводам, например характеру этического релятивизма, преломляемым российской действительностью, с которой эти выводы сопряжены. В подпольном парадоксалисте Достоевский анализировал психологию и мировоззрение очередного «лишнего человека», очередного именно в российской действительности, и его этический релятивизм выступал следствием и оправданием собственного подпольного положения, следствием и оправданием своей социальной инерции — «.инерция задавила». Хотя если уж утверждать, что Штирнер влиял на Достоевского, то ассоциации с подпольным парадоксалистом неминуемы в силу хотя бы того, что «Записки из подполья» справедливо считаются своеобразной философско-худо-

жественной прелюдией к «идеологическим» романам писателя. В «Записках.» заложен и тот «идейный» фундамент, на котором будут выстраиваться «идеи» многих героев Достоевского, связываемых с «Единственным.».

Если присмотреться к произведениям Ф.М. Достоевского в свете аналогий с «Единственным.», безусловно, в первую очередь внимание привлекает неординарное, опережающее свое время выражение личностного начала с акцентом на его уникальности, неповторимости и противоречивости, что не поддается рациональной экспликации, что бесконечно изменчиво и принципиально единично. Для Достоевского и Штирнера характерно переплетение крайних форм субъективации личностного начала, оборачивающихся проповедью индивидуализма, с защитой личности, утверждением ее первостепенной значимости, при неизбежном обострении дихотомии «любви к ближнему» и «дальнему». И по каждому из приведенных выше положений, преумножая, расширяя их, ассоциативный ряд можно варьировать довольно долго, подставляя все новых и новых героев произведений Достоевского, находя все новые подтверждения их близости «Единственному..», превращая подтверждения близости в новые доказательства знакомства русского писателя с произведением М. Штирнера. К примеру, О. Семак вспоминает фрагмент романа, в котором Раскольников «с ужасом. узнает в надменных словах Лужина о том, что человек должен заботиться только о самом себе, свою „идею" без прикрас, в обнаженной циничности», т. е. в Лужине также отражался «Единственный.», далее оказывается, что «Свидригайлов в намного большей степени, чем Родион, был Единственным.» [10, с. 30—31]. Продолжая в том же духе, неизбежно вернемся к Н. Отверженному, распознавшему «Единственного» в доброй половине героев Достоевского при том, что так и не сумел убедительно доказать знакомство автора «Преступления и наказания» с философией М. Штирнера.

Ассоциации идей героев Достоевского с идеями «Единственного.» в послевоенной советской и современной историографии связаны преимущественно не с фактологической стороной вопроса. Фактология остается второстепенной, именно ассоциативный ряд задает

априорную для доказательной базы генетическую связь образов «идей» героев Достоевского и «Единственного.». Тогда как специфика ассоциаций с ключевыми точками пересечения: идеями «сильной личности», крайними формами индивидуализации и этическим релятивизмом производна от противопоставления, от желания показать, что «оценка писателем теории Штирнера была не только верной, но и глубокой, учитывающей историческую перспективу развития философии» [5, с. 39]. Относительно отдельных героев Ф.М. Достоевского не вызывает сомнений «глубина» оценки, если признать ее в качестве оценки философии М. Штирнера, с некоторыми оговорками уместно говорить о некоторых «исторических перспективах», нашедших отображение в русской религиозно-идеалистической философии, ницшеанстве, экзистенциализме, совсем другое — «верность» этой оценки, а ведь именно на ней делается основной акцент. Оценка эксперта, апробировавшего теории, подобные штирнеровской, в жизни своих героев и вынесшего им безапелляционный вердикт. Что значит в данном случае «верная» — верным оказывается осуждение Достоевским крайних форм индивидуализма, это осуждение по-разному оценивалось в советском послевоенном прошлом, в современной историографии, но в любом случае осуждение оставалось «верным», т. е. оправданным, в частности, «исторической перспективой» и «глубиной».

Именно в свете оправданного осуждения становятся явными пороки противопоставлений и объяснимым заметное преобладание в ассоциативном ряду Раскольникова, «теория» которого при известном насилии согласовывается с «Единственным.» Подчас на объяснение недвусмысленно намекают уже заголовки работ: если В. Кирпотин задавал тему — «Разочарование и крушение Родиона Раскольнико-ва» [11], то О. Семак названием своей работы будто поправляет советского исследователя — «Поражение Единственного». Важно именно «поражение», поражение наглядное и очевидное. Наглядным оно становится, во-первых, в силу лаконичности, завершенности формулировок Раскольникова, это уже не подпольный человек с его парадоксами, во-вторых, ввиду топора Раскольникова, этого символа отчаявшегося «своеволия». «Единственному..» надо

было дать топор, Раскольникова же вооружить «Единственным.» необходимо для того, чтобы «теория» Раскольникова отягощалась связываемой с буржуазным, западным миром и неизменно осуждаемой философией Штир-нера, а проект Штирнера был бы «нагляден» и «очевиден», как «наглядно» и «очевидно» было бы его «поражение». Показательна уничижительная тональность противопоставления, в котором «единственный» превращался в «безвкусное самообожествление», «примитивную личину» и т. д. Многие работы отечественных исследователей пестрят такими оборотами, которые вряд ли понадобились бы для маркировки таланта и превосходства этических идеалов Достоевского. Все средства хороши для придания контрастности противопоставлению, неизбежно оборачивающемуся выводами: «пафос индивидуализма, безудержного самоутверждения связывался (Достоевским. — И. А.) с Западом» и западный вариант развития личности «ведет к ее деградации» [5, с. 35]. Очевидно другое, подобные противопоставления заслоняют текст Достоевского, искусственно и насильственно привязывая его образы к тем или иным представителям западной философии, что заранее задает определенную, далеко не всегда обоснованную, тональность восприятия героев, их «идей».

В произведениях Достоевского всегда обращает на себя внимание тот комплекс вопросов, что затрагивает проблемы морально-этического и правового релятивизма, предельных форм противоречий индивидуального и общественного начал. Склонность же к крайним (кажется, они все еще остаются крайними), субъективистским формам их разрешения буквально предопределяют аналогии со Штирне-ром. «Не вздор — это личность, это я сам», — утверждает престарелый князь Валковский, а за ним многие иные герои последующих произведений автора «Униженных и оскорбленных», «идеи» которых и будут в дальнейшем выступать основанием для ассоциаций с «Единственным.». Уж если непременно искать аллюзий с «Единственным.», так не в формулах Раскольникова, метаниях Кириллова и Подростка, а в персонажах совершенно иного рода, иного плана, не избалованных (за исключением подпольного парадоксалиста) симпатией автора, остающихся «отбросами

путей развития», каким выступает, например, Свидригайлов. Здесь мы согласны с О. Сема-ком, что в последнем куда больше от «Единственного.», нежели в Раскольникове.

И кажется, более совпадений с «Единственным.» кроется в прагматике того же князя Валковского, выступившего с откровенной апологией эгоизма. «Всё для меня, и весь мир для меня создан», — заявляет он, ссылаясь притом на некоего «дурака» — мыслителя, который «зафилософствовался до того, что разрушил все, все, даже законность всех нормальных и естественных обязанностей человеческих, и дошел до того, что ничего у него не осталось; остался в итоге нуль, вот он и провозгласил, что в жизни самое лучшее — синильная кислота». «Я наверно знаю, — продолжал он, — что в основании всех человеческих добродетелей лежит глубочайший эгоизм. И чем добродетельнее дело — тем более тут эгоизма. Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по них никогда не чувствовал» [6, т. 4, с. 256—257]. Слова князя традиционно интерпретируют, как критическую пародию Достоевского на теорию «разумного эгоизма». Правда, пародия как по «Единственному..» писана (недаром в князе Валковском отдельные исследователи видели «русифицированного Штирнера» [12]), да и хронологически «Униженные и оскорбленные» ближе к гипотетическому знакомству Достоевского с штир-неровской философией. Почему бы не быть автору «Единственного.», если отбросить «синильную кислоту», тем «дураком философом», который к тому же «без сомнения, немец». Был ли на тот момент другой немецкий философ «разрушивший. все», вплоть до «законности всех нормальных и естественных обязанностей человеческих», отстаивавший «глубочайший эгоизм» (эгоизм не «разумный», сопрягающийся с интересами общества, а сугубо индивидуалистический), отвергавший любые «идеалы». В словах князя: «.зафилософствовался до того. что ничего у него не осталось; остался в итоге нуль.» улавливается своеобразная вариация известного штирнеровского оборота, с которого начинается и которым заканчивается «Единственный.»: «В основу своего дела Я положил Ничто». К слову, некогда Белинский в своей оценке эгоизма Штирнера апеллировал к разумному, моральному эгоизму [13, с. 339—343]. В словах князя Валковского, принимая на вид

критику «разумного эгоизма», все с точностью до наоборот. Например, А.С. Хомяков видел в Штирнере наиболее действенное оружие против любых социалистических иллюзий [14, т. 1, с. 150.], почему бы Ф.М. Достоевскому не использовать выводы «Единственного.» в том же ключе. Снова предположения, снова в разной степени обоснованные, но все-таки предположения, в лучшем случае подкрепляющие частные сходства.

В произведениях писателя не найти «оценок» и «анализа» «Единственного.», как не найти прямых совпадений, позволяющих безапелляционно говорить о знакомстве молодого Достоевского с философией Штирнера. Сыграл ли свою роль «Единственный.» в формировании взглядов и оценок Достоевского, а если сыграл, то какова эта роль, сказать однозначно невозможно. Остаются предположения с разным уровнем их правдоподобности, тем более предположение о прочтении молодым Достоевским «Единственного.» на основании «идей» героев его произведений отказывает в сохранении неизменной на различных этапах творчества писателя оценки штирнеровской философии, ее функциональности. Гипотетическую функциональность ее не стоит сводить к противопоставлению социалистическим утопиям «земного рая», это было бы непозволительным упрощением. Если уж допускать знакомство Ф.М. Достоевского с М. Штирнером, так необходимо допускать и влияние «Единственного.» на анализ писателем социальной конфликтологии, и в первую очередь на «проникновение» им в глубинные основы механизма расстройства человеческого духа, разложения человека. Ведь на положительную оценку штирнеровской философии Достоевским, учитывая его мировоззрение на любом из этапов жизни, надеяться не приходиться. В то же время потенциал «Единственного.», как наиболее радикальной на тот момент субъективистской философии, был в силах весомо способствовать осмыслению Достоевским соответствующих аспектов антропологической проблематики. Кроме того, «Единственный.», как никто другой, демонстрировал крайности субъективистского сознания, теоретические перспективы атомизации и децентрализации общества, с ликвидацией традиционного единства, всеобщего смысла, искомой соборности, за которую так держался

русский писатель. «Единственный..» буквально предлагал наглядный пример для дидактики Достоевского: вот к чему ведут отрицание Бога, ликвидация этических начал, материализм и человекобожие.

Отнюдь не для дискредитации возможности сопоставления философии М. Штирнера и творчества Ф.М. Достоевского либо подмены в сопоставлении одних его героев другими понадобилось обстоятельно анализировать историю и специфику данной проблематики. Подталкивало желание внести некоторые коррективы и снять отдельные «очевидности», выявив расхожие пороки противопоставлений. Однако не менее важно другое — обозначить общий источник воззрений Штирнера и Достоевского, как раз их и сближающий.

Показательно, что многие из исследователей, доказывающих знакомство Достоевского с «Единственным.» и нагромождающих одно доказательство на другое, нередко приходят к общему выводу об укорененности героев Достоевского в реальной, наличной писателю действительности. Несмотря на всю свою исключительность, подчас фантастичность, они достаточно отчетливо отражают свою социально-культурную принадлежность, что позволяло им правдоподобно существовать вместе со своими «идеями», «даже и не зная ничего о книге Штирнера». Сама жизнь предлагала Достоевскому князя Валковского, подпольного парадоксалиста, Свидригайлова, Лужина, Расколь-никова и пр. Та же идея «сильной личности», «сверхчеловека» ко времени написания «Преступления и наказания» уже «вышла на улицу», стала частью весьма распространенной в определенных кругах общества «уличной философией» и вызвала интерес писателя, определила его дальнейшие творческие изыскания [15, с. 223]. Повышенное внимание к индивидуалистическим и релятивистским тенденциям развития духовной атмосферы в России, максималистским и нигилистическим ее формам, анализ их с поразительным художественным чутьем и образностью — особенность поэтического и философского видения Достоевского, сопряженного со многими факторами, одним из которых было знакомство с современной ему западной философией и спецификой оценки перспектив ее распространения в стране. Ведь обозначенные антигерои Достоевского —

люди мысли, люди «идеи», через них эти «идеи» и заявляют о себе, через них, в разной степени воплощающих эти идеи, говорит и сама жизнь, искалеченная «идеями», которые на поверку оказываются так схожи с идеями, приобретающими все большую популярность в России.

Близость штирнеровской философии позициям, занимаемым отдельными героями Достоевского, несомненна, иначе она не порождала бы устойчивость анализируемого ассоциативного ряда. Это предопределяет «несомненность» и «очевидность» не прочтения Достоевским «Единственного.» и влияния книги Штирнера на русского писателя, а «прочтение» им в российской действительности формирования новой социо-культурной ситуации, созвучной той, в которой некогда появился «Единственный.». Не удивительно, что в Германии эта ситуация сложилась несколько раньше и противоречия, порождаемые ею в стране философов, получили столь резкое отображение на теоретическом, философском уровне. Как не удивительно, что с течением времени, с кардинальными социально-экономическими и культурными изменениями в России, где философия переживала в лучшем случае свое отрочество, схожие противоречия наиболее контрастно были проанализированы именно в интуитивно-образной форме — в литературе.

Специфика подхода Ф.М. Достоевского заключалась в том, что он совмещал, казалось бы, несовместимое — радикальные формы персонализма, сформированного под сильным влиянием преимущественно западной философии (возможно, не без участия М. Штирнера) с представлениями о глубоком мистическом единстве людей, лежащими в основе философии славянофилов и согласующимися с традициями русского религиозного сознания. Тем самым Достоевский стремился снять вековечную дихотомию индивидуализма и коллективизма (соборности), на десятилетия предвосхищая устремления многих интеллектуалов. Крайности социально-этического субъективизма — примета переходной эпохи, и Достоевский на начальных стадиях формирования предугадывал те настроения, что в российском обществе заявят о себе во всеуслышание несколько позже, в начале ХХ столетия, когда на философском небосклоне взойдет Ницше, а с ним вспомнят о Штирнере, когда

мотивами подпольного парадоксалиста будет пропитана философия и литература, искусство в целом, когда в России действительно заговорят об освобождении личности. Достоевский предугадывал и те процессы, которые приведут к эмансипации личности в новом столетии, процессы общественно-политической, духовной децентрализации, секуляризации сознания, наконец, форсированной модернизации российского общества. Внутреннее неприятие и сопротивление обозначенным тенденциям в развитии российского общества подталкивало к всестороннему анализу свободы личности вплоть до метафизического ее уровня и тех факторов, которые могут увести с желаемого для писателя пути неразрывного единства отдельного человека и общества, единичного бытия и Абсолюта. Вместе с тем он видел все больше поводов для опасений утверждения иного пути, ведущего к отказу от традиционных ценностей, видел прогрессирующую ато-мизацию общества в пореформенной России, и потому критика негативно оцениваемых им новых черт мировосприятия подталкивала к провозглашению крайнего индивидуализма, волюнтаризма, этического релятивизма в сознательно избираемый принцип поведения XIX века, в некий нормальный закон жизни.

Герои Ф.М. Достоевского, вызывающие своими «идеями» ассоциации с «Единственным.», — половинчатые герои. Они пытаются с разной степенью успешности переступить современные писателю социально-культурные традиции, они выстраивают «исторические перспективы», подчас совпадающие и с «Единственным.», и с Ницше, и с экзистенциальной философией, и не могут переступить наличных социально-этических уз, найти новую твердую опору, в лучшем случае возвращаясь в поле традиционного религиозного сознания. Оттого при поразительном сходстве с идеями М. Штирне-ра «идей» отдельных героев писателя последние всегда обнаруживают существенные расхождения с «Единственным.» в основаниях, постановке, контексте и разрешении противоречий мировоззренческого порядка. В конечном итоге те расхождения, что меньше всего интересовали исследователей, расхождения, ставящие под сомнение идеологические конструкции дискредитации «чуждых» русскому национальному духу интеллектуальных стратегий.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Бахтин, М. Проблемы поэтики Достоевского [Текст] / М. Бахтин. — Изд. 4-е. — М.: Советская Россия, 1979.

2. Семевский, В.И. М.В. Буташевичъ-Петра-шевский и петрашевцы [Текст] / В.И. Семевский; под ред. и с предисл. В. Водовозова. — Ч. 1. — М.: Задруга, 1922.

3. Отверженный, Н. (Булычёв Н.Г.). Достоевский и Штирнер [Текст] / Н. Отверженный. — М.: Голос труда, 1925. — 79 с.

4. Низовцева, Д.Г. Открытый урок по литературе «Воскрешение через любовь» в 10-м классе по произведению Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» [Электронный ресурс] / Д.Г Низовцева. — Режим доступа: http://festival.1september.ru/ articles/538450/.

5. Белопольский, В.Н. Достоевский и Штир-нер [Текст] / В.Н. Белопольский // Достоевский и философия: связи и параллели: сб. ст. — Ростов н/Д: Изд-во Ин-та массовых коммуникаций, 1998. - С. 31-42.

6. Достоевский, Ф.М. Собр. соч. [Текст]. В 12 т. / Ф.М. Достоевский; под общ. ред. Г.М. Фридлендера и М.Б. Храпченко. - М.: Правда, 1982.

7. Свасьян, К.А. Послесловие [Текст] / К.А. Сва-сьян // Штейнер, Р. Эгоизм в философии / пер. с нем. А.И. Друнова. - М.: Evidents, 2004. - С. 103-147.

8. Штирнер, М. Единственный и его собственность [Текст] / М. Штирнер; пер. с нем. Б.В. Гим-мельфарба, М.Л. Гохшиллера. — СПб.: Азбука, 2001.

9. Carroll, J. Break out from the crystal palace: the anarcho-psychological critique: Stirner, Nitzche, Dostoevsky [Text] / J. Carroll. - L., 1974.

10. Семак, О. Поражение Единственного [Текст] / О. Семак. - Бийск: НИЦ БПГУ, 2004.

11. Кирпотин, В.Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольникова [Текст] / В.Я. Кирпотин. — 4-е изд. — М.: Худож. лит., 1986.

12. Новосёлов, В.И. «Русифицированный» Штирнер в романе «Униженные и оскорбленные» [Текст] / В.И. Новосёлов, Б.Ю. Улановская // Достоевский и Германия. Междунар. значение творчества Достоевского (XI Симп. Междунар. об-ва Достоевского): тезисы. — Baden-Baden, 2001.

13. Анненков, П.В. Литературные воспоминания [Текст] / П.В. Анненков; вступ. ст. В.И. Кулешова; коммент. А.М. Долотовой, Г.Г. Елизаветиной, Ю.В. Манна, И.Б. Павловой. — М.: Худож. лит., 1983.

14. Хомяков, А.С. Полное собрание сочинений [Текст] / А.С. Хомяков. — Изд. 4-е. — М.: Типолит. Кушнерева, 1900—1914.

15. Фридлендер, Г.М. Достоевский и мировая литература [Текст] / Г.М. Фридлендер. — М.: Худож. лит., 1979.

УДК 1(091)

с.с. шашков - историк

Среди сибирских областников Серафим Серафимович Шашков (1841—1882) занимает особое место. Особое уже потому, что его связь с кружком сибирских областников продолжалась недолго. Приехав в Петербург в 1861 году, Шашков сошелся с сибирским землячеством в столице [1], опубликовав ряд статей, посвященных Сибири. В декабре 1864 года он по приглашению Г.Н. Потанина прочитал в Томске пять публичных лекций по ее истории и современному положению. Эти лекции стали заметным явлением в интеллектуальной жизни Томска

* Работа выполнена в рамках гранта РГНФ (№12-03-12020).

A.B. Малинов

западной философии*

того времени и наряду со становящейся областнической публицистикой позволили говорить о возникновении нового общественного движения — сибирского областничества. После ареста по делу «сибирских сепаратистов» в 1865 году Шашков, находясь в Омской тюрьме, отказался от дальнейшей разработки «сибирских вопросов» и обратился, по словам Потанина, к «общей публицистике».

Сибирское областничество не было философским течением и не примыкало к какой-либо философской школе, хотя, безусловно, среди его теоретических истоков были и философские предпосылки. О философской составляющей сибирского областничества едва ли вообще

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.