Научная статья на тему 'Язык в зеркале системных знаковых теорий: от Платона и В. Фон Гумбольдта к А. Потебне'

Язык в зеркале системных знаковых теорий: от Платона и В. Фон Гумбольдта к А. Потебне Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
557
79
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Russian Journal of Linguistics
Scopus
ВАК
ESCI

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Зубкова Л. Г.

Путем анализа системных знаковых теорий автор показывает, как на основе синтеза системного и исторического подхода к языку с семиотическим раскрывается единство противоположностей в языковом знаке-символе.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Language in the mirror of systemic sign theories: from Plato and W. von Humboldt towards A.A. Potebnja

Basing on the analysis of systemic sign theories the author proves how the synthesis of both the systemic and historical approaches combined with the semiotical one provides for revealing the unity of opposites in the language sign-symbol.

Текст научной работы на тему «Язык в зеркале системных знаковых теорий: от Платона и В. Фон Гумбольдта к А. Потебне»

ОБЩАЯ И КОНТРАСТИВНАЯ ЛИНГВИСТИКА

УДК 800.1

ЯЗЫК В ЗЕРКАЛЕ СИСТЕМНЫХ ЗНАКОВЫХ ТЕОРИЙ:

ПЛАТОНА — В. фон ГУМБОЛЬДТ — А.А. ПОТЕБНЯ

Л.Г. ЗУБКОВА

Кафедра общего и русского языкознания Российский университет дружбы народов ул. Миклухо-Маклая, 6, Москва, 117198, Россия

Светлой памяти Екатерины Ивановны Мотиной (к 75-летию со дня рождения)

Путем анализа системных знаковых теорий автор показывает, как на основе синтеза системного и исторического подхода к языку с семиотическим раскрывается единство противоположностей в языковом знаке-символе.

“...Специфика языкового знака есть не что иное, как сам же человек” [7, 126]. Поэтому степень адекватности той или иной знаковой теории языка его сути и функциям определяется тем, в какой мере отражены в ней единство человека и природы, человека и общества, единство в человеке природного и социального, физического и психического, единство в человеческой психике бессознательного и сознания, чувственного и рационального, единство в человеке общего, особенного и отдельного, единство исторического процесса, а также единство языка и мышления, единство в языке формы и содержания.

Само понимание природы языкового знака и его свойств зависит, прежде всего, от того, насколько учитывается триединство мира, человека и языка, единство объективного и субъективного, отражения и обозначения. По существу, это единство было отчетливо осознано уже в первой системной концепции языкового знака, а именно в учении Платона, диалектически синтезировавшего в диалоге “Кратил” две теории именования — по природе вещей и по установлению [8,1, 613-681

1 Там же, нас. 826-835, см. глубокий комментарий А.Ф. Лосева, послуживший опорой при анализе диалога.

Согласно Платону, структуру знака составляют четыре компонента: 1) пребывающая в вечном становлении вещь; 2) ее идея, эйдос, образ как порождающее устойчивое сущностное начало; 3) эйдос, образ имени, подобающий, подражающий сущности вещи (т.е. образ образа); 4) воплощение образа имени в слогах и буквах, чувственно воспринимаемое слово — знак.

Ведущую роль в этой структуре Платон как объективный идеалист отводит идеальным, образным составляющим и в первую очередь эйдосу обозначаемой вещи. Платон исходит из того, что, несмотря на постоянное становление, “сами вещи имеют некую собственную устойчивую сущность безотносительно к нам и независимо от нас”, “они возникают сами по себе, соответственно своей сущности” [8, I, 617]. Познающий и именующий субъект (законодатель, учредитель, присвоитель имен) “воссоздает образ имени, подобающий каждой вещи” [8, 1, 621], путем подражания ее сущности, а не каким-либо внешним свойствам — звучанию, очертаниям, цвету, тоже имеющим какую-то сущность [8,1, 661].

Правильность наименования зависит и от того, верно или нет постигал вещи учредитель имен [8, I, 676], и от того, насколько владел он искусством наименования [8,1, 666-667, 670-671].

“...Хорошо установленные имена подобны тем вещам, которым они присвоены”, и представляют собой изображения вещей [8,1, 679]. Это сближает имена с живописными произведениями. Ведь имя, считает Платон, “в некотором роде есть подражание, как и картина” [8, I, 669]. А так как при изображении чего-то определенного и вообще при всяком изображении “вовсе не нужно воссоздавать все черты, присущие предмету, чтобы получить образ”, то имена, подражающие вещам, изображающие их, и сами вещи не должны быть “во всем друг другу тождественны”. Главное, чтобы в образе имени сохранялся “основной облик вещи” [8, 1, 671]. “Пока сохраняется этот основной вид, пусть отражены и не все подобающие черты, “все равно можно вести речь о данной вещи” [8, 1, 672]. “И пока имя выражает вложенный в него смысл, оно остается правильным для того, что оно выражает” [8,1, 626].

Подобно тому как “всякое изображение требует своих средств” [8,1, 662], так и образ имени нуждается в материальном воплощении. Учредитель первых имен, предполагает Платон, опирался на явления звукосимволизма и давал вещам названия путем подражания сходным их свойствам [8,1, 664], словно примеряя звуки к вещам [8,1, 662]. Ориентируясь на образ имени, подражающий сущности вещи, “он подбирал по буквам и слогам знак (выделено мною. — Л.З.) для каждой вещи” [8, I, 665]. Естественно, здесь открывался простор для субъективного произвола учредителя имен. Отсюда знаковый характер звуковой стороны имени в ее отношении к идее как имени, так и вещи. Это

подтверждается, с одной стороны, звуковыми изменениями, вследствие которых имя может настолько изменить со временем свой внешний вид, что первоначально выражаемый смысл станет недоступным [8, I, 650, 654, 658]. С другой стороны, о знаковом характере звуковой формы имен свидетельствует явление синонимии. В самом деле, замечает Платон, имеется много имен, “которые разнятся буквами и слогами, а смысл имеют один и тот же” [8, I, 626]. Следовательно, “теми же ли слогами или другими будет обозначено одно и то же — не имеет значения. И если какая-то буква прибавится или отнимется, неважно и это, доколе остается нетронутой сущность вещи, выраженная в имени” [8,1,625], так что “сведущий в именах рассматривает их значение, и его не сбивает с толку, если какая-то буква приставляется, переставляется или отнимается или даже смысл этого имени выражен совсем в других буквах” [8, I, 626]. Знаковость, понимаемая как известная независимость, произвольность звуковой стороны имени в ее отношении к вещи и ее идее, следует и из межъязыковых различий в названиях идентичных вещей. Тем не менее, предупреждает Платон, “если не каждый законодатель воплощает имя в одних и тех же слогах, это не должно вызывать у нас недоумение”. Будь он эллин или варвар, “пока он воссоздает образ имени, подобающий каждой вещи, в каких бы то ни было слогах, ничуть не хуже будет здешний законодатель, чем где-нибудь еще” [8,1,621].

Поскольку в единстве объективного и субъективного, отражения и обозначения их соотношение может быть различным в зависимости от глубины постижения субъектом (учредителем имен) объективной сущности вещей, познавательная ценность имен, начиная с первых и кончая позднейшими, по Платону, неодинакова. Только в той мере, в какой имя — его образ, идея, смысл — отражает сущность вещи, можно признать: “кто знает имена, знает и вещи” [8, I, 675]. Но, будучи низшей ступенью познания, имя дает самое неопределенное и недостаточное знание из выделенных Платоном четырех ступеней познания [8, IV, 483]. Ведь идея, образ даже хорошо установленного имени в силу своей вторичности семантически всегда беднее, чем идея вещи, подобием которой оно является. Если же учесть также возможные ошибки учредителя имен в постижении сущности вещей при их наименовании и возможное затемнение первоначального смысла с течением времени, то “не из имен нужно изучать и исследовать вещи, но гораздо скорее из них самих” [8,1, 679].

Важнейшим этапом в исследовании языка как единства объективного и субъективного, отражения и обозначения явилось учение В. фон Гумбольдта. Согласно Гумбольдту, “язык — это мир, лежащий между миром внешних явлений и внутренним миром человека” [2 304], так что “каждый отдельный язык есть результат трех различных, но взаимосвязанных воздействий: реальной природы вещей, ...субъективной

природы народа, своеобразной природы языка” [2, 319]2 . Классический семантический треугольник, связывающий слово, реальный объект и мысль об этом объекте в сознании субъекта, является, таким образом, проекцией трех указанных воздействий.

Будучи посредником между миром и человеком, природой и духом, язык, в определении Гумбольдта, “одновременно есть и отражение и знак, а не целиком продукт впечатления о предметах и [не целиком] произвольное творение говорящего” [2, 320]. Соотношение отражательных и знаковых свойств разнится от языка к языку в зависимости от духа данного народа, от способа укоренения его в действительности [2,172], а именно от индивидуальной направленности народа на чувственное созерцание, на внутреннее восприятие или на отвлеченное мышление [2, 177], и, следовательно, от того, “вкладывает ли народ в свой язык больше объективной реальности или больше субъективности” [2, 104]. В соответствии с преобладающей направленностью сознания, либо погруженного в глубины духа, либо ориентирующегося на внешнюю действительность [2, 173], “один язык несет в себе больше последствий своего употребления, больше условности, произвола, другой же ближе стоит к природе” [3, 379-380].

Так или иначе, но “тот, кто задумывался когда-либо над природой языка, не осмелится утверждать, что язык — это совокупность произвольных или случайно употребляющихся знаков понятий, что слово не имеет другого назначения и силы, кроме того, чтобы отсылать к предмету, представленному либо во внешней действительности, либо в мыслях” [2, 324]. Поскольку “языковые образования возникают в результате взаимодействия внешних впечатлений и внутреннего чувства в соответствии с общим предназначением языка, сочетающим субъективность с объективностью в творении идеального, но не полностью внутреннего и не полностью внешнего мира” [2, 123], Гумбольдт считает вредным и ограниченным мнение, будто “слово есть не что иное, как знак для существующей независимо от него вещи или такого же понятия” [2, 304]. Вслед за Кондильяком Гумбольдт полагает, что обозначаемые вещи не воспринимаются сами по себе помимо языка и человек “живет с предметами так, как их преподносит ему язык”, а что касается понятий, то “ни одно понятие невозможно без языка” [2, 80], ибо оно вторично по отношению к слову. Таким образом, “слово, действительно, есть знак, до той степени, до какой оно используется вместо вещи или понятия” [2, 304]. Но не более.

Хотя понятие знака связывается с произволом говорящего [2, 320], однако в трактовке Гумбольдта знаковость не тождественна произвольности, а произвольность не

2 Самому языку принадлежит, в частности, художественный творческий принцип, сближающий его с искусством [2,109].

означает субъективности, ибо под произвольностью он понимает, скорее, неопределенность семантических составляющих знака, чем немотивированность (см. ниже), а под субъективностью — духовное своеобразие данного народа и каждого отдельного индивида в его составе, которое обусловливает самобытное мировидение, накладывающее свой отпечаток на объективное восприятие [2, 80,166].

Коль скоро “ко всякому объективному восприятию неизбежно примешивается субъективное”, то и слово “есть отпечаток не предмета самого по себе, но его образа, созданного этим предметом в нашей душе” [2, 80] на основе субъективного восприятия последнего. Поэтому “слово — не эквивалент чувственно воспринимаемого предмета, а эквивалент того, как он был осмыслен речетворческим актом в конкретный момент изобретения слова”. А так как осмыслен он может быть в разные моменты и разными людьми по-разному — через разные свойства и разные соотносительные понятия, то именно здесь Гумбольдт видит главный источник не только многообразия выражений для одного и того же предмета [2, 103], но и возможных расхождений в значениях [2,320]. “...Сколько обозначений, столько и свойств, через которые осмысливается предмет”. Каждое из этих свойств и есть то “звено цепи чувственных представлений и начатков внутренних понятий”, благодаря которому в процессе общения “у каждого вспыхивают в сознании соответствующие, но не тождественные смыслы” и в пределах которого, “пределах, допускающих широкие расхождения, люди сходятся между собой в понимании одного и того же слова” [2,166].

Диалектика слова, его специфика как знакового образования состоит, таким образом, в том, что “слово не является изображением вещи, которую оно обозначает, и в еще меньшей степени является оно простым обозначением, заменяющим саму вещь для рассудка или фантазии. От изображения оно отличается способностью представлять вещь с различных точек зрения и различными путями, от простого обозначения — тем, что имеет свой собственный определенный чувственный образ” [2, 305]. И то и другое наводит Гумбольдта на мысль, что “слово проявляет себя как сущность совершенно особого свойства, сходная с произведением искусства” [2, 306].

Раскрывая свойства слова, отличающие его от обычного понятия условного знака, Гумбольдт связывает их не только со способом представления означаемого (т.е. с означающим компонентом семантической структуры словесного знака), но и с особенностями самого означаемого, тем более что именно они определяют характер означающего. Главное, что отличает означаемое, будь то конкретный физический или “внефизический” предмет, — это его неопределенность.

Прежде всего Гумбольдт обращает внимание на “неопределенность предметов, при которой представление их не должно быть всякий раз ни исчерпывающим, ни раз и

навсегда данным, поскольку оно способно на все новые и новые преобразования, — неопределенность, без которой была бы невозможна самодеятельность мышления”. В сравнении с неопределенностью конкретных предметов “мысли и чувства имеют соответственно еще менее определенные очертания, могут быть многосторонними, представляемыми в большем числе чувственных образов” [2, 306]. Поэтому “как бы ни был богат и плодотворен вечно юный и вечно подвижный язык, никогда невозможно представить подлинный смысл, совокупность всех объединенных признаков подобного слова (речь идет об обозначении “внефизических” предметов. — Л.З.) как определенную и завершенную величину” [3, 365]. “И как невозможно исчерпать содержание мышления во всей бесконечности его связей, так неисчерпаемо множество значений и связей в языке” [2, 82]. Неопределенность и неисчерпаемость для познания предметов внешнего и внутреннего мира, неопределенность мыслительного содержания коррелируют с известной неопределенностью и потенциальной неисчерпаемостью языкового содержания. Масса оформившихся элементов языка “несет в себе живой росток бесконечной определимости” [2, 82]3, что заложено в самом характере внутренней формы и что становится вполне очевидным при сравнении языков, когда особенно отчетливо выявляется разнообразие точек зрения на способы обозначения. Вследствие единства объективного и субъективного “многосторонность предметов в сочетании со *

множественностью механизмов понимания делают число этих точек зрения неопределенным” [3, 378). В таких условиях выбор одной из них тоже оказывается достаточно неопределенным и может быть истолкован как произвольный даже при тех ограничениях на выбор, которые задает внутренняя форма данного языка, мотивированная способом укоренения данного народа в действительности, его духом.

Такое переплетение, совмещение отражательных свойств со “знаковыми” в языковом содержании является условием жизнеспособности языка. Чтобы язык мог выполнять свое назначение и, опосредуя взаимопонимание, “служить орудием для разнообразнейших индивидуальностей” [2, 165] в длинном ряду сменяющих друг друга поколений, он должен функционировать как “вечно порождающий себя организм, в котором законы порождения определенны, но объем и в известной мере также способ порождения остаются совершенно произвольными” [2, 78], точнее — неопределенными, как в переводе А.А. Потебни [14, 180]. (Впрочем, и из противопоставления определенности произвольности следует, что произвольность отождествляется с неопределенностью.)

Этим требованиям вполне отвечают словесные знаки, являющиеся благодаря совмещению отражательных и знаковых свойств по своей природе символами, смысл

3 В переводе А. А. Потебни - “без конечной определимости” [14,180).

которых не дан, а лишь задан намеком их внутренней формой, допускающей неоднозначную интерпретацию и бесконечно порождающей все новые и новые смыслы.

Символичность языковых знаков распространяется, согласно Гумбольдту, и на отношение звука и значения. “Кажется совершенно очевидным, — пишет Гумбольдт, — что существует связь между звуком и его значением; но характер этой связи редко удается описать достаточно полно, часто о нем можно лишь догадываться, а в большинстве случаев мы не имеем о нем никакого представления” [2, 92]. Тем не менее Гумбольдт оказался прав. По данным исследований автора настоящей работы, такая связь действительно существует. Она имеет категориальный характер [5].

Наиболее полное воплощение системный подход получает в знаковой теории А.А. Потебни. Ее истоки восходят к учению В. фон Гумбольдта. Детерминантой лингвистической концепции Потебни и его знаковой теории является признание за языком познавательной функции в качестве наиважнейшей. По определению Потебни, “язык есть средство познания” [10, 133], “известная система приемов познания” [14, 259]. Опосредуя связь человека с миром, “язык постоянно остается посредником между познанным и вновь познаваемым. Как вещественные значения, так и формы должны быть рассматриваемы как средства и вместе акты познания” [9, 1-11, 59]. Сама форма существования языка есть деятельность, направленная к познанию человеком мира и самого себя, деятельность, слагающая и постоянно развивающая миросозерцание и самосознание человека и тем самым меняющая отношение личности к природе [10, ИЗ; 14,171].

Познавательная функция языка предопределяет его активную роль в мышлении. Являясь генетически одной из форм мысли [9, 1—II, 70], знаменующей переход от бессознательности к сознанию [14, 69] и самосознанию, “язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее” [14, 171]. Язык возникает как средство преобразования первоначальных доязычных элементов мысли [14, 259] и служит могущественным средством дальнейшего развития и совершенствования мысли [14,153, 201], ее “преобразовательной машиной”, причем у каждого народа она своя [11,238].

Будучи формой мысли, ее “преобразовательной машиной”, язык выполняет двоякую функцию.

С одной стороны, язык как система знаков есть средство сжимать огромное число признаков, составляющих мир познаний человека. Заменяя множество признаков, заключенных в совокупности значений употребляемых человеком слов, ограниченным числом признаков, служащих знаками-представлениями значений, “язык сводит разнообразие и множество, почти необъятные, к чему-то небольшому и легче обоз-

римому мыслию человеческой” [10, 133]. Тем самым преодолевается противоречие между бесконечностью мира и его познания и крайней ограниченностью “сцены” человеческого сознания [14, 520].

С другой стороны, “язык не есть совокупность знаков для обозначения готовых мыслей, он есть система знаков, способная к неопределенному, к безграничному расширению” [10, 134], чтобы удовлетворить требования постоянно развивающейся в процессе познания мысли, обеспечить понимание между людьми, а значит, и само общение.

Оба указанных свойства языка Потебня объясняет своеобразной природой языкового знака исходя из разграничения внеязычного (мыслительного) и язычного содержания и выявления роли последнего в познавательной деятельности и мышлении, в процессе общения. Язычное содержание, заключенное в “представлении”, т.е. признаке-посреднике между вновь познаваемым и прежде познанным, служащем средством их сравнения [14, 543], и в “ближайшем значении”, является способом представления, внутренней формой, символом, знаком мыслительного содержания, заключенного в “дальнейшем”, “внешнем” значении. В соответствии с данным разграничением означаемое внешнего знака имеет иерархическую структуру, компоненты которой связаны отношениями последовательного намекания. Семантически более бедный и формальный компонент намекает на более содержательный: представление -* ближайшее значение -» дальнейшее значение. Ближайшее значение является непосредственным знаком дальнейшего значения. Представление выступает знаком по отношению к ближайшему значению и знаком знака по отношению к дальнейшему.

Внешний знак или внешняя (звуковая) форма слова, поскольку “произнесение звука посредствуется его образом в душе” [14, 111], имеет две стороны — физическую и психическую. Пока сохраняется представление, внешняя форма является знаком по отношению к представлению, знаком знака по отношению к ближайшему значению и знаком знака знака по отношению к дальнейшему значению. В случае забвения представления внешняя форма есть знак ближайшего значения и знак знака дальнейшего значения.

Следует особо подчеркнуть, что в языке как средстве познания структура знака не может быть ограничена только психическими составляющими, как у Ф. де Соссюра [16; 6]. Она должна включать в себя и познаваемый предмет, и звук, объективирующий мысль, без чего, как полагает Потебня, невозможно самопознание [14, 306], ибо “человек обращается внутрь себя только от внешних предметов, познает себя сначала только вне себя” [14, 203], так что и “сознание содержания мысли в звуке... не может обойтись без понимания звука другими” [14,113].

Определяющую роль в процессах познания, именования, общения и соответственно в структуре словесного знака Потебня отводит представлению. Именно с представлением он связывает одно из двух сущностных общечеловеческих свойств языка — символичность4. Все языки с внутренней стороны — “системы символов, служащих мысли” [14, 259]. “Слово только потому есть орган мысли и непременное условие всего позднейшего развития понимания мира и себя, что первоначально есть символ, идеал и имеет все свойства художественного произведения” [14, 196]. Все указанные выше свойства языка: как средства познания, как посредника между познанным и вновь познаваемым, как формы мысли, в которой осуществляется переход от бессознательности к сознанию и самосознанию, как средства создания и преобразования мысли — заключены прежде всего в представлении, которое для Потебни и есть собственно знак.

По его определению, “знак в слове есть необходимая (для быстроты мысли и для расширения сознания) замена соответствующего образа или понятия; он есть представитель того или другого в текущих делах мысли” [9, 1—11, 18]. Но эта замена осуществляется не сама по себе, а через связь, через сравнение с другим образом или понятием. Иначе и быть не может, ибо, согласно Потебне, “исходная точка языка и сознательной мысли есть сравнение” [14, 209], что вытекает из его роли в процессе познания. В понимании Потебни “познание есть приведение в связь познаваемого (Б) с прежде познанным (А), сравнение Б с А при помощи признака, общего и тому и другому” [14, 301]. Соответственно знак в слове “есть общее между двумя сравниваемыми сложными мысленными единицами, или основание сравнения, 1ег1шт сотрагайотв в слове” [9, 1-11, 17]. Этим общим выступает один признак-посредник, который берется из круга признаков, составляющих значение (мыслительное содержание) предыдущего слова [9, 1-11, 25], и является одним из объективных признаков обозначаемого предмета [14, 116]. Таким образом, данный признак связывает значение предыдущего слова со значением последующего слова. По отношению к обоим этим значениям, каждое из которых включает более или менее сложную совокупность признаков, связывающий их признак является лишь указанием, отношением, но не воспроизведением [9, 1—11, 17-18, 27-28]. Отсюда знаковый характер данного признака, несмотря на то, что сам он принадлежит к кругу признаков обозначаемого, а не находится вне и, так же как другие его признаки, имеет отражательную природу; несмотря на то, что, будучи внутренней формой содержания, он составляет часть его (ср.: [14, 264]) и с этой точки зрения не является

4 Другое общечеловеческое свойство языков - членораздельность - сам Потебня относит только к звукам [14,259). Однако по сути через анализ представления он показал механизмы членимости (членораздельности) и в семантической сфере.

произвольным. Присутствие подобного символизма уже в самых начатках человеческой речи приводит Потебню к заключению: “в создании языка нет произвола” [14, 116]. Но, с другой стороны, отражательная природа признака-представления еще не означает исчерпывающей мотивированности его знакового использования — и ввиду известной случайности закрепления знаковой функции именно за данным признаком, и ввиду “текучести значения” [14, 373], т.е. представляемого, обозначаемого содержания мысли. Коль скоро “мир ... неисчерпаем для познания” [9, 1-Н, 59] и “количество признаков в каждом кругу восприятий неисчерпаемо”, так что “понятие никогда не может стать замкнутым целым” [14, 194], коль скоро “немыслима точка зрения, с которой бы видны были все стороны вещи”, коль скоро “в слове невозможно представление, исключающее возможность другого представления” [14, 229], то нельзя исключить и известную случайность ассоциативной связи данного познаваемого объекта именно с этим, а не с каким-либо другим познанным объектом, например круглого матового колпака лампы с арбузом, а колоса кукурузы с веретеном пряжи [9,1-11, 17, 27], и именно по данному, а не какому-либо иному признаку, тем более что выбор признака-представления не является осознанным.

Выступая средством доводить до сознания новое значение [9, 1—11, 34] и инстинктивным началом самосознания [14, 170], представление возникает в сфере бессознательного. “...Само оно сознается только тогда, когда направим внимание на свойства нашего слова. Его можно сравнить с глазом, который сам себя не видит” [9,1-II, 34-35].

Несмотря на семантическую бедность, а скорее всего, именно благодаря ей, представление играет главную роль в познании и в видоизменении доязычной мысли, и “только представление вызывает дальнейшие, исключительно человеческие преобразования чувственного образа” [14, 147]. К ним относятся: объединение признаков, комплексно данных в чувственном образе, установление их внутренней связи, группировка вокруг представления как центра образа и тем самым отделение данного объекта мысли от других [14, 186, 302]; сознание единства и общности чувственного образа; сознательное обобщение и классификация наблюдаемых явлений [12, 247]. Сама возможность постоянного роста мыслительного содержания и соответственно расширения значения слова также заложена в представлении. Благодаря его активной роли содержание в известном смысле выводится из формы, составляющей часть самого содержания. В самом деле, “лишь объединив чувственные образы посредством представления, мы создаем такой объект мысли, содержание которого способно развиваться, — создаем формы, в которые удобно будет ложиться всякий новый признак” [12,248]. Каждое применение слова к новым признакам, заключенным в

значении слова помимо представления (а значение, по Потебне, есть совокупность признаков, заключенных в образе), увеличивает его содержание. Вместе с тем растет несоответствие между представлением и значением. По мере того как “посредством соединения представления с другими представлениями производится расчленение образа, превращение его в понятие” [14, 302], разрыв между представлением и значением увеличивается. Когда в ряду других признаков представление оказывается несущественным, оно теряется [12, 250-251; 14,167].

В результате структура как означаемого, так и знака в целом в трактовке Потебни оказывается весьма динамичной. Эта динамичность обусловлена тем, что ввиду историчности человеческого познания [14, 306] “содержание самосознания, то есть разделение всего, что есть и было в сознании, на л и не-я, есть нечто постоянно развивающееся” [14, 170]. Соответственно в ходе познавательной деятельности изменяется и отношение людей к знакам, и воздействие знаков на людей. С эволюцией мировосприятия и самосознания изменяется оценка самой знаковой функции, зависящая от того, осознают или нет носители языка, что словесный знак только обозначает и называет предмет, но не есть сам этот предмет, его суть, что язычное и мыслительное содержание (представление и значение) разнородны и не тождественны.

Неоднократно подчеркивая нетождественность знака-представления и значения [9,1-II, 18, 34] и указывая на недопустимость смешения свойств слова и свойств образа и понятия [9,1—11, 53], Потебня дает пространственное осмысление отношений как внутри языкового знака, так и между языковыми знаками. В само определение знака Потебня включает пространственные ориентиры. “Знак, — пишет он, — будучи доступнее означаемого, служит средством приблизить к себе это последнее, которое и есть настоящая цель. Означаемое есть всегда нечто отдаленное (выделено мною. — Л.З.), скрытое, трудно познаваемое сравнительно со знаком” [9,1—11, 16].

В своем анализе отношений между означаемым и означающим (прежде всего между значением и его представлением) Потебня исходит из того, что “язык есть искусство, и речь, как всякое произведение искусства, не равна изображаемому” [9, IV, 139]. То же относится и к отдельному словесному знаку, который как элемент языка есть акт бессознательного творчества и “имеет все свойства художественного произведения” [ 14, 196], несмотря на особую природу изобразительности в слове. “... Нет слова, которое могло бы «изобразить», нарисовать форму, вид предмета, ибо слово может иметь или один признак (представление), или не иметь никакого. Изобразительность слова есть живость его представления”, т.е. способа обозначения, но не свойство обозначаемого образа или понятия [9,1-11,53].

“...Во всяком вновь возникающем слове обозначение его значения знаком есть всегда иносказание, аллегория, так как между одним признаком (представлением) и массою признаков (значением) всегда находится значительное расстояние” [12, 249]. “Никогда значение слова ... не было равно его внутренней форме, т.е. тому признаку, которым обозначено значение” [9, IV, 113]: “в значении всегда заключено больше, чем в представлении” [14, 302]. Но, несмотря на изначальное неравенство, отношение между означающим (представлением, образом) и означаемым (значением, содержанием) интерпретируется носителями языка по-разному, прежде всего в зависимости от накопленного к тому времени “капитала мысли”. Пространственная интерпретация этого отношения приобретает мировоззренческую значимость. Чем меньшим капиталом мысли обладают люди, тем вероятнее, что “при недостаточности наблюдений и при чрезвычайно слабом сознании этой недостаточности” [14, 437] “человек не только не отделяет слова от мысли, но даже не отделяет слова от вещи” [12, 241]. Это тем более вероятно, что “первоначально расстояние между образом и значением было весьма мало” [14, 421] в силу чрезвычайной ограниченности последнего. Лишь позднее, с расширением значения в процессе познания, с осознанием различия между относительно субъективным и относительно объективным содержанием мысли [14, 420], человек осознает разнородность образа и значения. Эта эволюция самосознания и отношения личности к природе находит отражение в смене типов языкового мышления — от мифического к собственно поэтическому и далее к прозаическому. Соответственно меняется структура означаемого как целостности в его отношении к внешнему знаку. Мыслительное содержание слова (его дальнейшее значение) эволюционирует от очень ограниченного целостного конкретного чувственного образа через все более насыщенный и расчлененный образ к понятию. С ростом содержания образа увеличивается расстояние между ним и представляющим его признаком и все очевиднее становится их несоизмеримость. Когда вместе с образованием понятия представление становится несущественным, все реже и реже входит в сознание [14, 301] и, наконец, затемняется [14, 303], утрачивая функцию представителя известного мыслительного содержания, трехчленная структура означаемого внешнего знака (представление — ближайшее значение — дальнейшее значение) сменяется двучленной (ближайшее значение — дальнейшее значение). С утратой внутреннего знака-представления заместителем значения остается только внешний знак-звук, слово из образного превращается в безобразное, из знака-символа известного содержания — в чистое указание на мысль [14, 167]. Соответственно и отношение говорящих к употребляемым знакам становится менее активным ввиду невозможности объяснить их чем-либо, кроме предания [14, 299-300]. Но даже когда представление забылось, оно не исчезает

бесследно, и связь между звуком и значением лишь кажется произвольной, ибо сохраняется разница между данным словом и соответствующим словом другого языка “в количестве предикатов, вещественным средоточием коих служило представление” [9,1-

Н, 19].

Из сказанного ясно, что, вопреки сложившемуся мнению [17, 24], Потебня вовсе не ограничивается исследованием языковых знаков исключительно в семантическом аспекте. Семантический аспект органично сочетается у Потебни с прагматическим, приобретая благодаря этому мировоззренческую значимость: в концепции Потебни отношение знаков к обозначаемым объектам неотделимо от отношения к знакам познающих данные объекты субъектов — носителей языка. Рассматривая интерпретацию знаков носителями языка в зависимости от степени развития их самосознания, анализируя отношения между элементами слова — между звуком и значением, представлением и значением, в частности выявляя причины неоднозначного соотношения последних и обосновывая таким образом задолго до С.О. Карцевского принцип асимметричного дуализма языкового знака, заложенный в свойствах как познаваемого объекта (многосторонность любого предмета), так и познающего субъекта (возможность множества различных точек зрения на один и тот же предмет), Потебня тем самым разрабатывает знаковую теорию языка в единстве семантики и прагматики.

Не обойден вниманием и собственно прагматический аспект. Потебня анализирует и отношение говорящих к употребляемым словам, и действие речи и слова на говорящего и слушающего [14, 299-300, 305-308]. Вскрывая механизмы понимания — непонимания в речевом общении через структуру знака, через разграничение общих для всех, “народных” значений, с одной стороны, и “личных” значений — с другой, Потебня показывает, что понимание представляет собой творческий акт, состоящий не в передаче, а в возбуждении мысли [14, 305-308], и что именно общее для всех язычное содержание, т.е. “ближайшее, или формальное, значение слов, вместе с представлением, делает возможным то, что говорящий и слушающий понимают друг друга” [9, 1—11, 20]. Непонимание же обусловлено расхождением дальнейших значений, т.е. мыслительного содержания: “значение, группа признаков объясняемого, составилось в говорящем и понимающем самостоятельно и потому различно” [12, 252; см. также: 14, 538-539].

Рассмотрение процесса понимания (подробнее см.: [4, 96-100]) служит для Потебни новым подтверждением того, что язык как средство создания мысли не является выражением готовой мысли с помощью условных знаков [14,307].

Не остается без внимания и синтактика языковых знаков и ее связь с семантикой и прагматикой. Для Потебни, поставившего во главу угла познавательную функцию языка, немыслимо рассмотрение знака вне знаковой ситуации, поскольку только в ней

знак выполняет функцию обозначения конкретного предмета или явления реальной действительности. Так как знаковая ситуация реализуется в контексте, актуализирующем значение языковых знаков и отсылающем к конкретному предмету обозначаемой действительности, Потебня постоянно подчеркивает, что “всякое значение узнается только по контексту” [13, 207] и что “в слове все зависит от употребления” [9,1-11, 41]. Именно употребление выявляет синтактические свойства знака, его отношения к другим знакам, а через отношения обнаруживает его значение.

В самом деле, по Потебне, “значение слова возможно только в речи” [9,1—11, 42], ибо только в ней оно обнаруживает свои лексические и формальные свойства. При этом под речью Потебня понимает, по существу, необходимый синтагматический контекст, а именно “такое сочетание слов, из которого видно... значение входящих в него элементов”. Это может быть одно предложение или ряд соединенных предложений [9,1-

II, 42]5. Но значение слов видно из речи “лишь до некоторой степени”, “и речи, в значении известной совокупности предложений, недостаточно для понимания входящего в нее слова”, ибо “речь в свою очередь существует как часть большего целого, именно языка”, и они не могут быть оторваны друг от друга. “Для понимания речи нужно присутствие в душе многочисленных отношений данных в этой речи явлений к другим, которые в самый момент речи остаются, как говорят, «за порогом сознания», не освещаясь полным его светом. ... Без своего ведома говорящий при употреблении данного слова принимает в соображение то большее, то меньшее число рядов явлений в языке” [9,1-11,44].

Явно различая таким образом синтагматические и парадигматические отношения, Потебня отчетливо осознает не только их единство, но и их зависимость от типа языка, от степени разграничения в нем вещественного, лексического и формального, грамматического. В формальных, по Потебне [9, 1-11, 37], или грамматических, по Соссюру [16, 165], языках при четком разграничении лексического и грамматического парадигматические, категориальные свойства слова задают и его синтагматические характеристики. В частности, в индоевропейских (арийских) языках “слово заключает в себе указание на известное содержание, свойственное только ему одному, и вместе с тем указание на один или несколько общих разрядов, называемых грамматическими категориями, под которые содержание этого слова подводится наравне с содержанием многих других. Указание на такой разряд определяет постоянную роль слова в речи, его постоянное отношение к другим словам”, его синтаксические функции [9, 1—11, 35]. Соответственно в формальных языках наглядно обнаруживается взаимосвязь между

5 Ср. у Гумбольдта: “Как правило, слово получает свой полный смысл только внутри сочетания, в котором оно выступает” [2,168].

членением синтагм и образованием парадигм, например между разложением слов на значащие составные части и исчислением последних, с одной стороны, и распределением слов по семействам, объединенным общностью какой-либо из составных частей слова (корня, суффикса и т.п.), — с другой [10, 159]. В отличие от этого в неформальных, или лексических, языках “подведение лексического содержания под общие схемы, каковы предмет и его пространственные отношения, действие, время, лицо и пр., требует каждый раз нового усилия мысли. То, что мы представляем формою, в них является лишь содержанием, так что грамматической формы они вовсе не имеют” [9,1-11, 38].

При анализе связей между единицами языка Потебня, как до него Гумбольдт, а после него Соссюр, придает огромное значение их относительным свойствам. Подчеркивая народно-субъективный характер грамматических различий [9, IV, 93], Потебня в определении значения формы исходит из ее места в составе целого — в речи и в схеме форм, как то: в схеме предложения, в словоизменительной парадигме [9,1-11,85-86, 44]. Соответственно учитывается общность отношений, характеризующих те или иные ряды значений [9, 1-11, 43]. Опознание формы, согласно Потебне, основывается на всей системе языка, при этом наличие/отсутствие противоположения (“противня”) и функциональное тождество важнее материального различия [9, 1—11, 45, 454; 9, IV, 157]: “нет формы, присутствие и функция коей узнавались бы иначе, как по смыслу, т.е. по связи с другими словами и формами в речи и языке” [9,1—II, 45].

Однако в отличие от Соссюра и современной семиотики Потебня не сводит синтактику языковых знаков к синтагматике и парадигматике, а знаковую систему ■— исключительно к синхронии. Данный строй языка — лишь звено в цепи исторического развития, и “в каждый момент речи наша самодеятельность направляется всею массою прежде созданного языка” [9, I—II, 45]. Если ранее созданное не перестраивается заново при других условиях, то тем не менее “изменяет свой вид и значение в целом единственно от присутствия нового” [9, 1-11, 131]. В языке как исторически развивающейся знаковой системе “ни реальное, ни формальное значение слова не могут существовать сами по себе” уже в силу символичности языка [9, IV, 113], в соответствии с которой знак как символ-представление есть отношение к значению предыдущего слова и указание, намек на значение последующего слова [9, 1—11, 17-18]. Каждое представление обусловлено рядом предшествующих представлений вплоть до начала слова [9, IV, 113], вследствие чего “при определении значения грамматической формы, и вообще слова, нам нужны ... категории первообразные и производные, исторически предшествующие и последующие” [9, IV, 217]. Это тем более важно, что системно и исторически обусловлены все элементы означаемого, включая дальнейшее и ближайшее

значение. То же относится и к грамматическим категориям. Они изменяются даже в относительно небольшие периоды, а вместе с ними изменяется и предложение, в котором они возникают и изменяются [9, 1—11, 82-83] и без которого было бы невозможно разложение чувственного образа и превращение его в понятие, а значит, и расширение значения слова, ибо для этого требуется соединение и сравнение одного чувственного образа с другими, каковое осуществлялось уже в первоначальных предложениях [14,159].

Развитие отношений между знаками Потебня рассматривает в пространственно-временной перспективе с опорой на противоположение изо-бразительности/неизобразительности. В парадигматике “формы и вообще значения распадаются на две группы. Одни стоят, так сказать, на краю горизонта, так что за ними ничего не видно. Таковы слова этимологически темные, коим предшествующих наблюдатель не знает... Другие ближе к наблюдателю, заключают в себе явственные указания на свои предыдущие” [9,1—11,51]. “Одновременное существование в языке слов образных и безобразных условлено свойствами нашей мысли, зависимой от прошедшего и стремящейся в будущее” [14, 303]. В разделении грамматических категорий, в том числе частей речи, на первообразные и производные, исторически предшествующие и последующие действует тот же принцип, что и в отдельных словах: “как вообще в развитии мысли и языка образное выражение древнее безобразного и всегда предполагается им, так, в частности, понятия действия, качества суть относительно поздние отвлечения” [9,111, 218]. Напротив, “существительное, т.е. (первонач.) название признака вместе с субстанцией, которой приписываются и другие признаки, ближе к чувственному образу (который может быть указан и отчасти изображен) и потому первообразнее, чем прилагательное, имя признака без определенной субстанции, не указуемого и никак не изобразимого. Точно так же не указуемо и не изобразимо действие само по себе” [9, III, 60]. В синтагматике, а именно в развитии предложения, так же как в развитии живописи, отсутствие перспективы древнее ее присутствия, паратактические связи грамматических форм внутри предложения [Там же, 163] и между предложениями [9, 1—11, 128; 9, III, 505) древнее гипотактических (подробнее см.: [4,121-125]).

Историческая обусловленность языковых знаков и отношений между ними означает для Потебни принципиальную невозможность проведения такой жесткой разграничительной линии между историей языка и его состоянием, между диахронией и синхронией, какую пытался провести Соссюр, связывавший существование языка как системы произвольных знаков исключительно с синхронией [16, 113, 116; 15, 91, 100, 116, 191]. В трактовке Потебни языковой знак-символ вбирает в себя неисчерпаемость

мира для познания [9, 1-11, 59] и как следствие неограниченность развития языка [14,436].

Сама возможность развития, в том числе в понимании мира и себя, заложена в первоначальной символичности слова, в способности его внутренней формы благодаря ее пустоте, когда смысл не дан, но только задан, возбуждать самое разнообразное и неисчерпаемое содержание без конечной определимости [14, 180-182]. Этому способствует динамичность языкового знака, выражающаяся, в частности, в оборачиваемости формы и содержания [14, 177-178], когда “функции знака и значения не раз навсегда связаны с известными сочетаниями восприятий и ... бывшее прежде значением в свою очередь становится знаком другого значения”, причем “одно значение слова вследствие своей сложности может служить источником нескольким знакам, т.е. нескольким другим словам” [9, 1—11, 17]. Наконец, способность языка к безграничному расширению Потебня связывает еще и с тем, что количество комбинаций, которые можно произвести из наличных элементов языка, так же безгранично, как в цифрах и шахматах [10, 134-135], а “образность отдельных слов и постоянных сочетаний, как бы ни была она заметна, ничтожна сравнительно с способностью языков создавать образы из сочетания слов, все равно, образных или безобразных” [14, 370]. Развитие касается всех частей языкового строения, включая грамматику. “Если мир, как мы верим, — пишет Потебня, — неисчерпаем для познания и если верно, что не может быть найдено пределов лексическому развитию языка, то нельзя назначить и черты, ограничивающей количество и качество возможных в формальном языке категорий” [9,1-11, 59].

Таким образом, органичный синтез системного и исторического подходов к языку с семиотическим позволил А.А. Потебне выявить природу словесного знака, осуществить анализ языковых знаков в единстве семантического, прагматического и синтактического аспектов и действительно показать, как в языковом знаке-символе претворяется диалектическое единство субъективного и объективного, индивидуального (личного) и социального (народного), психического и физического, бессознательного и сознания, чувственного и рационального, как в единстве языкового и мыслительного содержания реализуется единство формы и содержания, а в единстве синтагматики, парадигматики и эпидигматики — единство языковой структуры. Тем самым А.А. Потебне удалось всесторонне раскрыть “соединяющий смысл символического познания” [1, 29].

Литература

1. Белый А. Символизм. М., 1910.

2. Гумбольдт В. фон. Избранные труды по языкознанию. М., 1984.

3. Гумбольдт В. фон. Язык и философия культуры. М., 1985.

4. Зубкова Л.Г. Лингвистические учения конца XVIII - начала XX в.: Развитие общей теории языка в системных концепциях. М., 1989.

5. Зубкова Л.Г. Фонологическая типология слова. М., 1990.

6. Зубкова Л.Г. Язык в зеркале знаковых теорий: к определению детерминанты лингвистической концепции Ф. де Соссюра. — Вестник РУДН, Серия Лингвистика, 1995, №2.

7. Лосев А.Ф. Знак. Символ. Миф. М., 1982.

8. Платон. Собрание сочинений в 4-х т. М., 1994.

9. Потебня А.А. Из записок по русской грамматике. Т. 1-11. М., 1958; Т. Ш. М., 1968; Т. IV. М., 1977.

10. Потебня А.А. История русского языка. — Потебнянські читання. К., 1981.

И.Потебня А.А. Основы поэтики: Хрестоматия по истории русского языкознания. М., 1973.

12. Потебня А.А. Психология поэтического и прозаического мышления: Хрестоматия по истории русского языкознания. М., 1973.

13.Потебня А.А. Теоретическая поэтика. М., 1990.

14. Потебня А.А. Эстетика и поэтика. М., 1976.

15. Соссюр Ф. де. Заметки по общей лингвистике. М., 1990.

1 в.Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. М., 1977.

17.Степанов Ю.С. В мире семиотики: Семиотика. М., 1983.

UDC 800.1

LANGUAGE IN THE MIRROR OF SYSTEMIC SIGN THEORIES: PLATO — W. VON HUMBOLDT — A.A. POTEBNJA

L.G. ZUBKOVA

Department of General and Russian linguistics Russian People’s Friendship University Miklukho-Maklaya, 6, 117198, Moscow, Russia

Basing on the analysis of systemic sign theories the author proves how the synthesis of both the systemic and historical approaches combined with the semiotical one provides for revealing the unity of opposites in the language sign-symbol.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.