ОБЩЕНИЕ
Деревенский дневник
Нина Дятлова
Очень трудно писать о дневнике мамы. Покойной мамы. Трудно отстраниться, посмотреть на ее текст, а значит и на ее жизнь, взглядом постороннего. Тем более взглядом профессионала, увидевшего здесь интересный источник, материал для анализа, для понимания неких общественных явлений и процессов.
В нашей семье не принято было демонстрировать свои чувства, говорить ласковые слова. Я вообще не помню, чтобы меня в детстве обнимали, целовали, по головке гладили. Я так и не научился этому. Никогда не говорил родителям о своих чувствах, а если бы попытался, они, наверное, отнеслись бы к этому с некоторым недоумением. И сейчас, когда мамы нет, уже невозможно что-то изменить, сказать то, что чувствовал, но не говорил. Может быть, эта публикация что-то восполнит — не для нее, так для меня.
Мне кажется, в последние годы воспоминания стали главным делом ее жизни. Ией очень хотелось, чтобы они были опубликованы, чтобы их прочли, откликнулись. Она была счастлива, когда вышел в свет ее «Блокадный дневник»1, когда на него была помещена рецензия в «Вестнике Евразии»2. Поэтому я так благодарен журналу и его главному редактору Сергею Панарину за предложение опубликовать выдержки из «Деревенского дневника» — воспоминаний мамы о ее жизни в сибирской деревне в годы войны, о ее работе сельской учительницей. Скорее даже — о ее судьбе сельской учительницы.
Публикация воспоминаний — мой сыновний долг. Это дополнительная и важная возможность сохранить память о маме в нашей большой семье. Уже одного этого достаточно, чтобы приложить все усилия, чтобы рукопись стала печатным текстом. Но я убежден, что это не только мое частное дело. Мне кажется, что «Деревенский дневник»
Нина Константиновна Дятлова (1919—2002), в 1942—1960 годах учительница средней школы села Голуметь Иркутской области.
будет интересен и важен не только нашим близким и знакомым. И не потому только (хотя и потому тоже), что каждая человеческая судьба уникальна и может быть интересна другим своей уникальностью. Что каждый рассказ о такой судьбе, особенно ставший текстом, — это вклад в копилку общей исторической памяти, без которой нет и не может быть здорового общества и полноценного человека. «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам...» — сейчас это даже важнее, чем в пушкинские времена.
Не могу, да и не хочу быть в этом случае объективным — но сам текст кажется мне талантливо написанным и интересным. Возможно, я пристрастен, но у мамы есть стиль и чувство языка. И это честный текст — хотя уверен (а в некоторых случаях просто знаю), что очень многое мама оставила за его пределами. По разным причинам.
Обо всем, что касается интимной жизни — из-за природной сдержанности и глубокого воздействия той традиционной деревенской культуры, которая не допускала вербализации и обсуждения, тем более публичного, этой стороны человеческой жизни. К постоянному самоконтролю и замкнутости приучала и работа в школе.
О многом она привыкла умалчивать, чтобы не навредить близким. Ее муж, мой отец, многие годы был журналистом, редактором газеты. Автоматически, по должности, — членом бюро райкома партии и депутатом районного совета. В селе все всё обо всех знали, а уж о первых людях района — особенно. Любое неосторожно сказанное слово грозило очень серьезными неприятностями, особенно в сталинские времена.
Большинство родственников мамы безвестно канули в войну в оккупированной Белоруссии, что с точки зрения властей было темным пятном в биографии. Об этом, как и о ее рассказах об ужасах блокадной жизни, с нею беседовали в «соответствующих органах». Возможно, из-за убедительности этих бесед даже мы, ее дети, стали узнавать о ее блокадной жизни, только став взрослыми, а немногие известные ей подробности гибели родных в Белоруссии она так и унесла с собой.
Для публикации в журнале я вынужден был многое сокращать в тексте воспоминаний, выбирать отдельные куски и разделы. Это естественно, так как рукопись содержит более 200 машинописных страниц. Конечно, я стремился сохранить стилистику и дух текста, хотя не уверен, что мне это полностью удалось. Кое-что казалось излишними длиннотами — дидактическими рассуждениями, искусственно вставленными и разрушающими динамику и стиль. Их я убирал, благо сокращения были необходимы. Однако понимаю, что этот дидактизм, морализаторство — тоже часть натуры автора.
Мама писала стихи. Написав свои блокадные и деревенские воспоминания, она создала на их основе поэму. Очень ею дорожила. Но для публикации в журнале этот по-своему интересный текст вряд ли подходит.
Теперь немного о биографии. Нина Константиновна Дятлова (урожденная Белоблодская) родилась в 1919 году. Ее мама и отчим были сельскими учителями в Белоруссии. Где точно, не знаю, но как-то раз она сказала, что события, описанные А. Адамовичем в «Карателях», происходили поблизости от ее родных мест.
В «пятом пункте» документов советских времен у нее значилось: «белоруска». Пишу именно так, потому что ее белорусское происхождение не проявлялось ни в чем — ни в языке, ни в культуре, ни в быту. Разве что драники иногда готовила. О Белоруссии она рассказывала крайне редко, без всякой ностальгии — и вне этнического контекста. Вообще проблема национального у нас в семье, да ив окружении в целом практически не возникала. И я начал задумываться над своим национальным самоощущением только в аспирантские годы в Москве.
В 1938 году Нина Белоблодская поступила в Ленинградский педагогический институт имени А. И. Герцена на факультет естествознания. Очень хотела на филологический, ей настоятельно советовали это и преподаватели института, высоко оценившие ее вступительное сочинение. Не рискнула, так как заканчивала белорусскую национальную школу и не была уверена, что сдаст дополнительный экзамен по русскому языку на «отлично». Нотки сожаления об этом проскальзывали в ее рассказах (рис. 1).
Летом 1941 года она перешла на четвертый, выпускной курс. С начала войны работала на строительстве оборонительных сооружений, на фабрике, выполнявшей оборонные заказы. Осенью студентов выпускного курса отозвали для сдачи выпускных экзаменов и получения дипломов. Опустевшей после мобилизации мужчин-учителей школе требовалось массовое пополнение преподавательских кадров.
Не перестаю поражаться, как в ноябрьском блокадном Ленинграде оставшиеся в живых дистрофики-преподаватели придирчиво принимали государственные экзамены у дистрофиков-студентов. Как эти студенты готовились в промороженных общежитиях, в коридорах которых штабелями лежали трупы. Некоторым ставили двойки и выдавали вместо дипломов справки. В декабре (!) производилось распределение, мама получила назначение в одну из школ Иркутской области. Как она доберется туда, никто не знал, но процедура соблюдалась. Скрупулезно оформлялись разнообразные документы и справки. Только
вот никому не пришло в голову выдать студентам хоть какие-то деньги, чтобы они могли выкупать свои «125 блокадных грамм». Стипендии были отменены еще в довоенные годы, получать помощь от родителей было невозможно.
До конца ноября мама вела дневник, на основе которого потом и писала свою книгу о блокадной жизни. Один из самых драматических эпизодов — как она и ее подруга продавали свою дневную пайку хлеба. После этого она и свалилась с острой дистрофией. Спасли ее подруги и чудо. Подруги на саночках отвезли ее в больницу, а там приняли на лечение, так как заподозрили инфекционное заболевание. Дистрофия же болезнью не считалась.
3 февраля 1942 года ее эвакуировали по «Дороге жизни». Две недели лечения и откармливания — и два месяца пути до Иркутска вместе с Эсфирью Левиной, выпускницей филологического факультета, также получившей распределение в этот город. В иркутском областном отделе народного образования они попросились на работу в деревню.
Так девушки оказались в Голумети. Еще с дореволюционных времен это было большое торговое село в 60 километрах от железной дороги и шахтерского города Черемхово. Есть сведения, что освоение русскими присаянского края началось с основания в конце XVII века Бельского и Голуметского острогов. В справочнике 1863 года лаконично отмечалось: 2080 жителей, триста дворов, три ярмарки в год, 2 православных храма. К1930 году население выросло до 3125 человек. По главной улице — ряд двухэтажных, в том числе кирпичных, домов. До революции их владельцами были купцы и богатые крестьяне. Только к купеческому сословию принадлежали тогда 48 жителей села. Купцы торговали с Монголией и Китаем, скупали добычу охотников, продукты земледелия и скотоводства у русского и бурятского населения. Часть закупленного перерабатывали на месте — делали патоку, гнали спирт. В Саянах добывали и вывозили через Голуметь графит и тальк. В 1918 и 1921 годах село становилось центром антисоветских мятежей, зато в 1928 году здесь была создана молодежная коммуна «Молодая гвардия». Огромная каменная церковь на базарной площади была разорена в начале 1930-х годов.
Коротко можно сказать и так: расположение — на стыке присаян-ской тайги и аларских степей. Место длительного совместного проживания старожильческого русского и бурятского населения. Богатое село. Очень красивые места3.
Перед войной в Голумети работала единственная на всю огромную округу семилетняя школа, ставшая затем средней. Здесь же был адми-
нистративный центр района с соответствующей инфраструктурой — полным набором контор и учреждений, чиновников и служащих.
Там и прошла значительная часть жизни мамы. После окончания войны уезжать ей было некуда и не к кому (рис. 2). Родители и родственники в Белоруссии погибли все. Погибли в блокаду и родственники в Ленинграде. Из всей ее большой семьи в живых осталось всего несколько человек. В Белоруссию она больше не ездила вообще, в Ленинград приехала один раз уже в 1970-е годы — и вместо запланированного месяца пробыла несколько дней. Сибирь стала ее домом, и она никогда об этом не жалела.
Она работала преподавателем химии, биологии и ботаники в средней школе Голумети. В 1947 году вышла замуж за моего отца, родила в селе троих детей (рис. 3, 4). Сейчас я понимаю, как много и тяжело ей приходилось работать. Дети. Огромная нагрузка в школе, обычно на две ставки. Вечерами — подготовка к урокам, составление планов, проверка тетрадей. Деревенский неблагоустроенный дом — печь, дрова, вода из реки. Большой огород. Корова, свиньи, куры. Без этого в деревне прожить было немыслимо, тем более поднять на ноги большую семью. Только тот, кто жил в деревне, знает, какой это монотонно тяжелый и изматывающий труд. Труд по преимуществу женский.
В1960 году наша семья переехала в Черемхово. Отца перевели туда на должность главного редактора городской газеты. Там мама работала до пенсии: сначала в школе, затем в педагогическом училище (рис. 5).
Хотя и в Голумети, и в Черемхово отец занимал видное положение в местной партийной и советской иерархии, на нашем материальном положении это никак не отражалось. Жили очень скромно, по нынешним понятиям — просто бедно. Собственным домом в Голумети обзавелись, когда я уже учился в школе. Для этого пришлось продать старый дедовский дом. До того были казенные квартиры в старых холодных домах. В Черемхово — тоже деревянный дом без удобств. Только за несколько лет перед пенсией родители получили благоустроенную квартиру — и могли теперь, впервые за долгую и трудную жизнь, пользоваться теплым туалетом, не носить воду в ведрах, не топить печь, принимать ванну дома, а не ходить раз в неделю в коммунальную баню.
В трудные минуты мама иногда ворчала на отца за то, что тот не пользуется своим положением, но было видно, что она понимает и поддерживает его в этом.
В 1976 году, после выхода на пенсию и смерти отца, она перебирается в Иркутск, к детям. Воспитывала внуков, писала воспоминания.
Умерла три года назад...
Немного о самих воспоминаниях. Мне кажется, что в них есть сквозная тема. Тема, интересная мне и как профессионалу, историку. Ленинградская студентка, заброшенная войной в сибирскую деревню, попадает в особый мир — мир давно сформировавшийся, устойчивый, переживший потрясения гражданской войны и коллективизации. Этот мир равнодушно, отчасти неприязненно терпит «чужака», даже если «чужак» — одинокая, истощенная, еще не отошедшая от дистрофии девочка, почти ребенок — с точки зрения моего нынешнего возраста и жизненного опыта. Даже если учительница. Тяжело читать о ее одиночестве среди людей, голодном и бездомном существовании.
И как-то странно, что это было в той самой Голумети, где я вырос, где мне было тепло и уютно, где гостеприимство было возведено в культ. Я прекрасно помню, как моя многочисленная родня любила принимать гостей и бывать в гостях, какие устраивались застолья, как самые прижимистые хозяйки хранили лучшие продукты «для гостей».
Конечно, шла война. Война ожесточает людей и портит нравы. Даже в таком богатом селе, как Голуметь, надо было думать о выживании, о том, как прокормить и одеть детей. Залогом выживания было подсобное хозяйство: 10—15 разрешенных государством соток земли, корова, свиньи, куры. А также таежные и степные ягоды, грибы, кедровые орехи. Но все это требовало огромного труда. Взрослое мужское население было мобилизовано в армию. Практиковались выборочные принудительные мобилизации 16—17-летних юношей в школы фабрично-заводского обучения (ФЗО). Там они получали рабочие профессии, а потом уже отправлялись на фронт. Женщины работали в колхозах. Рабочие руки детей, подростков становились решающим фактором существования подсобных хозяйств, а значит и выживания семей. Кроме того, тягло: вывезти накошенное сено, вспахать огород, привезти уголь или дрова — все это зависело от доступа к дефицитнейшему ресурсу — казенным лошадям.
Нетрудно представить, как это отражалось на школе, ее месте в сельском сообществе и на отношении к учителям. Всеобуч — значит дети до 16 лет должны ходить в школу. Реальные и жесткие санкции за нарушение — штрафы. Учителя непосредственно осуществляли всеобуч и потому казались виновными в том, что дети насильственно вырываются из семей и домашнего хозяйства. Фактически бесплатная эксплуатация детей государством тоже осуществлялась через школу и руками учителей. И не только в войну дети по месяцу в году, а то и больше работали «на картошке». Эта практика существовала вплоть
Рис. 3. С мужем Иннокентием Ефимовичем и старшим сыном Виктором. 1949 год. Фото из семейного альбома
Рис. 4. С мужем и младшей дочерью Людмилой. 1958 год. Фото из семейного альбома
до конца советской эпохи. Для меня, например, обязательная бесплатная работа на колхозных полях началась во втором классе и закончилась уже в преподавательские годы.
Много значила потеря учителями прежнего статуса. Я не специалист в этом вопросе и не претендую на широкие обобщения, но мне кажется, что именно война радикально изменила положение учителя в советском обществе вообще и в деревне в особенности. Ведь не случайно ушедшие на фронт учителя-мужчины в школу не вернулись. И не только потому, что мало кто из них остался в живых. Не пришли туда в большинстве своем — и редко приходят до сих пор — выпускники педагогических учебных заведений послевоенной эпохи. Школа феминизировалась. При сохранении статусного отношения к профессиям и сферам занятости, при (не в обиду феминисткам будь сказано) гендерной иерархии социальных ролей это свидетельствовало о резком падении престижа учительской профессии, об изменении места учителя в сообществе.
Вернусь в связи с этим к истории своей семьи. Мой отец, Иннокентий Ефимович Дятлов, единственный из большой крестьянской семьи сумел получить образование. Начальная школа в родной деревне Нижняя Иреть (12 километров от Голумети), затем семилетка в голумет-ской школе, педагогическое училище в Черемхово и годичные предметные курсы. Родители не одобряли его выбор — в семье девять детей, никто из братьев и сестер больше трех классов не закончил. Считалось, что нужно работать в своем хозяйстве.
Отец работал преподавателем русского языка и литературы в средней школе. Начал заочно учиться в Иркутском пединституте. В 1937 году был призван в армию и демобилизовался в офицерском звании только в 1947году. Участвовал в войне с Японией. После демобилизации и возвращения домой — инструктор райкома партии, журналист районной газеты, затем ее редактор. Уже после войны заочно закончил педагогический институт и Высшую партийную школу в Иркутске. Уход из школы во власть означал для него в тех условиях радикальное повышение статуса и жизненных возможностей. И дело не в заработке. Мама в школе, имея двойную нагрузку, часто зарабатывала больше. Другое дело, что в военные годы значение денег как мерила положения в обществе окончательно рухнуло. Всей месячной зарплаты мамы хватало тогда только на ведро картошки и несколько литров молока. Зарплата не могла обеспечить простого выживания, приходилось заниматься крестьянским трудом, тем же подсобным хозяйством.
Между тем отношение окружающих, восприятие учителя деревней определялись в первую очередь тем, насколько его занятия, стиль жизни, манеры, одежда были отличны от деревенских. Мамино детство прошло в довоенной учительской семье. По ее рассказам, общественное мнение отнеслось бы с нескрываемым неодобрением к любым попыткам учителя заняться «черным» физическим трудом. Даже вынести помойное ведро считалось для него зазорным. При всей включенности учителя в дела деревни (через учеников, их родителей, бывших учеников), он был все-таки вне сообщества, которое тем не менее задавало для него жесткие и недвусмысленные рамки должного и возможного. Соблюдение этих рамок обеспечивало высокий статус, из-за невозможности их соблюдения в военных условиях рушились социальные перегородки, отделявшие учителя от сельского сообщества. В том же направлении действовала политика властей.
Но только ли дело в войне, в изменившемся отношении к учителю? Или отторжение «чужаков»4 — имманентное свойство деревенского сообщества? Ведь недаром об отчужденности деревни, замкнутости и непроницаемости сельского сообщества сказано немало и писателями, и исследователями. Над этим вопросом я часто думаю, но своего ответа у меня нет...
Выйдя замуж за моего отца, мама стала частью деревенской общности. Была инкорпорирована в нее. Повторюсь: отец был последним, девятым ребенком в старожильческой крестьянской семье. Мой дед, Ефим Гаврилович Дятлов, родился в 1861 году в деревне Нижняя Иреть и практически не выезжал оттуда надолго. Только последние годы своей жизни (умер он в 1961 году в столетнем возрасте) он прожил в нашей семье в Голумети и Черемхово (рис. 6). У меня огромное количество родственников — настоящий клан, «родова», как это называлось. Только двоюродных братьев и сестер — около тридцати человек. А через браки, соседство — еще и прочные связи с несколькими такими же старожильческими семьями. Многих я не знаю или не помню, но когда встречаемся, теперь обычно на похоронах, вижу, что обо мне знают, что уже по рождению я — часть клана.
Когда в студенческие годы я оказался в соседней с Голуметью бурятской деревне, меня немедленно по фамилии «идентифицировали». Причем назвали не только отца, который был известным в районе человеком, но и моих близких и дальних родственников. Меня никто прежде не знал, и я видел всех в первый раз — но я твердо понимал, что здесь я уже не посторонний.
Рис. 6. Дятловы-старшие: Ефим Гаврилович и Татьяна Герасимовна. 1957 год. Фото из семейного альбома
А вот мама... Почему-то мне кажется, что она так до конца и не стала органической частью «родовы». А может быть, я ошибаюсь. Но в любом случае, когда она описывает то, как неприветливо ее встретила сибирская деревня, в ее словах нет обиды, попытки свести счеты. Скорее грустная попытка понять...
Виктор Дятлов
Апрель 1942 года. Две изможденные худенькие девушки еле идут по незнакомым улицам Иркутска. Нет ни автобусов, ни трамвая, до центра от вокзала нужно добираться пешком. Их вид привлекает внимание прохожих: измятые, непомерно широкие грязные пальто перепоясаны пестрыми поясками, на головах старые черные дырявые платки. На тонких ногах-палочках прорезиненные ботики. В руках небольшие чемоданчики. Лица серые от голода, усталости, грязи.
В таком виде появились в просторном и чистом кабинете облоно Эсфирь Левина и я. Нас оглядывают с недоумением, но после просмотра документов — дипломов, направлений на работу, эвакоудос-товерений — в глазах появляются удивление, страх, жалость. Собираются работники, с любопытством расспрашивают. Мы — первые оттуда, из блокадного Ленинграда. Они еще не знают, верить ли нашим рассказам, но вид наш убедительно подтверждает слова. То, что нам выдали всего по 50 рублей подъемных, вызывает недоверие. И то, что были два месяца в пути, — тоже. Но эвакоудостоверения с многочисленными пометками и датами подтверждают это.
И мы чувствуем, как зарождаются в людях душевное тепло, сочувствие, желание помочь. Предлагают на выбор и городские, и сельские школы — вакантных мест много. Но мы просим назначить в отдаленное село. Город напоминает бомбежки, воздушные налеты, затемнение, голодное умирание, постоянный холод. Каждой клеточкой истощенного тела чувствуем, что без деревенской тишины, без земли и ее щедрых даров нам не выжить.
Получаем направление в село Голуметь.
— Это село зажиточное, спокойное, расположено вдали от города, — объясняют нам. — Там поправитесь, отдохнете, помогут с питанием. Уже апрель, скоро конец учебного года. К осени будете вполне
Виктор Иннокентьевич Дятлов, профессор кафедры мировой истории и международных отношений Иркутского государственного университета, Иркутск.
здоровыми. Работы в школе достаточно — нехватка учителей острая, некоторые предметы вообще не ведутся. А пока оставайтесь в Иркутске на неделю: отдохнете, поправитесь, приведете себя в порядок.
Нас устроили в гостинице, прикрепили к столовой, направили в санпропускник. Мы вымылись, получили одежду из дезокамеры. Не верилось, что совсем недавно мы были в такой страшной беде. Было одно страстное желание: забыть блокадные месяцы и быстрее стать обыкновенными здоровыми людьми — не видеть блокадных снов, не испытывать постоянного голода, не читать в глазах прохожих удивления и страха.
Поезд до Черемхово назывался «колхозник». Дымил паровоз, люди с узлами спешно проталкивались в потемневшие старые вагоны. Нижние полки быстро захватили. Сидим с Эсфирью у окна. Жадно разглядываем поля, перелески, поселки и станции. К вечеру прибыли.
Доехать до Голумети можно только на попутных грузовиках. У заветной кузницы, где они обычно останавливались, собралась большая толпа. Ждем долго, продрогшие и усталые. К полудню подкатила полуторка с грузом. Каждый старался занять место поудобнее. Одни устроились на ящиках и мешках, другие — прямо на дне кузова. Мы забрались последними. Нашли место у заднего борта, на холодном полу рядом с железной бочкой от горючего.
Ехать не близко — шестьдесят километров. Дорога избитая, в рытвинах, ямах, в низких местах залита водой. Нас трясет и подбрасывает вместе с грузом. Со дна кузова поднимается пыль и обволакивает с ног до головы. На затекшие ноги надвигается железная бочка. Сидеть на голом полу невмоготу. Апрельский холодок пронизывает до костей. От запаха бензина тошнит.
Наконец дорога обогнула гору, и мы въехали в долину реки, по-весеннему бурной и многоводной. Машина идет по берегу против течения. А за рекой десятком нешироких улиц просторно раскинулось большое село. Машина, набрав скорость, понеслась по главной улице. Возле высокой каменной церкви остановились. Рядом с нею на небольшой площадке вкопано несколько длинных столов. Там женщины продавали овощи, картофель, молоко.
Пассажиры выгрузились и разошлись. Машина уехала. Мы остались среди улицы одни. Присели на скамеечку у небольшого домика с двумя окнами на улицу. Сразу открылась калитка, выглянула светловолосая девушка. Посмотрела на нас внимательно, с удивлением. Узнав, что мы учителя и приехали на работу в школу, пригла-
сила зайти. В домике чисто и спокойно. Пожилая женщина мыла посуду за печкой.
— Мама, к нам гости!
Мать приветливо поздоровалась, пригласила пройти. Мы сели на лавку, стали рассказывать, откуда и зачем приехали.
Женщина слушала жалостливо, вытирала глаза уголком платка.
— Эх, какие сволочи эти фашисты! Всю жизнь порушили! Какое зло причинили людям! И у нас в селе теперь трудно: мужиков на фронт отправили, одни бабы да старики остались. Хлеб по норме выдают, в магазинах ни продуктов, ни товаров. Цены на рынке растут. Как жить будем?
— Ты, мама, всегда жалуешься, все тебе плохо. У нас все продукты свои: картошка, капуста, огурцы. Двух поросят ростим — мяса нам хватает. Только молоко покупаем у соседей, да хлеб по норме выдают.
Мать засуетилась. Ее ловкие руки наливали воду в умывальник, резали маленькими ломтиками хлеб, подавали тарелки с наваристыми щами.
— Ешьте, девочки, не стесняйтесь. Поди, давно за домашним столом не сидели. А ты, Тася, огурчиков из подвала достань, пусть девочки домашнего соленья отведают!
Когда Тася выбежала за дверь, женщина сказала:
— Моя дочка тоже учительница, педтехникум закончила. Осенью перейдет в школу, а сейчас инспектором в исполкоме работает. Ей скоро двадцать, замуж пора. Вот только женихов нету, всех в армию забрали.
Потом мать уложила нас отдохнуть. Хотелось плакать тихими, чистыми слезами от этого уюта, тишины, от добрых слов и заботливых рук чужой мамы. Я смотрела на девушку, ловко убирающую посуду на кухне, и думала:
«Счастливая ты, Тася! Живешь спокойно, тебя не обожгло дыхание войны. Пронесется она, словно ураган, за тысячи километров от твоего дома. Мне тоже двадцать лет. Но разве наши годы соизмеримы? К скольким годам мирной жизни можно приравнять блокадный месяц? А этот прожитый в нечеловеческом напряжении год войны? Так сколько же мне сейчас лет? Разве мы ровесники?»
Прошло сорок лет. На моих глазах протекала жизнь сельской учительницы, моей первой знакомой сибирячки Таси. Тогда я не могла и предположить, что она навсегда войдет в мою судьбу, что мы станем членами одной семьи и добрыми друзьями на всю жизнь.
Дети наши будут носить одну фамилию и приходиться друг другу двоюродными братьями и сестрами.
Тася получила назначение в начальную школу соседней деревни Нижняя Иреть. Там и проработала до пенсии. С родителями и соседями легко нашла общий язык, так как сама выросла в деревне, знала деревенский быт и была приучена к сельской работе. Замуж вышла за здешнего парня, бывшего фронтовика. Привезла его из госпиталя в родительский дом медсестра — израненного, больного, на костылях. Дома поправился, стал работать. Женился на молоденькой учительнице.
Трудно было в войну заводить свое гнездо. Но осилили — купили старый дом, завели корову и хозяйство. Родили двух сыновей и дочь. Но вскоре после войны муж Таси умер от старых ран. Осталась вдовой с тремя детьми-дошкольниками и старой матерью на руках. Немало выпало на ее долю вдовьих слез. На небольшую учительскую зарплату трудно было прокормить и одеть пять человек. Единственная подмога — хозяйство. Огород, корова, свиньи, ремонт дома, заготовка дров — все сама.
И тридцать лет — младшие классы в школе. Нет сейчас в Нижней Ирети семьи, в которой кто-нибудь не учился у Таисии Николаевны Дятловой.
* *
*
При въезде в село на бугорке, за мостиком, стоит приземистое двухэтажное деревянное здание школы с просторным двором. Вокруг двора разбросаны домики без заборов и оград. В них школьный интернат и квартиры для учителей.
Директор школы, невысокий худенький мужчина, выглядит подростком. На нем просторная, словно с чужого плеча, одежда: длинная сатиновая рубаха, широкие хлопчатые брюки, брезентовые ботинки. Представляемся, показываем документы. И когда он читает бумаги, то лицо не кажется таким молодым: на нем проступают следы усталости, забот, болезни.
— Из Ленинграда? Как там — трудно?
— Да, очень трудно. Рассказать об этом сейчас нет возможности.
— Понимаю. Я тоже бежал с семьей от войны. Всего полгода здесь.
Лицо его посерело, голова и плечо нервно задергались. Помолчал, успокоился.
— Очень, очень хорошо, что вы приехали. Русский язык в трех классах вести некому. Учительница начальной школы временно работала, а теперь отказывается — нагрузка большая. Биолог собралась уезжать, с нетерпением ждет замены. Она тоже эвакуированная. Сейчас уточним нагрузку, завуч Вера Александровна Бобылева внесет в расписание ваши уроки. Она тоже ленинградка, первый год работает. Может, вы там встречались?
Мы удивлены и обрадованы, но сейчас нас волнует другое.
— Товарищ директор, — говорит Эсфирь, — мы еще не готовы к работе, очень голодны и слабы. Совсем недавно умирали от голода.
Я добавила:
— Ведь январь я пролежала в больнице, где врачи долго спасали от смерти. И дорога до Иркутска была изнурительной; два месяца в теплушках, на твердых досках. Все тело в пролежнях, они еще не зажили.
— Справки нет, что лежали в больнице? Жаль, всегда бумажку надо иметь. Рад бы помочь, но не имею права. По приказу облоно вы уже числитесь на работе. Время сейчас военное, суровое, за прогулы и опоздания судят. Я недавно принял директорство и не могу взять на себя такую ответственность. Да и с питанием трудно, продукты на рынке дорогие. Без зарплаты не проживете. Так что через два дня приступайте к работе. По закону сельские учителя обеспечиваются квартирой, отоплением и освещением бесплатно. Но казенных квартир нет, будем искать комнату в частном доме. Я сейчас же отправлю завхоза найти вам жилье. А пока подождите в моем доме, там у меня мать и сестра.
В старом деревенском доме Кононовы снимали небольшую комнату. Встретила нас худенькая приветливая женщина. Мы с удивлением разглядывали неуютное жилье: на узких железных кроватях лежали голые матрасы без одеял и подушек. Пустые окна без занавесок словно подчеркивали нищету. У дверей на вешалке висели две стеганные фуфайки, а на полке в углу за печкой — небольшая горка посуды. Под полкой на скамеечке ведро воды, ковшик. За шатким столом у окна сидела за книжками девочка в темном платке.
Заметив наше удивление, мать сказала:
— Ничего плохого не подумайте, девочки. Мы беженцы, всего полгода как приехали. Мы жили на западе, недалеко от границы. Толя с женой работали в школе учителями, Оля училась в шестом классе. Я помогала растить маленькую внучку. Когда фашистские самолеты сбросили бомбы над нашим поселком, все стали убегать.
Побежали и мы. Собрали в узлы только еду, одежду, детские вещи. Думали, скоро вернемся. Не верили, что война затянется. Но вскоре узнали, что наш район занят. Бежали тысячи людей, все дороги были забиты беженцами. Мы шли день за днем в густой толпе, уходили все дальше от родных мест. Было все на этом страшном пути: мокли под дождем, мерзли ночами в лесу или в поле, нас бомбили и обстреливали фашистские самолеты. Особенно трудно было нам с маленьким ребенком. Не могу говорить, как мучилась внучка. Мы так любили ее! О своих бедах забывали, только ее старались сохранить. На какой-то станции подали поезд. В огромной толпе мы пробивались в вагон. Толину жену с ребенком оттеснили, мы потеряли их из виду, в вагоне их не оказалось. Хотели выйти, но вагон был битком забит; не то что выйти — пошевелиться было нельзя. Мы и уехали, а она осталась одна, на незнакомой станции с девочкой на руках, без вещей и документов... Весь народ сдвинулся с места, все перемешалось в этой проклятой войне. Мы ехали все дальше на восток и сами не знали, где остановимся. Уже в Сибири заболела Оля. Огнем горела, боялись, что не выживет. В каком-то городе сняли ее, отправили в больницу. Мы тоже вышли. Долго лежала она, почти месяц. А мы скитались без приюта, на вокзале ночевали, на скамейках в саду. Деньги вышли, а нужно было питаться. Да и больную Олечку необходимо было поддерживать, в больнице кормили плохо. Поменяли на продукты всю одежду. Когда Олечка поправилась, нам помогли достать билеты и оформили документы до Иркутска. Я продала на рынке последний Толин костюм, сшила ему из мешковины брюки. Так мы и приехали в Иркутск — раздетые, без вещей и денег. Толя попросился на работу в сельскую школу.
А здесь сами видите, как живем. Все это — школьное. Толе не в чем было пойти в школу: штаны из мешковины да старая рваная рубаха. Нам помогли через райисполком: выдали одежду всей семье, обувь, фуфайки. Муку, крупу получили. Не буду жаловаться — хорошо помогли. Но трудно: цены растут, одной зарплаты на семью не хватает. За ведро картошки уже сто рублей просят! Вот и сейчас никаких продуктов в доме нет, картошка вышла. Нечем и вас накормить — хотя знаю, что голодные с дороги. Приносим из школьного буфета суп (там варят для интернатских детей обед) да пайку хлеба выкупаем. Вот и вся еда. Забыли, когда в последний раз были сытыми. Весной будем сажать картошку, а то пропадем с голоду. Копим деньги, чтобы семена купить. Со своей картошкой да овощами можно зиму прожить. А там, бог даст, и война кончится, на родину
уедем. Невестка с внучкой, если живы остались, тоже домой вернутся. Вот так и живем надеждами.
Эсфирь спросила:
— А как ученики относятся к вашим детям?
Мать горько вздохнула:
— Трудно им приходится. Толя больной, ему лечиться надо. После того, как жену с ребенком потерял, у него голова и плечо подергиваются. Да и одет он не так, как положено учителю. Школьники по-разному относятся: девочки с сочувствием и жалостью, а мальчишки насмешничают, вредничают на уроках, головой подергивают у него на глазах. Толя расстраивался, ночами не спал. Теперь, когда стал директором, мальчишки притихли, уважать стали. Да и Оле не сладко приходится. Она красивая девочка, добрая и веселая. Раньше в школе все ее любили. Училась хорошо, в числе первых шла. Косы носила длинные, пушистые с завитками. Я нарадоваться не могла. Здесь пошла в седьмой класс, слабая после болезни, в плохом платьишке, стриженая наголо. Ей разрешили сидеть в платке на уроках. Мальчишки стали насмехаться, обзывать монашенкой. Срывали платок на переменах. Оля плакала втихомолку, чтобы мы не видела. Теперь ей легче: с девчонками подружилась, волосы отрастают. Осенью в восьмой класс уже без платка пойдет. Новое платье и чулки в школе выдали. Не хуже других станет. Вот только душа у меня болит: за что мои дети так страдают? Перед кем провинились? В чем их вина?
Пришел радостный Анатолий Михайлович.
— Все устроилось хорошо, девушки. Нашлась вам отдельная комнатка. Сейчас идите в школьный буфет, вас накормят обедом. Потом на складе подберете нужную мебель, а завхоз тетя Уля привезет все на телеге. Сегодня устраивайтесь, отдыхайте. Завтра утром приходите в учительскую: узнаете нагрузку и расписание.
Семья Кононовых не дожила в селе до конца войны. Как только освободились западные области, они уехали на родину.
* *
*
Отдохнувшие и отмывшиеся, мы с Эсфирью собираемся в школу. Волнуемся. Хочется иметь приличный для учителя вид. Достали свою лучшую студенческую одежду. Не бросили ее на студеной Ладоге, не променяли на хлеб в пути, хоть иногда бывало невмоготу. Сберегли для своего заветного часа.
На мне шерстяное синее платье с блестящими модными застежками на вороте и манжетах, светлые туфли на каблучках, меховая черная тужурка. Эсфирь тоже одета прилично и строго. Но неловкой, непривычной кажется прежняя одежда: платье широкое, мешковатое, пояс свободно соскальзывает вниз, чулки не обтягивают тонкую ногу, образуя просторные складки. Из-под пудры проступает землисто-серый цвет лица.
Идем по деревенской улице. Светлые туфли на каблучках кажутся нелепыми в вязкой грязи. И чувствуем мы себя одинокими. На душе смутно.
В школьном коридоре суетливо и шумно. При нашем появлении дети затихают, расступаются. Десятки зорких глаз оглядывают нас настороженно, без улыбок. Звонок разогнал учеников по классам. Прошли учителя с журналами и учебниками в руках — деловые и сосредоточенные. Шли на привычную работу.
В небольшой учительской тихо. За письменным столом сидит миловидная девушка со спокойным лицом и гладкими волосами, собранными в узел. Это завуч Вера Александровна. Завязался разговор о классах, учебных нагрузках, о расписании и передаче кабинетов. Мне предстояло вести биологию и химию во всех классах — с пятого по девятый.
Завуч говорила:
— Нагрузка хорошая: 36 уроков в неделю. Это две учительских ставки. К этому еще заведование кабинетом биологии. Будет приличная зарплата, на пропитание хватит.
Не обидели часами и Эсфирь. Предстоял напряженный труд, нелегкий и для опытного учителя с хорошим здоровьем. Но выбора не было.
Вера Александровна обратилась ко мне:
— Сегодня встретитесь с Лидией Сергеевной: она передаст планы и учебники, расскажет, какой материал проходить и как организовать повторение; в старших классах будут экзамены. Завтра еще день на подготовку к урокам, а послезавтра приступите к работе по расписанию.
Она подошла к нам, крепко обняла за плечи:
— Девочки дорогие! Как я рада, что вы приехали. Это такое чудо — встретить земляков в глухом сибирском селе, за несколько тысяч километров от родных мест! Я ведь тоже из Ленинграда, закончила областной пединститут и получила назначение в Иркутскую область. Нас, выпускников, вывезли в первые дни войны. Я заехала
еще к родителям. Они живут в Ленинградской области. Немцы уже дошли до Луги и отец поспешил отправить меня в Сибирь, на работу. Приехала в Голуметь в августе. Веду русский язык и литературу, временно работаю еще и завучем. Я ничего не знаю о том, что было в Ленинграде зимой, как живут родители. Уже несколько месяцев нет писем. В газетах пишут, что фашисты подошли к городу, отрезали железные дороги. Но подробнее узнать не удается.
Она вздохнула, задумалась. Потом добавила:
— Вы не представляете, как хочется поговорить с вами. Но сейчас у меня срочная работа: надо закончить расписание уроков. Я впервые это делаю, все время путаюсь: в школе 12 старших классов, много учителей. Закончу, будет больше свободного времени. Обо всем поговорим подробно. Да и вам нужно заниматься своими делами.
Очень скоро мы подружились. Ей как завучу приходилось все дни и вечера проводить в школе. Уроки шли в две смены, а вечерами — педсоветы, комсомольские собрания, вечера, внеклассные мероприятия, пионерские сборы, родительские собрания. Дома только ночевала. Жила при школе в маленькой узкой комнате. В углу ее стояла плита, около топки — ящик с углем. Большие окна без занавесок вечерами пугали: казалось, что весь ночной мир заглядывает в комнату из темноты. Вера заклеила окна газетами. Казенные кровать, тумбочка, шаткий стол с двумя тяжелыми кустарными стульями не создавали домашнего уюта. Только разложенные по столу книги, стопки тетрадей на подоконниках да чернильницы-непроливайки с фиолетовыми и красными чернилами указывали, что здесь живет учитель. Зимой плохо подогнанные рамы не удерживали тепло. Вера проверяла сочинения и изложения, диктанты и упражнения в зимнем пальто, при тусклом свете керосиновой лампы. Готовилась к урокам, подбирала художественную литературу, читала журналы и газеты до поздней ночи. Всю ночь горел в плите уголь, но очень редко на ней варился домашний ужин: продукты с каждым месяцем дорожали. Зарплаты хватало лишь на картошку и молоко. Вера, как и все молодые учителя, не имеющие хозяйства, днем питалась в школьном буфете. Получала 400 граммов хлеба и постный суп (вторых блюд не готовили). В школу она приходила в скромном синем платье, в нем мы видели ее и на уроках, и на школьных вечерах.
Вера проработала в школе три года. За год до окончания войны уехала домой. Ее не отпускали, не выдавали трудовую книжку и документы. Но теперь уже ничто не могло ее удержать — Вера нашла своих родных. Уехала в том же синем платье, в котором неизменно
приходила на работу в течение трех лет. В чемодане, кроме книг, ничего не было. Не осталось в селе ни близкого друга, ни любимого человека. Сохранилась лишь добрая память о молодой, скромной и доброжелательной учительнице.
* *
*
Нас поселили в добротном доме с белеными наличниками и высоким глухим заплотом5. Просторная кухня с русской печью, солнечная светлая горница. Промытые до желтизны полы застелены домоткаными пестрыми дорожками. В горнице круглый стол с венскими стульями вокруг, комод. Высокая кровать с горкой пуховых подушек застелена узорчатым пикейным покрывалом. На окнах с цветущими геранями тюлевые занавески. На стенах фотографии в застекленных рамках. Всюду чистота, порядок. Каждая вещь на своем месте. Не чувствуется, что здесь живет большая семья.
Нам выделили спаленку-боковушку6. Из школы привезли на телеге две узкие кровати с ржавыми спинками, тумбочку, два стула, матрасы и подушки, набитые соломой. На этом наше устройство было завершено. Хозяйка и ее дети с недоумением заглядывали в комнату: плохо вписывалась в обжитый уют эта убогая обстановка. Мы не падали духом: деньги есть, купим в магазине простыни, одеяла, посуду. Сошьем занавески и скатерть. После долгих месяцев скитаний душа просила чистоты, домашнего тепла, тишины и уюта.
Но велико было разочарование, когда мы обошли все магазины и с пустыми руками вернулись домой. Ткани, обувь, белье, продукты, мыло, соль, спички — все по спискам распределяется райисполкомом. Никакой посуды вообще не оказалось.
Так и пришлось нам спать на голых соломенных матрасах и укрываться по ночам замасленными зимними пальтишками. Только за полгода до конца войны удалось мне выменять за два куля картошки серое покрывало и простыню, а после войны купить на рынке алюминиевую кастрюлю за 160 рублей.
Получили учительский паек за апрель: кулек сахара, соль, несколько селедок, кусок мыла, спички, литр керосина для лампы. На школьной лошади привезли с местной шахты короб угля. Ежедневно в школьном буфете получали 400 граммов хлеба и тарелку картофельного супа. Более опытные учителя поучали: «Зарплата раз в месяц. Вы будете получать по 300—350 рублей. Распределяйте их
равномерно, чтобы хватило до новой получки. Ведро картошки стоит 100 рублей, литр молока — 10 рублей. Сможете купить на месяц два ведра картошки и несколько бутылок молока. Мясо и жиры так дороги, что купить на зарплату невозможно, их можно только выменять на вещи. Но какие у вас вещи?»
Цены за годы войны поднялись еще выше: ведро картошки в селе стоило 250 рублей, литр молока — 25, кусок мыла — 75, туфли кустарной работы — 2000—3000 рублей.
Жить в хозяйском доме было тягостно. Угнетали наша крайняя нищета и голодное существование. Ужасно обходиться без посуды, есть пустой хлеб, готовиться к урокам на глазах у школьников. За всеми деталями нашей неустроенной домашней жизни неотступно следили пять пар внимательных детских глаз. Трое хозяйских детей и квартиранты-школьники Галя с братом большую часть времени проводили на кухне: готовили уроки за большим обеденным столом, помогали матери. Любили сидеть на русской печке — просторной и теплой. Читали там книги, играли, разговаривали. Смотрели оттуда в нашу комнату, словно на экран занимательного кино. Вполголоса обсуждали. Наше нищенское, голодное существование разбивало их идеал учителя.
Старшеклассница Галя говорила нам:
— К нам раньше учительницы приезжали из далеких городов, где никто из деревенских не бывал. Они были из другого мира: лица красивые, умные, одежда модно сшитая, туфельки на каблучках. Говорили не так, как деревенские, и все на свете знали. Читали интересные книжки, могли ответить на любые вопросы. Мне казалось, что учителя — люди особые, что они не едят, не болеют, не стареют, что и дома у них все особенное, не такое, как у простых людей.
— Ну а теперь?
Галина смутилась, покраснела, закрыла лицо руками.
— Я не знаю, как сказать. Мы живем вместе и видим совсем другое: утром умываетесь, а полотенца нет, едите пустую картошку без хлеба прямо из чугунка без тарелок и вилок, спите на соломе без подушек и одеял. Даже уроки готовите, словно школьники: читаете учебники, задачки решаете, в тетрадках пишете. А мы-то думали, что учителя все знают, дома только отдыхают да книги интересные читают, патефон с хорошей музыкой слушают. Я с детства мечтала учить детей. Хотела после школы поступить в педучилище. Теперь решила, что учительницей не буду.
Сама хозяйка с нами мало разговаривает. В глазах ее не видим сочувствия или жалости. Однажды услышала отрывок ее разговора с соседкой:
— Чалые да драные понаехали. Не знаю, откель их только понавезли. Из-за них хлеба не стало: нам по двести грамм выдают, а они по четыреста отхватывают. Наш хлеб едят.
— Дак ты не работаешь, своим хозяйством управляешь, а они ребятишек наших учат.
— Почто не работаю? Ворочаю как конь, чтобы семью прокормить. Коровы, свиньи, огород — все догляда требует. Зато ребята и сыты, и одеты. Мясо есть, молоко, яички к Светлому дню накопила 7. Деньги на налог требуют — картошку продам.
В начале мая хозяйка предупредила:
— Буду пускать других жильцов. Что мне ваши двадцать рублей? Я вас пускала в дом не ради денег — директор обещал подвозить дрова, а весной запахать огород. Надеялась, что вывезу на школьном коне сено с покоса. Теперь вижу, что зря надеялась. Вместо дров привозят уголь, а огород когда еще вспашут? Теперь все учителя берут землю, хотят садить картошку. А их в школе около трех десятков. Когда еще дойдет очередь? Лошаденка — худая, изработанная. Пронаде-ешься, да и останешься ни с чем. Придется других жильцов пускать.
Мы с Эсфирью прожили в этом доме до лета.
* *
*
Биолог Лидия Сергеевна — звезда школьного коллектива, стройная, жизнерадостная, смелая. Ее серые глаза в упор смотрели на собеседника, лицо оживляла открытая, слегка насмешливая улыбка. Одевалась с большим вкусом, часто меняла наряды. Школьницы подражали ей в походке, манере держаться, перенимали фасоны. Дети любили ее, а проказники и лентяи побаивались острых шуток и насмешливых замечаний. Лидия Сергеевна имела десятилетний стаж работы, любила детей и считалась хорошей учительницей. Сейчас, в конце учебного года, она увольнялась, а я принимала ее предметы: биологию и химию с пятого по девятый классы. Чтобы заниматься передачей дел без помех, Лидия Сергеевна пригласила меня домой. В небольшой светлой комнатке чисто, уютно. Тюль на окнах, коврик на стене, скатерти, салфетки, ковровая дорожка. В углу горка объемистых чемоданов. Занавеска прикрывает вешалку с одеждой.
Мы сидим за столом, листаем учебники, просматриваем планы работы. Лидия Сергеевна знакомит меня с тонкостями учительского труда. Для меня все ново, неведомо: теоретические знания институт дал хорошие, но педпрактики в школе не было. Все ограничилось тремя пробными уроками на третьем курсе. Опыта общения с детским коллективом не было. Предстояло делать первые шаги самостоятельно, без умелых методистов и заботливых наставников.
Потом спросила о причине ее срочного отъезда. Лицо Лидии Сергеевны оживилось радостной улыбкой.
— Еду к мужу на Дальний Восток. Он кадровый военный. Мы все время жили вместе, никогда не разлучались. В первые дни войны семьи командиров эвакуировали из военного городка — ожидали нападения Японии. Так я оказалась в Голумети. Сразу устроилась на работу в школу — я ведь педагог, очень люблю детей. Куда бы мы ни переезжали с мужем, я везде старалась работать по специальности. Но по нескольку лет подряд не удавалось задержаться ни в одной школе. Вот и сейчас уезжаю, не доработав до конца учебного года. Муж добился разрешения на мой приезд, выслал нужные документы. Очень хочется быстрее выехать, быть рядом с ним. Уже год мы живем вдали друг от друга. Я очень люблю мужа. Детей у нас нет, он у меня один. Время сейчас смутное, тревожное. Могут в любой момент отправить его на фронт. Нужно торопиться с отъездом, чтобы побыть вместе сколько возможно. Но не отпускали без замены. А где найти учителя-предметника в конце учебного года? Это редкая случайность, что вы приехали. Это огромное счастье!
Она с благодарностью обняла меня. Потом отстранилась, с удивлением оглядела:
— Девочка моя, какая ты худенькая! Одни косточки! Я даже испугалась: никогда не встречала такую худобу. Ты болела?
Пришлось рассказать о блокаде, о пережитом. Лидия Сергеевна слушала жадно, плакала. Жалела искренне, от всей души. Я чувствовала, что душа у нее добрая, отзывчивая, и была благодарна.
Потом она приготовила обед. Собрала на стол хлеб, вареную картошку, огурцы, рыбные консервы. К чаю поставила вазочку с конфетами, молоко. Принесла с кухни сковородку с глазуньей. По комнате пронесся чудесный аромат кипящего сливочного масла. От картошки, облитой маслом, поднимался душистый пар. Все это великолепие потрясло изголодавшийся организм. Мне стало худо, к горлу подступила тошнота. Я смотрела на кипящую ароматную глазунью с жадностью, не было сил оторвать глаз от золотистого чу-
да. Лидия Сергеевна придвинула мне сковородку, положила горку картошки, огурец:
— Ешь хорошенько, не стесняйся. Может, и мои сестры с матерью так голодают. Я ведь родом с Украины. О судьбе родных ничего не знаю.
Она смахнула слезы, вышла на кухню. А я ела глазунью... Какая это была глазунья! Никогда в жизни — ни до войны, ни после, когда жизнь наладилась, я не ела ничего вкуснее. Это было великолепное, неповторимое чудо! Только изголодавшийся до предела человек может так обостренно воспринимать вкус и ощущать тончайшие оттенки запахов еды. Я чувствовала, как организм успокаивается от сытной пищи, как отступает, исчезает чувство голода, постоянно томившее тело и мозг. Происходило чудо выздоровления от дистрофии. Но чудо было непродолжительным — до конца войны я не ела ни яиц, ни сливочного масла, ни мяса...
Прошло сорок лет, но я и сейчас с благодарностью вспоминаю доброту Лидии Сергеевны и ее чудесную, целительную глазунью.
За чаем я спросила, как она покупает продукты: на рынке все очень дорого.
— Мне это не трудно. Денег хватает, зарплату трачу на себя, да еще муж высылает каждый месяц деньги и продукты. Очень выручают вещи, что привезла с собой. При эвакуации велели вывозить все, что есть. Мебели мы не заводили, а всякой одежды, отрезов накопилось много. Денег было в достатке, а снабжение в военной части хорошее. В швейных мастерских нас обшивали лучшие мастера. Все жены начальства были отлично одеты, следили за своей внешностью. Сейчас освобождаю чемоданы от лишних тряпок: меняю их на мясо, масло, картошку, яйца. На нормальное питание хватает, да и много ли мне одной надо? Той одежды и обуви, что завели с мужем, хватит на несколько лет. Это меня не тревожит. Страшно за мужа.
Ночью не спалось, мучили заботы и сомнения. Всего день оставался на подготовку к урокам: просмотр учебников и классных журналов, составление планов, отработка деталей пяти уроков первого рабочего дня. Страшно. Страшно потому, что провела за годы учебы всего три пробных урока. Потому, что не дали нам передышки после блокадных мучений и изнурительного двухмесячного пути. Потому, что никто не понимает да и понять не хочет, насколько мы больны, слабы, измучены. От того, что буду вести уроки после прекрасной, жизнерадостной, здоровой и нарядной Лидии Сергеевны, любимицы учеников. Как отнесутся они ко мне? Как примут? Примут ли?
* *
*
Уже месяц, как работаю в школе. Нахожусь там с утра до вечера, потому что пять-шесть моих уроков разбросаны на две смены, с «окнами» и перерывами. К каждому уроку нужно просмотреть учебник и литературу, продумать вопросы и задания, включить повторение пройденного, написать поурочные планы, приготовить опыты по химии, подобрать пособия и таблицы, а если их нет — то нарисовать. Все свободное время занято подготовкой к урокам. А каждый урок полон неизвестности и непредсказуемости, он зависит не только от учителя, но и от учеников, их настроя и духовной близости к учителю.
Такой близости и взаимного понимания у нас не установилось. Война проложила между нами невидимый рубеж, перешагнуть через который оказалось так сложно, что для этого понадобились годы. Даже сейчас, прожив долгую и многотрудную жизнь, считаю, что первые годы были самыми драматичными в моей жизни.
...Звонок на урок. Иду по коридору с классным журналом, книгами, мелом в руках. Дежурные уже развесили таблицы, открыли гербарии и коробочки с коллекциями. Предвкушаю интересный урок и заранее радуюсь. Из приоткрытых дверей класса раздается:
— Идет! Идет! Шкилет идет!
Улыбка слетает с моего лица. Тревожно бьется сердце. В классе поднимаются тридцать шестиклассников с озорными веселыми лицами. Боже мой, какие они все взрослые! Мальчишки выше меня, широкоплечие, здоровые, по-деревенски плотные, сбитые. Некоторые девочки — настоящие невесты. Рассаживаются с шумом: парты маленькие, детские, шестнадцатилетние подростки с трудом в них размещаются. Летит через класс шапка, за ней — другая. Кто-то стукнул соседа книгой по голове, в ответ слышится бранная ругань. Девочки возмущаются, стараются унять баловников. Как могу, навожу порядок, начинаю урок. Но молодой богатырь, неосторожно двинув локтем, опрокидывает бутылочку с чернилами. Бурая жидкость заливает парту, книги, тетради. Снова волнение, шум.
Стою у стола больная, голодная. От волнения и слабости кружится голова, темнеет в глазах. Чтобы не упасть, сажусь на стул. Нужно повысить голос, проявить волю, энергию, настойчивость. Не могу. От бессилия расстраиваюсь, на глаза наворачиваются слезы. Открываю журнал, делаю строгое лицо — лишь бы дети не заметили смятения и слабости!
Наконец, в классе тишина. Урок идет по плану. Вдруг чувствую тошноту и острую боль — утром съела кусок черного хлеба, а желудок совсем больной. Боль все острее и резче, это, видно, отражается на лице и в глазах. Здоровые и сытые подростки поглядывают с недоумением и насмешкой. Хочется выбежать из класса, упасть, сжаться в комок, кричать от боли, плакать. Но как уйти с урока? Нужно работать — и чтобы зоркие детские глаза ничего не заметили. И так из урока в урок, изо дня в день.
От детей ничего не скроешь. Шустрые подростки, почувствовав слабость, затевают возню, срывают уроки. На замечания отвечают грубостью.
Однажды я оставила для разговора нескольких наиболее лихих шестиклассников.
— Ребята, скажите откровенно, вы на всех уроках так себя ведете?
— Нет, мы хорошо сидим на математике и на русском.
— Почему?
— Эти предметы нужны для жизни, без них не обойтись. А еще мы любим историю. Михаил Николаевич всегда интересно рассказывает, читает разные книги про царей и про войны. Хоть целый день можно слушать.
— А как же остальные предметы? Ботаника, например?
— Остальные нам не нужны. Ботанику мы и так знаем. В лесах да на полях навалом всяких цветочков — и лечебные знаем, и вредные. В огороде работаем и на колхозных полях летом — кто прицепщиком, кто возчиком на конях. Из практики все знаем, тройку на уроке всегда получим.
— Но ведь надо дальше учиться!
— А я последний год учусь. Летом пойду работать прицепщиком, а через год в армию.
— А я бросал школу, да учителя пришли к матери, штрафом грозили. Как шестнадцать исполнится — сразу все брошу и пойду на конюшню. Я там каждое лето работаю.
Да, эти ребята давно переросли программу по ботанике для шестого класса. В восьмой класс никто из них не собирается. Мечтают о курсах трактористов. В ту весну в школе училось полторы сотни шестиклассников в возрасте от 13 до 17 лет. До восьмого класса дошло двадцать. В пятых классах — та же картина.
Как же мне, больной и слабой, держать в руках такую буйную армию?
Девочки были добрее, сочувствовали мне, да и ботаника им нравилась. Однажды несколько пятиклассниц провожали меня из школы, советовали:
— Вы держитесь, как Лидия Сергеевна. Она, бывало, войдет в класс веселая, с улыбкой. Над кем пошутит, кого по голове погладит. Всех видит, всех замечает. На уроки приходила красивая, нарядная, каждый день разная — то прическу изменит, то платье новое наденет. Могла быть и доброй, и строгой. Все ее любили и слушались. Даже самые хулиганы сидели смирно, боялись ее шуточек.
Я молчала.
* *
*
Прошли две недели со дня приезда. Ощущала полный упадок сил, работать становилось все труднее. Не отпускал, постоянно мучил голод. От черного хлеба невыносимо болел желудок. На уроках наваливалась слабость, тошнота, темнело в глазах, я боялась упасть. Мы с Эсфирью держались, но с тревогой думали о будущем. И когда стало совсем невмоготу, решили обратиться за помощью в райисполком. Сомнений не было — конечно, нас поймут, поддержат питанием, а может, и на лечение отправят. Недалеко от Алари есть кумысолечебница. Там за пару недель станем здоровыми людьми.
Нас принял председатель райисполкома, плотный мужчина в синем кителе. Он слушал внимательно наш взволнованный рассказ о жизни в блокаде, о долгом двухмесячном пути, нынешнем тяжелом положении. Но в глазах мы не видели сочувствия.
— Вот что, товарищи педагоги, я внимательно вас выслушал. Не знаю, как расценивать ваш рассказ и сколько в нем правды. Думаю, вы многое преувеличиваете. Во всем этом надо разбираться. Вам же я советую не заводить таких разговоров среди населения. Вы, как приехавшие с войны, должны укреплять веру в победу. Сейчас за распускание паникерских слухов судят. Вот так, товарищи педагоги.
— Но это же не слухи. Все было так, как рассказали.
— Вот вы говорили, что работали на оборонных предприятиях, несколько недель копали окопы. А справки у вас есть?
— Таких справок не давали.
— Вот видите, вам даже подтвердить нечем. Сказать все можно. Если бы вы работали, как рассказываете, то при оформлении документов обязательно вам выдали бы справки.
— У нас некому было их писать. В учебной части мало кто выходил на работу: кто ослабел от голода, кто погиб.
— Этого не может быть! — он посмотрел на нас строго, подумал, добавил как бы размышляя вслух: — Я всегда представлял себе ленинградцев как людей особой породы, стойких, убежденных, беззаветных борцов. Но вы, молодые специалисты, комсомолки, не успели приехать, как явились с просьбами. Никто из приехавшей молодежи не приходит сюда выпрашивать продукты. Мне стыдно за вас. Сейчас весна, колхозы готовятся к посевной. Я ознакомлю вас с положением дел в колхозах, можете рассказать это в школе.
Он вытащил лист бумаги, разграфленный на клеточки.
— Смотрите сюда: в первой колонке — названия колхозов, во второй — посевные площади, а здесь — количество требуемых семян. Здесь имеющиеся в наличии семена. Смотрите, какое в районе бедственное положение: все зерно мы отправили на нужды фронта. У нас нет и половины необходимого. Нужно изыскивать резервы, кормить армию, население западных пострадавших районов. Вот и проводите агитационную работу среди населения, организуйте сбор семян. С этого и начинайте свою комсомольскую работу.
Мы стояли около письменного стола с развернутыми сводками растерянные, оглушенные. Не знали, что ответить. Эсфирь робко проговорила:
— Конечно, мы будем делать все, что в наших силах. Это наш долг. Но мы сейчас обращаемся по другому вопросу. Нам нужно хоть немного продуктов, чтобы восстановить здоровье после голода. Очень трудно в таком состоянии работать.
— Вы поймите, — добавила я, — всего три месяца назад мы умирали от голода. Весь январь я лежала в больнице, где меня спасали от смерти. А потом сразу вывезли в Сибирь. Мы два месяца были в пути, испытали много трудностей, ослабли. Нам бы полечиться, подкрепить здоровье хорошим питанием, а потом приступить к работе.
— У вас справка из больницы есть?
— Нет справки.
— Почему не взяли?
— Там решался вопрос о жизни и смерти. Никто не думал о бумажках.
— Напрасно, напрасно. Документы всегда нужны.
Он еще раз оглядел нас внимательно. Мы стояли перед ним как школьницы. Потом посмотрел на часы:
— У меня мало времени. И так задержался с вами. Я вот что могу сказать, товарищи преподаватели: вы приехали в наш район по распределению, а не как эвакуированные. Вы — молодые специалисты, вот и работайте. А насчет питания скажу: учителя у нас не голодают. Они получают хорошую зарплату, хлебный паек, продукты по списку. Все остальное есть на рынке. Продается и мясо, и масло, и картофель. Работайте, получайте зарплату и покупайте все, что вам захочется.
Не помню, как мы вышли из кабинета. Но все детали разговора запомнились четко и на всю жизнь. На крыльце райисполкома мы с Эсфирью поклялись, что никогда больше не будем просить о помощи. Будем самостоятельно одолевать любые трудности. Ведь мы ленинградки, перенесшие блокаду! Есть у нас и гордость, и чувство собственного достоинства. Мы пережили свою смерть, переживем и новые испытания.
* *
*
Подошел к концу учебный год. Школьников распустили на каникулы, учителя получили отпуска. Для меня было радостным открытием, что в Сибири лето жаркое и солнечное, что много зелени, что можно загорать и плавать. Природа хороша всюду.
Мы с Эсфирью надеялись отдохнуть и набраться сил во время отпуска. Хотелось поработать с учебниками и литературой. Но оказалось, что отпуска нам не полагается — мы проработали всего три месяца. Предстояло трудовое лето.
Эсфирь перевели в дальний леспромхоз, где открылась новая восьмилетка. Там ее вскоре назначили директором.
Мне пришлось создавать ученические бригады для работы в колхозе, бывать во многих семьях. Зайдешь в дом, а мать со слезами:
— Не могу отпустить свою девчонку! Я работаю, двое маленьких одни остаются. Огород неполотый, картошка вся изросла — окучивать некому. Деньги на налог требуют, а где их взять? Хоть огурцов бы да зелени на рынке продать. За грибами надо сходить. Лес рядом, только бы вырваться. Опять же покосы подходят, сено косить одной мне приходится. Хозяин на фронте. Кто мне подсобит? Куда не кинься — все я одна. Танюха — моя опора в доме: и корову подоит, и в огороде управится, и с маленьким поводится. Мне без нее никак не обойтись!
Нелегко Таниной маме. И в других семьях так же. Но колхозные поля заросли сурепкой и полынью, картофель глушит осот. Только школьники могли спасти урожай, у взрослых и других дел много. Вспоминались блокадный кубик шоколадно-темного хлеба, ослабевшие от голода солдаты, которых привозили с фронта в институтский госпиталь. Сердцем чувствовала: борьба за хлеб — это борьба за победу.
Много терпения и сил требовалось учителям, чтобы организовать школьные бригады. Они состояли из тринадцати — пятнадцатилетних подростков, учеников пятых-седьмых классов. Но работали полный рабочий день. Пропалывали вручную пшеницу, окучивали картошку, капусту, прореживали корнеплоды. Возвращались домой вечером. И так изо дня в день, под знойным летним солнцем. Дети уставали, выбивались из сил. Встречались и нерадивые, лентяи. Вся работа держалась на нервном напряжении учителей. Мы уставали, болели. Жили впроголодь, дневное питание состояло из забеленного молоком чая и 400 граммов хлеба. Но трудности сплачивали, сближали с учениками. Появилось много друзей, исчезла отчужденность.
* *
*
Школа готовилась к Первому сентября, как к большому празднику. Радовались и школьники, и учителя. Из дальних деревень, поселков и заимок приходили пешком, приезжали на попутном транспорте ребятишки. Оживились звонкими голосами интернаты, стали многолюднее улицы.
Вера Александровна по несколько раз переделывала школьное расписание: прибывали новые учителя. Классы и коридоры сверкали чистотой свежевыбеленных стен и вымытых окон. Классные руководители расставляли парты по классам, развешивали таблицы и плакаты. Все было готово к началу занятий.
Но в начале сентября пришло указание о мобилизации всех 5-10-х классов на уборку урожая. Занятия прекратились на два месяца — до конца уборочных работ. Школьники копали картофель, собирали морковь, огурцы, капусту, турнепс, сахарную свеклу, подбирали колоски. Старшеклассники работали на токах: лопатили вороха пшеницы, вручную крутили ручки веялок, засыпали в мешки и вывозили на склад готовое зерно. Это была тяжелая работа, но
подростки работали наравне с колхозниками полный рабочий день, не уступая взрослым в выработке.
Мне тоже приходилось работать с учащимися на подработке зерна. К вечеру я выбивалась из сил и еле доходила до дома. Я еще не оправилась от дистрофии и была слабее подростков. Жить приходилось впроголодь, организм восстанавливался медленно. Было неловко и стыдно. Некоторые колхозники считали это ленью, говорили с насмешкой:
— Известно, городская! Все городские непривычны к работе, им бы только с книжечкой сидеть да по улице на каблучках прогуливаться!
Приходилось молчать и терпеть.
Главной работой была копка картофеля. В любую погоду школа выводила на картофельное поле 300—400 школьников. Они вытягивались вдоль поля цепочкой и гнали бесконечно длинные рядки. Изо дня в день, неделю за неделей копали картошку двенадцати — четырнадцатилетние подростки. Два месяца работали с утра до вечера наравне со взрослыми. Что и говорить — очень трудно приходилось. Особенно уставали пятиклассники, в каждом классе бывало по несколько ослабевших, болезненных детей, но они должны были работать наравне со всеми. Все понимали, что пока не убран урожай, учеба в школе не начнется.
В сентябре стояли теплые солнечные дни, в октябре все круче промораживали землю ночные заморозки, долго не таял иней на усохшей ботве. Земля становилась стылой, затвердевшей, воздух — холодным. Низкие тучи заслоняли солнце, дули холодные ветры. Не у всех детей была теплая одежда, многие недоедали. Шли холодные дожди. Мы мокли, зябли, худая обувь пропускала сырость. Иногда последние рядки покрывал зимний снег.
Большинство учителей приехали работать со студенческой скамьи, а у студентов той поры жизнь была скромной, плохо обеспеченной, одевались все бедно. Поэтому в поле донашивали одежду, предназначенную для школы. Преподавательница иностранного языка Раиса Афанасьевна копала картофель в единственном нарядном крепдешиновом платье, в старых тапочках и заштопанных чулках. Когда тапочки развалились, стала надевать валенки, а те промокли и расползлись. Раиса Афанасьевна ходила зимой на уроки в тапочках. Ее крепдешиновое платье полиняло, протерлось по швам, но другой одежды купить не удавалось.
Географ Раиса Владимировна выходила в поле в белых фетровых ботиках. Совсем недавно мы встретились, вспоминали. Она рассказала и о судьбе своих ботиков. Это была ее единственная теплая обувь. Она носила их три года в институте, так что были они не новые. Осенью на копке картофеля подошвы прохудились и отстали. К зиме оказалась босой. Но купить новую обувь было невозможно. Нашли сапожника, который за 500 рублей взялся поставить новые подошвы. Зарплата была 250 рублей. Заняла денег у подруг, потом расплачивалась с долгом всю зиму.
Я ходила на работу в бежевых туфельках на высоком каблуке. Это была единственная обувь. Со страхом думала о времени, когда они порвутся. Ведь новые туфли на рынке стоили 3000 рублей. Потом власти выделили немного одежды для учителей. Мы получали по спискам хлопчатобумажные серые платки, трикотажные розовые юбки, а к зиме наиболее нуждающимся выделили валенки. В артели «Энергия» нам сшили брезентовые тапочки. В следующую осень нам выделили рабочие мужские ботинки и по отрезу ситца на платье. Когда сшили тапочки, мы стали обувать их в поле. Но они пропускали холод и влагу, ноги леденели. Многие простужались. У меня от холода на ногах и руках образовались гнойные болячки. Они прошли только к весне. Это было неприятно и мучительно и для меня, и для окружающих.
* *
*
Однажды я работала с восьмым классом в поле. В обеденное время уселись на кучке соломы. Ребята, пошептавшись, стали спрашивать:
— Это правда, что вы были на войне? А сами стреляли в фашистов? Сколько фрицев убили? Где ваша военная форма, почему не одеваете? Какие они, немцы? Вы видели их близко?
Вопросы были наивные, детские. На меня смотрели и дружелюбные, и отчужденные глаза. Чтобы сломать отчужденность, решила раскрыться, рассказать о себе, о войне.
— Да, я была на фронте, но стрелять в фашистов не пришлось. Я их даже не видела. И военной формы нет — в армии не служила.
— А что же вы делали тогда на фронте?
— Я училась.
— На фронте разве учатся? Там воюют.
Я стала рассказывать о блокаде Ленинграда, о жизни студентов, их учебе и участии в оборонных работах, о воздушных тревогах
и бомбежках, о голоде, о гибели подруг. О трупах в коридоре общежития. О зимней стуже в общежитии и о том, как ослабевшие от голода и холода студенты сдавали экзамены в темном подвале. О Дороге жизни.
Я видела потрясение и боль одних, недоверие других. Мой рассказ не совпадал с их представлениями о войне, которые сложились из книг и фильмов. Вместо романтики, героев и подвигов — ужасы и жестокости.
3а стогом соломы собралась группа мальчиков, что-то взволнованно обсуждали. Потом подошел один из них и сказал, запинаясь и краснея от смущения:
— Мы тут обсудили с ребятами, что вы рассказывали... И мы решили, что такое не могло быть...
— Что не могло быть, Коля?
— Да вот про то, что фашисты под Ленинградом и бомбят город. И про голод тоже — у нас не может быть голода в Советском Союзе.
— Но ведь война, Коля, жестокая и страшная! И не всегда она идет так, как нам хочется.
— А почему в газетах об этом не пишут? Вот и Вера Александровна из Ленинграда в войну приехала. Ничего такого не говорила. Мы не знаем, что думать... Можно ли верить вашему рассказу?
— Все, что я рассказала вам, — правда. У меня есть дневник. Там неделя за неделей описана наша жизнь в блокаде. Когда-нибудь я вам его прочитаю.
Но читать дневник не пришлось. Вскоре меня предупредили, что беседы со школьниками следует проводить только по материалам, опубликованным в газетах.
* *
*
Я легко и быстро подружилась с молодой учительницей Фаиной. Она закончила педучилище, живет в небольшом домике рядом со школой. В Голумети она родилась, выросла, здесь живут ее родственники. Муж ее погиб в первые же дни войны — через четыре месяца после свадьбы.
Она могла рассказать историю каждой семьи, знала подноготную всех учащихся. Показывала нам с Эсфирью село, которое растянулось на семь верст. Оно издавна считалось богатым, так как располагалось на трактовой дороге между городом и многочисленными
поселками Присаянья. Были здесь в старину и купцы, и содержатели заезжих домов, и перекупщики. Занимались и извозом: богатые хозяева снаряжали большие обозы, вывозили с Саян графит, тальк, лес. Возили бочками спирт с Вознесенского завода. Некоторые мужики занимались неведомыми промыслами — уезжали бедными, возвращались богатыми. Только слухи ходили о грабежах на глухих таежных дорогах, об угоне коней у бурят, о воровстве и разбое.
Купцы, богатые мужики строили на главной улице большие дома с просторными подворьями. На пригорке — большая каменная церковь, возле нее добротные постройки для священников. Революция все перевернула. Просторные светлые дома с замысловатыми кружевами резных наличников и карнизов лишились хозяев, опустели. Но ненадолго. На них появились вывески: «Почта», «Клуб», «Потребсоюз», «Сберкасса», «Поликлиника», «Редакция», «Радиоузел», «Начальная школа», «Районо», «Отделение милиции», «Военкомат», «Правление колхоза», «Сельсовет», «Райисполком», «Райком партии».
От Фаины я узнала и об истории школы. До войны в селе была семилетка. Размещалась в бывшем купеческом доме. Классных комнат было мало, а ученики приезжали со всех окрестных деревень вплоть до Саян. Начали строить новое просторное здание, тем более что Голуметь стала районным центром, создавалось много контор и организаций, прибывал большой штат служащих и руководящих партийных работников. Появилось много новых школьников. Вскоре вышел указ о всеобщем семилетнем образовании — и хлынул поток пятиклассников со всего района. Во всей огромной округе десятилетка была только в Алари — и это была национальная бурятская школа. Русские школьники приезжали учиться в Голуметь. Перед войной семилетку преобразовали в десятилетку. Поэтому выпуска еще не было. В самый первый восьмой класс набрали пятнадцать человек, в девятом классе из них осталось восемь.
В первые месяцы войны сменился почти весь учительский коллектив. Было много мужчин-учителей, среди предметников в старших классах они преобладали. Высшего образования почти ни у кого не было — в основном техникум или курсы. Все ушли на фронт. Их заменили девушки, только что закончившие институты и педучилища.
При здании школы было построено несколько учительских домиков и интернат для приезжих школьников. Но новым учителям, только что приехавшим по распределению, мест в них уже не хватало.
* *
*
Январь. В промерзших окнах домов слабо высвечиваются огоньки коптилок. Спешат в школу темные фигурки с самодельными сумками за спиной. Мороз захватывает дыхание, а село длинное, несколько километров. Дети приходят с обмороженными щеками, оттирают друг друга варежками, снегом. Электричества нет. Уборщицы разносят по классам лампы. Начинаются уроки. Работает школа в две смены, с восьми часов утра до восьми вечера. В короткие зимние дни первые два урока утром и последние три вечером проходят в темноте при керосиновых лампах. Ламп мало. Часто бьются стекла, и лампы превращаются в коптилки. Керосин выдается по норме, ламповое стекло — большой дефицит. В полумраке едва высвечиваются лица детей. Нельзя работать с учебниками и тетрадями. Плохо видны таблицы и приборы для опытов. Выделяется лишь освещенная неярким светом фигура учителя, да слышится его голос. Живое выразительное слово учителя — главный источник, из которого школьники получают знания. Очень стараются учителя, отдают без остатка знания, силы, горение души.
Нелегко дается учеба детям — нужно наверстать два пропущенных осенних месяца. Учебников мало. Нет в достатке тетрадей, карандашей, бумаги. Чернила сами готовят из сажи. В школе холодно. Большие квадратные окна с плохо подогнанными рамами пропускают зимнюю стужу, быстро вымораживается теплое дыхание от протопленных ночью печей. Дети сидят на уроках в шубейках, фуфайках, старых пальтишках. В самую стужу даже шапки снять страшно — голова мерзнет. Чернила в бутылочках замерзают, превращаются в ледышки. Перед контрольными ребята отогревают их под одеждой. Но и такая школа детям дорога. Они стараются.
В школе три десятка печей. По вечерам истопники выгребают золу, натаскивают уголь, заготавливают растопку. Всю ночь уголь горит синеватыми огоньками. К утру печи нагреваются, но к обеду уже остывают. Такого отопления недостаточно для того, чтобы поддерживать тепло в большом здании школы. Ведь по избам в лютые морозы уголь горит в плитах днем и ночью без перерыва. Только в феврале, когда дни станут длиннее, а солнце ярче, начнут оттаивать куржаки8 на окнах и в классе повеет теплом.
Благополучие школы и ее работников держится на старом коне. Это он, Гнедко, по целым дням развозит уголь с шахты то к школе, то на учительские квартиры. Вывозит из леса дрова, заготовленные
школьниками. Пашет землю на пришкольном участке, огородах учителей и технических работников, вывозит осенью урожай с поля, подвозит с реки воду, обеспечивает себя сеном и соломой. Да мало ли работы у лошади в большом школьном хозяйстве? Машин в селе очень мало — только в МТС и Потребсоюзе, вся жизнь села держится на лошадях.
Зимними вечерами школа на пригорке похожа на маяк. Ее освещенные большие окна видны издалека. Репетируют драмкружок и школьный ансамбль. Старшеклассники — цвет сельской молодежи. С ними репетируют молоденькие учительницы. На огонек подтягивается сельская интеллигенция — молодые медики, служащие районных организаций. Всем находятся подходящие роли. Выступления драмкружка становились событиями для всего села. Все стремились попасть на них, с нетерпением ожидали новых пьес. Кружок работал многие годы. Ставили пьесы Островского, Гоголя, Чехова, советских драматургов, инсценировки о войне. Это был «луч света» в далеком таежном селе, придавленном военными невзгодами.
Старшие школьники — комсомольцы — были агитаторами, регулярно читали соседям сводки Информбюро, статьи из газет и журналов, сообщали о положении дел в районе. Большинство жителей не выписывали газет, не всегда слушали радио, поэтому охотно приходили на такие чтения. По заданию сельсовета старшеклассники проводили различные переписи среди населения, учет скота в личных хозяйствах, выпускали «Молнии» и «Боевые листки» на фермах и в колхозной конторе.
Ближе к весне по заданию райисполкома собирали золу и птичий помет для удобрения колхозных полей. Шло соревнование. Самые отчаянные с риском для жизни забирались под купола заброшенной церкви, где гнездилось множество голубей. Рубили и сбрасывали вниз большие комья слежавшегося помета.
Дотошные семиклассники на уроках зоологии недовольно ворчали:
— Зачем заставляете собирать помет по дворам? В колхозе на фермах и конном дворе горы его наворочены, а никто не вывозит. Годами лежит. Его вывезти — все поля удобрить можно. И у колхозников по дворам назьму9 полно. Подогнали бы лошадей — так хозяйки сами бы с радостью погрузили бы его в короба.
— А я видела, как конюхи вывозят нашу золу за деревню и вываливают кучами вдоль дороги. Золу раздувает ветром, а помет усыхает. Зачем это?
Что тут ответишь? Они правы, но сверху приказывают так делать.
Каждый год весной в школу поступало указание о сборе семенного картофеля для колхоза. В колхозных хранилищах картофель гниет, не сохраняется до весны. Каждый год собирают семена у населения. Школу к этому привлекали в первую очередь. Принесет каждый школьник по ведерку — уже немало.
Я учила детей и сама училась вместе с ними. Каждый урок оказывался для меня первым в жизни. Ежедневно совершала с детьми разные открытия, постигала тайны учительского труда. Были неповторимые минуты вдохновения и взлета, были неудачи и разочарования, были обиды и мгновения смертельной тоски и одиночества. Все было...
Любимыми предметами стали основы дарвинизма и химия. Здесь можно было заставить учеников задуматься, увлечься, найти неожиданные решения, открыть для себя нечто новое, глубже заглянуть в таинственный мир природы.
Постепенно, очень медленно, но таял холодок отчуждения в отношениях со старшими школьниками. Увлекаясь наукой, они переставали замечать мою худобу и болезненность. В пятых-шестых классах все оставалось по-прежнему: подростки веселились, нередко срывали уроки.
* *
*
Где-то есть большие города с яркими огнями, кипит неведомая жизнь. Но это так далеко! До ближайшего города и железной дороги — 60 километров. Многие школьники там не были. А в Иркутск не то что школьники, редко кто из взрослых ездил. Каждый деревенский подросток мечтает хоть одним глазком заглянуть в далекий неведомый мир.
— Кино привезли! Кино привезли! — раздаются по школе счастливые голоса, в большую переменку самые нетерпеливые бегут к клубу прочитать афишу. На последних уроках волнуются, перешептываются, договариваются, решают проблемы: как отпроситься у родителей? Где взять денег? С кем идти? Кино привозят один-два раза в неделю. Это важное событие в жизни села. С особым волнением ждут военную кинохронику.
Засветло устанавливается возле клуба движок. Киномеханик подбирает группу подростков крутить ручку. Это трудная работа. Но
если прокрутить одну часть, то остальные можно смотреть бесплатно. Ребята договариваются, распределяют очередь. Желающих хоть отбавляй — матери экономят деньги, учитывают каждую копейку. А тут бесплатно! Да и гордость — заработали своим трудом. Киномеханик с уважением относится к юным помощникам, а если кто очень понравится, то и в будку позовет ленты перематывать, киноаппарат покажет. Такому счастливчику вся школа завидует. Всякая техника увлекает подростков, а в селе ее мало.
Вечером по селу разносится долгожданный треск движка. Сельский клуб размещается в просторном кулацком доме с большими окнами и резными наличниками. В глубине сцены натянуто белое полотно. В зале стоят длинные лавки, сколоченные из толстых плах. На стенах портреты вождей и лозунг: «Все для фронта, все для победы!». На лавках большими и маленькими стайками рассаживаются девушки и молодые женщины, подростки, пожилые колхозники, сельская интеллигенция.
Ходим в кино и мы, учителя. Всем хочется отвлечься от будничных дел, посмотреть новый фильм. Да и в школе он будет обсуждаться, школьники будут задавать вопросы. Нужно быть готовой ответить на любой вопрос. Ученики бывают разочарованы и огорчены, если учитель не посмотрел взволновавшую их кинокартину. Мы, учительская молодежь, тоже ходим в кино коллективно. Большинство учителей живет рядом со школой, и когда мы идем толпой по сельской улице, жители с уважением уступают путь.
* *
*
Осень. На днях хозяйка, глядя в сторону, напомнила:
— Находи фатеру, девка. Даю месяц сроку.
Я и сама с радостью ушла бы. После отъезда Эсфири на работу в школу леспромхоза мне было одиноко и тягостно вдвойне. Но все лето проработала с ученическими бригадами, а сейчас прихожу с уборочных работ вечером, полуживая от усталости и голода. Мне бы только лечь, согреться и уснуть.
А осень торопит. Семья хозяйки споро и весело трудится: засаливают огурцы и грузди, копают и засыпают в подвал овощи. Хозяйка рада — старшей дочери исполнилось шестнадцать лет, она может бросить школу, закончив четыре класса. Младшая школу оставила по болезни. Есть кому работать в хозяйстве.
К вечеру на кухне бабушка затапливает плиту. В чугунке варится свежая картошка. На столе малосольные огурцы, простокваша, вареное молоко к чаю. Делают окрошку. Терпкий, невыразимо волнующий запах мелко нарезанного зеленого лука, укропа, свежих огурцов потрясает. Нет сил вдыхать эти кухонные ароматы. Быстро одеваюсь, иду в соседний дом за молоком.
Изба тетки Елены небольшая, весь угол занимает русская печь. Грубо сколоченный деревянный стол, две скамьи возле стен и широкая деревянная кровать под старым покрывалом составляют всю обстановку. Худенькая болезненная женщина долго жалуется на жизнь: еще в молодости она надорвалась на тяжелых работах в колхозе. Инвалид, но пенсии не получает. Уже седьмой год без мужа поднимает трех сыновей. Младшему девятый год, надо отправлять в школу — но не в чем. Ходит в лохмотьях.
Так вот откуда в школе столько переростков. Их много в каждом классе. Рядом сидят тринадцати- и семнадцатилетние. После семилетки многие сразу идут в армию.
Я беру у тетки Елены десять бутылок молока в месяц, с получки приношу сто рублей. Покупаю на месяц ведро картошки. Остальные деньги на хлеб и на то, что выдают по спискам.
...В ненастные дождливые дни школьники не выходят на уборку картофеля. Можно оставаться дома. В такие дни я читаю. Читаю часами, забыв обо всем. Это счастливые мгновения, когда можно остаться наедине со своими мыслями, переживаниями.
Но из-за заборки10 слышен тихий детский шепот:
— Читает. Лежит. Плачет.
Возвращаюсь к прозе жизни. Бежать, куда-то бежать!
Одеваюсь, иду к Фаине. С нею можно обо всем поговорить, узнать школьные и сельские новости, иногда сходить в кино. Но надвигается вечер, хозяева готовятся ужинать. Надо уходить из этого теплого уютного дома. Гляжу на горку пуховых подушек и голубое покрывало на мягкой перине. Вспоминаю голый матрац с соломенной подушкой, опостылевшую боковушку. Прощаюсь. Медленно бреду по тропинке. Хочется кричать, бежать от этого сытого села, где так голодно и одиноко мне живется.
...Декабрь 1942 года. Я на новой квартире. В старом доме под тесовой крышей просторные сени с кладовкой, большая кухня и горница. У меня нет отдельной комнаты, живу вместе с хозяевами. Хозяин с хозяйкой — немолодые люди, спокойные и приветливые. С ними живет старшая дочь с двумя малышами, средняя — семи-
классница и сын — пятиклассник. Всего в доме семь человек, я — восьмая. Ранним утром хозяин с дочерью уходят на колхозную работу, школьники бегут на уроки, а хозяйка управляется со скотом, варит обед, досматривает за детьми. Она целый день в домашних хлопотах. Обстановка в доме самая простая: большая русская печь, старинный семейный стол, лавки вдоль крашеных стен. В куте11 широкая деревянная кровать. За печкой умывальник, кадка с водой, чу-гуны с картошкой для свиней, ушат с помоями для скота. В беленой горнице круглый стол, стулья, комод, железная хозяйская кровать и моя убогая кроватка с тумбочкой. На полу кошма12.
Все богатство семьи — вне дома. Из кухонного двора виден двор, окруженный навесами для скота и теплой стайкой13, крепкий амбар, баня, огромный огород. На скотном дворе блеют овцы, мычит теленок, жуют сено корова и бычок-переросток. Бродит стайка куриц. Большое хозяйство, еще по-довоенному ухоженное и справное. Такое хозяйство прокормит семью — только работай. С деньгами туго — надо платить налоги, одевать детей, что-то покупать по хозяйству. До войны в колхозе хорошо было — и зерна выдавали много, и деньги платили. А как война пришла — совсем на трудодни ничего не приходится. Но прожить можно: картошка — те же деньги. Хватит и для еды, и для продажи: без малого сто кулей в подполье засыпано. В амбаре мясо припасено — бычка к зиме убили, борова и овечку прирезали. В сусеках14 пшеница еще с мирного времени сохранилась, мука, мешки с отрубями в углу стоят. Куриц, свиней ими подкармливают, а при нужде можно отвеять и на муку пустить.
Так и живет эта колхозная семья — не богато, да и не бедно, себе хватает. Тех, кто получше живет, уважают. Кто хуже — осуждают. «Не потопаешь — не полопаешь», — говорит хозяин. «Голодают нынче те, кто работать ленится», — добавляет хозяйка. Она спокойна: пока в семье есть мужик, хозяйство не развалится. Дети подросли, по хозяйству помогают. А старшая дочь за мужика ворочает в колхозе: и мешки таскает, и на конюшне помогает, и в поле любую работу выполняет. На бабах сейчас колхоз и держится.
Спокоен и нетороплив старый хозяин. Ему уже за полсотни перевалило, но волнистые черные волосы не тронула седина. В смуглом лице, окаймленном густой бородой, есть что-то цыганское. Он нетороплив, любит сидеть в уголке за печкой с вечно дымящейся самодельной папиросой. Если хозяйка не напомнит ему о каком-то деле, сам его не сделает. Она прикрикнет, и тогда он не спеша оденется, пойдет управляться по хозяйству. Потом снова сидит и курит одну
самокрутку за другой. Сизый дым плавает по комнатам, дети кашляют от едкого запаха домашней махорки. Курит он и перед сном, и даже ночью. Я плохо переношу махорочный дым, задыхаюсь и кашляю. Но в семье все уже привыкли, терпят.
Однажды я спросила у хозяйки:
— Тетя Марья, зачем вы держите квартирантов? У вас своя семья большая.
— А нам квартиранты не мешают. Днем изба пустая: кто на работе, кто в школе. И мне веселее. А ночью всем места хватает поспать. Зато зиму без горя живем: со школы угля два короба в месяц привозят, керосином снабжают, да еще и деньгами выплачивают. А избы не жалко, живите на здоровье!
Я и живу. Хозяева приветливые, дети спокойные, вежливые, приятные. Но не могу смотреть в их пытливые глаза, когда тайком поглядывают они на мой бедный обед, где кроме картошки и молока к чаю ничего не бывает, когда со страхом и жалостью рассматривают болячки на застуженных ногах, которые еще с осени не зажили после памятной копки картошки. Сгораю от стыда, когда в дом приходят их друзья-школьники и видят голую кровать с соломенной подушкой. Даже простыни нет, чтобы прикрыть это убожество. Мне трудно проводить уроки в тех классах, где они учатся: вижу в их глазах сложную гамму чувств, которые и сами они не смогли бы выразить словами. От этих чистых глаз рождается такая смертельная тоска, что и жить не хочется.
К вечеру собирается вся семья. Крепчает декабрьская стужа, трещат от мороза бревна в постройках, сизый дым столбами висит над крышами деревенских изб. Горбится под навесом корова, мычат телята, визжат голодные подсвинки15. Тут уж работа всем находится. Отец управляется со скотом: набрасывает на ночь сено, выносит пойло, загоняет в стайку овец и телят. Дети возят в санках воду с реки, таскают в избу уголь и дрова, вычищают снег. Мать готовит ужин. Жарко горит уголек. На раскаленной плите в большой сковороде урчит и потрескивает сало. От жареного лука по всей избе разносится такой вкусный запах, что у меня кружится голова и тошнота подкатывает к горлу.
Кипит самовар, старшая дочь Анисья приносит в подойнике парное молоко. Малыши бегут с кружками, визжат и толкаются. Каждый хочет быть первым. Мать уже все приготовила. На столе — миски квашеной капусты и огурцов, чудесных беловато-кремовых груздей. Семья садится ужинать.
Я лежу на кровати в темной горнице. Мутит от голода. В доме одна лампа и теперь она стоит на кухне. Но вот закончился ужин, женщины убрали посуду. Семья готовится ко сну. Отец, разогретый и сытый, закручивает очередную самокрутку. Школьники приносят лампу в горницу, садятся за стол готовить уроки. Подсаживаюсь и я со стопкой книг. Сколько же времени сейчас? На стене висят мертвые ходики. Их давно уже вывели из строя ребятишки. Других часов в доме нет. Малыши на кухне балуются, не хотят спать. Анисья ругается:
— Да уймитесь вы! Я и так устала, как собака, целый день на морозе мешки ворочала. Завтра опять рано вставать!
Потом заглядывает в горницу:
— Прикрутите свет! Детей не могу усыпить при лампе!
У меня завтра шесть уроков. Шесть поурочных планов написать надо. По основам дарвинизма сложный материал, а я нашла в библиотеке очень хорошие книги. Только бы хватило времени прочесть. Я читаю, спешу, выписываю.
Ворочается на кровати отец: со светом уснуть не может. Вздыхает на печке мать — ей тоже не спится. Утром встают очень рано, им нужен отдых. Хозяин не выдерживает, ворчит:
— Эй, полуночники, докель керосин жечь будете? Почитай десять часов уже, ночь глубокая! Гасите свет!
Мы спешно складываем книги, тушим лампу. Семья погружается в сон. Мне холодно и жестко на соломе. Больные ноги стынут, их трудно уместить под пальто, которое служит одеялом. Сквозь ставни окон пробивается холод. Сжимаюсь в комочек, прячусь с головой под пальто. По избе все еще разносится запах жаренной на сале картошки и свежих пирогов. Меня тошнит от голода. Так хочется съесть кусочек мяса! Оно необходимо как целительное лекарство при смертельной болезни. Я подсчитываю свои ресурсы: получу через неделю месячную зарплату — 400 рублей. Куплю ведро картошки, остальное на молоко и хлеб. Килограмм мяса стоит в несколько раз дороже картошки. Нет, не купить мне мяса!
Медленно тянется ночь, а сна нет. Была бы отдельная комната, я бы сейчас не мучилась. Хорошо приготовилась бы к урокам, написала без спешки планы, а потом взяла бы хорошую книгу и забыла обо всех житейских невзгодах. Окунулась бы в другую жизнь — прекрасную, заманчивую, неведомую. Побывала бы в далеких странах, в чудесных светлых городах, среди людей с богатой духовной жизнью, которым не нужно мечтать о кусочке мяса, как о несбыточном
счастье. А как много в той жизни любви! Люди любят, страдают, ненавидят, радуются простой человеческой радостью. Мою книгу о любви сожгла война.
Завтра много уроков. Пятиклассники опять будут шуметь и баловаться, а переростки из шестых классов — придумывать новые жестокие шутки. Отчего же им не повеселиться на уроках ботаники: предмет легкий, да и учительница дохленькая, чем душа держится. И я говорю себе: терпение. Только терпение. Пройдет время, наладится работа, наладится жизнь, забудется дистрофия. Ровно год назад я впервые услышала это слово в очереди в ленинградской поликлинике. Я все еще больна, изнываю от постоянного голода. Но я поправлюсь! Я выдержу все! Ведь мне всего двадцать два года.
* *
*
Однажды меня позвала к себе тетка Елена, у которой я покупала молоко. Жила она в старом, но еще крепком пятистенном доме. Одну половину занимала с детьми сама, другую, с отдельным двором и огородом, сдавала квартирантам. Она была все такая же худенькая и болезненная, ходила прихрамывая, а иногда и с палочкой: с давних пор мучила «ревматизьма». Когда я зашла, она лежала на русской печке, завернув в старую фуфайку больные ноги.
— Вот че скажу тебе, девонька: фатера у меня опрастывается. Через неделю квартиранты съедут. Решили тебя поселить. Переходи и живи на здоровье. Многие тут просятся, да я всем отказываю. Полюбилась ты мне с тех пор, как рядом жила.
Я онемела от счастья: отдельная квартира с двором. Свой огород — картошка и овощи!
— Денег много не прошу — у тебя лишних нет. Моя главная забота — вспахать огород. У меня земли немного, всего пятнадцать соток с двором и усадьбой. Под картошку мало места остается. Картошка теперь заместо золота: ведерко уже 250 рублей стоит. У кого большой огород, те лопатой деньги гребут. А у меня на продажу не остается, все сыновья подбирают. Да и корове ведерко пойла к ночи вынести надо. Сена мало, завалится коровенка, тогда и нам конец подойдет. Хлеба по 200 грамм на иждивенца выдают, только молочком и поддерживаю хлопчиков. Опять же, за десять рублей пол-литру молока продам — живые деньги! Будешь жить у меня — молоко парное тебе наливать буду. У квартирантов пятнадцать соток земли.
Тебе столько не нужно. Засадим твой огород с половины. Школа запашет весь огород, а на твою землю я дам семян. Осенью половину ты себе выкопаешь, а половину я возьму за семена. Подполье отдельное, теплое, есть где хранить. Пропитаешься зиму без забот, на семена оставишь, да еще обменяешь несколько кулей — постель, одеяло теплое заведешь. Горожане мешками привозят всякое барахло, на продукты и картошку выменивают. Только говорить никому нельзя, что с половины садишь, а то сельсовет штраф положит. Это сейчас запрещается.
— Что еще попросите за квартиру?
— Короб угля в месяц. Один короб тебе и один мне. И еще дров на зиму. Хочется больные ноги погреть на русской печке. Летом сено вывезти с покоса. Вот такие мои условия. Иди к директору и договаривайся. Через неделю переедешь.
Я шла к директору, а сама думала о старом школьном коне: «Бедный, бедный Гнедко! Из последних сил надрываешься, тянешь все школьное хозяйство. Теперь вот еще дополнительную нагрузку взвалят на твою старую спину. Жаль тебя, да чем поможешь? Даже директор школы не оградит тебя от лишней работы, не сможет отказаться от хорошей квартиры для учителя. Но расплачиваться за квартиру придется тебе, добрый, старый Гнедко!»
В марте я переехала. Сколько радости, сколько ликования! Квартира состояла из комнаты с плитой. Три окна на солнечную сторону. За плитой висели полки для посуды, стояли скамейка для ведер и маленький столик. Плита хорошо топилась углем. Я с любовью побелила и вымыла квартиру, повесила на окна модные в войну марлевые занавески. Расставила мебель: кровать, стол, два стула, тумбочку. Хозяйка дала ведро с ковшиком для воды и старый тазик.
Как легко стало на душе, как свободно! Теперь я могу жить, как хочу! Читать, думать, отдыхать, заниматься кухонными делами без надзора хозяйки, могу дышать свободно и легко!
В солнечный денек выхожу на крылечко и наблюдаю, как истекает талой водой почерневший сугроб. Скоро дворик освободится от снега, высохнет. Я чисто подмету его, присыплю золотистым песком. Попрошу скамейку от старой парты и поставлю ее под окошком. Может быть, выпрошу и старенький столик, тогда во дворе можно будет читать, готовиться к урокам, писать планы. Как хорошо мечтать! После стольких лет жизни в общежитии и скитаний по квартирам — своя комната!
Потом я смотрю за изгородь, на огород. Там все больше обнажается плодородная, угольно-черная земля. В мае посажу овощи, картошку. Летом вырастут свои огурцы, зеленый лук, душистый укроп. Появится первая молодая картошка. Можно будет варить ее каждый день, не заглядывая в тощий кошелек. И я, наконец, освобожусь от постоянного, изматывающего чувства голода. Опять стану веселой и жизнерадостной, как остальные девчонки, мои школьные подруги.
Первый раз с начала войны я радовалась, мечтала, была счастливой. На работу приходила повеселевшая, оживленная, и ученики сразу почувствовали это, стали внимательнее, добрее и приветливей.
Приходили в гости подружки — Фая, Надежда, Вера — и даже семейные учителя. Часто приезжала Эсфирь, оставалась ночевать. Встречались с радостью, как самые родные люди. Рассказывали друг дружке все без утайки. Иногда она приносила с собой туго набитый портфель и очень беспокоилась. Я знала, что там деньги, зарплата на всех учителей ее школы — нужно запрятать на ночь понадежнее. И мы лазали в подполье, устраивали тайник, ночью спали плохо. Впоследствии Эсфирь со спокойной улыбкой вспоминала, сколько десятков тысяч получала в банке и как беспокоилась по ночам за себя и меня: в войну худых людей много было.
В мае вспахали огород, посадили картошку. Алеша с Мишей копали лунки, я подбрасывала в них проросшие клубни. Работа шла легко и споро. Во время отдыха восьмиклассник Алеша спросил, смущаясь и краснея, почему я живу одна. Вопрос меня озадачил:
— А с кем я должна жить?
— Ну, муж ваш, дети, где вся семья?
Я даже растерялась, не знала, что ответить.
— Какие дети, Алеша? О чем ты спрашиваешь?
— Да вот ребята в классе обсуждали: вы уже старая... — Алеша спохватился, покраснел еще больше. — Ну, не такая молодая, а детей нет? Муж, конечно, на фронте воюет? Ребята попросили разузнать про это... И еще хочу спросить, кем вы до войны работали — в школе или на другой какой работе?
Я догадалась: ученики считают меня пожилой женщиной! Это меня окончательно убило.
— Сколько же лет ребята мне дают?
— Да лет под сорок! — Алеша увидел мое расстроенное лицо, решил сделать комплимент: — А я бы так не больше тридцати двух определил!
Дорогой ценой обошлись мне два года войны! Безошибочные глаза подростков оценили их в пятнадцать лет обычной жизни! Может быть, они действительно правы?
...Летом буйно зазеленел мой огород: подрастала картошка, набирали цвет огурцы и горох, наливались живительным соком корни моркови, свеклы, репы, редьки. Прижилась рассада капусты. Ожидалась сытая осень и спокойная, заполненная школьными заботами зима.
Но сгущались тучи над крышей моего дома. За воротами собираются соседки, что-то говорят хозяйке, убеждают, доказывают. Когда я прохожу мимо, опасливо замолкают. И вот однажды заходит тетка Елена и говорит, путаясь и смущаясь:
— Вот че, девка, — пришла к тебе за советом. Такое дело подошло... тут соседи говорят, что одинокая женщина Гутя фатеру ищет. Она конюхом в потребсоюзе работает — кони на руках, пшеницу возит на мельницу молоть. Каждый день с хлебом дело имеет. Опять же, сама будет сено косить на покосе для коней, дрова возить в пекарню и к магазинам. Все в ее руках.
Я заволновалась, возмутилась:
— Но вы же сами предложили квартиру, а теперь хотите отказать!
— Да бог с тобой, девка, я тебе не отказываю. Живи на здоровье! Гутя согласна вместе с тобой жить. Вот тут кровать поставим, тут шка-фик. Места хватит. А мешать тебе не будет: целые дни на работе пластается. Придет, с устатку чаю попьет да и спать ляжет. А ты свое дело делай, никто не помешает! Даже веселее будет двоим. Гутя и дров подвезет, и воды бочку с реки подбросит, и по дому приберется.
Я сижу убитая: опять общежитие? Нет, я буду сопротивляться!
— Я не согласна жить вдвоем. Мне ничего не нужно!
Тетка Елена начинает нервничать:
— Ты подумай, девка! Ты еще подумай!
— А если не соглашусь?
— Тогда подыскивай другую фатеру, пока тепло. Зимой выгнать нельзя, а летом есть такое право!
Мы сидим возбужденные, злые. Постепенно она успокаивается, в голосе слышатся слезы.
— Прости меня, девонька. Я ить все понимаю. Да и ты меня пойми: я инвалидка, вовсе хворая. Трое парней на руках — одеть, обуть надо, да накормить каждый день. А кормить-то чем? Мяса нет, хлеба по два ломтика в день выдают. Одна картошка, да чуток молока чай забелить. Вот подойдет лето, надо сено косить. А где косить-то?
Покоса колхоз не выделяет, а накосишь тайком — отберут. Как жить-то нам? Кручусь, как белка в колесе. Гутя обещала и сено вывезти, и дров заготовить. Посулила муки. Сама подумай — как отказаться?
Я смотрела на больную, отощавшую женщину, с трудом управлявшуюся с хозяйством, думала о ее неустроенных сыновьях. Сердце сжималось от жалости и боли. И я сказала, обняв ее за плечи:
— Тетя Елена, миленькая, делайте как вам лучше. У вас дети, а я одна.
Через три дня в комнатку въехала Гутя. Месяц спустя появился муж — человек бывалый, тертый. Вернулся из заключения. Он повел себя полным хозяином. Теперь уже не оказывалось места ни для книг, ни для спокойной работы. Нужно было срочно искать квартиру, но я с бригадой школьников работала целыми днями в колхозном поле, так что было недосуг.
Однажды поздним вечером пришли гости — несколько незнакомых мужчин. На столе появились бутылка с водкой, стаканы. Мужчины выпили, что-то обсуждали. Они говорили на непонятном мне языке, громко матерились. Иногда разговор переходил в шепот и кто-нибудь с опаской поглядывал в мою сторону. Мне стало страшно. Утром, когда все ушли, я сложила одежду и книги в чемодан, сняла с окон марлевые занавески. Чемодан отнесла к знакомой соседке, а сама ушла на работу. Сюда я больше не возвратилась.
* *
*
Конец августа. И снова я, как полтора года назад, сижу в директорском кабинете. Снова негде жить. Тут же с вещами расположились только что прибывшие учителя: две девушки и молодая невысокая женщина с маленькой дочерью.
Лицо директора озабочено, левое плечо подергивается. Я очень хорошо понимаю его положение — сам живет на частной квартире, в небольшой холодной комнатенке вместе с матерью и сестрой. Живет голодно, неустроенно. Ни связей, ни знакомств. Но он обязан по закону обеспечить всех прибывающих учителей бесплатной квартирой, отоплением и освещением.
И тогда директор принял решение — переоборудовать классную комнату под жилье. И хоть лишних помещений не было, дело сделалось: класс в боковом крыле плотники разгородили на три комнатки,
сложили плиту и прорубили отдельный выход во двор. Получилась небольшая квартира. В одну комнатку вселились Надежда Антоновна и я, в другую — Раиса Афанасьевна с дочерью Ирой и Ульяна Андреевна. Комната с плитой превратилась в общую кухню. Так создалось при школе учительское общежитие.
Вселялась я туда без особой радости. Мечты о благоустроенном учительском быте рушились. Первый год работы прошел в скитаниях по чужим углам, впереди ожидалась такая же неустроенность. А жизнь вступала в пору взрослости, необходим был свой угол, где можно было бы отдохнуть после работы, спокойно поработать за письменным столом, просмотреть свежую почту, увлечься хорошей книгой. Нужен книжный шкаф с собственной библиотекой. Необходимы условия для того, чтобы спокойно постирать, помыться, привести в порядок одежду. Нужен был какой-то небольшой душевный комфорт. Но жизнь диктовала свои законы.
Пережитые трудности выработали ценное защитное свойство: находить в любых жизненных ситуациях что-то хорошее; жить так, чтобы окружающим людям не причинять неприятностей. По опыту студенческой жизни знала: в новый коллектив нужно приходить с хорошим настроением. Нытиков не любят. И Надежда поддерживала такой настрой, она тоже прошла школу студенческого общежития. Ульяну и Раису Афанасьевну мы еще близко не знали. К ним присматривались, изучали, находили общие интересы.
Комнаты обставили простенькой мебелью, взятой со склада. С особой любовью оборудовали кухню. На полку составили всю посуду: кто тарелку, кто пару блюдечек, кто алюминиевую миску. Появились стаканы и кружки, а в кухонном столе — ложки, ножи и даже пара вилок. Достала и я из чемодана единственные свои обеденные принадлежности — никелированную ложку и столовый нож. Из школьного буфета выдали ведро для воды, чайник, таз, кастрюлю. Нашли где-то старый умывальник.
Когда навели уборку, растопили до красноты печь, а на ней забурлил чайник и по комнатам разнесся аромат чудесной свежей картошки, то все решили: жить можно! А я рассказывала о скитаниях по чужим углам и о той свободе, которую испытала здесь, среди друзей. Мне, действительно, дышалось легко и свободно. Не было гнета зависимости. Рядом были товарищи по работе, свои люди.
За стеной слышались приглушенные голоса школьников, звонки с уроков и на уроки. Жизнь при школе имела и свои преимущества. Можно было в любое время уточнить расписание, раздать контроль-
ные работы, сделать объявление в классе об очередном собрании, побеседовать со старостой класса, приготовить опыты для уроков. Можно было оставаться в школе вечерами на собрания, пионерские сборы и педсоветы и не думать о том, что причинишь беспокойство хозяевам поздним приходом. А уж если намечался выход в кино, то собиралась учительская молодежь со всего школьного околотка. Шли большой толпой — оживленные, веселые, остроумные. Это было прекрасно!
Жилось все эти годы очень трудно. Питались картошкой, хлебом и молоком. Готовили обеды по очереди. Каждому дежурному хотелось накормить семью получше. Придумывали различные блюда: из тертого картофеля варили галушки с молоком, пекли на плите лепешки, а из крахмала варили кисели на молоке или свекольном соке, присыпали кисель сверху сахаром. Жарили ломтики на плите, готовили постные щи и картофельные супы. О мясе и масле не мечтали — один килограмм стоил 600 рублей.
Картофель выращивали сами: можно было не экономить, как в первый год. Как и все семейные учителя, мы пытались завести огород. Но земли при школе не было. Тогда директор с большими трудностями и хлопотами добился от колхоза участка в поле. Кругом были плодородные земли, но для школы колхоз выделил участок на склоне холма. Крутизна не позволяла пахать землю трактором, а тяжелая глинистая почва, сплошь заросшая пыреем, не поддавалась плугу. За большие деньги покупали мы семенной картофель, с трудом заделывали клубни в землю. Летом тяпки не выдерживали крепости глинистой почвы, ломались. Урожай не радовал — накапывали картофеля не намного больше, чем сеяли. Так в богатом селе, с плодородной жирной почвой мы оставались полуголодными. Хотя для колхоза учительский коллектив делал очень много.
Проходили недели, месяцы, мы все больше узнавали друг друга. Ульяну Андреевну полюбили все. Была она очень молоденькая — всего лишь восемнадцать лет. Отличалась мягким уживчивым характером, добротой, незлобивостью. Мы относились к ней, как к младшей сестренке. Работала она в младших классах — но по виду сама больше походила на школьницу, чем на учительницу.
С Надеждой Антоновной мы подружились на всю жизнь. Пишем письма, вспоминаем первые годы работы и нашу дружную семью. Вот отрывок из ее письма 1985 года:
«...Всегда в памяти наше житье-бытье в одном из классов Голу-метской школы. Сборы в кино. Галушки белорусские картофельные
на молоке — даже слюнки текут! Вижу большую кастрюлю и всех нас в ожидании галушек. Они не кипят, а мы в кино опаздываем! И вдруг ты читаешь стихи обо всем этом: изумительно, прекрасно! Часто задумываюсь: помнят ли нас в школе? Ведь так много сил было отдано ей в годы войны: копка картофеля до снегопадов, сбор колосков, прополка посевов, подготовка к встрече Нового года, упорство в учении — сколько добрых дел, сколько тепла в общении с учениками! Вместе с ними, как с равными, мы жили одной целью...»
Надежда Антоновна имела твердый характер, была требовательной к себе и другим. Учительскую работу любила самозабвенно. Ученики ценили ее уроки физики и математики, относились к ним со всей серьезностью. Ее уважали за глубокое знание предмета, за требовательность и душевную щедрость. Она активно участвовала в комсомольских и общественных делах школы, поддерживала постоянную связь с родителями.
В домашней жизни она тоже была принципиальной и решительной, нетерпимой к нашим слабостям и недостаткам. Но ее замечания не казались обидными, так как была она душевно открытой, доброжелательной и бескорыстной. Не стремилась обидеть или унизить товарища, но пыталась сделать его лучше и возвышеннее. Мы понимали и ценили это. Приспосабливались к характеру и привычкам друг друга и жили дружной семьей более четырех лет.
Были и у меня слабости и недостатки. Я замечала, что повышенная жадность к еде неприятна моим друзьям, но поделать ничего не могла — это была болезнь дистрофия. Я пробовала рассказывать им о жизни в блокаде, о голодном умирании, но понять этого они не могли, считали преувеличением.
* *
*
...Раисе Афанасьевне — невысокой, худенькой, с округлым нежным лицом — было 26 лет. Мы считали ее женщиной с большим жизненным опытом. Ее дочери Ирине исполнилось шесть. Но в домашнем быту Раиса оказалась куда более беспомощной и неумелой, чем мы, девчонки. Она была единственной преподавательницей иностранного языка, поэтому работала с большой нагрузкой. В свободное время читала книги, журналы — все, что попадалось. Читала самозабвенно, полностью отключаясь от окружающей жизни. Забывала и о себе, и о маленькой Ирочке. Забывала поиграть с нею, при-
готовить ужин, уложить вовремя спать. Забывала о том, что и сама целый день работала голодная. Постепенно Ирочка стала опекать маму: к ее приходу запасала растопку и уголь, убирала в комнатке, мыла посуду. Своими неумелыми маленькими ручонками чистила картошку, срезая толстую кожуру. Но Раисе было все безразлично: она уходила от трудностей жизни в призрачный книжный мир. По воскресеньям долгие часы лежала, не вставая, дочка ухаживала за матерью и развлекала ее как могла.
Мы вначале осуждали Раису, позже поняли: она тоскует — безнадежно, жестоко, постоянно. Тоска, как болезнь, убивает ее. Вначале мы боялись растревожить ее расспросами. Знали, что отец Ирочки с первых дней на фронте. Но Раиса все больше замыкалась в себе. Поняли, что необходимо заставить ее раскрыть душу, расслабиться, почувствовать интерес к жизни. Постепенно нашли тему, интересующую всех: стали говорить о любви. Длинными зимними вечерами садились вокруг горячей плиты, смотрели на синеватые языки пламени на черных кусках угля и рассказывали о себе: о своих увлечениях, знакомствах, о первой любви. Обсуждали семейную жизнь знакомых людей, влияние войны на семейные отношения. Ненавязчиво втягивали Раису в разговоры: просили рассказать о первом знакомстве с Василием, о семейной жизни. Раиса постепенно оживала. Раиса втянулась в домашнюю работу, стала дежурить на кухне, больше заниматься дочерью.
Ирочку полюбили все. Она стала нашим общим учительским ребенком, нашей общей радостью и болью. Мы вступали в возраст, когда пробуждаются материнские чувства. Любили девочку скрытой любовью. Жизнь убила способность беззаботно играть и смеяться, мы были скупы в проявлении чувств. Но заботились о ней постоянно. Беспокоились о ней, когда все уходили на работу. В переменки или во время «окна» бежали домой, чтобы побыть с ребенком, почитать книгу, принести угля, позаботиться о еде. Все радовались, когда она была здоровая и веселая. Ирочка с ее чистыми детскими глазами была постоянным укором: мы, четверо взрослых людей, четыре учительницы, не могли нормально кормить и одевать ее, радовать ее сладостями, фруктами, другими лакомствами. Мы приучали ее быть взрослой: разговаривали по-взрослому, давали поручения, определяли обязанности по дому, включали в дежурства. Это благотворно влияло на характер, вырабатывало чувство ответственности, закаляло волю. Жизнь была трудной. Надо было приучать ребенка к стойкости и мужеству.
Подошло время отправлять Иру в первый класс. Возникла тяжкая задача: как одеть наше общее учительское дитя? У Раисы Афанасьевны чемодан был совсем пустой, там даже лишнего лоскутка не находилось. Ирочка донашивала последнее платье, было оно полинявшее и в дырках. Решили собрать, что у кого есть и сшить все необходимое. Нашли старую майку, рваные чулки, лоскутки от износившейся одежды. Сшили, как смогли, майку, трусики, чулочки, платье. Из обрезков — сумку для книг. Добыли букварь, ручку, тетрадку, карандаш. Все бы ничего, но замучила Иру золотуха. Уже два года как на голове не проходили гнойные болячки. Волосы в больных местах выпали, весь затылок покрылся сплошными коростами. Пришлось шить головные платки из марли.
И вот торжественный день — Первое сентября. Взволнованные и радостные подходили к школе ученики. Одеты были бедно. Матери с трудом добывали им рубашки, штаны, обувь. Перешивали старые платья, накладывали заплатки, выкручивались с обувью.
Из школьного домика, где живет семья Сухаревых, в первый класс спешит Верочка. Идет быстро, решительно, глазки сверкают смело и задорно. Ведет за руку сына Колю Софья Алексеевна Таг-нарханова. На нем новая курточка, черные жесткие волосы пострижены ежиком. Коля идет медленно, в черных глазенках притаился страх. Мать часто отправляла его к родственникам в улус16, где все говорили по-бурятски, и Коля почти не знает русского языка. Впереди много трудностей — и он предчувствует это.
В пеструю толпу праздничных ребятишек влилась и Ирочка. Идет медленно, часто оглядывается и ободряюще улыбается нам. На ней комбинированное из лоскутков платье, перешитые из взрослых чулочки, холщовая сумка с букварем и марлевый платочек на больной головке. Подводила обувь: детской не было и пришлось надеть ей большие мужские брезентовые ботинки, которые выдали нам для работы в колхозе. Они прилипали к влажной дорожке и сдергивались с ног. Ирочка нагибалась, отрывала ботинок от земли, вталкивала в него свою маленькую детскую ножку и медленно шла дальше. А мы махали ей руками и старались улыбаться весело.
Вечером Раиса рассказала историю своей семьи. Ее мужа призвали в армию вскоре после рождения Ирочки. Служил он в пограничных войсках на западной границе. В 1941 году оканчивался срок его службы. Но началась война. Перестали приходить письма. На один из ее многочисленных запросов пришел ответ: «Пропал без вести». Сразу изменилось отношение к Раисе в поселке, где она работала
в школе. Пошли разные слухи, разговоры. Муж мог оказаться в плену, а пленных тогда называли предателями и изменниками. И после летнего отпуска, проведенного у родителей, Раиса решила не возвращаться. Бросила все нажитое имущество, одежду. Приехала в Го-луметь практически безо всего.
Она ждала мужа семь лет. И дождалась! В 1946 году пришло письмо от него. В первый день боев он был ранен и попал в плен. Чудом выжил в лагерях. В следующих письмах он сообщал, что находится на проверке на севере. Раиса сразу засобиралась к нему. Оформила документы на выезд, уволилась с работы, собрала вещи. На севере они с Ирой перенесли много мытарств. Потом им разрешили всей семьей вернуться в родные места. Мы получили от Раисы несколько писем. В одном была фотография ее второй дочери. Постепенно переписка оборвалась.
Прошло несколько лет. У окна в школьном коридоре я увидела девушку. Она внимательно разглядывала меня, потом окликнула по имени-отчеству.
— Не узнаете меня? Посмотрите хорошенько.
В ее округлом нежном лице было что-то неуловимо знакомое и родное.
— Ирочка? — догадалась я. — Это ты, Ирочка?
— Конечно, я. А я вас сразу узнала! Я помню всех из нашей семьи! Все годы с любовью вас вспоминала, очень хотела побывать в селе, где прошло мое военное детство. И вот вырвалась, приехала. Прошлась по улицам, обошла школу. Никого знакомых не встретила. И вдруг увидела вас. Какая это радость!
Мы обнялись, расцеловались. Горячая волна подступила к сердцу, там были и радость, и печаль, и горечь от тяжких воспоминаний. Потом пошли туда, где жили раньше. Там опять была классная комната. Я внимательно разглядывала Иру. Это была взрослая девятнадцатилетняя девушка. Она была выше и плотнее матери, но в лице виделись ее черты: нежный овал, чистая светлая кожа с румянцем, прекрасные васильковые глаза. Густые золотистые волосы уложены тугим узлом на затылке.
— У тебя очень красивые волосы, и прическа тебе идет.
— Я не могу делать стрижку. Вы помните, как я болела золотухой? Болезнь постепенно прошла, но волосы в некоторых местах так и не отросли.
Ирочку я привела домой, оставила ночевать. Незнакомую тетю с удивлением и любопытством разглядывали два мальчугана, из ко-
торых старший был таким, как Ира той памятной осенью, когда мы провожали ее в первый класс. Второй на полтора года младше. В качалке лежала завернутая в одеяло девочка. Это были мои дети.
— Жизнь продолжается! — сказала я с улыбкою.
* *
*
Снова осень. Как и в прошлые годы, вся школа на колхозных полях. Третий год идет война. Дети обносились, ослабели. Кто приходит в поле в тапочках, кто в рваных резиновых сапожках, кто в самодельных кожаных чирках17. Некоторые постоянно недоедали. Идут холодные дожди, по ночам заморозки. Но огромные картофельные поля стояли неубранными. И школьники работали вплоть до зимнего снега.
Колхозники не успевали вывозить выкопанный картофель, слабо прикрытый ботвой, он промокал, а по ночам подмерзал. Его уже нельзя было засыпать в хранилище, а государство принимало только качественный продукт. Ребята недовольно ворчали:
— К чему столько садим, если убрать не можем. Все равно сгниет на полях.
— Не сгниет, — доказывали мы, — ее на фермы вывезут, будут и скот кормить.
— Знаем мы, как скот картошкой кормят, сами видели: набросают коровам мерзлых клубней, те едят вместе с землей, потом болеют, некоторые давятся, даже пропадают.
— Но ее должны мыть и дробить перед кормлением.
— Придумали тоже. Кто ее мыть будет? На свиноферме варят, а коровам так дают.
Однажды мы обнаружили, что некоторые ребята не выкапывают клубни, а просто вырывают ботву и затаптывают гнезда. Это было ЧП, такого еще у нас не случалось. Стали допытываться, для чего они это делают. Ребята долго молчали, а потом один сказал, показывая на заиндевевшие кучи давно выкопанной картошки:
— А как это назвать? Мы ведь для людей картошку оставляем. Весной запашут поле, заборонят, и вся картошка наверху окажется. Бабы со всего села ходят ее собирать. У меня мама эту мерзлую картошку моет, сушит, потом размалывает. Получается крахмалистая мука. Ее мешают с настоящей мукой, стряпают лепешки и пирожки.
И вообще, почему это только мы во всем виноваты. И другие оставляют картошку в земле, только вы их не видите.
Ребят наказали, заставили перекапывать злополучные рядки. Учителя усилили контроль — теперь меньше помогали ослабевшим детям, больше проверяли качество работ. Дети работали целыми днями, питались всухомятку. А здесь же на поле замерзали кучи картошки. Мы долго добивались, чтобы колхоз организовал горячее питание. В конце концов добились — каждый день стали привозить котел, воду, дрова. Варили картошку «в мундирах». Она и насыщала и согревала.
Учителя по-прежнему жили голодно и скудно. Выходили на поля в той одежде и обуви, которая была. Они трепались, разваливались, рвались. Не в чем было потом ходить на уроки. Трагедией было состояние чулок. Их постоянно штопали, но они снова рвались и расползались. На базаре пару простых чулок можно было купить за 200 рублей. Зарплата за половину месяца. Отказывали себе в еде, но покупали.
Однажды колхоз выдал учителям за работу несколько килограммов муки. Мы ликовали — теперь можно было варить мучные галушки, стряпать лепешки. Как-то дежурившая Надежда завела тесто — натерла картошки, замесила мукой. Никакого жира не было, пекли на сухой сковородке, которую попросили у соседки. Она ужаснулась потом:
— Девчонки, вы почто так-то? Сковородку высушили, теперь все пригорать будет. Трудно было разве кусочком сала промазать? Бестолковые вы, ничего путем делать не умеете! Какие с вас хозяйки будут?
— Нет у нас сала, — робко отвечала Надя.
— Как это нет? Не килограмм же, маленький кусочек нужен.
Мы слушали и не понимали — издевается она над нами или на
самом деле до нее не доходит, что килограмм свинины стоит 600 рублей и купить его нам не по силам. Сама она заколола боровка к зиме, бычка на мясо откармливает.
После этого приспособились печь лепешки прямо на плите.
* *
*
Все больше детей пропускают уроки. В каждом классе большой отсев. Классные руководители несут за это ответственность, постоянно отчитываются на педсоветах, в кабинете директора. Их обязы-
вают любыми способами возвращать отсеявшихся, грозят всякими карами за потерянных школьников. И мы ходим по домам, часто и в соседние деревни, беседуем с родителями. Все больше вникаем в жизнь учеников и их семей.
Четверо подростков из соседней деревни бросили школу. Отправились с Раисой Яковлевной выяснять причины. Заходим в один из домов. Женщина держит на руках трехлетнюю девочку, двое мальчиков постарше играют на полу с котенком. Поздоровались, спрашиваем, почему сын не ходит в школу.
— Ванюшка уже работает в колхозе возчиком. Хорошо, что взяли. Из колхоза трудодни требуют, а какая я работница? Вот дочка захворала, догляд нужен. С кем ее брошу? Да и этих двоих оставлять одних страшно — уже два раза баню поджигали. Того и гляди — натворят беды. Ваня теперь за хозяина: дров нарубит, воды принесет, за хозяйством доглядит. Младших к делу приучает. Больше мне надеяться не на кого: мужика на фронте убили, одни мы остались.
— Но Ване надо закончить шестой класс.
— Он и так грамотный, читать-писать умеет.
— Но ведь всеобуч. Все дети до 16 лет должны учиться. Оштрафуют, если в школу не вернется.
Женщина обозлилась, повысила голос:
— В колхозе трудодни требуют, а ничего не платят. Все жилы вытянули. А налоги большие приносят. Молоко и мясо требуют, штрафами грозятся на каждом шагу. Ванюшу я вам не отдам. Все равно в ФЗО18 отправите. Тогда и вовсе не увижу парня — отучится и в армию пойдет. Пущай пока дома сидит, сил набирается. Ему уже шестнадцатый год пошел, скоро ваши права кончатся. Что хотите, то и делайте, но парня не отпущу!
— А товарищи его почему не учатся?
— Они тоже в колхозе прицепщиками работают.
Зашли после этого разговора к председателю колхоза.
— Мужиков в колхозе нет, — сказал он, — а эти парни толковые, грамотные. На курсы отправим, свои трактористы будут. Хоть в колхозе, хоть в армии механизаторы нужны. И года у них подходящие для работы.
Так мы и вернулись ни с чем. Написали только подробную докладную записку. В следующее воскресенье пошли в семью, в которой бросили школу три ученика. Бросилась в глаза картина запустения, необжитости. Открытые ворота вмерзли в сугроб. Просторный двор занесен снегом, только узкая тропа ведет от ворот
к крыльцу. Не видно ни дров, ни угля, ни какой-то утвари. В избе холодно, от спертого воздуха перехватывает дыхание. Из кучи тряпья на кровати показалось женское лицо. Выглянули две детские головки.
Женщина хотела что-то сказать, но тяжело и натужно закашлялась. Долго не могла перевести дух.
— Болею я, совсем занемогла. Печку топить нечем, ребятишки все прясла19 разрубили и сожгли. Вон они — на печи сидят. А с младшими лежим вместе целыми днями, греемся друг возле дружки. Все дети раздетые, обувь тоже развалилась. Картошки нынче мало накопали, придерживаю к весне. Досыта не наедаются, голодом сидят. Сил моих нет смотреть, как дети мучаются. Я бы в детский дом отдала маленьких — там накормят и оденут. Живые останутся. А то я еле на ногах держусь. Хозяин с сыном на фронте. Помогите отправить детей в детский дом!
Мы сидели оглушенные и беспомощные, не знали, чем помочь.
— В детский дом отправляют только круглых сирот.
— Мне так и сказали в исполкоме. Я ведь уже ходила узнавать. Хоть бы мне умереть скорее — тогда и детей бы прибрали, от смерти спасли!
Мы постарались сделать все, что в наших силах. Вызвали врача, попросили директора завезти уголь на школьной лошади. После нашей докладной вопрос о семье рассматривали на исполкоме. Школьникам выдали бесплатные валенки и одежду, определили на питание в буфет. Но эта помощь была только каплей в море человеческой нужды.
Ученик Ганя три года не мог закончить пятый класс — не было валенок, теплой одежды. После армии вернулся, закончил школу. Аттестат зрелости получил в 23 года. И таких случаев в школе было много.
Некоторые подростки не хотели учиться. Ходили в школу только потому, что боялись штрафа. Занимались плохо, срывали уроки. Держали себя вызывающе и нагло, обижали младших, издевались над хорошими учениками. И их нельзя было даже удалить из класса, в этом случае они переставали посещать школу. И учителям приходилось ходить по домам, принимать все меры к их возвращению. После этого они ходили в героях. Такие были в каждом классе. Учителя боролись за каждого ученика до последней возможности, но отсев был велик — из пяти пятых классов до седьмого доходила лишь половина.
* *
*
Идет очередной набор в ФЗО. Школа получает разнарядку на шестнадцать мальчиков, которым исполнилось 15 лет. Список обсуждается у директора, затем утверждается на педсовете. Дело решается тихо, без огласки. Но слухи бродят по школе, будоражат жителей села. Особенно возбуждены пятые — шестые классы. Именно там кандидаты на мобилизацию. Мальчики ходят напуганные и озлобленные. До них доходят рассказы о том, что «фэзеушни-кам» живется голодно и бесприютно, что бойкие городские пацаны обижают деревенских, бьют, отнимают продукты и деньги. Бывают воровство и драки. И вот теперь учителя готовят им такую жизнь. Мало того, что ставят двойки, дают переэкзаменовки на лето, наказывают за баловство, штрафуют за пропуски занятий. Теперь они и вовсе хотят избавиться от неугодных, отправить их подальше. Матери встречают учителей на улицах или приходят в школу, разговаривают грубо:
— Вы какое имеете право распоряжаться нашими детьми? Я родила Алешку, выкормила, на ноги поставила. Вы его не кормили, не одевали, не спасали от смерти, когда он умирал от воспаления. Родите своих детей — и распоряжайтесь ими, отправляйте в ФЗО. А я не отпущу. Пускай дома подрастает до армии. На картошке и молоке продержится до конца войны, а там видно будет.
— Но он учиться не хочет, по два года в одном классе сидит. Ведет себя плохо, товарищам на уроках мешает. Ему скоро шестнадцать, его одногодки уже в восьмом классе учатся. Специальность ему надо получать, да работать, пользу приносить стране. Вон по деревне сколько бездельников развелось — не учатся и не работают. Хулиганят, даже воровать стали. И ваш такой же станет. А в ФЗО год проучится, работать станет, вам помогать.
Но уговоры не действуют. Вся накопленное за войну озлобление выплескивается на учителей. Дети все слушают, озлобляются сами. У многих отцы сидят — кто за хулиганство, воровство или растрату, кто неизвестно за что. Без вины осудили, выслали на север, ни причин, ни сроков не сообщили. Ждут семьи хозяина годы, а сами не знают, где он, когда срок выйдет. Таким детям особенно тяжело живется, их души искалечены несправедливостью и обидой. А тут еще и списки готовятся — каждый может туда попасть. И накапливается злоба, выплескивается в школе — то окна вечером разобьют, то уроки сорвут криками и свистом, то драку учинят.
Однажды случилось такое, чего в истории школы не было, да и потом никогда не повторялось. В воскресный осенний день в клуб привезли новый фильм. Он был на школьную тему, и в кино пошли все учителя. Отправились вместе, большой компанией. Зрителей было много — и взрослых, и школьников. Группами толкались между длинными скамейками подростки, бросившие школу.
Начался фильм. В темном зале ощущалось какое-то напряжение и беспокойство. Подростки собирались группами в углах зала, переговаривались, ходили между рядами, высматривая кого-то. Не дожидаясь окончания фильма, высыпали на улицу, свистели под окнами. Фильм закончился, зрители быстро разошлись. Учительская компания вышла на улицу последней.
Был поздний вечер. Легкий морозец прихватил осеннюю грязь. Взявшись под руки, мы шли посередине улицы. Жители давно спали. В окнах не было огней. За запертыми воротами усадеб лаяли собаки. И тут мы заметили, что вдоль домов по обеим сторонам улицы передвигаются какие-то тени. Нас было пятнадцать молодых учительниц — большая группа. Мы шли спокойно, не испытывая волнения. Потом забеспокоились, пошли быстрее. Но тени двигались параллельно, слышался стук сапог, негромкие голоса. Мы пытались заговорить — но нам не ответили. Стало ясно, что нас преследуют. Неужели набросятся, будут бить? Мысль эта казалась дикой и невероятной. И вдруг с обеих сторон в нас полетели камни. Мы кричали, просили прекратить, но булыжники летели все гуще.
Страшно закричала Надежда Антоновна. Камень попал ей в глаз. Преследователи разбежались. Ранение оказалось очень серьезным, и местный врач помочь не смог. Наутро через райком партии удалось вызвать самолет. Надежду отправили в Иркутск. Лечили долго, глаз спасли, но зрение резко ухудшилось.
Нападавших не нашли, да особенно и не искали. Жители и мы прекрасно знали, кто это был. Видимо, власти сочли за лучшее дело замять. И вот они сидят на уроках, эти здоровые парни. Смотрят на нас — кто исподлобья, кто насмешливо и смело. Изучают математику и физику у Надежды Антоновны, разглядывают ее искалеченное лицо.
* *
*
Приближался новый 1943 год. В коридоре на фанерном щите рядом с расписанием уроков появилось красочное объявление:
«30 декабря в школьном клубе состоится новогодний Бал-маскарад. Учащиеся 5—10 классов, готовьте маскарадные костюмы».
Школа заволновалась. В каждом классе появились свои тайны. Ученики приходили на уроки возбужденные и счастливые: в школьном зале будет веселый праздник, там засверкает разноцветными шарами красавица-елка! Дети истосковались от войны, невзгод, лишений. Им необходима радость. Необходима, как воздух и хлеб. Они мечтают о музыке, о праздничных огнях и счастливых улыбках друзей, о подарках Деда Мороза. Чудесная елка — высокая и пушистая, что поднимется до самого потолка зала — самая первая в их жизни. До войны не принято было ставить елку. Даже для молодых учителей это было впервые. Мне кажется, что новогодние елки впервые засверкали блестящими игрушками и цветными огнями именно в войну, когда полуголодные и плохо одетые ребятишки особенно нуждались в радости, музыке, сказочном сверкании и блеске. Скромные подарки с дешевыми леденцами и карамелями были пределом их мечтаний: дети уже стали забывать вкус конфет.
Все понимали, что к елке нужно готовиться. По классам развернулось изготовление игрушек. Из самых простых материалов дети творили чудеса. Красили домашними красками исписанные тетрадные листы, делали из бумажных полосок длинные пестрые цепи, вырезали флажки и корзинки. Из яичной скорлупы получались забавные клоуны, поросята, матрешки. Из ваты и крахмального клейстера лепили морковки, яблоки, вишенки, зеленые огурцы, помидоры и фигурки ящериц. Шли в дело довоенные бумажки от конфет, фольга, полоски цветной бумаги и лоскутки ткани. Елочные игрушки поступили в Райпотребсоюз. Их распределяли по школам района. Эти были блестящие цветные шары, фонарики, сосульки, шишки, фигурки зверей и птиц. Они казались чудом. Тем, кому повезло их увидеть, завидовали, расспрашивали, передавали по секрету другим.
Но самое большое чудо рождалось в глубокой тайне. О нем знали только классные руководители, преподаватели литературы, да еще Анастасия Степановна Ломунова, вдова погибшего на фронте учителя. Чудо это — маскарадные костюмы. Никто толком не знал, как и из чего их делать. Нужен был художественный вкус, знание литературы, умение шить, лепить, красить, рисовать. Никто из учителей этим делом раньше не занимался. О маскарадах лишь читали в романах да смотрели в фильмах.
Родилась счастливая идея создать образы литературных героев. Лучшим советчиком и помощником оказалась Анастасия Степанов-
на. Раньше она училась в городской школе, участвовала в драмкружке. Кружковцы сами готовили различные костюмы под руководством театрального работника. И теперь ее навыки и способности развернулись в полную силу. Школьники буквально горели новой для них небывалой идеей. В полутьме холодных классов с заиндевевшими окнами и тусклыми коптилками им мерещилось чудо: залитый огнями школьный зал со сверкающей елкой посредине, звонкая музыка и веселый хоровод сказочных героев в черных масках. Каждому хотелось быть в этом хороводе прекрасным, неузнанным, таинственным. Никто не желал остаться в стороне. Никогда больше я не видела такого горения при подготовке новогодних праздников, как в эти суровые, трагические годы войны.
Школьники рылись в книгах, таинственно шептались с учителями. Собирали картон, оберточную бумагу, сохранившиеся с мирного времени красители, цветные бумажки, яркие лоскутки тканей, старый тюль. Доставали в аптеке марлю, вату, блестящие кристаллы нафталина, красящие лекарства. В сундуках находили старинные наряды бабушек — длинные юбки, блузы с оборками, большие цветные и черные шали, вышивки, яркие атласные и шелковые платья прежних фасонов, жилеты, шляпы и многое другое.
Каждый ученик готовил свой костюм в глубокой тайне, но Анастасия Степановна была в курсе всех дел. К ней домой ходили за советом и помощью. Там возникла целая мастерская, и в ней создавались новогодние чудеса. Никто в школе не имел такого вкуса, умения, фантазий в оформлении праздника и приготовлении костюмов, как она. Это был ее звездный час!
Она жила в старом доме под тесовой крышей. С улицы дом казался высоким и светлым с большими окнами на солнечную сторону. Под одной крышей с домом стояли амбар и стайка для коровы, а за двором лежал покрытый снегом огород. Сюда за три года до войны въехал молодой учитель Ломунов с женой и четырьмя детьми. К началу войны двое уже пошли в школу. В первые дни войны Ломунов ушел на фронт и вскоре погиб.
Я хорошо помню свое первое посещение этой семьи. Лютовала декабрьская стужа. В большой нетопленной избе было сумрачно и холодно. За кухонным столом двое старших детей озябшими ручонками неумело чистили картошку, а маленькие с жадностью заглядывали в кастрюлю и просили со слезами в голосе: «Быстрее варите! Есть хотим!» При дыхании изо рта шел густой пар. Дети были одеты в сте-жонки20 и старые пальтишки, укутаны платками. Оттуда выглядыва-
ли лишь худенькие, позеленевшие от холода лица. В плите чадил уголь, выбрасывая струйки черного дыма сквозь щели. Большие голые окна заиндевели. Давно не беленные стены покрылись копотью, особенно темной по промерзшим углам.
Раздался скрип калитки. В избу вошла мать с полными ведрами на коромысле. В мужской стежонке и старенькой шапке-ушанке она была похожа на мальчишку-подростка. Усадила меня на скамейку, принялась хозяйничать. Открыла дверцу плиты, чтобы помешать уголь. Оттуда вырвался клуб дыма, расплываясь по избе сизым туманом. Печь не была приспособлена для угля, а дров не было. Для переделки нужны были большие деньги, да и печники из деревни ушли на фронт.
Уголек постепенно разгорелся, потянуло теплом. Дети окружили потеплевшую плиту, а мы прошли в другую комнату. Там стояли кровати под старенькими покрывалами, голый стол, табуретки. И вдруг я увидела необыкновенные вещи! На полке красовались старинные черные цилиндры пушкинских времен, ковбойские и мушкетерские шляпы. Рядом лежали всевозможные жабо, пелерины, воротники, широкие пояса с нарядными пряжками и многое другое. В углу пестрели нарядные крылья бабочек, стрекоз, божьих коровок. Сделано все это было из марли, натянутой на проволочные каркасы. На лавке стояла кастрюля с клейстером, банка с черной краской, бутылочки, пузырьки с цветными жидкостями, груда газет и оберточной бумаги.
Я стояла в изумлении: здесь, в осиротевшей учительской семье, доведенной войной до полной нищеты, рождался радостный, светлый новогодний праздник! Его создавала худенькая голодная женщина — вдова погибшего фронтовика, мать четырех малолетних детей. Это был ее подвиг, горение ее души, не сломленной тяжкими испытаниями войны.
До праздника оставались считанные дни. Вот уже Гнедко привез несколько пышных таежных елок. Их прибили к деревянному столбу посредине зала. Истопники за три дня до праздника топили беспрерывно печи. На больших окнах появились цветные гирлянды, стены украшались зелеными ветками, новогодними рисунками. Редакция оформляла стенгазету. Уборщицы заправляли лампы керосином, обрезали фитили, мыли стекла.
И вот наступил праздник. В зале засветились огни. Во всех углах были развешаны по стенам и расставлены керосиновые лампы. Посредине красовалась нарядная елка. На ней не было разноцветных электрических гирлянд. Очень мало дорогих фабричных игрушек:
все украшения изготовили сами. В классах мальчишки и девчонки сбросили старые фуфайки и платки, сняли подшитые валенки и превратились в таинственных незнакомцев под черными масками. Сразу видно стало, какие они взрослые, красивые, стройные. Это было прекрасно, как в сказке.
Были вокруг елки танцы, художественное чтение, новогодние песни. Не сразу зрители распознали в легкой, как пушинка, Снегурочке Анастасию Степановну. Ее маленькие дети тоже кружились в хороводе, читали стихи. Счастливы были в этот вечер сотни детей.
Подошел к концу веселый бал. Отзвучал прощальный вальс. Закончилась волшебная сказка. А в селе долго еще обсуждались подробности волшебного праздника, зарождались новые идеи, составлялись планы на будущее.
Из года в год в школьном зале появлялась красавица-елка; все больше мастерилось маскарадных костюмов, богаче становилась выдумка, лучше организация. Запомнился новогодний бал 1945 года. Свершилось много счастливых перемен. Советская Армия победоносно двигалась на запад. Народ с нетерпением ожидал победы. В село возвращалось все больше фронтовиков, оживали осиротевшие семьи. К празднику все школьники хотели готовить военные костюмы, разучивали песни и сцены из фронтовой жизни.
На празднике мы вдруг заметили, что среди школьников стало очень много взрослых ребят: готовился к окончанию средней школы третий выпуск десятиклассников — полноценный класс из тридцати человек. Набралось три восьмых и большой девятый класс. Оказалось много взрослых учеников и в шестых-седьмых классах. Это были серьезные, рано повзрослевшие, привыкшие к трудностям комсомольцы. Все они с детства привыкли к труду, научились ценить те блага, которые дарила им жизнь. Невзирая на трудности военных лет, в стенах школы вырастала закаленная, выносливая, трудолюбивая смена. И мы, учителя, гордились и радовались: нет, не напрасен наш труд!
ПРИМЕЧАНИЯ
1 См.: Дятлова Н. К. В тот год мне было двадцать лет... Студенческий блокадный дневник. Иркутск, Издание ОГУП «Иркутская областная типография № 1», 2001.
2 Косач Г. Рец. на: Дятлова Н. К. В тот год мне было двадцать лет... Студенческий блокадный дневник. Иркутск, Издание ОГУП «Иркутская областная типография № 1», 2001. 184 с. // Вестник Евразии, 2001. № 3 (14). С. 147-150.
3 О Голумети см.: Сибирская советская энциклопедия. Т. 1. Новосибирск, 1930. С. 675; Географическо-статистический словарь Российской империи. Т. 1. СПб, 1863. С. 653; Зубарев Н. К. Очерки истории Черемховского района. Иркутск, Издательский центр журнала «Сибирь», 2004. С. 45—57.; Ковальская Т. Есть такое село — Голуметь// Восточно-Сибирская правда, 2001, 24 ноября.
4 Вряд ли этот текст — подходящее место для подробного разговора о месте и роли «чужака» в деревенских сообществах. Поэтому позволю себе ограничиться ссылкой на некоторые работы: Simmel G. The Stranger // Georg Simmel: On Individuality and Social Forms. Chicago. Univ. of Chicago Press, 1971. P. 143—149; Одиссей. Человек вис-тории. 1993. Образ «другого» в культуре. М., Наука, 1994; Чужое: опыты преодоления. Очерки из истории культуры Средиземноморья. М., Алетейа, 1999; Образ врага. М., ОГИ, 2005; Процессы идентификации российских граждан в социальном пространстве «своих» и «несвоих» групп и сообществ (1999—2002 гг.): Мастер-класс профессора В. А. Ядова. М., Аспект-пресс, 2004.
5 Заплот (обл.) — забор.
6 Спальня-боковушка — небольшая комнатка в деревенском доме, обычно за печью.
7 То есть к Пасхе.
8 Куржак (уст.) — изморозь, иней.
9 То есть назёма. Назём (обл.) — навоз.
10 Заборка (обл.) — деревянная перегородка, отделяющая одну половину избы от другой.
11 Кут (обл.) — то же, что и закут, то есть угол в избе возле печи.
12 Кошма — вообще войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти, в данном случае — подстилка из вяленой овчины.
13 Стайка (обл.) — отдельно стоящая постройка для содержания домашнего скота.
14 Сусек (обл.) — закром.
15 Подсвинок — поросенок в возрасте от четырех до десяти месяцев.
16 Улус (ист.) — в тюркско-монгольских языках стойбище, здесь — бурятская деревня.
17 Чирки (устар., обл.) — самодельная кожаная обувь, чаще женская.
18 ФЗО — фабрично-заводского обучения школы (школы ФЗО), в 1940—1958 годах профессионально-технические учебные заведения подготовки рабочих массовых профессий со сроком обучения 6 мес. (Советский энциклопедический словарь. М., Советская энциклопедия, 1984).
19 Прясло (обл.) — изгородь.
20 Стежонки — производное от стеганка (разг.) — стеганая ватная куртка, ватник.