Научная статья на тему 'Апокалиптический комплекс в поэзии С. Боброва'

Апокалиптический комплекс в поэзии С. Боброва Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
215
29
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
АПОКАЛИПСИС / ВРЕМЯ / ПРОСТРАНСТВО / МОДЕЛЬ МИРА / МИРООБРАЗ / DOOMSDAY / TIME / SPACE / WORLD MODEL / WORLD IMAGE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Абузова Наталья Юрьевна

В статье анализируются основы апокалиптического (катастрофического) комплекса в поэзии С. Боброва. В творчестве Боброва тема катаклизмов эволюционирует от одической традиции ломоносовско-сумароковской школы к одическо-элегическому мировосприятию Державина.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The article deals with apocalyptic (catastrophic) complex basics in S. Bobrovs poetry. In Bobrovs works the cataclysm topic has involved from ode tradition of Lomonosovs and Sumarokovs school to Derzhavin ode-elegiac mentality.

Текст научной работы на тему «Апокалиптический комплекс в поэзии С. Боброва»

АПОКАЛИПТИЧЕСКИЙ КОМПЛЕКС В ПОЭЗИИ С. БОБРОВА

Н.Ю. Абузова

Ключевые слова: апокалипсис, время, пространство, модель

мира, мирообраз.

Keywords: Doomsday, time, space, world model, world image.

Поэтическая риторика и семантика глобальных катаклизмов сформировалась в жанре оды на базе библейской концепции катаст-рофизма как божественной кары народам, враждебным избранному племени или всему человечеству - «земнорожденному» и потому не способному к безгреховному, чистому духовному бытию, то есть на основе «Откровения Иоанна Богослова».

Основы апокалиптического (катастрофического) комплекса в виде отдельных описаний уже намечены в стихотворениях М.В. Ломоносова. Так, в «Оде на взятие Хотина» (1739), общий пафос которой зиждется на чувстве «восторга перед собой, как западной страной»1. Гиперболизированные через прием отрицательного параллелизма с природным катаклизмом - извержение вулкана Этны - батальные картины видятся началом поэтики катастрофического. Кроме того, каталог бедствий дополняется разливами, наводнениями рек, Тигра, «что камни с берегов сдирает», землетрясения, соотносясь с образами бездны, хаоса, тьмы, водяной пучины - как стихий безначальных, бесформенных, заполнивших «безмерное» пространство («обширность безмерных мест») до дней творения, стихий, покоренных волей Творца и подчиненных ему: море удержал брегами, бездне положил предел, «покрытую пучину...», «сдвигнул океан», «спер адовы уста» («Ода, выбранная из Иова»).

В духовных одах Ломоносова катаклизмы предстают не только как божественное возмездие (молнии, гремящи стрелы, пучина мирового потопа - псалом 143), но и как «ужасны чудеса» Творца, являющие перед человеком божественное могущество («словами небо колебал), величие и непостижимость: «северное сияние» нару-

1 Пумпянский Л. К истории русского классицизма : Поэтика Ломоносова // Контекст -82 : Литературно-теоретические исследования. М., 1983.

шает законы натуры, огненная стихия физической природы солнца, множественность миров во вселенной. Землетрясение - «тяготу земли тряхнуть, дабы безбожных с ней сопхнуть»; солнце закрыть, произвести грозу с молнией, чтобы «смертным гнев свой возвещать» («Ода, выбранная из Иова»). Ломоносов закрепляет в оде специфическую фразеологию катастроф.

Силой, противостоящей ужасам войны и природным катаклизмам, у Ломоносова является воля монарха, который уподобляется самому Господу, являющемуся взору смертных в разверзшихся небесах во всей своей грозной мощи: «Что так теснит боязнь мой дух? /Хладнеют жилы, сердце ноет! / Что бьет за странный шум мой слух? /Пустыня, лес и воздух воет! /В пещеру скрыл свирепство зверь, /Небесная отверзлась дверь, / <... > / Герой открылся» [Русская поэзия ХУШ века..., 1972, с. 125] («Ода блаженныя памяти государыне императрице Анне Иоанновне на победу над турками и татарами и на взятие Хотина 1739 года», 1739). Во власти государя -одержать победу над врагом (социальным злом), то есть являя свою мощь, восстановить государственные границы, «спереть . адовы уста», не дать беспорядку, хаосу проникнуть в стройное здание государства.

Эта же идея мощи и величия монарха, покоряющего своей воле грозные роковые силы смерти («.грозный рок остановила»2), разрушительного безумия войны, установление «законов», мира, тишины уподоблено дням творения Господом у Сумарокова в «Оде Е.И.В. Всемилостивейшей государыне императрице Елисавете Петровне, самодержице всероссийской, в 25 день ноября 1743»:

О Петре:

На грозный вал поставил ногу,

Пошел меж шумных водных недр И, положив в морях дорогу,

Во область взял валы и ветр,

Простер премудрую зеницу И на водах свою десницу,

Подвигнул страхом глубину,

Пучина власть его познала,

И вся земля вострепетала,

Тритоны вспели песнь ему.

О Елизавете:

2 Стихотворение цит. по: [Русская поэзия ХУШ века., 1972, с. 159].

Тобой дал плод песок бесплодный,

И камень дал источник водный,

Ты буре повелела стать И тишину установила,

Когда волна брега ломила

И возвратила ветры вспять [Русская поэзия ХУШ века..., 1972, с. 161].

Тредиаковский в духовной оде «Парафразис вторыя песни Моисеевы» (1752) пополняет каталог катастроф страшными явлениями гнева Бога: «огнь палящ до ада», испепеляющий «землю и плоды ея», Божьи стрелы; зверь, змеи, пожирающие людей; страх, истребляющий изнутри; «извне меч острый обесчадит»; истребление памяти [Русская поэзия ХУШ века., 1972, с. 119].

В поэтическом творчестве Державина катастрофический комплекс, уже приобретший очертания в ломоносовско-сумароковской поэзии, обретает новые значительные черты. Подобное обогащение связано с тем, что в оде второй половины ХУШ века происходит опредмечивание ее главной темы - мысли. Поэтому в оде Державина, которая приняла «новые элементы (происходящие не из чистого восторга, а из вдохновенного созерцания - природы)» [Пумпянский, 1983 с. 312], природа катаклизмов подвергается десакрализации посредством отторжения мирообраза от Творца как первопричины мирового закона, как предопределения, управляющего жизнью и смертью, как последнего судии, во власти которого оказывается бессмертная душа.

В философской оде «На смерть князя Мещерского» элегический предмет обретает название - «смерть» - и окрашивается у Державина одическим пафосом вследствие того, что размышление о смерти перерастает здесь и реальный повод, и лирическую меланхолию автора: смерть предстает как непреложный мировой закон, которому подчинены все элементы мира, каталог которых в полном соответствии с классицистическим мирообразом приводит Державин: монархи и узники, и всякая тварь, и звезды, и солнцы, и все миры. В элегической же традиции образ смерти сопряжен с мотивом времени человеческой жизни, его быстротечности, краткости, иллюзорности («как сон, как сладкая мечта»).

Вселенная теряет свое прочное и незыблемое основание, подвластное абсолютной воле Бога, и являет первоначальные образы «бездны», «бездны хаоса»; сама смерть является в образе демонического чудовища, «бледного», скрежещущего зубами, блещущего косой, бесстрастно глядящего на царей, богачей, красавиц, гениев.

В представлении о времени возникает категория «внезапности», усиливающая ощущение хаоса; антитеза вечности - мгновение: «жизнь есть небес мгновенный дар».

Смерть у Державина лишена духовного ореола, мистической тайны: «на то, чтоб умереть, родимся»; «Скользим мы бездны на краю, / В которую стремглав свалимся»; «Здесь персть твоя, а духа нет. /Где ж он? - Он там. - Где там? - Не знаем» [Державин, 1985, с. 29].

Смерть без идеи бессмертия, неумолимость всеобщего закона без упования и надежды на милость Творца порождает в творчестве Державина иной - не элегический - эмоциональный комплекс.

В державинской эстетике времени и смерти - мощь одического пафоса с обратным значением, соответствующим новому предмету: не «восторг», а «ужас»:

Глагол времен! металла звон!

Твой страшный глас меня смущает;

Зовет меня, зовет твой стон,

Зовет - и к гробу приближает [Державин, 1985, с. 29].

Трижды усиленный повторением глагол «зовет» выражает не только страх человека перед смертью, но и его бессилие перед ней. И далее выражение смертного ужаса: «. цепенеет кровь, дух мятется от печали; Надгробные ... воют клики; трепет естества и страх» [Державин 1985, с. 30] - показывает завороженность человека смертью.

Мотивы преодоления страха смерти - сознание и трезвое понимание естественного угасания духа и тела:

Исчезла и моя уж младость;

Не сильно нежит красота,

Не столько восхищает радость,

Не столько легкомыслен ум <...>

Но так и мужество пройдет...

<...>

Сей день иль завтра умереть,

Перфильев! должно нам конечно... [Державин, 1985, с. 30-31].

И лишь в финале в обращении к другу покойного князя - способ преодоления страха. Откровение резонирует и в образе покойного -сына роскоши - и кара и иной предел для «чистой души».

Происходит перекодировка (переадресация) одических доминант - зачина и концовки. Адрес - похвальная, торжественная ода смерти (вместо победа, коронование, рождение). Адрес традиционной концовки - к Богу, Творцу, у Державина - к частному лицу (Перфильев).

Десакрализация мирообраза проявляется в переводе сакральной или метафизической риторики в мифологический ряд: в оде «На рождение порфирородного отрока.» (1779): Борей - «лихой старик», а не Творец - причина природного катаклизма:

Вся природа содрогала

От лихого старика... [Державин, 1985, с. 26].

Разъяренный Борей усмиряется, но не Богом, а царицей (акт рождения отрока):

В это время столь холодно,

Как Борей был разъярен,

Отроча порфирородно

В царстве Северном рожден.

Родился, - и в ту минуту

Перестал реветь Борей .[Державин, 1985, с. 26].

В оде «Фелица» царевна «богоподобная», ее «мудрость несравненна»; Державин наделяет царевну созидательными функциями Бога: она открывает «верные следы» (верный путь), ей «пристойно» «свет из тьмы творить, /Деля Хаос на сферы стройно, / Союзом целость их крепить» [Державин, 1985, с. 43], ведает «правы /И человеков, и царей» [Державин, 1985, с. 45], способна наставить,

Как пышно и правдиво жить,

Как укрощать страстей волненье

И счастливым на свете быть... [Державин, 1985, с. 41], ее жизнь - образец для подражания, которому, однако, певец «последовать ... слаб». «Фелицы слава - слава Бога» [Державин, 1985, с. 46], поэтому Творец не призван ни для благословения певца, ни для покровительства героя, ни для покорения стихий, что знаменовало богоборческие и тираноборческие тенденции романтизма, нашедшие свое предельное выражение в поэтике катаклизмов «Медного всадника» А.С. Пушкина.

Актуальность ломоносовско-сумароковской школы в 1780-1800-е годы не «прекратилась», как утверждает О.Б. Лебедева. Это было время не столько «перелома», сколько его кануна: перемены происходили, накапливались, но с постоянной оглядкой на корифеев классицизма. Их присутствие в литературном процессе оставалось необходимым, как необходим предмет, который изменяют, преобразуют, разлагая на элементы и сочетая их в новом составе.

Именно так в границах классицизма, в поэзии В.В. Капниста, М.Н. Муравьева, Г.Р. Державина производились изменения жанровостилевой системы: на основе синтеза одических и сатирических, оди-

ческих и элегических принципов миромоделирования с разрастанием известных, но периферийных, неразвитых элементов классицистического мирообраза (пейзаж, саморефлексия) под влиянием новых эстетических идей сентиментализма, предромантизма.

Причем развитие и накопление отдельных качественно новых идей, обусловивших действительный перелом, происходило не только в русле майнстрима, но и на периферии - «в тени Державина», в творчестве поэтов, не имевших столь шумной славы и признания (М.Н. Муравьев, Е.П. Каменев, Е.И. Костров, Н.А. Львов и др.). Одна из таких фигур - С.С. Бобров, в поэзии которого идеи мировых катаклизмов нашли самое полное выражение, предвосхитив философский катаклизм в творчестве Тютчева.

В творчестве Боброва тема катаклизмов отчетливо эволюционирует от одической традиции ломоносовско-сумароковской школы к одическо-элегическому мировосприятию Державина.

Так, в стихотворении 1785 года Бобров, развивая жанр ученой поэзии, подражая «Вечернему размышлению.» Ломоносова, публикует свое «Вечернее наставление Зораму». При этом, испытывая явное влияние сентиментальной поэтики, он называет стихотворение «Прогулка в сумерки...», оттесняя ломоносовскую реминисценцию на второй план, чем, по сути, это влияние и исчерпывает. Содержанием же является попытка представить картину заката солнца как подобия катаклизма - гибели планеты Земля, сжигаемой мировым огнем:

Ах! скроет, скроет тьма прекрасное светило В те самые часы, когда б с небес оно

Еще в мир страждущий сиянье ниспустило! [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 75]

Бобров, подобно Ломоносову, перелагает в поэтическую форму современные научные представления о строении вселенной и физических процессах, в ней происходящих, создает монументальную фантастическую картину гибели солнечной системы:

<... > ...некогда потонет Дрожащая Земля в пылающих волнах И бренна тварь, огнем жегомая, восстонет Да из коры своей изыдет, сверзя прах.

Увы! — тогда луна, которой луч заемный По тусклом своде в ночь безоблачну скользит,

Зря судорожну смерть и вздох соседки чермной,

Сама начнет багреть и дым густой явит [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 75].

Опираясь на учение о множественности миров («Не искры то -миры вращаются спокойно, /Которы столько же велики, как Земля»), Бобров толкует конец земного бытия как закономерное явление в цепи вселенских катастроф, которые должны завершиться гибелью всей материальной вселенной: «Ужель и всем мирам погибнуть суждено?».

Преодолением катастрофического сознания, как и у Ломоносова, является упование на волю Высшей силы, движимую «всевечной любовью», благодаря которой мир, испепеленный очистительным огнем, «Подобно фениксу ... возникнет вновь» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 75]. Но эту мифологему Бобров спешит тут же перевести на язык религиозной метафизики бессмертия души как высшего упования по сравнению с метаморфозами «грубого тлена» материального мира:

<. > .есть един незримый круг верховный,

Который выше всех явлений сих ночных,

В который существа должны лететь духовны Сквозь облачны пары на крылиях живых! [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 76].

От ученых «мечтаний» как лиричного предчувствия грядущих катастроф, Бобров переходит к непосредственному изображению мировых катаклизмов в поэме «Судьба древнего мира, или Всемирный потоп» (1789). Своей поэтической задачей Бобров ставит реконструкцию по библейскому преданию реальной картины ужасного события - воскресить и оживить «тень усопша мира», заставить ее поведать то, как все происходило въяве. В поэме поражает идея обратимости Хаоса, его присутствия в наличном пространстве, хрупкости мира, сотворенного в шесть дней, который может быть уничтожен за сорок. Мировой катаклизм поэт изображает как процесс возвращения космоса в первозданный хаос, обратный процессу Творения: перунами пронзает Бог свой «плод» - людей; гибнут звери и пресмыкающиеся. Бобров пытается передать физическое ощущение страданий живых существ, борющихся с водной стихией, вырывая из массы отдельные особи, укрупняя план изображения: «. страшно буры львы ревели, / Носясь в незнаемой воде», «Супруги бледны безнадежно / Объемлются на ложе вод; / С волнами борются - но тщетно...» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 79], - предвосхищая живопись Брюллова в «Последнем дне Помпеи»: тяжеловесная греческая манера Боброва не справляется с динамизмом и аффектами катастрофической семантики, порождая не слиш-

ком поэтические перифразы в переводе горациевой оды, к которой восходят некоторые образы потопа.

Однако строфа, запечатлевающая окончательную победу первозданного состояния мира, почти тютчевская:

Явился в чистоте эфир,

Лучи сквозь дождь в дугу соткались,

Ирида вышла, — с нею мир [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 80].

Но Боброву мало изобразить прорыв хаоса сквозь тонкие оболочки космоса как возможность, предопределенную Высшей силой, функционирующую как наказание и потому предотвратимую и устранимую по мере осуществления своей функции той же Высшей силой. «Невинность» праведника Ноя, оберегаемая и направляемая «дланью» небесного Отца, устояла даже при «нагбенной оси мира» и в зыбких хлябях океана. Но катастрофическое мироощущение Боброва не разрешается картиной победы света и восстановления космоса. Распаленное описанием гибели мира от водной стихии воображение поэта тут же рисует еще более устрашающую картину гибели мира «от хищного лица огня» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 81].

«Усопша тень» свидетеля всемирного потопа пророчит сынам Ноя Армагеддон (Откр. 20; 9, 15) (И ниспал огонь с неба от Бога и пожрал их; озеро огненное). В риторике последнего мирового катаклизма катастрофа у Боброва приобретает вселенский размах, захватывает не только все материальные сферы вселенной «в горнем мире», «во эфире», пылая смя-тутся сферы; духи огня Флегон («горящий») и Пирой («огненный») зажгут тверди планет; земные «горы, яко воск, растают» (82), плоть земнорожденного человечества «в пламени истлеет» (83), - но и все сферы духовной культуры человечества - языческие образы природы (Цинфий, Пан, Флора), закон («Фемиды дщери»), язык, поэзия («Язык умолкнет изумленный... », [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 82]) - все, что мнилось бессмертным, вечным «умрет».

Говоря языком современных апокалипсических концепций, Бобров возвращает человечество к «нулевой отметке культуры» и бытие к первозданному хаосу:

Падут миры с осей великих,

Шары с своих стряхнутся мест... [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 83].

Завершает Бобров поэму катаклизмов как будто по логике Откровения мотивами упования на рождение нового мира: на «диких развалинах» планет, на «дымящись пепле звезд» будет воздвигнуто

новое царство и рождено новое человечество - по единому Слову непреложну Отца. Но в Откровении Иоанна Богослова кошмары Страшного суда уравновешены картинами нового неба и новой земли, которые у Боброва опущены, хотя, стоит заметить, что поэт, следуя Откровению, говорит: «неборожденный окрылеет», после того, как «в пламени истлеет / Земнорожденный человек» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 82]. Пафос ужасного довлеет, не обещая альтернативы: тень мира, изрекши свои пророчества, скрылась, оставляя после себя вздохи, не дав устрашенному певцу ни света, покоя и надежды, ни силы воспеть грядущее царство:

Из рук падет дрожаща лира, -

Я в ужасе глашу: «Бог свят!» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 82].

Религиозный мистицизм Боброва функционален, служит выражением фобий и амбиций мессианизма, навеянных «Откровением» Иоанна Богослова.

Итак, Бобров - поэт ночи, однако не создавший ночного пейзажа. У него другая задача. Словно завороженный державинской одой «На смерть князя Мещерского» (1779), Бобров сосредотачивается на изобразительной стороне катастрофы.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Бобров начинает свою «Ночь» (между 1801 и 1804) «томным гласом» звучит «на башне медь» - парафраз начала державинского стихотворения. Поэт развивает тему ночи как повод для описания страшных видений, ученых «мечтаний» о тайнах вселенной, предчувствий роковых катастроф. Погребальную риторику ночи составляет гроба ночь (покрыла нас); страшные видения: «...стонут птицы роковые, / Сидя на высоте крестов»; «.кровавая луна... / Слезится втайне и тускнеет, /Печальный мещет в бездны взгляд... » [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 127].

Фокусом ученых описаний становится северное сияние:

.на тверди бьются

Столпы багровою стеной,

То разбегутся, то сопрутся

И сыплют молний треск глухой [Поэты, 1790-1810-х годов, 1971, с. 127].

Загадочное природное явление, в отличие от ломоносовской картины, у Боброва не служит поводом для «размышления». Оно оказывается в одном ряду со звоном меди, со стоном и сонмами

вранов гладных, с кровавой луной и «блудящими огнями» как роковое знамение исторического катаклизма.

Роковое предчувствие навеяно временем рубежа столетий (1800 - 1801), которое переживается лирическим субъектом как сожаление о безвозвратно «упавшей» в небытие блистательной петровской эпохе и страх перед «тьмой будущего», перед неизвестностью нового века: «Что кроют радугу иль гром!» [Поэты 17901810-х годов, 1971, с. 129].

Лирический субъект убежден, что такая же ночь, полная грозных знамений, предшествовала гибели Юлия Цезаря, и такую же ночь он воображает в картине смерти Петра. Бобров сближает исторических персонажей, с одной стороны, как создателей могущественных империй:

Его, кому в недавны леты Вручило небо жребий твой,

И долю дольней полпланеты,

И миллионов жизнь, покой, —

Его уж нет; и смерть, толкаясь То в терем, то в шалаш простой,

Хватает жертву, улыбаясь,

Железною своей рукой [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 129], с другой стороны, смерть Цезаря проецируется на смерть Петра, как знамение гибели Рима - России: мысль о возможности и неизбежности очередного мирового катаклизма по воле «веков неодолимых» звучит в 14-й строфе:

Миры горящи покатились В гармоньи новой по зыбям;

Тут их влиянья ощутились;

Тут горы, высясь к облакам,

И одночасные пылины,

Носимые в лучах дневных,

С одной внезапностью судьбины,

Дрогнувши, исчезают вмиг [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 129].

При этом апокалипсический характер смерти Петра и петровской эпохи отмечен образами «Откровения» Иоанна Богослова: «петел восклицает, / Подобно роковой трубе» «ангел смерти — ангел грозный», несущий на звенящих своих крыльях «устав судеб грозящих» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 128].

Еще одно «ученое» видение - шаровая молния - с которой сравнивается яркая вспышка гения Петра, бесследно исчезающая в облаках:

Так шар в украйне с тьмою нощи Топленой меди сыпля свет,

Выходит из-за дальней рощи И, мнится, холм и дол сожжет;

Но дальних гор он не касаясь,

Летит, шумит, кипит в зыбях,

В дожде огнистом рассыпаясь,

Вдруг с треском гибнет в облаках [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 128-129].

Как ни мрачны исторические итоги и роковые предчувствия лирического субъекта Боброва, катаклизмы человеческой жизни не нарушают мировой божественной гармонии так же, как северное сияние не колеблет твердых оснований космоса:

...меж собой на тверди бьются Столпы багровою стеной,

То разбегутся, то сопрутся И сыплют молний треск глухой.

Звезда Полярна над столпами Задумчиво сквозь пар глядит;

Не движась с прочими полками,

На оси золотой дрожит [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 127], как не прерывают вечного цикла круговорота природы и времени «тучи хладные», «сугубя грозну темноту», как не может быть конечна жизнь души, возносящейся над полярной звездой, замыкающей земное пространство и бытие, к «трону вышнему» Творца.

В стихотворении «Полнощь» (1804) Бобров, повторяя зачин ломоносовского «Вечернего размышления.» с его мотивами ночного откровения тайн мироздания («Открылась бездна .» - «Открылось царство тьмы... »), лишает картину объективности философской медитации, сосредоточенной на внешнем предмете. Бобров, подобно Ломоносову, вопрошает природу о ее загадках и в то же время акцентирует эмоциональный, субъективно-оценочный пафос ужасного, не позволяющий развернуть действительное ученое рассуждение и сосредотачивающий внимание не на миростроении, а на мироощущении: «О мрачна нощь!», «О нощь!», «О ты», «Трепещет грудь моя».

Причем если пафос вопрошания и сомнения Бобров черпает из од Ломоносова, где поэт классической эпохи ищет разгадку природы света (восход солнца, природа солнечного света, северное сия-

ние), то ответ на свой вопрос о природе тьмы он заимствует у Державина.

Так, у Боброва в образ мира включается созданный божественным творением «первобытный хаос» в виде Ночи - «черновласой Хаоса древне дщери». И вместе с образом хаоса-смерти возникает запредельная картина смерти-разложения как звена в круговороте материи, усугубляющая ощущение ужаса:

Там зрю узлы червей, где кудри завивались;

Там зрю в ланитах желчь, где розы усмехались [Поэты 17901810-х годов, 1971, с. 116].

Натуралистический образ смерти-тления ведет к ученому объяснению нового ночного видения:

Луна сребрит пары, что из могил восстали

И человеческ вид в лучах образовали [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 116].

Тем не менее, явление призраков переводит едва намеченный ученый дискурс в метафизический план сакрального времени и пространства: «Двенадцать бьет, — вся тварь вокруг меня молчит». Создающий механистическую картину мира, ученый план у Боброва почти стерт. След учености еще сохраняется в перифразе: молния -селитряный огонь, который «предыдет» величественному явлению Господа - «страшного судии», несущего «с собою рок»:

Лице его блестит, как образ солнцезрачный;

Вся риза в молниях волнуется на нем

И препоясана зодиаком кругом;

Он быстро в мир грядет, и сам стопой сафирной

Пронзает в выспренних странах помост эфирный.

Се в час полунощи грядет

Жених, одеян в страшный свет! [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 116].

Таким образом, и здесь образ ночи не является самодовлеющим, ночные видения - все то же выражение катастрофического сознания в предчувствии апокалипсиса и поиска спасения в уроках Священного Писания.

Причем Бобров в дидактической части своего стихотворения как бы выговаривает за то, что, только подразумевая, не прибегая к назидательности, Державин в оде «На смерть князя Мещерского» пишет о смерти:

Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский! ты сокрылся? [Державин, 1985, с. 29],

Бобров:

О ты, надеяйся на будущи годины,

Забывый строгое условие судьбины,

Сын неги, — ищущий бессмертья в днях своих! [Поэты 1790 -1810-х годов, 1971, с. 117],

Державин:

умереть

<...> должно нам конечно:

Почто ж терзаться и скорбеть,

Что смертный друг твой жил не вечно?

У Боброва:

Вострепещи.

Ощущение рубежа веков как роковой черты, за которой открывается «тьма будущего», становится ведущим эмоциональным мотивом в «Столетней песне», написанной около 1801 года. В ней Бобров глубоко и обстоятельно развивает мотивы, намеченные в стихотворении «Ночь» (между 1801 и 1804). Бобров повторяет тот же зачин: время ночи, бой-стон часов, мрачное предчувствие последнего «вздоха времен», «смерти мира», - так же переводит философские размышления о течении времени из космического плана в исторический и вместе с тем элегические мотивы в жанровый сюжет оды. Одическая интенция поэта заявлена в названии, которое содержит перифраз жанрового определения оды «песнь»; подзаголовок также обозначает жанровый модус оды: «.или Торжество осьмогонадесять века России». В основной части поэт, подробно в форме одической ретроспекции обозревая прошедший век, деяния Петра Великого и его «порфироносных» «дщерей», уповает на продолжение гения Петра в его нынешних потомках: «И век Петрополя златый /В громах прославлен Александром» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 100].

Однако восторгу торжественной оды предшествует ряд мрачных образов с нарастающей семантикой катастрофизма.

Не музы вдохновляют поэта, не их голосами вещает пророческая лира. Бог Янус - «латинов обладатель» - предстает перед взором лирического героя в перспективе своих «гробовых.владений»: «длинный зал», «свет лампад мелькает», едва освещая вечную тьму, «стоят в помосте тусклы гробы», а при них «некий старец» с «тусклым сумраком в очах», «согбенный веком старец» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 92-93]. Этот римский бог времени, трактовавшийся Овидием как «первобытный хаос, из которого возник упорядоченный космос», -свидетель прошлого и пророк будущего, становится у Боброва повест-

вователем событий «златого века Петра». Рождение Петра предзнаменовано необычным космическим явлением - кометой, ученый образ которой дает Бобров:

Огнистый шар сквозь мрак глубокий

Из дальних долов тверди шел;

За ним хвост влекся против солнца [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 94]

и вслед за ним развертывает картины мирового катаклизма как предполагаемого следствия знамения:

Взревут горящи океаны,

Кровавы реки потекут;

Плеснут на твердь валы багряны,

Столпы вселенной потрясут [Поэты 1790 - 1810-х годов ... 1971, с. 94].

Но люди обманулись, комета предвещала не зло, а великий дар Творца: «“Да будет Петр!” - Бог свыше рек» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 94].

Тем не менее, и «гробовая» риторика образа Януса («старец при гробах»), и катастрофическая семантика вступительной части формировали мрачную, иномирную точку зрения, излучающую рефлексы на торжественно-одический сюжет о славе Петра, который предстает в бесконечном единоборстве с чудовищами нощи, тьмы, мрака, злости черной, стихии мятежной, ужаса вселенной, которые он, подобно Озириду, Прометею, самому Богу, усмирил, низложил, запер в глубинах. Но свет Петра угас, двуликий Янус открывает двери неведомого нового века. «Торжество» по поводу его наступления явно подавляется настойчиво повторяемой мыслью о том, что после сотворения такого гения, как Петр, «Натура чрез столетья многи /Должна безмолвно отдыхать» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 98], из чего следует вывод: «Не чаю, чтоб и век грядущий / Без молний в тишине протек» [Поэты 1790-1810-х годов, 1971, с. 101] - и воззвание к «изнуренной» на Петре природе, «отдыхающей ныне», хотя бы через «несколько веков» «очреватела» новым гением.

И пожелание «счастливой судьбы» в новом веке России завершается все-таки славой прошедшему столетию, сохраняя, таким образом, тон безнадежности в отношении к будущему.

Литература

Державин Г.Р. Сочинения. М., 1985.

Поэты 1790-1810-х годов : Библиотека поэта. Л.,1971.

Пумпянский Л. К истории русского классицизма : Поэтика Ломоносова // Контекст-82 : Литературно-теоретические исследования. М., 1983.

Русская поэзия ХУШ века : Библиотека всемирной литературы. Серия первая. М., 1972. Т. 57.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.