Научная статья на тему 'Дискурс власти и социальная воображаемость'

Дискурс власти и социальная воображаемость Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
328
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ДИСКУРС / DISCOURSE / ВЛАСТЬ / POWER / СЕМИОТИКА / SEMIOTICS / ВООБРАЖАЕМОСТЬ / IMAGINARY

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Согомонян Виктор Эрнестович

Основной научной целью автора статьи является выведение наиболее корректного определения понятия «дискурс власти» и демонстрирование принадлежности этого дискурса к феномену социальной воображаемости. В результате исследования автор приходит к следующим выводам: 1) дискурс института власти – это комплекс публичных коммуникативных актов императивного характера, совершаемых носителями власти при помощи специальной системы знаков «языка» власти и знаков «обычного» языка; 2) воображаемая составляющая дискурса власти, вкупе с принадлежащей ему конвенциональной семиотической системой, является превалирующей над функциональной составляющей этого дискурса, что наряду с другими факторами указывает на принадлежность дискурса власти феномену социальной воображаемости.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Discourse of power and social imaginary

The main scientific objective of the author of the article is to give the most accurate definition of «discourse of power» and to demonstrate its attribution to the phenomenon of social imaginary. Summing up the research, the author comes to the following conclusions: discourse of the institute of power is a complex of public communication acts of an imperative character made by the holders of the power through a special system of signs of «the language» of power and signs of «common» language; the imaginary component of the discourse of power together with its conventional semiotic system prevails over the functional component of the discourse which among other factors indicates the attribution of the discourse of power to the phenomenon of social imaginary.

Текст научной работы на тему «Дискурс власти и социальная воображаемость»

В.Э. Согомонян

ДИСКУРС ВЛАСТИ И СОЦИАЛЬНАЯ ВООБРАЖАЕМОСТЬ

Массам преподносят смысл, а они жаждут зрелища.

Массам вручают послания, а они интересуются лишь знаковостью.

Жан Бодрийяр

Если коротко ответить на вопрос о том, что является предметом этой статьи, то ответ будет следующим: это выведение наиболее корректного определения понятия «дискурс власти» (речь идет об определении вербальной, лингвистической составляющей дискурса власти, которая символически оформляет этот дискурс). Выведение такого определения видится необходимым (вопрос «что такое дискурс власти?» до сих пор не имеет окончательного ответа), а для демонстрирования указанной принадлежности и вовсе является первоочередной задачей. Бытующие дефиниции понятия «дискурс власти», как мы убедимся в дальнейшем, представляют собой дескрипции «частных случаев», что приводит, на мой взгляд, к «системным ошибкам» в исследованиях этого дискурса и понимании его сути.

Представления, определяющие, что есть дискурс власти вообще, как можно предположить, укоренены в сфере социальной воображаемости и могут быть корректно рассмотрены именно через призму этой категории. Такое положение они занимают ввиду того, что близко прилегают к образам, обрисовывающим самые общие и фундаментальные представления об устройстве общества: о том, чего индивиды ожидают от социальных интеракций, о том, какой им видится актуальная и нормативная структуры общества, о том, как они свое общество идентифицируют.

Что такое «дискурс власти»

Любое новое исследование лингвистической составляющей дискурса власти с самого начала наталкивается на две, казалось бы, взаимоисключающие друг друга проблемы.

Проблема первая: детальная исследованность темы и отсутствие, на первый взгляд, реальной возможности выявления новых, относительно значимых и характерных граней явления дискурса власти. Целый ряд именитых ученых (Р. Водак, П. Серио, Г. Лассуэлл, Т.А. ван Дейк, К. Хаккер, Н. Хомский, Т. Адорно, Г. Маркузе, Н. Луман, Р. Барт, В. Клемперер, Х. де Ландтшер, Ж. Бодрийяр, А. Клюковски, В. Уэллс, А. Харткок и многие другие), а также множество современных политологов и лингвистов исследовали предмет во множестве аспектов. Приведу лишь неполный список наиболее детально изученных тем: дискурс нацистской власти, дискурс власти в США, советский политический дискурс, дискурс власти в условиях сетевой культуры, человек в дискурсе власти, дискурс демократической власти, дискурс политического постмодерна, дискурс российской власти/оппозиции и дискурс перестройки и т.д.

В условиях быстро меняющегося мира и различных метаморфоз, происходящих с модерной властью, эта проблема, однако, оказывается вполне решаемой. Современные исследователи с успехом продолжают изучение этого феномена, либо обращаясь к отдельным особенностям сегодняшнего дискурса власти (глобализация в дискурсе власти; благодарение независимости в дискурсе постсоветской власти; религия в дискурсе постсоветской власти; демократия в дискурсе власти среднеазиатских государств; дискурс президента Обамы и др.), либо прибегая к исследованию конституирующих дискурс единиц - концептов (концепт «свобода» в дискурсе власти; концепт «независимость» в дискурсе власти; власть как концепт и категория дискурса и т.д.).

Прежде чем обозначить вторую проблему, обратимся к основному научному принципу, лежащему в основе этих трудов, а также уясним предмет их изучения.

Специалистам, знакомым со значительной массой работ в этой области, наверняка не составит труда заметить, что тем или иным образом все работы по исследованию дискурса власти, за редким исключением, имеют частно-эмпирический характер в том плане, что принципом исследования в них практически всегда является анализ тех или иных политических текстов, созданных конкретной властью, с последующим выявлением в них грамматических, лексических, синтаксических или семантических особенностей языка этой конкретной власти и того эффекта, который может быть достигнут ими в плане политических целепоставлений. Обобщения в этих трудах чаще всего касаются либо лингвистики (в частности - прагматики) политических текстов и обращены к итоговому эффекту использованных в дискурсе власти возможностей языка (отсюда фактически наблюдаемое в современной науке автоматическое отождествление понятий «дискурс власти» и «манипуляция»), либо прикладной политологии и обращены к выявлению характерных особенностей оперирования инструментарием языка представителями тех или иных политических режимов /

139

политических групп в различных контекстах - исторического времени, политической ситуации, национальной принадлежности и т.д.

Приведу два-три примера.

«В 90-е годы язык ("дискурс") власти обладал наивысшей пробой антисоветской чистоты. Для него были характерны: социал-дарвинистская риторика с полным отрицанием ценностей равенства и справедливости; жесткий евроцентризм и отрицание цивилизационного статуса России; разрушение исторической памяти и национального сознания; ненависть по отношению к любому честному труженику. Дискурс ельцинизма имел ярко выраженную уголовную компоненту» [Кара-Мурза, 2007].

Или: «Нацизм въедался в плоть и кровь масс через отдельные словечки, обороты речи, конструкции предложений, вдалбливаемые в толпу миллионными повторениями и поглощаемые ею механически и бессознательно. (... ) Но язык не только творит и мыслит за меня, он управляет также моими чувствами, он руководит всей моей душевной субстанцией, и тем сильнее, чем покорнее и бессознательнее я ему отдаюсь. А если образованный язык образован из ядовитых элементов или служит переносчиком ядовитых веществ? Слова могут уподобляться мизерным дозам мышьяка: их незаметно для себя проглатывают, они вроде бы не оказывают никакого действия, но через некоторое время отравление налицо. Если человек достаточно долго использует слово "фанатически", вместо того чтобы сказать "героически" или "доблестно", то он в конечном счете уверует, что фанатик - это просто доблестный герой и что без фанатизма героем стать нельзя. Слова "фанатизм" и "фанатический" не изобретены в Третьем рейхе, он только изменил их значение и за один день употреблял их чаще, чем другие эпохи за годы. Лишь незначительная часть слов LTI (Lingva Tertii Imperii. - В.С.) отмечена оригинальным творчеством, а может быть, таких слов вообще нет. Во многом нацистский язык опирается на заимствования из других языков, остальное взято в основном из немецкого языка догитлеровского периода. Но он изменяет значения слов, частоту их употребления, он делает всеобщим достоянием то, что раньше было принадлежностью отдельных личностей или крошечных групп, он монополизирует для узкопартийного узуса то, что прежде было всеобщим достоянием, и все это - слова, группы слов, конструкции фраз - пропитывает своим ядом, ставит на службу своей ужасной системе, превращая речь в мощнейшее, предельно открытое и предельно скрытое средство вербовки» [Клемперер, 2007, с. 11-12].

Или: «В революционной России политическая роль языка многократно возрастает, порождая новую догматику речи. Утверждение дискурса власти (советского новояза), осуществляющееся в послереволюционное десятилетие, зарегистрировано художественными текстами того времени. В них происходит мучительная смена языка, поиск новых магических формул-знаков, позволяющих приобщиться к власти. Слова на глазах теряют привычное значение, становятся метками социальной (т.е., в сущно-

140

сти, властной) принадлежности. Герои Ремизова ("Взвихренная Русь"), Артема Веселого, Зощенко, Андрея Платонова, Бабеля, Пильняка не столько называют вещи, сколько пытаются определить свой статус по отношению к ним - и к власти. В платоновском "Чевенгуре" председатель ревкома Чепурный обладает лишь смутным, безъязыким "революционным чутьем", а его секретарь Прокофий Дванов "умеет формулировать", и это умение дает ему - единственному - рычаги власти» [Медведев, 1997] и т.д.

В целом, направление в этих исследованиях полностью обусловлено распространенными ныне интерпретациями понятий «политический дискурс» и «дискурс власти». Согласно таким интерпретациям, политический дискурс - это «особое использование языка (...) для выражения особой ментальности, в данном случае также особой идеологии; особое использование влечет активизацию некоторых черт языка и в конечном счете особую грамматику и особые правила лексики» [Степанов, 1995, с. 38], а дискурс власти - это «практика руководства, контроля, манипуляции чувствами, поведением, мышлением людей при помощи тех или иных типов языковых действий» [Черепанова, 2010, с. 210].

Этот подход наиболее полно представляет В. Чернявская в предисловии к своей монографии «Дискурс власти и власть дискурса»: «Настоящая книга посвящена проблемам речевого воздействия и использования языка как одного из средств осуществления власти в современном обществе. Это - проблема взаимодействия языка и общества, и она давно и всесторонне рассматривается в рамках таких научных дисциплин, как социология, теория массовой коммуникации, психология, психолингвистика, риторика. В массе возможных аспектов и точек приложения исследовательского интереса мы выделяем именно лингвистический ракурс. Весь ход анализа и привлекаемый материал делают акцент на лингвистической составляющей проблемы воздействия, управления человеческим сознанием и поведением. Это - рассуждения о власти слова в человеческом обществе или, точнее, о власти слова в определенном дискурсе. Понятие дискурса как языкового выражения определенной общественной практики, упорядоченное и систематизированное использование языка, за которым встает особая идеологически и социально обусловленная мен-тальность, является центральным для логики нашего изложения. В книге делается попытка систематизировать, обобщить и выделить центральные моменты в исследованиях языка как составной части политической и социальной деятельности. Мы хотим продемонстрировать, как именно собственно языковые единицы, структуры, формы оказываются действенными и в ряде случаев основными при осуществлении социальной власти; т.е. влияния человека на человека и управления человеком человеком, во-первых, и человеком - обществом, во-вторых. Речь идет, таким образом, о возможности изменения картины мира в сознании человека. В фокусе нашего внимания оказывается вопрос о том, как через анализ языкового выра-

141

жения вскрываются социальные и идеологические интересы, оценки и позиции использующего язык человека / группы лиц» [Чернявская, 2006, с. 3].

Таким образом, предметом изучения при данном подходе является не власть, а сам язык, который применяется той или иной конкретной властью и тем самым: а) обретает удвоенный эффект в плане воздействия, манипулятивности, в силу уже не только собственных возможностей в сфере осуществления социальной власти (Блакар), но и по причине обретения им властного субъекта; б) становится лакмусовой бумагой некоторых политических качеств той или иной власти, так как преобразовывает способы использования возможностей языка в индикаторы для определения характера этой власти. По сути, это исследование дискурсивных практик власти, которые «с лингвистической точки зрения определяются устойчивыми наборами языковых средств вариативной интерпретации, свойственными данному политическому субъекту или характерными для обсуждения данного предмета». «В этом смысле можно говорить о таких предметах политической лингвистики, как "дискурс Рейгана", "дискурс Горбачёва", "тоталитарный дискурс", "дискурс безопасности", "дискурс свободы и справедливости", "парламентский дискурс". Иными словами, дискурс Рейгана - это совокупность дискурсивных практик Р. Рейгана, проявляющихся в его политических выступлениях, интервью и т.д. Тоталитарный дискурс - это совокупность дискурсивных практик, характерных для политического языка тоталитарного общества, а дискурс безопасности -совокупность дискурсивных практик, встречающихся в дискуссиях о безопасности государства и формирующих эти дискуссии как часть политического дискурса в целом. Наиболее известные примеры дискурсов, на которых развивалась политическая лингвистика, - русский политический язык советской эпохи (Lingua Soviética), дискурс Великой французской революции, политический язык Третьего рейха, "вьетнамский английский" в США в период вьетнамской войны» [Прикладная... 2011].

Научная целесообразность и эффективность такого подхода очевидна и доказана на практике. Множество научных трудов с использованием данного принципа принесли очевидную пользу в практической политике и по праву считаются образцами исследовательской работы в политической лингвистике и политологии.

Однако здесь и на фоне сказанного становится очевидным существование второй проблемы - это смутность или по крайней мере многоплановость представлений о явлении дискурса власти в более широком его смысле. Ознакомившись с массой литературы по политологии и политической лингвистике, можно прийти к более или менее ясному пониманию особенностей и характеристик различных властных дискурсов, точнее -дискурсов различных политических режимов, однако вопросы относительно явления дискурса власти вообще, т.е. власти как института, как правило, игнорируются и остаются без ответов. Как это ни странно, но само понятие «дискурс власти» в его абсолютивном понимании до сих пор

142

нельзя считать определенным; этот факт отмечают многие современные исследователи. Вероятно, что ключевой проблемой здесь является кажущаяся самоочевидность дефиниции этого термина, которая, однако, даже при поверхностном анализе оказывается весьма сомнительной.

Начнем с того, что «слово „дискурс" столь же популярно, сколько неопределенно» [Русакова, Спасский, 2006, с. 6] и «в многообразии созна-чений понятия "дискурс" очень трудно выявить базовое значение [этого] слова» [Романов, 2005], а тем более - в синтезированном употреблении со словом власть. Можно ли здесь иметь в виду, что дискурс - это инструмент языковой коммуникации [см.: Бенвенист, 1974], и говоря о дискурсе власти вести речь о коммуникативном инструменте (инструментарии) власти? Или же что дискурс - это речь, вписанная в коммуникативную ситуацию и обусловленная социальным содержанием по сравнению с речью индивида, речь, погруженная в жизнь [см.: Арутюнова, 2000], и, следовательно, дискурс власти есть комплекс текстов «от власти», рассматриваемых в строгой привязке к актуальной для этих текстов коммуникативной и политической ситуации? Или же что дискурс - это актуально произнесенный текст [см.: Дейк, 1989], и дискурс власти следует понимать как некий набор озвученных властью текстов в различных - политологических, ситуативных, психологических и других контекстах? Этот ряд безусловно соприкасающихся, но все же принципиально различных дефиниций понятия дискурса можно продолжать очень долго. Более того, в этом контексте актуализуются некоторые определения диксурса, в которых проводится прямое отождествление этого понятия с феноменом власти, что еще более усложняет конкретизацию возможного определения: дискурс уже сам по себе является средством и источником власти [см.: Фуко, 1996], дискурс есть власть социальных знаковых форм [см.: Бодрийяр, 2001] и т.п.

Кроме этого, при применении рассмотренного выше подхода термин «власть» в понятии «дискурс власти» всегда оказывается половинчатым, недостаточным, так как, исходя из особенностей «режимного» принципа исследования дискурса власти, требует обязательного уточнения характера этой власти - тоталитарная, демократическая и т.д. Вопрос гипотетически возможного существования некоего «наддискурса» власти - дискурса «чистой власти» (pouvoir per se), власти как института, как бы автоматически игнорируется. Год за годом появляются новые исследования, которые предлагают новые «раздробления» института власти для изучения их дискурсов вкупе с принадлежащими им концептами (или особенностями употреблений и значений «общих» концептов в этих дискурсах), однако суть объемлющего изучаемый предмет эпиявления остается нераскрытой. Тогда как очевидно, что «тексты, высказывания и речевые акты при всей их важности составляют только часть подобных дискурсов (власти и политики. - В.С.). Основная же их часть, смысловой стержень, образована волевыми интенциями и действиями, которые, безусловно, обладают смыслом, но далеко не всегда облекаются в слова, хотя, как правило, обре-

143

тают конвенционально знаковую форму» [Ильин, 2002, с. 12]. В терминах Р. Карнапа, Г. Фреге и Ж. Пиаже, здесь фактически наблюдается постоянно процессирующая ассимиляция ограниченных в количестве, по своей природе практических концептов без уяснения сути их экстенсионала [Пиаже, 1983, с. 103].

В этих условиях, как понятно, говорить всерьез о самоочевидности дефиниций понятия «дискурс власти» не имеет смысла. Редкие же определения дискурса власти, которые можно обнаружить в общедоступной библиотеке, можно отнести к разряду скорее философских, чем политологических.

Таким образом, можно констатировать, что понятие «дискурс власти» в наиболее широком смысле этого термина до сих пор остается неопределенным. В политологии и политической лингвистике его дефиниции как бы по умолчанию заменены дескрипциями характерных особенностей публичной деятельности власти в условиях разных политических режимов и степеней манипулятивных возможностей языка в употреблении со стороны той или иной власти. Аспект же какой-либо соотнесенности этого понятия с феноменом социальной воображаемости, как видим, полностью игнорируется: множественность «дискурсов власти» вкупе с их принципиально разнородными характеристиками как бы естественным образом исключает существование некоего общего фрейма для всех этих дискурсов.

Тем временем очевидно, что преодоление данной проблемы может представлять достаточно серьезный научный интерес сразу в нескольких планах: а) в целом, в плане изучения природы института власти; б) в частности, в плане выявления и детального изучения некоего свойства института власти, присущего любой власти независимо от ее характера, момента истории, в котором она действовала, личности ее носителей и т.д.; в) в плане определения эпиявления «дискурс власти» и тем самым создания экстенсионала, который объединит «режимные» дискурсы власти вкупе с конституирующими их или гипотетически используемые в них концепты; г) в плане выявления указанной в самом начале принадлежности явления «дискурс власти» к феномену социальной воображаемости.

Определение понятия «дискурс власти»

Попытаемся вывести определение понятия «дискурс власти» с учетом обозначенных выше задач.

1. Прежде всего зафиксируем, что под термином «власть» здесь следует представлять политическую государственную власть в ее «чистом» виде, т.е. власть как политический институт. В полном соответствии с определением, введенным Александром Кожевым, здесь речь идет о «политической власти и власти государства, осуществляемой посредством того или тех, кто ее воплощает или представляет» [Кожев, 2007, с. 96]. В даль-

144

нейшем изложении материала актуальным будет считаться именно это, наиболее общее определение понятия «власть».

Теперь обратимся к уяснению термина «дискурс власти», уже имея в виду заданную выше конкретную дескрипцию термина «власть». Несколько забегая вперед отмечу, что с учетом специфики рассматриваемого феномена нам придется иметь дело сразу с двумя определениями понятия «дискурс власти», которые в итоге образуют прочное единство и, как кажется, в своей целостности отобразят всю полноту значения этого термина.

Вслед за представителями французской школы анализа дискурса [см.: Серио, 1999, с. 27] обозначим тот ракурс, в котором анализ дискурса (в любом его понимании в рамках феномена коммуникации) позволит выявить субъект дискурса, с тем чтобы иметь возможность констатировать институциональную незаменимость этого субъекта для данного типа дискурса (дискурсной формации). Иными словами, обозначить тот род коммуникативных действий, субъектом которого может быть только власть. Ведь как отмечает Мишель Фуко, «описать высказывание - не означает анализировать отношения между автором высказывания и тем, что он сказал (или хотел сказать, или сказал, не желая); это означает определить, какова позиция, которую может и должен занять любой индивид, чтобы быть субъектом данного высказывания» [Фуко, 1996, с. 153].

В данном случае видится более чем очевидным, что:

а) указанным ракурсом должен стать политологический (в более узком плане - кратологический) ракурс, где определенные характеристики института власти укажут на то его свойство, которое предполагает обязательное совершение носителями власти неких коммуникативных актов, с условием, что эти коммуникативные акты не могут совершаться кем-либо, кроме носителей власти (или ее полномочных представителей); б) таким свойством института власти безусловно является свойство обладания константной функцией управления государством и подвластными при помощи приказывания, публичного транслирования императива, без которой власть перестает быть властью в ее институциональном понимании, становится вещью-в-себе («Деятельность государства распределяется между властвующими и подчиненными; задача первых - давать распоряжения» [Аристотель, 2002, с. 244]). Кажется, что несмотря на свою категоричность, это утверждение не вызывает сомнений и не требует особых доказательств. Озвучивание приказов, адресованных всем подвластным, является единственной общей функцией для любой власти (от тирании до демократии), осуществление которой требует от ее носителей прямого или опосредованного вхождения в коммуникацию с подданными.

Таким образом, можно утверждать, что любой дискурс, содержащий публичные приказы, адресованные всему сообществу подвластных / подданных отдельного государственного образования, может принадлежать только власти как его институционально незаменимому субъекту.

145

2. «Дискурс - это коммуникативное событие, происходящее между говорящим и слушателем (наблюдающим и др.) в процессе коммуникативного действия в определенном временном, пространственном и прочих контекстах. Это коммуникативное действие может быть речевым, письменным, иметь вербальные и невербальные составляющие» [Оук, 1998, р. 19]. Это определение дискурса, введенное Т.А. ван Дейком, кажется наиболее подходящим базисом для описания того понимания дискурса власти, которое заложено в основу данного исследования. А именно: дискурс власти есть комплекс коммуникативных событий, происходящих между властью и подданными (подвластными) в процессе коммуникативной деятельности власти.

Что нам дает такое определение?

Во-первых, вводя это определение, мы получаем возможность унификации понятия «власть» в термине «дискурс власти». Здесь речь идет уже не о дискурсе какой-либо конкретной власти, характеризуемой тем или иным политическим режимом, а о дискурсе власти вообще, о коммуникативной деятельности власти как института. Автоматически здесь унифицируется содержание конститутов комплекса (как и всего комплекса в целом) коммуникативных событий, так как речь идет, повторюсь, о любой власти, являющейся субъектом данного дискурса. Следовательно, имеется в виду некий общий для любой власти коммуникативный модус, который был бы характерен для института власти вне зависимости от момента истории, ее политологических определений, личности носителей и т.д. Существование такого общего и единственного в своем роде (отправление специальных властных ритуалов, на мой взгляд, является разновидностью транслирования императива) модуса, повторюсь - бесспорно: любая власть приказывает и, следовательно, будучи единственным образом коммуникативного действия, безусловно присущего любой власти, приказ является базовым содержанием комплекса этих коммуникативных событий.

Во-вторых, последнее обстоятельство, в свою очередь, раскрывает общий характер того дискурса, о котором идет речь. Можно утверждать, что дискурс власти представляет собой совокупность актов публичного транслирования императива; комплекс коммуникативных актов различных видов, где иллокутивной целью субъекта-власти является приказывание.

Таким образом, перед нами раскрывается не только суть, но и структура рассматриваемого дискурса (это вербальный инструментарий прика-зывания - формы и виды приказа; аспект сочетаемости и механизм сочетания этих форм и видов в дискурсе; стиль оперирования формами и видами приказа в целостном коммуникативном процессе и др.), и появляется возможность выделить соответствующий этой структуре ряд направлений для исследования явления «дискурс власти». В первом приближении может показаться, что речь идет о чисто технических или технологических аспектах, недостойных научного изучения, однако это не так: исследова-

146

ние техники осуществления власти через коммуникацию может позволить уяснить многие вопросы относительно самой природы института власти, которые до сих пор остаются без ответов. А именно: что представляет собой вербальный инструментарий транслирования императива, которым обладает власть; является ли этот инструментарий исключительно языковым или же существуют его внеязыковые формы [см.: Канетти, 1997, с. 325]; что представляют собой формы осуществления дискурса власти; существуют ли оформленные в процессе истории стили (концепции) оперирования инструментарием императива в целостном процессе коммуникативной деятельности власти и др.

В-третьих, понятие процесса коммуникативной деятельности власти, которое фигурирует в первом приведенном определении и, казалось бы, указывает на некое обязательное или по крайней мере возможное разнообразие видов коммуникативных событий, тем не менее не должно вызывать сомнений в истинности выводов, сделанных в предыдущих пунктах, хотя бы потому, что в данном определении речь идет, как было неоднократно отмечено, о любой власти. Этот аспект игнорировать нельзя, так как в обратном случае характер процесса коммуникативных действий власти будет вновь обусловлен политической конкретикой, в частности - дескрипциями того политического режима, в условиях которого действует та или иная власть. Понятно, что в любом демократическом государстве этот процесс действительно содержит множество разнообразных компонентов или коммуникативных событий, из которых лишь некоторые представляют собой транслирование императива. Понятие процесса введено в рассматриваемом определении лишь для того, чтобы указать на комплексность, целостность и периодичность данных коммуникативных действий власти; подчеркнуть объем дискурса власти, представляющего собой не только отдельные коммуникативные события, отдельные акты приказывания, но и комплекс этих событий, происходящих между властью и подданными на всем протяжении деятельности власти.

В-четвертых, наконец, это определение позволяет отодвинуть на второй план (но, естественно, не игнорировать вообще) аспект прагматики и политического дейксиса, и исследовать «язык» власти без особого акцентирования и без гегемонизации манипулятивного плана. Предметом исследования здесь преимущественно становятся отношения власти и языка, а не отношения «языка власти» и его адресатов, хотя понятно, что отношения власть - язык a priori сформированы и продолжают формироваться исходя исключительно из потребностей, обоюдно возникающих в процессе отношения «язык власти» - подданные.

3. Общий контекст введенного выше определения дискурса власти и аспекта уникальной субъектности власти в этом дискурсе приводит к пониманию того, что власть является единственным правомочным обладателем системы знаков, при помощи которой и конструируется ее коммуникативная (и публичная в смысле обязательной направленности вовне)

147

деятельность (или дискурс) по поступательно организованной схеме конструирования коммуникации знак—язык—коммуникативный акт.

Факт существования такой специальной системы знаков власти общеизвестен. Любой индивид, о котором говорил Фуко, став носителем политической государственной власти, обретает в качестве субъекта систему знаков-символов или знаков-оповещений, которые очевидно являются конститутами гипотетического дискурса власти: место пребывания (город-столица, дворец, дом, адрес, трон, кабинет), символику (флаги, геральдика, инсигнии и т.д.), специальные пространства для вхождения в коммуникацию с подданными (балконы дворцов, площади, залы, кабинеты, государственные массмедиа и т.п.), специальные коммуникативные формы-фреймы (указ, приказ, распоряжение, выступление, обращение, государственный ритуал) и т.д. Эти знаки-оповещения тем или иным образом непосредственно участвуют в конструировании дискурса власти и несут в себе определенную (кстати, императивную по своей природе) информацию еще до обращения к непосредственным смыслам текстов этого дискурса [см.: Edelman, 1972, р. 5], так как: а) являются характерными «свойствами», присущими субъекту-власти и позволяют подвластным распознать не только физическую актуализацию носителей власти, но и предугадать род предстоящего публичного коммуникативного акта, так как обладают «некоторой наперед заданной информацией» [Лотман, 2000, с. 172] (например, выступающий с балкона своего дворца монарх в данном государстве, как правило, объявляет о всеобщей амнистии); б) входят в контекст социальной воображаемости и тем самым имеют константный коммуникативный код в пределах всего акта коммуникации (экзистенция и легитимность власти в данном государстве; публичное действие носителя власти; важное событие в государстве; информация, которой необходимо обладать и т.д.). Здесь следует отметить, что в контекст константного коммуникативного кода в данном случае входит и аспект исторического опыта-о-власти, в рамках которого то или иное действие носителя власти отождествляется как минимум по своей форме с действиями правителей - исторических персонажей (Сталин как новый Александр Невский, Барак Оба-ма как новый Франклин Рузвельт и т.д.).

При этом следует понимать, что полноправное и полномочное обладание системой этих знаков, как и способность их использования в процессе властвования, является не только насущной необходимостью для любой власти, но и ее институциональной обязанностью, служит подтверждением ее экзистенции и легитимности. Для наглядности сказанного здесь лучше всего вспомнить фильм Тома Хупера «Король говорит!» (2010), где смысл и интрига сюжета сводятся не к тому, как говорить королю, какие слова и выражения ему употреблять в обращении к нации в связи с началом нацистской агрессии, а к тому, чтобы ему суметь говорить вообще, так как король должен говорить в тяжелую для своего государства годину. При этом, что симптоматично, ни у создателей картины,

148

ни, как можно подразумевать, у зрителей не возникает вопросов по поводу причины, по которой король обязательно должен выступать лично и не может довольствоваться распространением письменного обращения к нации - это яркий пример социальной воображаемости, конвенционально закрепленный образ действия правителя (хоть и формального в данном случае); смысл же самого текста вкупе с методами и способами использования в нем тех или иных возможностей языка как бы автоматически отодвигается на второй план.

В контексте сказанного становится возможным введение второго определения понятия «дискурс власти», а именно: дискурс власти - это процесс коммуникативной актуализации конвенционально закрепленных в социальной воображаемости и обладающих императивной интенцией смыслов, явлений, идей и идеологий, порождаемых системой специальных знаков-оповещений «языка» власти; системой, неотъемлемо принадлежащей институту власти как субъекту императивной коммуникации, вне пределов которой не могут происходить реальные и легитимные коммуникативные события между властью и ее подданными. Не случайно, что захват власти по сути представляет собой насильственное овладение именно системой этих знаков, как и правом их использования.

Таким образом, вместе с выведением этого второго определения перед нами вырисовываются два конститута, образующих феномен «дискурса власти». Один из них, как видим, принадлежит лексике и семантике и выявляет существование некоего универсума смыслов в текстах власти, обозначающих направленный к сообществу подвластных императив (в его различных видах), другой же очевидно принадлежит семиотике и выявляет существование относительно констатной системы знаков «языка» института власти, конвенционально обладающей императивной интенцией. При этом второй конститут, как бы обрамляя целостный дискурс власти и являясь его незаменимой формой, тем не менее не является самодостаточным, как может показаться с первого взгляда, так как очевидно требует наполнения в семантическом плане со стороны первого для обретения «права» называться «дискурсом института власти» в полной мере.

В то же время в контексте обозначенных выше задач выявление семиотического аспекта как необходимого конститута рассматриваемого дискурса кажется наиболее важным. Именно игнорирование этого аспекта, на мой взгляд, стало результатом описанного ранее положения дел в изучении дискурса власти. Как отмечает Михаил Ильин, чтобы понять и проанализировать дискурсы целедостижения, в том числе - и дискурс власти, недостаточно работать только со словами и словесностью в ее различных формах. Для этого «требуется создание особой политической семиотики власти» [Ильин, 2002, с. 19]. «Семиотика... (тот) аспект человеческого существования, который вполне самостоятелен по отношению и к политике, и к языку, но который определяет их - и не только их - важные стороны, включая онтологии. При этом ни политика, ни язык не превращаются в

149

эпифеномены семиотики. Они сохраняют и свою специфику, и свои онтологии. Семиотика, однако, способна выступать как инстанция высшего порядка, через своего рода "редукцию" к которой, а отнюдь не непосредственно, политика и язык образуют тесную взаимную сопряженность. (... ) Любые нормативные интерпретации политики, любые описания политических фактов или эмпирические сопоставления явлений являются лишь ограниченными фрагментами политической действительности. Чтобы сложить эти осколки в некое подобие мозаики, а тем более чтобы придать им некий обобщенный смысл и единство, необходимо выявить как общую логику биоинтеллектуального моделирования (семиотическую систему политики), так и совокупность процессов такого моделирования внутри отдельных политических "миров". Семиотика придает целостность и ин-тегральность политике и другим сферам человеческой действительности в силу того, что она не лежит в одной плоскости - рядом и параллельно - с политической, экономической и прочими подобными науками, а пронизывает и тем самым соединяет их», - отмечает М. Ильин [Ильин, 2002, с. 11, 19].

4. Выведение общего определения дискурса института власти, которое в достаточной мере отобразило бы как лексико-семантическую, так и семиотическую составляющую феномена «дискурс власти», при этом указывая на онтологическое единство этих составляющих в формировании самого феномена, уже не представляет особого труда. Дискурс института власти — это комплекс совершаемых носителями власти публичных коммуникативных актов императивного характера при помощи специальной системы знаков «языка» власти и знаков «обычного» языка.

Такое определение, особенно в контексте вышесказанного, как кажется, должно быть абсолютно и понятным, и удобным. Во-первых, оно позволяет выделить ряд видов коммуникативных актов, входящих в комплекс императивных коммуникативных актов (и составляющих его), которые в обязательном порядке совершаются любой властью и, таким образом, являются неотъемлемой частью природы института власти. Это все разнообразие жанров приказывания - от устного публичного выступления носителя власти до распространения письменных указов. Во-вторых, это определение представляет собой именно то понимание дискурса власти, которое может служить экстенсионалом для всех «режимных» дискурсов: будь то власть тоталитарная, авторитарная или демократическая, она тем не менее использует конституты указанного комлекса: публикует письменные указы и распоряжения, носители власти выступают с обращениями, используют жанр выступления и т.д. Изучение в семиотическом разрезе общих особенностей этих видов - конститутов дискурса власти и выявление их характеристик вкупе с присущими им суперсегментными конвенциональными значениями и смыслами, очевидно, может существенным образом изменить качество семантически направленных «режимных» исследований дискурса власти. В-третьих, это определение указывает на существование отдельных направлений в исследовании дискурса

150

института власти, как то: обозначение и изучение семиологического плана видов-конститутов указанного комплекса коммуникативных актов (указы, приказы, распоряжения, выступления, обращения, брифинги, пресс-конференции, встречи и др.); анализ их генезиса вкупе с изучением их трансформации в процессе истории; выявление и изучение типологии и характерных особенностей этих конститутов в соответствии с формой и видом осуществления (письменные приказы, устные приказы, прямые приказы, латентные приказы и др.); изучение взаимосвязи форм и видов осуществления; исследование проблем, связанных со стилем (концепцией) построения дискурса власти в соответствии с показателями частотности / приоритетности использования тех или иных конститутов в дискурсе власти; а также выявление и изучение пространств транслирования властного императива.

В-четвертых, это определение, как кажется, ясно указывает на принадлежность дискурса власти феномену социальной воображаемости. Ведь если принимать истинность бодрийяровской трактовки результата дискурсивного взаимодействия власти с массами по формуле стереотипное восприятие знака-символа — игнорирование смысла [см.: Бодрийяр, 2000, с. 14], а социальную воображаемость понимать в соответствии с определением Чарльза Тейлора («способы, благодаря которым [люди] представляют собственное существование в социуме, свои взаимоотношения с другими людьми, ожидания, с которыми к таким контактам обычно подходят, и глубинные нормативные идеи и образы, скрывающиеся за этими ожиданиями» [Taylor, 2007]), то воображаемая составляющая института власти [см.: Касториадис, 2003, с. 149] и, соответственно, дискурса власти, вкупе с принадлежащей им конвенциональной семиотической системой, становится превалирующей и очевидно довлеющей над функциональной (читай - лексико-семантической) составляющей этого дискурса. «Общество неизбежно продавливает в человеке свои основные черты, оно научает людей жить по нормам и правилам, созданным предшествующими поколениями. (...) Процесс понимания "политической ситуации" часто строится в ходе соприкосновения индивида не с самими политическими объектами, а с кодами, т.е. их символическими или вербальными обозначениями» [Пушкарева, 2004, с. 173, 182]. А иначе говоря - исключительно в контексте социальной воображаемости.

Дискурс власти как проявление социальной воображаемости

Рассмотрение дискурса власти как проявления социальной вообра-жаемости начнем с выявления специфики его семиотики (в том числе - в плане прагматики) и покажем, что: 1) знаки «языка» власти обладают константными и конвенционально закрепленными в социальной воображае-мости смыслами, идеями и идеологиями и являются метакоммуникантами семантического плана дискурса власти, безусловно распознаваемыми и

151

понимаемыми адресатами этого дискурса; 2) социальная воображаемость является той жизненно необходимой средой, благодаря которой дискурс власти обретает действенность и полномочность.

1. Семиосоциопсихология изучает текст не как единицу языка, а как знак коммуникации, коммуникативную единицу наиболее высокого порядка, «являющую собой не только продукт, но также и образ и объект мотивированной и целенаправленной коммуникативно-познавательной деятельности» [Костюк, б. г.]. Детерминация текста как знака коммуникации подробно исследована в лингвистике, в частности в трудах Чарльза Пирса. Рассматривая текст как репрезентамен (означающее), Пирс отмечает его полифункциональность с точки зрения отношения к объекту (референту). Текст может выступать и как символ, и как индекс, и как икониче-ский знак. Если доминирует его апеллятивная функция (в случае инструкции, приказа или вопроса) или репрезентативная функция (текст указывает на некоторую конкретную действительность), то текст - в первую очередь знак-индекс. Такое преобладание индексальности наблюдается в драме и в реалистической литературе. В качестве иконического знака текст выступает, например, в визуальной поэзии. Тексты, в которых последовательность знаков соответствует хронологии репрезентируемых событий (ordo naturalis), представляют собой диаграмматический знак-индекс (пример Якобсона: слова Цезаря «пришел, увидел, победил») [см.: Нёт, 2001, с. 7]. Однако, как омечает Пирс, в качестве языкового знака текст - это прежде всего символ [см.: Нёт, 2001, с. 28]. Это утверждение Пирса в контексте предметной темы кажется наиболее важным.

Знак-символ образует отношение между означающим и означаемым на основе предписанной, конвенциональной, условной смежности. С первого взгляда, любой отдельный знак дискурса власти в момент абсолютивного функционирования должен обнаруживать такую смежность с императивом по простой логике: актуализация знака-формы императива означает наступающий акт приказывания. Иначе говоря, если глава государства собирается выступать, то он будет приказывать. Однако это лишь постоянный либо пассивный референт этого знака; не следует забывать, что здесь речь идет о вербальных действиях, содержательным смыслом которых так или иначе является приказ вне зависимости от способа или вида его реализации. Ведь вместе с определением «языка» власти как набора приказов-перформативов мы сталкиваемся не с репертуаром символов или пар означающих / означаемых, как в обычном языке, а с одним-единственным мегаозначаемым, универсальным для всех означающих этого языка - с императивом, с приказом. Точно так же, увидев какую-либо книгу, еще до ознакомления с ее названием или содержанием, мы можем с уверенностью говорить, что имеем дело с письменностью; это постоянный референт формы-книги. Любое речевое «произведение» власти в границах реализации дискурса власти так или иначе сводится к приказам, будь то прямым, латентным и др.

152

Другое дело, что та же форма книги (фолиант, альбом, брошюра и т.д.) может более или менее определенно указывать на вид письменности: обширное произведение, иллюстрированный текст, фрагмент творчества и др. Это уже ее актуальный референт. По той же аналогии формы-тексты / знаки дискурса власти, функционируя в самом моменте «рождения» акта приказывания абсолютивно (т.е. до перехода к содержанию, безотносительно к нему; это несколько мгновений эксклюзивного функционирования формы), со временем, как бы творя очередной фрагмент социальной воображаемости, конвенционально приобретают характеристики относительно самостоятельных символических знаков, которые «не только "замещают" реальные объекты, но и задают программу деятельности и поведения своим истолкователям. Иными словами, эти знаки не просто ментальны - они коммуникативны по своей природе и функции» [Адамьянц, 2003]. В данном контексте форма императивного коммуникативного акта власти имеет особую значимость: помимо того, что здесь «форма, обымая содержание извне, овнешняет его, т.е. воплощает» [Бахтин, 1975, с. 55], она - что важнее - «указывает на различие данного содержания от всего иного» [Лотман, 1998, с. 257], т.е. в данном случае указывает на некоторые характеристики приказа, отличающие его от всех других заранее, до ознакомления с гипотетическим смыслом. Таким образом, форма приказа, в контексте традиционности восприятия жизненного мира (Хабермас) адресантами и адересатами, их общего опыта, конвен-циональности относительно существующего подобия в пределах социальной воображаемости, еще и может указывать на вид приказа как на актуальный референт. Форма императива - это ожидание вида приказа («ожидания от контактов», по Тейлору), наполняющееся - благодаря известным из опыта особенностям формы - относительно точным предвосхищением его общей сути.

Таким образом, представления, задающие рамки дискурса власти, оказываются коренящимися в значениях из сферы социальной воображае-мости, включающих вопросы об ожиданиях в отношении общества, его структуры и взаимодействий внутри него. Это обусловлено тем, что случаи властных взаимодействий являются частным случаем социальных интеракций, а структурирование общества на властвующих и властвуемых коренится в самого общего порядка воображаемых представлениях о структуре социума.

Исходя из сказанного, можно с уверенностью рассматривать любой знак специального «языка» власти как содержательную единицу коммуникации власть - подданные, знак - символ, способную иметь самостоятельную семантическую нагрузку и успешно достигать первой части коммуникативной цели дискурсивного действия власти - обозначить конкретный характер события, задать его модус. Так, увидев в выпуске новостей на некоем иностранном языке, которым мы не владеем, выступление главы иностранного государства в местном парламенте, мы тем не

153

менее можем с большей или меньшей точностью определить, что он выступает с речью, в которой затрагивает относительно важные вопросы политики, иначе он не стал бы выступать перед народными представителями (или не стал бы выступать вообще). Если мы знаем, что недавно в этом государстве прошли выборы, то сможем предположить, что носитель власти выступает с программной речью или же, подметив некоторые элементы специального церемониала (он облачен в специальную мантию, у него на груди президентский знак и т.д.), предположить процессирование инаугурации и, соответственно, инаугурационного выступления. Таким же образом сама форма телевыступления главы государства, которое прерывает запланированные эфирные передачи в поздний час, может однозначно указывать на грядущее сообщение о чем-то экстраординарном, например -о военной агрессии и приказе о всеобщей мобилизации; вряд ли носитель власти станет обращаться к подданным в это время и в этой форме, чтобы сообщить, что решил назначить себе нового помощника.

2. Поясним, почему социальная воображаемость является необходимой средой для действенности дискурса власти. Для этого попытаемся проследить за рождением конвенции относительно означаемых того или иного знака «языка» власти. Сделаем это при помощи примера, предложенного Умберто Эко.

«Жители долины хотят знать, когда вода в водохранилище, расположенном в котловине между двух гор, достигнет уровня, который можно определить как опасный. Обозначим этот опасный уровень как нулевой. Есть ли еще вода в водоеме, или она ушла, ее уровень выше нулевой отметки или ниже и насколько, с какой скоростью она поднимается - все это и многое другое составляет те сведения, или информацию о состоянии водоема, которую нам желательно получить. Источником этой информации служит сам водоем. Предположим, что в водохранилище есть приспособление, что-то вроде поплавка, которое, оказавшись на нулевой отметке, приводит в действие передающее устройство, способное послать какой-нибудь сигнал, например, электрический. Этот сигнал идет по каналу связи, будь то электрический провод или радиоволна, и поступает в принимающее устройство в долине; приемник преобразует сигнал в сообщение, предназначенное адресату. (... ) Пусть таким сообщением будет загорающаяся в нужный момент лампочка. Состояния лампочки - это уже некий код: зажженная лампочка означает, что вода достигла некой нулевой отметки, в то время как негорящая лампочка говорит о том, что этого еще не случилось. Код, таким образом, устанавливает некоторое соответствие между означающим (зажженная или погасшая лампочка) и означаемым (вода достигла или не достигла нулевой отметки)» [Эко, 1998, с. 35].

Спроецируем: в стране происходит некое событие (например - военное вторжение), информация или сигнал о котором при помощи соответствующей службы сообщается носителям власти, способным и имеющим право пользоваться специальной системой знаков-оповещений.

154

Власть по каналам связи передает соответствующий сигнал (информацию плюс приказ, например - «так как произошло военное вторжение, объявляется всеобщая мобилизация»), который в виде сообщения достигает адресатов («зажигается лампочка») и побуждает их к определенным действиям. При этом понятно, что «зажженной лампочкой» или кодом данного сообщения, устанавливающим связь между означающим и означаемым, помимо конкретного содержания сообщения, бесспорно является уже только форма-знак сообщения: экстренное телеобращение главы государства, прерывающее текущие передачи в поздний час, уже само по себе становится признаком того, что «вода достигла опасного уровня».

Вновь вернемся к тексту из «Отсутствующей структуры»: «Между тем существует также явление, называемое шумом. Шум - это возникающая в канале связи помеха, способная исказить физические характеристики сигнала. Это могут быть электрические разряды, внезапное обесточи-вание и т.п., из-за которых сигнал "лампочка не горит" может быть истолкован превратно. (...) Это значит, что если мы хотим уменьшить риск ошибки из-за шума, нам следует усложнить код. Допустим, мы установили две лампочки А и В. Когда лампочка А горит, это значит, что все в порядке; если А гаснет и зажигается В, значит, вода превысила уровень нулевой отметки. В этом случае мы удвоили затраты на коммуникацию, но зато уменьшился и риск ошибки, связанной с возникновением шума. Обесточивание погасило бы обе лампочки, но принятый нами код не предусматривает ситуации "обе лампочки не горят", и мы в состоянии отличить сигнал от не-сигнала. Но может случиться и так, что из-за какой-то простейшей неисправности вместо лампочки В загорится лампочка А или наоборот, и тогда в целях избежания этой опасности мы продолжаем усложнять код, увеличивая его комбинаторные возможности. Добавим еще две лампочки и получим ряд АВСВ, в котором АС будет обозначать безопасный уровень, ВЭ - нулевую отметку. Таким образом мы уменьшим опасность помех, могущих исказить сообщение. Итак, мы ввели в код элемент избыточности: мы пользуемся двумя парами лампочек для сообщения того, что можно было бы сообщить с помощью одной лампочки, и, стало быть, дублируем сообщение. Впрочем, избыточность, предоставляющая возможность дублировать сообщение, не только обеспечивает большую надежность: усложненный таким образом код позволяет передавать дополнительные сообщения. Действительно, код, состоящий из элементов АВСЭ, допускает различные комбинации, (...) а также другие сочетания. (...) Код, следовательно, предполагает наличие репертуара символов, и некоторые из них будут соотноситься с определенными явлениями, в то время как прочие до поры до времени останутся незадейство-ванными, не значащими, но готовыми означить любые сообщения, которые нам покажутся достойными передачи» [Эко, 1998, с. 36].

Итак, код усложнен и представляет собой уже репертуар символов или инструментов, где (условно) А - полная безопасность, повседневность

155

(«устойчивый мир в регионе»), В - относительная безопасность («напряженная ситуация в регионе»), С - наличие реальной угрозы («существует опасность агрессии»), D - военное вторжение («началась война»). В итоге, при условии закрепления этой структуры в традиции, можно говорить о рождении конвенции относительно знаков специального «языка» власти и коммуникативной логики дискурса власти в целом: загорание лампочки А (например, форма короткого письменного приказа) будет всегда (и только) символизировать устойчивый мир и повседневность, лампочки D (форма экстренного устного выступления правителя) - начало войны; точно так же, как «крест символизирует христианство, стена Коммунаров - Коммуну, красный цвет - запрет на движение» [Барт, 2008, с. 219].

Оперирование формами-знаками дискурса власти именно в качестве конвенциональных символов, закрепленных в социальной воображаемо-сти и известных из общего исторического опыта подобных интеракций, как понятно, играет в осуществлении этого дискурса ключевую роль. Это создает необходимую среду, обеспечивающую успешность и эффективность отдельных коммуникативных актов дискурса власти. Ведь это «определенный запас культурных самоочевидностей, из которого участники коммуникаций в своих интерпретативных усилиях заимствуют устраивающий всех образец истолкования» [Хабермас, 2000, с. 202], или, иначе говоря, сама социальная воображаемость, которая «отличается тем, что его разделяют большие группы людей или даже общество в целом» [Taylor, 2007]. Вне этой среды дискурс власти «дискредитирует общую практику» и «нарушает общий порядок вещей», что может поставить под

сомнение действенность и правомочность дискурса власти в целом.

***

Подведем общие итоги.

1. Дискурс власти - это комплекс совершаемых носителями власти публичных коммуникативных актов императивного характера при помощи специальной системы знаков «языка» власти и знаков «обычного» языка.

2. Специальная система знаков дискурса власти, в отличие от средств «обычного» языка, используемого властью в дискурсе, требует классификации и специального же изучения в семиотическом разрезе, так как эта система в целом и каждый ее конститут в отдельности обладают относительно константными, конвенциональными смыслами, закрепленными в социальной воображаемости.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

3. Дискурс власти в целом, в силу некоторых особенностей современной коммуникационной среды и наблюдающихся в действительности практик восприятия дискурса власти адресатами (знаковость как приоритет и знак дискурса как субститут его смысла), входит в границы феномена социальной воображаемости, которая тем самым является необходимой

156

коммуникативной средой, обеспечивающей успешность дискурсивного взаимодействия власти с подданными.

4. Наконец, благодаря акцентированию этой онтологической взаимосвязи становится очевидным, что процесс и результат символического и смыслового конструирования власти может анализироваться при помощи научного аппарата семиотики, что, как кажется, открывает новые перспективы и направления в изучении института власти, как в теории, так и в практической плоскости. Регистрирование констатных смыслов, явлений и идей, принадлежащих тем или иным знакам специального языка института власти, выстраивание и классификация целостной системы этих знаков, а также определение способов (стилей, концепций) использования различных знаков в дискурсе той или иной власти может позволить политологам и обществоведам следить за процессом конструирования конкретной властью своего образа, а затем и с максимальной точностью определять результаты этого процесса.

Литература

Адамьянц Т.З. Семиосоциопсихология // Социология: Энциклопедия / Сост. А.А. Грицанов, В.Л. Абушенко, Г.М. Евелькин, Г.Н. Соколова, О.В. Терещенко. - 2003. - Режим доступа: http://voluntary.ru/dictionary/568/word/semiosociopsihologija-ili-semiosociopsihologicheskaja-paradigma (Дата посещения: 24.01.2011.) Аристотель. Политика. - М.: АСТ, 2002. - 496 с.

Барт Р. Воображение знака // Барт Р. Нулевая степень письма. - М.: Академический проект, 2008. - С. 219-228. Бахтин М.М. Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. - М.: Наука, 1975. - С. 4257.

Бенвенист Э. Общая лингвистика. - М.: Наука, 1974. - 448 с.

Бодрийяр Ж. Пучина, в которой исчезает смысл // В тени молчаливого большинства, или

Конец социального. - Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2000. - С. 12-21. Бодрийяр Ж. Система вещей. - М.: Рудомино, 2001. - 172 с.

Дейк Т. ван. Язык. Познание. Коммуникация. - М.: БГК им. И. А. Бодуэна де Куртенэ, 1989. - 308 с.

Ильин М.В. Политический дискурс как предмет анализа // Политическая наука. - М.,

2002. - № 3. - С. 7-19. Канетти Э. Масса и власть. - М.: Ad marginem, 1997. - 325 с.

Кара-Мурза С.Г. Дискурс власти и новый проект для России. - 2007. - Режим доступа:

http://www.russ.ru/pole/Diskurs-vlasti-i-novyi -proekt-dlya-Rossii (Дата посещения: 24.01.2011.) Касториадис К. Воображаемое установление общества. - М.: Гнозис, 2003. - 480 с. Клемперер В. LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. - 2007. - 243 с. - Режим доступа: http://www.vixri.ru/d/Klempere^%20Vikto^%20_LTI.%20Jazyk%20tret%27ego%20rejxa.% 20Zapisnaja%20knizhka%20filologa.pdf (Дата посещения: 12.12.11.) КожевА. Понятие власти. - М.: Праксис, 2007. - 192 с.

Костюк В.В. Анализ документов и текстов: Курс лекций. - Режим доступа: http://www. ffsn.bsu.by/infocom/kostuk/document_analysis/lectures.html (Дата посещения: 20.10.2010.)

157

Лотман Ю.М. Об искусстве: Структура художественного текста. Семиотика, кино и киноэстетика. - СПб.: Искусство, 1998. - 285 с.

Лотман Ю.М. Семиосфера. - СПб.: Искусство, 2000. - 704 с.

Медведев С. СССР: Деконструкция текста (К 77-летию советского дискурса) // Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. - М.: Русский журнал, 1997. - Режим доступа: http://old.russ.ru:8080/antolog/inoe/medved.htm (Дата посещения: 18.03.2010.)

Нёт В. Чарлз Сандерс Пирс // Критика и семиотика. - Новосибирск, 2001. - № 3. - С. 5-32.

Пиаже Ж. Схемы действия и усвоения языка // Семиотика. - М.: Радуга, 1983. - С. 133-136.

Прикладная лингвистика // Кругосвет. - 2011. - Режим доступа: http://www.krugosvet.ru /node/38276 (Дата посещения: 18.03.2010.)

Пушкарева Г.В. Политическое поведение: Теория, методология и практические возможности когнитивного подхода // Ученые труды факультета государственного управления МГУ. - М.: Университетский гуманитарный лицей, 2004. - С. 173-182.

РомановАА. К соотношению понятий «дискурс» vs. «текст» в гуманитарной парадигме: Обзор, оценка и размышления // Мир лингвистики и коммуникации. - Тверь, 2005. -№ 1. - С. 119-128.

Русакова О.Ф., Спасский А.Е. Дискурсология как новая дисциплина // Современные теории дискурса. - Екатеринбург: Дискурс Пи, 2006. - С. 151-164.

Серио П. Как читают тексты во Франции // Квадратура смысла. - М.: Прогресс, 1999. -416 с.

Степанов Ю.С. Альтернативный мир, дискурс, факт и принцип причинности // Язык и наука конца XX века. - М.: РГГУ, 1995. - С. 35-73.

Фуко М. Воля к истине: По ту сторону знания, власти и сексуальности. - М.: Касталь, 1996. - 448 с.

Хабермас Ю. Моральное сознание и коммуникативное действие. - СПб.: Наука, 2000. -380 с.

Черепанова С.А. Философия образования и дискурс власти // Ученые записки Таврического национального университета им. В.И. Вернадского. Серия «Философия. Культурология. Политология. Социология». - М., 2010. - Т. 23 (62), № 2. - С. 209-216.

Чернявская В.Е. Дискурс власти и власть дискурса. Проблемы речевого воздействия. - М.: Наука, 2006. - 136 с.

Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. - М.: Петрополис, 1998. - 432 с.

Dijk T. van. Ideology: A multidisciplinary approach. - L.: Sage, 1998. - 121 p.

Edelman M. The symbolic uses of politics. - Urbana: Univ. of Illinois press, 1964. - 164 p.

Taylor Ch. A secular age. - L.: Belknap press of Harvard univ. press, 2007. - 874 p.

158

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.