Научная статья на тему '"я есмь" и "я кажусь". К 100-летию Н. С. Гринбаума'

"я есмь" и "я кажусь". К 100-летию Н. С. Гринбаума Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
125
17
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «"я есмь" и "я кажусь". К 100-летию Н. С. Гринбаума»

Памятные даты

íííííííííííí

Алексей Гринбаум

«Я ЕСМЬ» И «Я КАЖУСЬ» К 100-летию Натана Соломоновича Гринбаума

Изгнанник, говорит Плутарх в De exilio (602F), может лишь повторять как заклинание строку из Пиндара: «В доле моей ни бунта, ни горя» («Oú nevBérov 8' e^a%ov, oú cxacírov»). Лишь как заклинание, а не утешение, потому что в этих словах ложь. Прежде чем предъявить эту ложь как наставление, назидание, Пиндар в пеане к кеосцам (Pind. Pae. IV, 40) не скрывает истинных эмоций изгнанника:

.. .ТрЕЮ TOI ЛО^ЕЦОУ

Aióq 'EvvoaíSav те Рариктилоу. X0óva toí поте ка! отрат0у á0póov nép,yav KEpauvra TpióSovTÍ те éq tóv Работ TápTapov ép,av ца-ТЕра ^tnóvTEq ка! o^ov oíkov ЕтеркЕа. Боюсь войны Зевса, боюсь Землетрясущего бога, чей гулок удар. Молнией и трезубцем они землю и люд

обрушили в недра Тартара. Оставили только мою мать и дом за ладной оградою.

Натану Соломоновичу Гринбауму не досталось и этой античной судьбы - покинув в начале Второй мировой войны Польшу, он ни свою мать, ни дом больше не увидел. Гетто и газовые камеры оказалась беспощаднее молнии и трезубца.

Для выживших весом, однако, не точный счет жертв, но вопрос о том, как вообще можно жить после катастрофы shoah). Ибо, каким бы оружием ни велась война, в результате от всего человека остается лишь страх. Не только страх высшей власти, чей гулок удар, под чьей сверхзвуковой силою человек

боится выйти на улицу, боится изменчивой речи, но и в конечном счете страх собственного «я есмь». Он крылом накрывает быт, он поит огненным вином, его волна опережает сам удар. Еще быстрая мысль Зевса только зародилась, а уже весь человек есть страх. Ему нельзя не уступить победу.

Шансом на выживание, спасением от страха Зевса войны мнится полное растворение в «я кажусь». Поэтому всякая попытка «я есмь», как бы рано или поздно она ни совершалась, есть проявление колоссальной смелости. Чтобы превзойти «я кажусь» и решиться на «я есмь», Натану Соломоновичу потребовались долгие годы. Преодолеть и победить страх оказалось невозможным, но, построив поначалу из строгих правил нестойкий каркас для мира «я кажусь», удалось впоследствии научить себя «я есмь». Сказанному сначала внутренним тихим голосом - «я есмь» в выборе профессии, в решении создавать жизнь; затем - публично, на письме.

ra^àxnç öv, éXXnviÇeiv.

Хоть галлом был, жизнь грека вёл.

Так пишет Филострат о Фаворине из Арля (Philost. Vit. Soph. 489), и этой же фразой можно определить «я есмь» Натана Соломоновича. На фоне незатихающего гула от удара землетрясущего бога неотвязным, вечнопульсирующим содержанием жизни становится поиск возможных путей ухода от «я кажусь». Оказывается, что несмотря на все перипетии новейшей истории остается открытой дорога, уже в древности данная и галлу, и варягу, и скифу, и сирийцу. Это путь naiSeía, более того - путь знания (^áB^^a) через созерцание (Beropía). Ведь у грамматиков и геометров никакое изгнание не может отнять nappn^ía, когда они беседуют о предметах, в которых сведущи (Plut. De exilio 6O6C). Занятый созерцанием, как говорит Аристотель (Arist. Nic. Eth. 1177а), может жить сам по себе, а в мире после Зевса войны это значит - просто может жить.

При необходимости ухода от «я кажусь» изгнание становится поводом не для поиска, а для переопределения жизни. Когда «я кажусь» накрывает собой быт, человеку нужна, чтобы это накрытие приподнять, как минимум еще одна жизнь, которая оказывается на деле единственной - поскольку «я был» немыслимо из-за страха. Лишь в этой новой жизни «я есмь» не только необходимо, но и наконец возможно. Поэтому так важен глагол, описывающий то, что дано в настоящем времени, лучше

- не глагол даже, а прилагательное, тихо прилепившееся, словно нынешнее имя, к осмелевшему «я есмь»:

2áp5is; ápxaíai, naxéprav vopó; sí p,sv év ú^ív ЁхрЕф0цау, Kspva; ^v ti; av ^ PaKé^a; Хриооф0ро^, p^oorav ^á^a xúp,nava. Nuv Sé рш A^Kpav

owopa, Kai Snápxa; sípi no^uxpínoSoc;,

Kai Moúaa; éSánv 'E^iKravíSac;, ai p,s xupávvrav

6^Kav KavSaú^sra p,sítpva Kai Túysra.

Если бы древние Сарды, отчий край, воспитали

Галлом бы стал, поднос Матери в злате кружащим,

Рвущим трескучий тимпан.

Ныне же имя - Алкман.

Родиной многотреножная Спарта.

Грамота от Муз Геликонских. Я ими

Выше тираннов Кандавла и Гига воздвигнут.

Эта эпиграмма Александра Этолийского на Алкмана (Anth. Pal. 7, 709), которым в числе других ранних греческих лириков занимался Натан Соломонович, интересна употреблением глагола eí^i в центральной утвердительной позиции: «я есмь». Алкман не просто покинул Сарды, но даже название этого города перестало для него что-то значить. Вместо «я кажусь» и «я был», то есть вместо представления о тщательно вылепленной и построенной жизни в Спарте как второй, а не первой, Алкман уверенно говорит о ней как о единственно сущей: «я спартанец». Это и есть предмет его гордости, а вовсе не надуманное высокомерие последней строки в отношении властителей Сард. Алкман горд, что он истинно стал из Спарты, что смог сказать «я есмь» и живет в языке, тогда как Кандавл с Гигом, завалившим эллинские Дельфы варварским золотом, стали в петербургском Каменном театре персонажами балета -тиранны, танцующие перед императором. Поскольку «я есмь», данное по праву рождения, не может быть предметом гордости

- по Ролзу, за «завесой незнания» все сведения об этом незаслуженном «я есмь» стираются1, - моральное преимущество дает только то «я есмь», которое человек вылепил сам из неведомой смелости под неусыпным гулом «я кажусь».

1 J. Rawls, A Theory of Justice. Harvard University Press, 1971. Русский перевод: Дж. Ролз «Теория справедливости», Новосибирск: изд-во НГУ, 1995.

Поэт горд тем, что его имя (oúvo^a) - Алкман. Прежнее лидийское имя не упомянуто, но нам ясно сообщается о его былом существовании. Так же Лукиан из Самосаты в De Dea Syria не называет древнего сирийского названия (oúvo^a) Иера-полиса, а лишь греческое именование (Luc. De Dea Syria 1). Казалось бы, схема та же: эллинизация - человека ли, города ли - дает ему и место в жизни - краткой биологической либо исторической - и новое имя, единосущее самому человеку или городу. Других имен нет, и поминать старые бессмысленно: «То был не я, то был другой». Лишь в такой ситуации возможен уход от «я кажусь» к «я есмь».

Однако оказывается, что «я кажусь» ослабевает, но совсем стерто быть не может. У Лукиана Иераполис - не имя, не название, но эпоним, после-звание (énrovu^ín) города в честь новоустановленного культа. Такое послезвание не может претендовать на место в «я есмь», поскольку по природе оно не равно имени. То же с человеком, и тот же Лукиан выводит сильнейшую по боли признания формулу: каце Súpov ovxa, «я тоже сириец» (Luc. Adv. Indoc. 19).

Стоило ли становиться настоящим эллином, а не постыдным его подобием, чтобы затем, всё поставив вверх ногами, вдруг вернуться к варварскому «я тоже сириец»? Мало того. «Я тоже сириец» вовсе не означает, что старое нельзя стереть до конца, потому, якобы, что оно сделано из упорнейшего материала - собственной памяти. Смысл в том, что «я тоже сириец» требует смелости. Как же? Смелость, получается, нужна не только для воздвижения «я есмь», но и для его же ниспровержения, то есть для того, чтобы признать и произнести внутри нового «я есмь» старое «я был», а значит допустить отзвук страшного «я кажусь». Обычно это называется способностью принять свое прошлое, еще точнее - способностью смотреть страху в глаза. Но зачем в них смотреть, если для того именно, чтобы этого избежать, и стоило становиться эллином?

Натан Соломонович и Янина Львовна в конце жизни читали не только Гомера, но и Тору. Два этих рода чтения были друг другу неравнозначны: если в первом случае давно заученный текст декламировался по памяти, то ко второй книге они относились как к редкой левантийской диковинке. Тора интересовала их, как Лукиана интересовал культ Сирийской богини, как Алкмана - иератические ужимки жреца. В этом чтении заключен был новый страх, на этот раз осознанный и уже не всепоглощающий, - страх не узнать собственное будущее. Если гул

прошлого окончательно затих, оно тем не менее сохраняло способность возвратиться через будущее, и подготовиться к встрече можно было единственным путем - включить само будущее в пайдею, то есть обнаружить и осмыслить его внутри круга чтения и знания.

Встреча с будущим была, конечно, встречей со смертью.

«Я тоже сириец», - говорит Лукиан, и мы по привычке слышим в его словах иронию. Но здесь нет иронии - лишь улыбка узнавания. Кажется, что взгляд говорящего повернут в прошлое, но на самом деле он устремлен в будущее: на смерть и, поверх смерти, в то «чересчур далеко», в котором задержаться может лишь мысль, но не глаз. В бессмертии человек есть то, что он пишет: там имя и эпоним сливаются, «я кажусь» и «я есмь» неразличимы. Там нет страха, там жизнь есть речь, там на дрожжах быта речь поднимается и застывает в нетекучем тексте. Заголовок этого текста, его название нельзя найти у Лукиана, но можно - в истории изгнанников XXI века: «Все мы сирийцы».

Натан Соломонович Гринбаум выступает с докладом на Чтениях памяти И. М. Тронского в 2007 г.

ВОСПОМИНАНИЯ Н. С. ГРИНБАУМА И Я. Л. НЕЙМАРК

Натан Соломонович Гринбаум (1916—2011) — магистрант Варшавского, аспирант Ленинградского и профессор Кишиневского университетов — изучал микенскую культуру и линейное письмо Б, язык Пиндара и ранних лириков: Симонида, Вакхилида, Алкмана, Стеси-хора. После защиты в 1948 году под руководством акад. И.И. Толстого одной из первых в ЛГУ послевоенных кандидатских диссертаций, посвященной языку Алкея, был направлен в Молдавию, где и работал до 1978 года. Натан Соломонович был одним из основателей и многолетним заведующим кафедрой классической филологии Кишиневского государственного университета. В 1969 году он защитил в Московском государственном университете докторскую диссертацию, впоследствии неоднократно читал там же спецкурсы. После переезда в Ленинград служил преподавателем латинского языка в медицинском училище. В последние годы жизни благодаря помощи младших коллег Натан Соломонович увидел опубликованными книги, написанные «в стол» в 1980-е и 1990-е годы.

Сохранились семейные воспоминания Натана Соломоновича и его жены Янины Лейбовны (Львовны) Неймарк о детстве в Польше и бегстве в СССР в 1939 году. Мы публикуем их без изменений.

А. Гринбаум

***

Говорит Янина Львовна:

Я родилась в Лодзи 16 сентября 1920 года. Со стороны отца мой дед был известным врачом; я его, правда, не знала. Отец женился поздно: ему было тогда пятьдесят лет, а маме тридцать пять. У отца это был второй брак - первая жена умерла. У мамы тоже была какая-то любовь, но я про это тогда не спрашивала...

В семье деда было семеро детей. Так как дед был состоятельным человеком, то и отец мой тоже был небеден. Переехав в Лодзь, отец открыл ткацкое производство. Тогда семья жила в двухэтажном доме на втором этаже. Позже дом этот пришлось продать.

Со стороны мамы семейная легенда сохранила, что ее дед, то есть мой прадед, участвовал в Польском восстании 1863 года, сидел потом в тюрьме «Павиак» в Варшаве и заработал там в сыром подвале ревматизм - это считалось в семье большим несчастьем. В маминой семье было трое детей. Она сама когда-то даже, помню, написала пьесу, которая ставилась в городском театре. Пьеса называлась «Возрождённая Ева». Рукописный экземпляр лежал у нас в комнате в шкафу, но мне все было лень его прочитать.

Так мы и жили: папа, мама, младшая сестра и я. В 1927 году я поступила в школу - сначала частную, а потом в государст-

венную, так как дела у отца после войны шли все хуже и хуже. В Лодзи в то время была единственная женская государственная гимназия, и туда в первый класс в 1930 году я сдала вступительные экзамены.

Во время кризиса 1927 года отец окончательно разорился, пришлось продать и дом и имущество. Богатые родственники (братья отца - мои дядья) взяли отца управляющим в свой доходный дом, доставшийся им по наследству от дедушки. Отец должен был собирать плату, следить за порядком и т.п. За это братья платили ему 120 злотых в месяц. Килограмм масла, для примера, стоил 4 злотых. Мы стали жить в двух комнатах под чердаком в этом самом доме.

С тринадцати лет, то есть с третьего класса, я начала репетиторствовать. Наниматели обращались в школу, и им рекомендовали учеников для занятий. Учительница истории пани Хелена Заборовска, ведавшая к тому же репетиторством, меня любила, поэтому уроки у меня были и какие-то деньги заработать я могла. Так, уже в 1939 году я зарабатывала 100 злотых в месяц - это были большие деньги.

Помню еще одну историю. Примерно в пятом классе, когда финансовое положение стало уже совсем плохим, мне надо было получить «удостоверение бедности». Оно давало право платить в гимназии примерно в два раза меньше - а обыкновенно плата составляла 100-115 злотых за семестр. Перед приходом чиновника, который должен был проверить наше благосостояние, помню, дома снимали занавески, убирали скатерти, посуду. Да, в общем, в наших комнатах под чердаком немудрено было получить это удостоверение.

От всех потрясений у отца стало хуже с сердцем. Он чувствовал себя плохо, и врачи, видимо, не скрывали от него уже в 1935 году, что жить ему осталось максимум несколько месяцев. Тогда состоятельные родственники скинулись и отправили папу на месяц в санаторий «Трускавец» около Львова - «пить водичку». Помню, как мы с мамой встречали папу. Мы взяли извозчика, поехали на вокзал, я бросилась папе на шею, сказала: «Ну теперь все будет хорошо!», - а он ответил: «Уже поздно». Он уже тогда понимал...

Помню, 30 января 1936 года я возвращалась домой из гимназии отчего-то вся радостная, веселая, чуть ли не прыгала. В парадной меня встретил сосед - видно, он специально ждал меня. Он сказал: «Янка, успокойся. С отцом плохо». Когда я поднялась наверх, его уже не было.

Это было очень тяжело для меня. Я была вся как застывшая. На похороны приехали родственники, а потом мы возвращались домой, в пустой дом, уже без отца. Мы с мамой и сестрой приехали и выпили чаю - первый раз за полтора дня.

Помню, на следующий день после того, как умер отец, у меня должна была быть контрольная по математике. А я по ней получала то 5, то 3: ну, шестнадцать лет, не математика была тогда в голове. Когда я пришла домой, там был дядя, и я его тут же попросила, чтобы он позвонил в школу и сказал, что я на следующий день не приду, потому что умер папа.

В 1938 году я кончила гимназию, и надо было решать, что делать дальше. В аттестате зрелости у меня было все хорошо, но по математике «3» - это было огромное горе, но сделать ничего было нельзя. Пани Хелена мне тогда сказала, что если я решу поступать на исторический факультет в Варшавский университет, то она сможет мне помочь. Но я не хотела становиться историком, а хотела поступать на химический факультет. Когда-то давно я прочла маленькую книжку про то, как Мария Склодовска работала в каком-то сарае и вместе с Пьером Кюри открыла радий. И я захотела стать химиком.

Я поехала в Варшаву сдавать экзамены в университет. В Варшаве жила моя двоюродная сестра, она была адвокат и на 20 лет старше меня. Экзамен по французскому я сдала на «5», а по физике и математике провалилась. Пришлось возвращаться обратно в Лодзь. Пани Хелена, хоть на меня и обиделась за то, что я не поступила на историю, но все же помогла мне найти репетиторскую работу. Кроме того, в Лодзи был вечерний институт, который готовил биологов, биохимиков, что-то в этом роде. Я туда поступила.

Началось лето 1939 года. Я зарабатывала достаточно, чтобы обеспечить себя на лето, и когда мне предложили поехать в организовавшийся студенческий лагерь в Закопане, - это предгорье Татр - я согласилась. Больше из института не ехал никто, я поехала одна, но молодая - чего не сделаешь.

Теперь по поводу еврейского вопроса. У меня в классе в гимназии я была одна еврейка, и это совершенно не чувствовалось. Каждый день приходил ксендз, и все девочки молились -и я вместе с ними. Ничего в отношении ко мне не было, я никак не выделялась. Позже, году в 32-м, к нам в класс пришли несколько девочек, тоже евреек. Они увидели, что я молюсь со всеми и стали учить меня «уму-разуму». С тех пор на молитве

мы только стояли, но не молились. Больше никаких отличий не было.

Говорит Натан Соломонович:

Я родился 3 июня 1916 года в польском городке Томашув-Мазовецкий, но не знаю его, потому что, когда мне было несколько месяцев, а сестре Зосе - 10 лет, мама увезла нас к своим родственникам в город Ченстохов. Он был знаменит своим монастырём, в котором хранилась икона Богоматери Ченстоховской, когда-то спасшая Польшу от вражеского нашествия и считавшаяся чудотворной. На главной улице всегда было полно паломников, увечных, на коленях ползших к монастырю.

Таким образом, отца своего я не помню и никогда его не знал. Мама решила нас увезти оттого, наверное, что отец не мог обеспечить семью. Тогда про отца не спрашивал, а потом уже было поздно.

В Ченстохове мы поселились недалеко от маминой сестры тети Мины и её мужа дяди Исаака. У них было своих четверо сыновей, и я был как бы пятым в семье. Жили мы на первом этаже в темных, дальних комнатах - так было дешевле. Помню, каждую пятницу, так как у нас не было ванной, я бегал к тете с дядей и после того, как мылись все, мылся последним.

Мама работала, как могла, - вышивала, продавала что-то, но денег, особенно первое время, очень не хватало. Помню, однажды из магистрата пришло сообщение о новом налоге, и мы с мамой туда пошли; переходя улицу, она сказала: «Как бы я хотела, чтобы меня сейчас задавила повозка».

В десять лет я поступил в гимназию. Так как денег было мало, то бывало, что мама не могла заплатить, и я приходил в гимназию, а меня не пускали. Я пропускал несколько дней, неделю, но потом деньги выплачивались, и я снова ходил в гимназию. С третьего класса, то есть с тринадцати лет, я начал репетиторствовать. После этого денег стало немножко больше, и за гимназию было чем платить.

Гимназию я кончил в 1934 году. Мама хотела, чтобы я стал зубным врачом, потому что это приносит много денег и престижно. Чтобы помочь мне, она вышла замуж во второй раз за пожилого состоятельного человека и переехала в соседний городок Заверцье. С тех пор на каникулы я приезжал уже сюда, а не в Ченстохов.

Я поехал в Варшаву сдавать экзамены на медицинский факультет, но не сдал и поступил на классическую филологию.

Жить в Варшаве мне было негде, и первый год я работал воспитателем. Жил в одной семье под Варшавой, у них было двое сыновей, старший был ненормальным. Хоть он и очень ко мне привязался, но с ним было трудно. Он мог раздетый выбежать зимой на снег и куда-то побежать. Но на следующий год я жил уже в столице в комнате, которую мы снимали на двоих с Марком - я с ним случайно познакомился. Мы оба продолжали репетиторствовать. Найти работу, если ты еврей, становилось все труднее, поэтому мы давали объявления под вымышленными фамилиями - я был Судра, как звали одного моего гимназического одноклассника. Но это продолжалось, пока не обнаруживалось, кто я на самом деле, и меня тут же выгоняли.

В университете учиться тоже было трудно. На лекции я ходил редко, потому что это было небезопасно. Было такое место перед входом в университет, где евреев поджидали и избивали. А потом начались уже не только в городе, но и в самом университете погромы. Разъяренная толпа, сметая все на своем пути, набрасывалась на евреев. Определяли по внешнему виду. Однажды такая толпа ворвалась в университетскую библиотеку - книжные шкафы, полки были перевёрнуты, жертв сбрасывали с лестницы.

Я не мог не ходить в университет - нужны были книги. Однажды я попал под такую толпу. Я стоял в коридоре у стены, когда меня начали избивать. Я очнулся в крови. Девушки унесли меня в квартиру профессора Ф. Ф. Зелинского - он был в то время в Италии, и его квартира при университете была пустой. Там я пришел в себя, пролежал до вечера и в темноте пошел домой.

В студенческом билете в 1938 году ввели для евреев специальный штамп - маленький черный квадратик с пометкой. Тем, у кого были такие билеты, на лекциях разрешалось сидеть только с правой стороны, слева сидели остальные. Помню, на одной лекции левые места были все заполнены, а справа был только я один. В знак протеста я не садился и стоял. Все слева сидели, и никто не встал. Один студент, может, и встал бы, но его в таком случае ожидал бойкот, а он этого побоялся.

Университет я всё-таки кончил - за четыре года вместо пяти, в 1938 году. Получил диплом магистра. Полагалось пройти годичную практику учителем в школе, по окончании которой надо было написать и сдать работу. У меня была тема «Ложь в процессе обучения». Работы для евреев не было

совершенно, как и перспективы со временем ее найти. Летом 1939 года я поехал в студенческий лагерь в Закопане.

Говорит Янина Львовна:

Закопане - это курортный городок, он находится в долине, окружённой со всех сторон горами. В лагерь я приехала раньше Натана Соломоновича. Никого, конечно, не знала. Всю нашу группу поселили в домиках горцев: на лето они их, видимо, сдавали. Девушек и юношей поселили отдельно в разные домики. Накормили обедом, потом вечером мы пошли гулять. Говорили, что на следующий день к нам ещё должны приехать два студента из Варшавы - будет веселее. На следующий день, действительно, они приехали. Мы пошли все вместе в горы, там была площадка, окруженная отвесными скалами. Как-то мы туда забрались, и эти двое позже приехавших тоже. Там я услышала, как они спорят, какая профессия лучше. Один был за инженера-электрика, другой - за филолога-классика. Они приводили разные доводы, аргументы. Потом выяснилось, что они просто поменялись своими профессиями. Когда мы стали оттуда спускаться, надо было осторожно идти пешком, а я решила просто съехать - и оказалась внизу раньше всех.

Мы ходили по горам, отдыхали, словом. Однажды мы решили сходить на настоящую экскурсию - с ночёвкой в горы. У Марка была какая-то карта, и он выбрал маршрут, сказал, правда, что там есть одно не очень хорошее место, но мы его пройдём. Так мы шли весь день и пришли: тропинка обрывается и продолжается через несколько метров, а посередине совершенно гладкая отвесная скала и карниз шириной сантиметров в тридцать, а внизу - пропасть, самая настоящая пропасть. Надо было перейти. Мы были все в специальных туристских больших ботинках, ну и пошли: Нютек, потом я, потом Марк. Где-то ближе к концу я вдруг почувствовала, что одна нога у меня съехала с этого поребрика и висит в воздухе, и я стою только на одной ноге; держаться можно было только за ровную скалу. Нютек был впереди и помочь не мог, а Марк сказал: «Спокойно, Янка», - и как-то присел, что ли, и поставил мою ногу на место. Дальше мы уже дошли до тропинки. Марк спас мне жизнь, по сути. Я это, правда, сразу не поняла. Мы до вечера шли ещё, а ночью я осознала, что случилось. Идти дальше утром я уже не могла, но лагерь, благо, был недалеко.

Четырнадцатого июля отмечали день взятия Бастилии. По всему лагерю был праздник и вечером праздничный ужин. Давали котлеты, а обычно котлеты были только на обед. Все,

конечно, радовались; Нютек сочинил даже стихотворение по этому поводу.

Говорит Натан Соломонович:

Я был в тот вечер дежурным и разносил всем эти самые котлеты. А по поводу праздника был объявлен конкурс на лучшее стихотворение.

Говорит Янина Львовна:

Стихотворение было такое:

Niech zyje post^p! Wiwat demokracja! Ale byla dobra Dzisiejsza kolacja. Что означает: Да здравствует прогресс! Виват демократия! Однако сегодня был Замечательный ужин.

Под конец мы с Нютеком поссорились, как бывает, и, хоть мама и написала мне в письме, что она пришлёт денег и, если захочу, я смогу остаться ещё на месяц, я решила уехать. Ехали все вместе в поезде до Кракова, а потом я пересела, а остальные поехали в Варшаву. Когда я села в поезд, у меня лились слёзы, я не плакала, нет, но просто лились слёзы. Марк меня утешал.

Так я вернулась в Лодзь, а Нютек через несколько дней уехал из Закопане к маме в Заверцье.

Говорит Натан Соломонович:

Я приехал в Заверцье, а 1 сентября мы услышали, что началась война. Сначала никто не понимал, что случилось, но через несколько дней мы с мамой решили ехать в Варшаву. Когда мы приехали, то сестру с ее мужем уже не нашли - они были коммунисты и ушли в СССР. Граница была открыта. Марка в Варшаве не было. Вскоре пришли немцы. Помню, я стоял на углу какой-то улицы, кажется, аллей Уездовских, мимо ехали мотоциклы, и немцы, сидевшие на них, пели. Это было внешне красиво: они пели не хором, а по одному, сольно.

Через несколько дней начались облавы. Я попал в одну из них. Меня схватили, привели на какую-то стройку, и там надо было работать. Потом всех отпустили.

Из Варшавы нужно было уходить. Я попрощался с мамой -она, конечно, понимала, что мы больше не увидимся, а я был ещё молодой и думал, что это ненадолго. Мы пошли на восток. Шли пешком. На дорогах были толпы народа. Три раза в день немецкие самолёты обстреливали идущих из пулемётов. Мы

прятались от них в картофельную ботву, а позже стали идти только по ночам. На какой-то станции мы сели в товарный поезд и ехали в нём сутки. На каждой станции в вагон заходили немцы и кричали «Juden aus!». Я прижимался лицом к стенке и молил Бога, чтобы меня не заметили и кто-нибудь из соседей не показал на меня пальцем. Так мы добрались до реки Буг, по которой теперь проходила граница между СССР и Германией. Границу уже закрыли, и, когда мы переправились на другую сторону, поймавшие нас советские солдаты, как мы их ни умоляли, вернули нас через мост обратно немцам. Немцы посадили нас в какой-то сарай, отобрали все вещи, но на следующий день выпустили. Мы поняли, что надо переправляться как-то иначе и наняли проводника. Он перевёл нас через Буг по броду в ночь на 8 ноября - на другой стороне мы увидели невдалеке пограничный домик и на нём плакат «Да здравствует 22 годовщина Великой Октябрьской Социалистической Революции!». Нас и не заметили большей частью потому, что удачно было выбрано время - на рассвете после праздника. Мы дошли пешком до ближайшего городка, а там сели на поезд до Львова. Во Львове я надеялся найти профессора из Варшавы Жмигридера-Коноп-ку, который мог бы мне помочь, но выяснилось, что его за несколько дней до нашего приезда убили украинские националисты. Так я оказался во Львове, и не от кого было ждать помощи.

Говорит Янина Львовна:

Я вернулась домой, и мама предложила мне поехать с Иркой - младшей сестрой - в пансионат. Я сразу же согласилась, так как мне хотелось побыть одной, и была возможность уехать из Лодзи.

Ирка была с детства физически слабая, да и в школе ей тяжело было учиться. Я с ней общалась всегда мало, смотрела свысока, что ли. Она была на четыре года меня младше, в 39-ом ей было пятнадцать.

Мы приехали в этот пансионат; рядом была речка Пилица, и каждый день мы ходили на пляж. В этот месяц мои отношения с Иркой изменились. Мы на пляже всё время разговаривали и вообще с утра до вечера были вместе. Я как бы предчувствовала тогда... В пансионате мы провели недели две-три и вернулись в Лодзь.

Обстановка уже накалялась. Шли разговоры о войне. Генерал Смиглы заявил, что ни одна пуговица не упадёт с мундира польского солдата.

За несколько дней до 1 сентября мы с институтскими друзьями пошли погулять, и нам встретилась цыганка. Она предложила погадать. Я никогда особо не доверяла всему этому, но руку дала. Цыганка сказала мне, что меня ждёт дальний путь на восток, и там я найду своего королевича. Я сказала, что это всё неправда и, конечно же, никакой путь меня не ждёт.

Когда я услышала, что началась война, мамы не было дома. Я помнила её рассказы о том, как голодно им было в Первую Империалистическую, и поэтому сразу схватила чемодан и побежала в магазин, где мы всегда покупали продукты. Магазин был закрыт - все магазины были закрыты, но я постучала с чёрного входа, объяснила, кто я и что моя мама всегда покупала у них продукты. Так я купила целый чемодан сахара, муки и манки. Мама меня потом за это похвалила.

Шестнадцатого сентября, в мой день рождения, ко мне пришла подруга детства, и мы сидели в садике перед домом и болтали. Был солнечный день. Вдруг мы услышали, что идут немцы. Это было страшное зрелище. Сначала шли польские солдаты, измождённые, с опущенными лицами, раненых везли на повозках. Примерно через час после того, как они прошли, послышался шум и проехали немцы на мотоциклах и на машинах. Так Лодзь заняли немцы.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

В Лодзи через весь город проходит улица Петрковска. Лодзь делится ею на две части: западную и восточную. Первый приказ немцев был о том, что евреи могут жить только на западной стороне и им нельзя пересекать Петрковску. Если надо попасть в восточную часть, то приходилось обходить всю улицу - это было крюк километра в четыре.

Второй приказ был о том, что евреям нельзя покупать хлеб. Торговля вся была, естественно, частной, и тут же стали появляться очереди за хлебом. Помню, я однажды стояла в такой очереди. Мимо шёл эсэсовец и выставлял из очереди всех евреев. Он, может, не очень и разбирался, кто еврей, а кто нет, но с ним шёл поляк, который указывал: вот этого, того и того. Но я, кажется, как-то тогда осталась незамеченной.

У нас ещё была бабушка, которая жила одна где-то далеко, а ещё в июле она сломала бедро и теперь лежала дома. Мама решила перевезти её к нам. Втроём мы жили в одной комнате, а бабушка во второй. Топить было нечем, а уже начинало холодать. Мама привезла от бабушки печку-буржуйку, и мы поставили её посередине комнаты, а трубу отвели в форточку. Печку кое-как топили щепками, готовили и грели тоже на ней.

Мама была очень щепетильный человек. После смерти папы она собирала плату за дом, и последнюю, что она собрала, нужно было отнести дяде. Он жил в большом собственном доме в восточной части вместе со всей семьёй - дядя был богатый человек. Я пошла к нему. По дороге мне встретился патруль. Немец спросил: «Еврейка?» Я ответила: «Нет». Он бы может и отпустил, но тут поляк, с ним ходивший, спросил: «Паспорт!». А без паспортов ходить по городу было нельзя. Я достала паспорт, а там, конечно, было написано, кто я. Меня отвели в какой-то дом и заставили мыть какую-то квартиру. Там было много людей, задержанных на улице. Квартира была большая, хозяев, видимо, выкинули и готовили её для какого-нибудь начальника. Мне досталось окно, достаточно большое. И я мыла его с одиннадцати часов до трех. Каждый раз, когда я уже вроде кончала, приходил немец, тыкал в окно пальцем, говорил «грязно» и заставлял мыть с начала. Наконец нас отпустили, поняв, видимо, что больше ничего не выжмешь. Меня взялся провожать этот поляк-эсэсовец. Выяснилось, что он меня когда-то раньше знал: рядом с нами была немецкая школа, и я ходила туда слушать лекции по польской литературе. С одной стороны, идти с ним было хорошо, потому что безопасно, а с другой стороны, кто знал, что могло случится. Но он довёл меня до парадной и ушёл. Мне стало страшновато, потому что теперь он знал, где я живу.

В городе поползли слухи, что исчезают люди. По ночам за ними приезжают и куда-то увозят. Молодежь стала уходить. Кто побогаче, шли в Румынию, кто победнее - в СССР. Однажды ко мне пришла моя подруга Янка Лидер и предложила уехать вместе с нею, её мужем Юлеком и братом Юлека Оскаром. Янка училась со мной в институте, но на два курса старше, и была уже замужем. Я спросила маму, отпустит ли она меня, и она сказала, что отпустит, если даст согласие старшая в роду -старшей тогда была тётя, сестра отца. Я опять пошла на другую сторону в этот дом. Там жила тётя, и ещё мой двоюродный брат. Он сказал, что если бы его пустили, он тут же бы убежал к русским. Тётя сказала мне, что надо уходить, если есть возможность. Я вернулась домой и рассказала маме.

С собой я брала рюкзак и чемоданчик, 100 злотых - всё, что у меня тогда было, и буханку хлеба. У Юлека Лидера были состоятельные родители, и мне сказали, что о средствах я могу не беспокоиться.

Ушла я через день. Весь следующий день я ходила прощаться. Вечером попрощалась с бабушкой, так как уходить надо было в пять часов утра. Бабушка подарила мне как приданое серебряные ложки. Я сказала, что заберу их, когда вернусь, - не могла же я идти с ними. Ирке я сказала заботиться о маме и бабушке - ведь я уезжала, и всё хозяйство оставалось на неё. Мама сказала, что придёт на вокзал.

В пять утра за мной заехала Янка на извозчике. Дворник открыл ей (он, конечно, был куплен) и мы поехали к Лидерам. Там взяли Юлека, Оскара и вещи. У коляски был закрытый верх, чтобы не было видно, кто едет. Приехали на вокзал. Контролёр знал уже, видимо, кто мы, и пропустил. Конечно, ему тоже заплатили.

На вокзал приехали родители Янки и Юлека и моя мама. Там была решётка - их не пускали на перрон - и мы прощались через неё. Я говорила, что вернусь, а мама сказала: «Боюсь, мы больше никогда уже не увидимся». Это были её последние слова, которые я слышала.

Мы сели в поезд. Вагоны были сидячие, обычные. Меня посадили с краю, потому что я была меньше похожа на еврейку, потом села Янка, а в глубине Юлек с Оскаром: они выглядели как типичные евреи. Они закрылись газетами. Мы поехали в Краков. Несколько раз нас проверяли. В вагон заходил немец и спрашивал: «Евреи есть?» Кондуктор говорил «Нет», и немец проходил, не вглядываясь особо - тем более с краю сидела я, не похожая очень на еврейку.

В Кракове мы провели одну ночь, и добрались дальше до города Перемышль. Он разделён пополам рекой Сан: одна часть была советская, другая часть немецкая. Надо было перебраться на другую сторону. Юлек с Оскаром куда-то пошли и нашли проводника. Он взялся вести нас и ещё группу людей.

Была середина ноября. Мы пошли во время смены немецких постов по броду через Сан. Проводник довёл нас до середины реки и сказал, чтобы дальше шли сами на огонёк на берегу. Огонёк оказался домом. Там хлопотали какие-то женщины. Нас напоили кипятком. Один из мужчин, шедших с нами, дал всем таблетки хины. Одежду высушили за ночь, пока мы спали. Утром нас опять напоили кипятком и отпустили. Так я и не узнала, кто были эти люди, помогавшие нам.

Когда мы вышли, тут же наткнулись на советских солдат. Мы умоляли их не возвращать нас обратно и отпустить, но они сказали, что отведут нас в комендантуру в Перемышль. Мы

туда пришли, всех мужчин посадили в тюрьму, а женщин отпустили. Так мы с Янкой оказались одни на улице в незнакомом городе. Мы так и стояли перед комендантурой, пока к нам не подошёл какой-то мужчина. Он спросил, беженцы ли мы. Мы ответили, что беженцы, и он отвёл нас на свою квартиру. Там нас, правда, дальше кухни не пустили, но накормили и напоили. Этот мужчина оказался известным адвокатом.

Утром мы пошли выяснять, что стало с нашими мужчинами. Оказалось, что их выпустили, правда, пересмотрели все вещи. Особенно придирались к фотографиям - у Лидеров их было много, а я только попросила маму, когда уходила, дать мне фотографии свою, Ирки и отца. Нас спросили, куда мы идём, и мы ответили, что мы едем во Львов продолжать учёбу. Тогда нас посадили в поезд и отправили во Львов - даже за билеты мы, по-моему, не заплатили.

Я всегда пыталась понять, почему Лидеры пригласили меня с собой. Сначала несколько лет я думала, что это бескорыстно, но потом, когда наши отношения испортились, я поняла, что была просто прикрытием: во-первых, я не очень похожа на еврейку, во-вторых, два молодых человека и две девушки -меньше подозрений.

Все беженцы должны были зарегистрироваться, чтобы получить талоны на бесплатные обеды в столовой. Но это было единственное, что делали власти во Львове: жить было негде, работы не было. Янка и Юлек, правда, поселились у каких-то своих знакомых, Оскара тоже куда-то пристроили, а я осталась одна. Хотела поступить в университет, но уже была середина ноября - приём закончился. Купить в магазинах на наши старые злотые можно было только хлеб и сахар.

Однажды я встретила в столовой знакомых ещё со школы, и они мне сказали, что Нютек тоже во Львове - живёт в общежитии Политехнического института. Но мы были как бы в ссоре, и я пошла советоваться к Лидерам, будет ли прилично мне первой прийти к нему. Лидеры сказали, что в такой обстановке надо отбросить всякие условности, и я пошла. В общежитии мне сказали номер комнаты. Оказалось, что Нютеку сделали недавно прививку против какой-то болезни, и он лежит с высокой температурой. Так мы встретились снова.

Работы по-прежнему не было, но однажды в столовой знакомые сказали, что в какой-то книжной лавке висит объявление о поиске воспитательницы к детям. Я пошла, и меня взяли. Детей было двое лет трёх-четырёх. За ними надо было ходить,

кормить их, обстирывать, играть, гулять. Это было очень тяжело: я ведь никогда раньше не имела дела с такими маленькими детьми. Каждый день вечером ложилась спать с распухшей головой. Времени свободного не было совершенно, но с детьми надо было гулять по какому-то бульвару, и во время этих прогулок мы с Нютеком назначали свидания, чтобы хоть переговорить. Видимо, кто-то это заметил, и однажды хозяйка сказала мне, что в моих услугах больше не нуждаются и найдут более опытную няню. Я как раз только начинала ладить с детьми, но оказалась опять на улице. Дошло даже до того, что я просила дворничиху дома, где была книжная лавка, дать мне переночевать в каком-нибудь углу. Она сказала, чтобы я приходила вечером.

Во Львове около половины населения было беженцы - их было полмиллиона человек. Беженцы собирались на одной из площадей. Там я встретила случайно одноклассницу, её звали Ирка Соцка. Мать её была православной, а отец поляк. Они жили в Лодзи, потом переехали в Варшаву, а потом во Львов. Жили они в женском монастыре во Львове. Мать Ирки стала спрашивать, как у меня дела; я ей всё рассказала. А ещё в Лодзи Ирка какое-то время жила у нас, пока родители переезжали в Варшаву. Её мать попросила мою, и мама согласилась. Теперь мать Ирки сказала, что мы тогда помогли Ирке, а теперь она поможет мне. Она поговорила с настоятельницей монастыря, и та разрешила мне жить там, хоть монастырь был католический, а я верующей не была, тем более католичкой. Я спала в келье, могла пользоваться кипятком. На завтрак и ужин у меня был хлеб с сахаром и кипяток, и это было очень вкусно, а обеды по-прежнему в столовой.

Однажды мне сказали, что можно записаться на выезд в Россию - открыли вербовочный пункт. Я согласилась. Мы туда пошли, и мне предложили выбирать, куда ехать, как самой младшей. Весь СССР был для нас terra incognita, мы не знали ничего. В вербовочном пункте на стене висела большая карта, и на ней флажками было помечено, в какие области вербуются специалисты, а куда можно было поехать работать только чернорабочим. Одно название показалось мне знакомым: Горький. Я вспомнила, что раньше этот город назывался Нижний Новгород. Я предложила туда поехать, и все согласились. Мы записались, но Нютека с нами не было, и я спросила чиновника, можно ли записать отсутствующего человека. Он сказал, что можно, и я записала и Нютека.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.