Научная статья на тему 'Дух Чумы на пиру духа. О песни Председателя из «Пира во время Чумы»'

Дух Чумы на пиру духа. О песни Председателя из «Пира во время Чумы» Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
824
70
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ПОЭЗИЯ / ПУШКИН / МЕТАФИЗИКА / ЖИЗНЬ / СМЕРТЬ / БЕССМЕРТИЕ / ПИР / POETRY / PUSHKIN / METAPHYSICS / LIFE / DEATH / IMMORTALITY / FEAST

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Иванов Н.Б., Михайлова М.В.

Статья посвящена метафизическим смыслам пушкинского текста. В центре внимания авторов находится проблематика смертности и бессмертия, составляющая ядро «Пира во время Чумы». Песнь Председателя устроена так, чтоб провести читателя от смятения перед лицом смерти через ужас и восторг к обетованию бессмертия. Благодарственная энергия гимна освобождает и раскрывает сознание для восприятия тех аспектов мира, что остаются непостижимыми вне поэтического праксиса.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The spirit of plague at the feast of spirit. On the Chairman’s Song from «The Feast During the Plague» by A. Pushkin

The article deals with the metaphysical meaning of Pushkin’s text. The authors check the focus at the issues of mortality and immortality, representing the core component of the “Feast During the Plague”. The song is arranged so as to lead the reader from the turmoil in the face of death to the horror and delight and then to the promise of immortality. The energy of thanksgiving liberates and opens the reader’s mind to accept the aspects of the world that are inconceivable beyond the poetic praxis.

Текст научной работы на тему «Дух Чумы на пиру духа. О песни Председателя из «Пира во время Чумы»»

КУЛЬТУРОЛОГИЯ. ИСТОРИЯ КУЛЬТУРЫ

УДК 1(091)

Н. Б. Иванов \ М. В. Михайлова **

ДУХ ЧУМЫ НА ПИРУ ДУХА О ПЕСНИ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ИЗ «ПИРА ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ» *

Статья посвящена метафизическим смыслам пушкинского текста. В центре внимания авторов находится проблематика смертности и бессмертия, составляющая ядро «Пира во время Чумы». Песнь Председателя устроена так, чтоб провести читателя от смятения перед лицом смерти через ужас и восторг к обетованию бессмертия. Благодарственная энергия гимна освобождает и раскрывает сознание для восприятия тех аспектов мира, что остаются непостижимыми вне поэтического праксиса.

Ключевые слова: поэзия, Пушкин, метафизика, жизнь, смерть, бессмертие, пир.

N. B. Ivanov, М. V. Mikhailova THE SPIRIT OF PLAGUE AT THE FEAST OF SPIRIT On the Chairman's Song from «The Feast During the Plague» by A. Pushkin

The article deals with the metaphysical meaning of Pushkin's text. The authors check the focus at the issues of mortality and immortality, representing the core component of the "Feast During the Plague". The song is arranged so as to lead the reader from the turmoil in the face of death to the horror and delight and then to the promise of immortality. The energy of thanksgiving liberates and opens the reader's mind to accept the aspects of the world that are inconceivable beyond the poetic praxis.

Keywords: poetry, Pushkin, metaphysics, life, death, immortality, feast.

Долг поэта, если не гадать и не лукавить, прост: обнаружить своим словом Божий дар, Сущему в лице слова и Слову в лице сущего отдать должное, удо-

* Иванов Николай Борисович — кандидат философских наук, доцент, Санкт-Петербургский государственный университет, кафедра социальной философии и философии истории; n_ivanov@inbox.ru

** Михайлова Марина Валентиновна — доктор философских наук, доцент, Русская христианская гуманитарная академия, профессор кафедры педагогики и философии образования; marinamai63@gmail.com

*** Исследование поддержано грантом РГНФ «Логос и поэзис: философская герменевтика русского поэтического высказывания»: 16-03-00669.

стоверяя их заветное сродство, на собственный неповторимый лад перелагая их фундаментальную космогоническую рифму, в согласии с которым бьется сердце родного языка и дышит на просторе вселенский вольный дух. Дар и дань, послушание и дерзновение, родное и вселенское, неслыханное и незабвенное в этом горизонте сходятся. Сущее только на словах превращается в сущее на деле. Оно неприкосновенно и свято, горит и не сгорает, и ничто ему не указ. Пир духа — дружество Сущего и Слова, настоящий мир настоящего поэта.

Правда, так бывает не всегда. Чаще Божий дар себя не обнаруживает, как и сам «Бог не обнаруживает себя внутри мира», если наблюдать со стороны — глазами Витгенштейна [4, с. 216]. Пир не терпит непрошеных гостей. Сродство Сущего со Словом избирательно.

Настоящая поэзия не оставляет места для обыкновенных иллюзий относительно свободы человеческого существа. Работая с языком, поэт ничего не в нем меняет, и святость языка в поэзии становится особенно ощутимой, безусловной и властительной. Поэт вливает слова одно в другое, как вливаются воды ручья в самих себя. Нам остается их только повторять, но это повторение — не еще один экземпляр некоторой вещицы, а сама жизнь единственной вещи, как музыка композитора впервые становится живой в праксисе исполнения.

Еврейское слово «кадеш» означает и «святой», и «отделенный»: некая доля мира, предназначенная Богу. Но есть ли на свете что-нибудь не Божье, что не Им сотворено? Святое — то, что открылось своей божественной принадлежности. Этим и занят поэт: он обнаруживает святость простых вещей. В мире поэта нет ничего, что не было бы частью обычной жизни: метель, огонь в камине, стук в окошко, но когда эти знакомые вещи претворяются словом родного языка, они являют свою святость. Поэт не уводит нас из падшего мира в мир горний. Он говорит, как когда-то Бог сказал Моисею: «Сними обувь твою, потому что место, где ты стоишь, есть земля святая». Как сказано у Аверинцева,

.. .тот незнаемый предел,

что отделяет ум земной от Бога,

есть наше невнимание. Когда б

нам захотеть всей волею — тотчас

открылось бы, как близок Бог. Едва

достанет места преклонить колена [1, с. 22].

Самое прекрасное и поражающее в поэзии — то состояние, в котором ты оказываешься по прочтении, причем уже не первом, когда мир, открытый тебе стихотворением, уже целостен, но все еще исполнен тайного света — свят.

Едва ли мы усомнимся, что квинтэссенция «Маленьких трагедий», песнь об упоении в бою [6, с. 377-379], ясно и полно являет святость вещей, дружество Слова и Сущего. Но вот слова Вальсингама: «Спою вам гимн я в честь чумы». Ты так видишь свое дело чести — воздаешь ее чуме? «Гимн в честь чумы! прекрасно! bravo, bravo!» — отзываются его товарищи. «Прекрасно»? Или когда чума вокруг, можно славить что угодно? Поистине «странная охота».

Человек, потерявший мать и любимую жену, собрал друзей и устроил пир. И этот пир, и впервые в жизни к нему пришедшие стихи — ответ на всеобщую смертность. В начале трагедии пирующие пьют в честь Джаксона, кто «выбыл

первый из круга нашего». Можно сколько угодно делать вид, что смерти нет, но каждому придется выйти из круга живых. Пир во время чумы начался с грехопадением и никогда не прекращался.

В первой строфе лоб в лоб встречаются две силы: «косматые дружины» Зимы и жар огня. Когда нам ни холодно, ни жарко, нам все равно. Оттого мы и живем в своих мирках-застенках, что по отношению к большому миру (и большому времени, добавил бы Бахтин) храним безразличие. В центре переживаемого нами «окружающего мира» — ядро трансцендентального равнодушия. Мы с легкостью смотрим на мир взглядом постороннего, как если бы нас там — а значит, и вовсе — не было, потому мы и привыкли выдавать объективность воззрения за критерий его истинности. Именно так мы читаем советы метафизиков всех времен: подальше от «субъективности», научимся без слез и смеха «понимать» (intellegere, по выражению Спинозы). Но кто никогда не-плакал-не-смеялся, тот никогда ничего и не поймет. А кто ничего не понимает, тот никогда не-плачет-не-смеется. Пушкин приглашает нас в мир по ту сторону равнодушия. Вальсингамов гимн ввергает нас туда, где с одной стороны — стужа неминучей смерти, с другой — огонь, в котором окаменелое бревно пресловутой идентичности уже горит последним ярким пламенем, «трещит и слез полно», как сказано у Данте.

Треск каминов и жар пиров — ответ на тьму и холод за окном. «Весел зимний жар пиров»: Дорога ложка к обеду, а жар — зимой. Можно и летом полюбоваться огнем, но зимой жар очага — условие твоей жизни. Пир — не развлечение, его веселье — оружие, защищающее наше достоинство, сберегающее жизнь от смертельной стужи. «Убивают не гневом, а смехом» [5, с. 30], — свидетельствует Ницше. Тут важны не столько контексты «Заратустры», сколько то, что смех — оружие, им можно победить врага.

Во второй строфе мы созерцаем то же самое мгновение, что и в первой, но в чуть иной транскрипции. Место Зимы занимает Чума, и роднит ее с Зимой то, что, будучи царицей, она вдруг встает с трона и направляется к нам. Обыкновенно мы идем верной дорогой к своему концу, а тут она сама приближается к нам и «льстится жатвою богатой». Мы привыкли думать, что ей все равно. Напротив: как только нам становится все равно, это прельщает Чуму. Она начинает торопить события, «к нам в окошко день и ночь / Стучит могильною лопатой» — в то окошко, откуда мы привыкли смотреть на мир со стороны вполне объективным взглядом. Тогда мы и спрашиваем себя: «Что делать нам? и чем помочь?».

Когда мы отождествляем сущее и мир, видимый из окошка нашего застенка, это не просто имманентная иллюзорность нашего воззрения, это вина и грех. За это придется отвечать. Кант боролся с трансцендентальными иллюзиями, выявил их источник и пределы, имея в виду, что однажды от них можно освободиться. Однако грех не проходит бесследно. Можно встать на путь искупления, но нельзя обойти возмездие.

Царица Чума прельщена, соблазнена, она во власти всемства, если говорить языком Достоевского, того хайдеггеровского Das Man, к которому она стучится. Не Чума породила в нас безразличие друг к другу. Напротив, наше безразличие позвало ее. Дьявол не по ту сторону окошка, а по эту, где ни жарко,

ни холодно, все заняты важными делами, совершенствуют свое объективное мировоззрение — и вдруг сталкиваются с проблемой, не имеющей решения на привычных путях. «Что делать нам?»

Ответ следует в третьей строфе: «Как от проказницы Зимы, / Запремся также от Чумы!» Предлагается попросту продолжать жить. Делай, что делаешь, но есть одна тонкость: продолжая пировать, «восславим царствие Чумы».

Зима настанет, даже если мы и предпочитаем позднюю весну или раннюю осень. Смерть приходит с той же царственной неизбежностью. Чумная эпидемия — лишь усиление происходящего всегда. Спрашивая удивленно «Что делать?», мы обличаем себя в том, что принимаем мир лишь отчасти. Пушкин предлагает нам от Чумы не отворачиваться. Это не значит, что мы распахнем ей дверь. Зимой не стоит весь день находиться на морозе. Зимняя свежесть хороша, когда знаешь, что вернешься в дом к огню. Так и с Чумой: не обязательно бросаться ей навстречу. Царица деликатно стучит в окошко, в дверь не ломится — и мы будем сдержанны, и все же не забудем о ней, восславим царствие Чумы.

Зима и Чума в гимне друг друга замещают, что дает основания к Чуме отнестись, как к Зиме-проказнице. Слово легкое, детское, Пушкиным любимое. В «Онегине» герой зовется проказником [6, с. 16], а проказница Зима — «матушкой» [6, с. 143]. В словаре Даля читаем: «Проказить — строить проказы, выкидывать штуки, чудить, чудачить, каверзить, пакостить: Кошка проказит, молоко вылакала». И Зима, и Чума любят чудить, выкидывать штуки. С той стороны окна кипит жизнь, исполненная своеобразного веселья, небезразличная к тому, что происходит в нашем доме. Когда здесь поселяется равнодушие друг к другу, это вызывает у сил по ту сторону окна желание каверзить. Рассудок скажет: «Нет ни царицы Чумы, ни Зимы-проказницы. Это иносказания». Едва ли так. Когда мы читаем Пушкина, у нас нет шанса сказать что бы то ни было иными словами. Попробуем поэтому понять, что сказано. Когда Чума стучится в окошко, это не столько вызов, сколько отклик на нашу собственную слабость и бесчестие. Но это и шанс, иногда первый в жизни, ответить ей «Нет».

Хоть Пушкин и отсылает нас к «Чумному городу» Вильсона как источнику трагедии, нельзя не вспомнить вступление к «Декамерону»: «Со времени благотворного вочеловечения Сына Божия минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший изо всех итальянских городов, постигла смертоносная чума» [3, с. 12]. Тогда большинство флорентийцев избрали один из двух путей. Первый — запереться у себя, соблюдать правила гигиены, молиться и надеяться, что беда пройдет стороной. Второй — пуститься во все тяжкие, поскольку все равно умирать. Пока сограждане кидаются кто в жар, кто в холод, семь молодых женщин и трое мужчин и принимают решение удалиться из чумного города. Поселившись в загородном доме, они рассказывают друг другу истории. Нечто подобное и предлагает Вальсингам: «Утопим весело умы». Можно хранить ум в унылой трезвости, можно утопить его бездарно. Ни то, ни другое не позволяет сохранить человеческое лицо. Сколь достойней герои Боккаччо, рассказывающие истории за пиршественным столом. Веселье продолжается и во время чумы. Казалось бы, нечему радоваться и нечего прославлять, но разве дар дружбы и жизни — не повод для благодарности?

Лишь другу можно сказать: «Есть упоение в бою», в том, что ты идешь на смерть, в доблести и дерзости. Человек совершает отчаянный, бессмысленный шаг, но иначе ему в этой точке бытия достоинства не сохранить. Шаг этот оказывается упоительным. То, что грозит последней бедой, вдруг приносит избавление гнета голода и нужды. Ты выходишь из от их власти и отдаешься иному: «Все, все, что гибелью грозит, / Для сердца смертного таит / Неизъяснимы наслажденья».

Пушкин присматривается к реальности, являющей себя в мире как бой. Поле боя по-русски — всегда чисто поле, приуготовленное, чтобы пролить на нем кровь и усеять его мертвыми костями, как мы помним с детства из того же Пушкина. Место гиблое, но и славное, освещаемое доблестью — последним блеском твоей души. Поле боя — место встречи со смертью. Если хочешь утратить верный путь к смерти, вызови ее на бой.

Но разве гимн в честь Чумы не ставит нас в ситуацию не вызова, а скорее обороны? И могущая Зима, и грозная Чума сами надвигаются на нас. Мы их не звали, но вдруг услышали стук в окошко. На нас прет страшная сила. Запереть двери — понятно, но что там можно восславить? Какая слава и честь в том, чтоб сорваться в пропасть или быть поглощенным пучиной? Безликий рок хорошо был знаком древним: уже у Гомера и Эсхила говорится не только о славных поединках. Гектор, лучший из героев «Илиады», убегает от Чумы в лице Ахилла, и правильно делает. Хор в «Орестее» с горечью поет о том, что война забирает братьев, мужей, сыновей, а возвращает легкий пепел в урнах, и нет в этом красоты вызова — есть ужас перед всепоглощающей и равнодушной стихией смерти. На поле боя ты можешь спеть любую песню, но ее поглотит скрежет и вой, шум, и ее никто не услышит. Выходя на поединок, я могу взглянуть врагу в глаза, но есть ли лицо у смертной бездны?

Лишь на первый взгляд стихия безлика. Когда ты, преодолевая жуть, заглядываешь в бездну, она смотрит на тебя, и ты начинаешь различать черты лица. «Прометей» Эсхила так и начинается: «Ну, вот мы и на месте, у конца земли» [8, с. 5]. Вместе с хором Эсхила и пушкинским Вальсингамом и мы очутились на краю, где ты впервые видишь завораживающий взгляд стихии. Так легко отдаться ей, но так достойно сказать ей «Нет».

Гимн являет нам противостояние двух миров. Бой, бездна, океан, ураган — мир стихии, влекущий и упоительный. В нем нет границ и форм, он хаотичен и мрачен, там царит беспорядочное движение. Чума не дышит мерами, как гераклитов огонь, дыхание ее яростно и непредсказуемо. Гимн поется из мира пира. Дом пира определен и ясен, clare et distincte: там горит огонь. Безграничности стихии противостоит граница дома, мраку — огонь, бесформенности — форма. Камин дает правильное место огню, бокал держит форму и меру вина. Вместо ураганного движения появляются балы. Танец — стихия, обретшая ритм и порядок, а за счет этого — красоту. Наконец, яростному упоению бездной противостоит учтивая веселость.

Когда Чума стучится в окошко, мы, даже оставаясь в доме, уже оказываемся «бездны на краю». Закрывая двери и наливая другу вина, мы выходим на бой. Дуновение Чумы выводит нас из платоновской пещеры, где мы живем, не замечая ее дыхания. Когда герои «Государства» выходят на свет, почему-

то ни у кого не возникает вопроса: а как они узрели свет? Ведь все видимое из пределов пещеры является не более чем твоей иллюзией, иначе ты не в пещере. Однако они идут на свет, у них впервые отчего-то открываются глаза. Дуновение Чумы дает нам шанс проснуться.

В гимне Пушкин мастерски удерживает точку равновесия между очарованием простых вещей и упоением грозящей стихией. Он не певец мелкой анакреонтики, тем более что и у самого Анакреонта ценность дев и чаш доказывается единственным аргументом: «Ах, ужасен мрак Аида, многотруден спуск подземный, / А кто раз туда спустился — на возврат оставь надежды!» [2, с. 123]. Но и героика не кажется Пушкину единственно заслуживающей уважения. Его позиция много интереснее: он умеет радоваться прекрасной жизни с пирами и светом огня, но знает, что когда послышится стук в окошко, нас ждет упоение в бою. Невероятной силы покой проистекает из уверенности сердца. Пушкин предлагает слушать не рассудок, твердящий, что лучше быть богатым и здоровым, а сердце, где упоение раскрывается на краю бездны, как цветок.

Какова природа этого алогичного, противоречащего рассудку упоения? «Все, все, что гибелью грозит, / Для сердца смертного таит / Неизъяснимы наслажденья...». Предыдущая строфа с упоением, ураганом, дуновением подобна огромному вдоху, расширяющему внутреннее пространство. Мы только что были в ограниченности дома, и вдруг в душе открылся мир, где бездна разверзается, разъяренный океан бушует, ураган несется. Таков объем вдоха. За ним следует выдох: «Все, все, что гибелью грозит.» Вдохнуть целый мир, упиваться им — вот неизъяснимое наслаждение.

«Неизъяснимы наслажденья» при всей своей очевидности (кто хоть однажды с горки на санках не летел?) таинственны. Первая реакция падшего человека — отшатнуться от края бездны. Лишь усилие мужественного духа, способного сделать шаг навстречу стихии, грозящей гибелью, открывает ее тайную красоту «сердцу смертному». Сердце — центр человека, точка, где соединяются и ум, и чувство, и жизнь. В сладости, вопреки всякой очевидности наполняющей смертное сердце — «бессмертья, может быть, залог».

Надежда на бессмертие открывает новый горизонт. Все, что грозит нам смертью, упоительно и прекрасно именно потому, что нет иного способа победить смерть, кроме как пройти через нее. Чтобы увериться в бессмертии, придется умереть. За отвратительным лицом царицы грозной Чумы открывается Лик бытия. Неизъяснимое наслаждение и упоение свидетельствуют о том, что все не так плохо, как нам казалось по привязанности к маленькому уютному миру. «И счастлив тот, кто средь волненья / Их обретать и ведать мог» — тот, кто в этой жизни уже способен подняться и взглянуть на ее предел хоть и с ужасом, но без отвращения, а с упоением и наслаждением. «Обретать и ведать»: постичь предсмертный восторг, когда ты счастлив, потому что наконец свободен. Песнь Председателя — опыт бессмертия в чистом виде. Пушкин завел речь о косматых дружинах и привел нас в точку, где раскрылось сердце и теперь уже ничего не страшно.

Миру Чумы при этом присуще некое лукавство. Проказница Чума грозит гибелью, но в угрозе ее таится залог бессмертия. Мотив угрозы в гимне по-

вторяется не раз: «царица грозная Чума», «средь грозных волн и бурной тьмы», «все, все, что гибелью грозит». Трудно предположить, что Пушкин испытывал трудности с подбором синонимов. Если он трижды подряд ставит одно и то же слово, он что-то хочет нам сказать. Как не вспомнить «отдаленные седой зимы угрозы» из «Осени», шедевра пушкинской философской лирики. Едва ли «зима», «проказы» и «угрозы» случайно сходятся в разных текстах. Речь поэта — его мир. В этом мире вещи существуют, а поэт на них смотрит и о них нам рассказывает. В мире Пушкина Чума — грозящая проказница, а не мрачный палач. Палач и вовсе угрожать не будет, он на работе. Чума, зарифмованная с Зимой-проказницей, приоткрывает особенное лицо мира, освобождающее от излишней серьезности. Да, человек только что похоронил жену и мать, серьезней не бывает, но вдруг в песне посещает его бодрый дух той веселости, когда угрозы смерти — лишь проказы. Возможно, нашему разуму кажется необратимой бедой то, что на деле является вратами бессмертия и источником неизъяснимых наслаждений. Мир не прост, не однолинеен, и мудро ему доверяться. Ставить границы (глупо зимой настежь двери раскрывать), но в то же время и доверяться.

Веселость, открывающаяся в гимне Председателя Вальсингама, особого рода. Мир грозит тебе открыто, и не просто грозит, а разрушает твою жизнь, но вдруг эта угроза откликается наслаждением, конститутивный момент которого — его неизъяснимость. Быть неизъяснимым — одна из принципиальных черт сущего: оно не нуждается в нашем слове, а само в Слове является. Называя наслаждение неизъяснимым, Пушкин не констатирует невозможность описать его словами, а удостоверяет его подлинность. Столкновение с громким грозящим миром обнаруживает присутствие в нас такой глубины и тишины, куда никакая Чума не достучится. Выход в неизъяснимое оказывается выходом в подлинное.

Бессмертие — иной мир. «Неизъяснимы наслажденья» указуют на бессмертие. Пушкинское слово являет голос бессмертия на уровне аподиктическом, без всяких сомнений. Это как лучник, который попадает в цель не потому, что у него меткий глаз и сильная рука, а потому, что он настоящий лучник.

Осталась последняя строфа. В первых двух нам обрисовали положение вещей, в третьей дали руководство к действию: восславить царствие чумы, что и было исполнено в четвертой и пятой, представляющих собою гимн неизъяснимым наслаждениям, сокрытым внутри всего, что нам гибелью грозит, и удостоверяющим бессмертие сердца. Шестая строфа — итог, финал, апофеоз: «Итак — хвала тебе, Чума». Пройдя путем текста, мы уверились в том, что восславить Чуму возможно и достойно. Когда она стучалась к нам в окошко могильною лопатой, у нас были некоторые сомнения, но теперь, заглянув в бездну, мы обрели странное доверие к стихии, разрушающей жизнь. Обыкновенно человек строит системы защит: море опасно — туда не ходим, бездна влечет — подальше от края и т. д. Оказалось, можно открыться стихии, грозящей разрушением, принять смерть ясно и отчетливо, claire et distincte, вновь прямо по Декарту.

Вальсингам не первым воспел Смерть. Его опередил на этом поприще святой, известный своей любовью к всякой твари. У св. Франциска Ассизско-

го в «Гимне брату Солнцу» [7, с. 229-231] использован предлог per, который означает и за, и через. Когда Франциск говорит «Laudat si, mi' Signore, per sora Luna, per frate Vento», это одновременно означает и «Хвала Тебе, Господь мой, за сестру Луну и брата Ветра», и «Будь восхваляем, Господь, сестрою Луною и братом Ветром», через них. Франциск возносит хвалу Господу и за, и вместе с творениями и в завершение говорит: «Laudato si', mi' signore, per sora nostra morte corporale, da la quale nullu homo vivente po skappare» («Благодарю Тебя, Господи, за сестру нашу смерть телесную, которой никто из живущих избежать не может»). Это необходимая часть его песни. Если мы принимаем мир лишь отчасти и в нем есть нечто враждебное, чужое (например, смерть), то мы вовсе не принимаем мир. «Да» может быть только безоговорочным. Доверие к жизни предполагает принятие смерти как части участи, как части пути. Вслед за братом Франциском мы можем увидеть ее как творение, участвующее в прославлении Творца.

Если мы способны так взглянуть в лицо Чумы, нам и впрямь не страшна могилы тьма, нас не смутит ее призванье. Чума призывает к смерти, и в начале гимна звучит смятение от этого призыва. Теперь мы приобрели опыт стояния на краю смертной бездны, и нам уже не страшно, потому что неизъяснимый покой и изведанное наслаждение удостоверяют наше бессмертие. Вернемся ненадолго к пятой строфе: «И счастлив тот, кто средь волненья / Их обретать и ведать мог». Счастлив средь волненья: Пушкин мог бы сказать «блажен», но он говорит о счастье. Соглашаясь быть своим в бушующем мире, мы получаем возможность хранить глубокий покой и тишину внутри. Кто имел мужество взглянуть в грозный лик бытия и принять мир вполне, тот и счастлив. Он настолько уже не чужд всей полноте жизненных возможностей, что эта причастность, участие и в этом смысле счастье дает ему бесстрашие, покой и невозмутимость. Возможно, поэтому последние три стиха песни возвращают нас в и мир лицейской лирики, и в мир, который был нам явлен в начале, в первой строфе и в третьей: «Бокалы пеним дружно мы / И девы-розы пьем дыханье».

Теперь мы возвращаемся в пространство пира с полным сознанием того, что делаем, собираясь в доме вокруг огня. Пир — наш ответ на деликатный и постоянный стук в окошко могильной лопатой. И шипенье пенистых бокалов, и дружба, и розы, и девы, и упоенье жизнью и красотой — это тот мир пира, который Пушкин познал в юности, понял его красоту, радовался своей принадлежности к нему. Дыхание Чумы открывает в нем уже не гедонистический, а экзистенциальный смысл. «И девы-розы пьем дыханье, — / Быть может, полное Чумы!» Оборот «может быть» появился в пятой строфе по отношению к бессмертию, теперь — по отношению к Чуме. Смертность и бессмертие отбрасывают свет друг на друга, обнаруживают неявное, но непреложное сродство, которое не декларируется, но принимается нами как истина. Следуя путем текста, мы приходим — во всяком случае, имеем возможность прийти, если не вырываем руку из руки Пушкина, который нас бережно и уверенно туда ведет — к освобождению от страха смерти, к братству с ней. Гимн Чуме столь убедителен именно потому, что и Чума, если мы решаемся воздать ей должное, оборачивается для нас чем-то настоящим, не только несущим конец сущему в моем лице, но и обнаруживающим ясную незыблемость всех вещей

по ту сторону Чумы. Я покорно и благоговейно воздаю честь даже тому, что несет мне гибель, потому что все на свете либо достойно песни, прославления и признания в любви, либо и вовсе не существует. Поэзия есть гимн хвалы и признание в любви.

В дуновении Чумы мы узнали упоение. Теперь, упиваясь дыханием девы-розы, целуя ее с благодарностью и от всего сердца, мы пьем саму Чуму, но дышим не тлением, но бессмертием и смыслом. Наше дыхание может сделаться таким, что дух жизни станет наполнять нас, даже если мы стоим рука об руку со смертью. Если мы дышим благодарностью и хвалой, мы чисты, и никакая Чума нас не возьмет.

ЛИТЕРАТУРА

1. Аверинцев С. С. Стихи духовные. — Кшв: Дух 1 Л1тера, 2001.

2. Анакреонт. Мелика // Хрестоматия по античной литературе: в 2 т. — Т. 1. — М.: Просвещение, 1965.

3. Боккаччо Д. Декамерон. — М.: ГИХЛ, 1955.

4. Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Витгенштейн Л. Избранные работы. — М.: Издательский дом «Территория будущего», 2005.

5. Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Собр. соч.: в 2 т. — Т. 2. — М.: Мысль, 1990.

6. Пушкин А. С. Собр. соч.: в 10 т. — М.: ГИХЛ, 1959-1962. — Т. 4.

7. Франциск Ассизский. Сочинения. — М.: Изд-во Францисканцев — Братьев Меньших Конвентуальных, 1995.

8. Эсхил. Прометей // Эсхил. Софокл. Еврипид. Трагедии. — М.: ОЛМА-пресс, 2001.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.