В. В. Моналоеа (Москва)
Век Александра Вата aV.1900-29.VII.1967)
Ровесник XX века Александр Ват1, родившийся в Варшаве и умерший в эмиграции во Франции, был знаменитым поэтом2, чей поэтический дебют состоялся в 1919г.3, одним из основателей польского футуризма (варшавской группы)4, прозаиком5, переводчиком6, редактором, эссеистом, но также и автором обширных мемуаров7, описавшим время, в котором он жил. Другой выдающийся польский поэт Чеслав Милош утверждал даже, что «на всей земле не было ни одного человека, кроме Вата, который бы так пережил это столетие, как он, и так, как он это прочувствовал»8. Очевидно, поэтому книга его воспоминаний так и названа — «Мой век». Она необычна в жанровом отношении (указание на это содержится уже в уточняющем подзаголовке — «устные мемуары»), поскольку текст создавался благодаря усилиям Чеслава Милоша, который выступил и «идеальным слушателем» этих воспоминаний, и собеседником Вата, и редактором книги9. Она основана на записи бесед двух поэтов в Беркли в 1964-1965 гг., куда Ват был приглашен на стипендию Центра славянских и восточноевропейских исследований Калифорнийского университета и где преподавал Чеслав Милош, позже продолживший записи в Париже. В предисловии к изданию этой во многих отношениях замечательной книги Милош писал: «Ват обладал исключительным умом и необычайной начитанностью, он был утонченным мыслителем, принадлежал к интеллектуальной элите в ее центральноевро-пейском варианте, к той элите, которая в разных странах преследовалась тоталитарными режимами. В соответствии с ее обычаями он обожал интеллектуальный диспут, и потому то, что он написал, всегда казалось незначительной частью того, что он говорил. И, парадоксально — вопреки его намерениям, самой большой по размерам книгой, которая осталась после нею, стало не написанное произведение, а эта магнитофонная запись»10.
Как свойственно мемуарному жанру, воспоминания Вата содержат достаточную повествовательную дистанцию, обусловленную временной ретроспекцией, взглядом на прошлое из иной эпохи, но вместе с тем эти воспоминания отличает и внутренняя дистанция, основанная на глубокой интеллектуальной честности способность автора к самоанализу, освобождающая от попыток приукрасить, оправдать, истолковать происходящее с ним в более выгодном свете. Личность автора, его особый взгляд и оценки обусловили значение и ценность, характерные достоинства и недостатки этих воспоминаний, их неповторимый облик. По
оценке Ч. Милоша, уникальность этой книги определило множество факторов — и то, что она отразила своеобразную восточноевропейскую культуру, и образ мышления, присущий польской интеллигенции, но кроме того — и принадлежность автора к интеллектуальному сообществу, его философское образование, его еврейское происхождение, обеспечивавшее возможность дистанции по отношению к польской действительности, а также его многолетняя связь с писательскими кругами и то, что он был поэтом. «И лишь надо всем этим — уникальность личности, Александр Ват. Такого дара для историка, — пишет Милош, — видимо, никто из этого поколения в этом пространстве не оставит. То, что он сохранился, граничило с чудом, и потому я должен был почитать за честь свою роль медиума на этом странном сеансе»11.
Судьба Вата оказалась типичной для этого века и, несмотря на сравнительную краткость его жизни, вместила в себя, отразила, повторила присущие этому веку воодушевление и пафос созидания нового, поиски высшей идеи, способной составить смысл существования, и разочарования, стремление к созданию новых форм в искусстве, трагизм и жестокость, радикальность и быстроту перемен, противостояние личности политическому абсурду.
В судьбах всей его семьи12 отразился и драматизм польской истории (дед и брат деда принимали участие в восстании 1863 г., отец и сестра — в событиях 1905 г.), и трагизм истории польского еврейства XX в. (один брат Вата во время войны погиб в Треблинке, другой, художник, — в Освенциме), и ужасы тоталитарной эпохи. Сам поэт 24 января 1940 г. был арестован во Львове советскими властями и шесть с половиной лет — до возвращения в Польшу в 1946 г. — провел в СССР, находясь в заключении во Львове, Киеве, на Лубянке в Москве (диапазон выдвигавшихся против него обвинений был — в духе времени — абсурдистски широк: он был и агентом Ватикана, и сионистом, и троцкистом, и польским шовинистом), а после тзьвобождения отправившись в Алма-Ату на поиски сосланных жены и сына. С 1953 г. Ват находился во Франции на лечении заболевания, мучившего его многое годы, с 1958 г. — на постоянном жительстве, а с 1963 г. принял статус эмигранта, заняв, как это тогда квалифицировалось, антикоммунистическую позицию.
Его литературная биография начиналась в двадцатые годы, когда, еще будучи студентом Варшавского университета, где он изучал философию, логику, психологию, Ват выступал автором и редактором авангардистских журналов с характерным для этой бурной эпохи названием «Новое искусство» («Ко\уа Бйика», 1921-1922), «Альманах нового искусства» («А1тапас11 Моу^ ЗйикЬ, 1924-1925).
Совместно с А. Стерном Ват издал альманах «ОСА» 13 (в самом названии, по замыслу авторов, должна была содержаться эпатирующая
имитация гусиного гогота, которым следовало восхищаться больше, чем лебединой песнью) с манифестом «антипоэзии» («Примитивисты к народам мира и к Польше»), провозглашавшим свободу от языковых норм, «простоту, грубость, веселье, здоровье, тривиальность, смех», упразднявшим цивилизацию, культуру, историю и видящим в искусстве цирковое зрелище для толпы. Маяковский, дважды посещавший Варшаву и сблизившийся здесь с Ватом, считал его «урожденным футуристом», хотя сам польский поэт замечал, что в польском движении футуристов был скорее значим дадаистический элемент.
Склонность к дадаизму сам Ват позднее объяснял идейными разочарованиями европейского интеллигента, а переход от дадаистской идеологии к увлечению идеями левого толка, к сближению с коммунистической партией (в случае Вата оно не носило характера формальной принадлежности) в середине 20-х гг. в его толковании представлен как вполне естественный экзистенциальный выбор, переход от пассивности к активному действию: «Возьмем дадаизм. Это не были только циники, это были и отчаявшиеся люди. Это старая история в Европе. Я освободился от этого сознательным усилием, принятием именно экзистенциального выбора. У меня было дело, была цель и то..., о чем мечтает интеллигент в наше время, — vita activa. Не только интерпретировать, но собственноручно изменять мир». Этот момент выбора, очарованность коммунистической идеей, многое обусловившие в последующей судьбе Вата, в свою очередь, по признанию поэта, не были ничем обусловлены извне — это был «чистый, субъективный» выбор, продиктованный «собственной волей, собственным взглядом, собственным пониманием мира, собственными духовными потребностями»14.
Этот экзистенциальный выбор определил и последующий этап жизни Вата, связанный с редактированием влиятельного среди общественных слоев левой ориентации коммунистического органа «Литературный ежемесячник» («Miesiçcznik Literacki»,. 1929-1931), находящегося, по его оценке, на наиболее высоком интеллектуальном уровне среди легальных коммунистических журналов межвоенной Польши. И именно тогда в его жизни наступает период «молчания», столь контрастирующего с поэтической продуктивностью предшествовавших лет: будучи известным поэтом, он на длительное время умолкает: «Я не видел иного выхода, как только замолчать»15. Между выходом в свет его первой и второй поэтической книги проходит почти четыре десятилетия. Даже если Ват пишет в эти годы, он — в силу своей «высокой эстетической нравственности» — воздерживается от публикации своих произведений, не соответствующих идеологии его выбора: «Вся моя так называемая поэтика была антимарксистской, проникнутой иррационализмом. У меня были и беллетристические попытки, но мне хотелось делать беллетристику, соответствую-
щую моим взглядам, и это было ужасно. Поэтому я не печатал. А того, что я считал качественным, я тоже не мог печатать, потому что этого мне не позволяла моя совесть коммуниста. И тогда я умолк. Я печатал только свои статьи, ничего другого своего я не давал, хотя писал тогда много. Но я все это уничтожал, потому что это было или плохое, или немарксистское... Я видел омерзительность соцреализма и считал, что не может быть другой коммунистической литературы, чем соцреализм, а потому — никакой литературы»16. В 30-е гг. Ват становится литературным руководителем издательства Гебетнер и Вольф, позднее оценивая этот семилетний период своей жизни также в контексте противостояния молчания и речи: «Я настолько увлекся анализом и перестройкой чужих произведений, что сам перестал писать (а может быть, наоборот — стал издателем для того, чтобы перестать писать)»17.
В середине 30-х гг. Ват, в известной мере под влиянием процессов, происходивших тогда в СССР, приходит к разочарованию в коммунистической идее, к довольно ранней, если иметь в виду многих его ровесников, «ревизии коммунизма», к пониманию, что коммунизм враждебен «внутреннему человеку» и стремится к его уничтожению. Однако поэт не видел для себя возможности «быть антикоммунистом» в условиях тогдашней Польши, где «все фашизировалось», и его сознательным выбором в ситуации «полной мировоззренческой пустоты» стало молчание18. Это сочетание речи и молчания в творческой биографии Вата представляется исключительно значимым.
Ват предполагал написать большую книгу «о времени и о себе», но, поскольку мучившая его болезнь сделала это невозможным, его воспоминания записывались на магнитофон. Однако в его бумагах сохранились некоторые записи, отразившие попытки осмыслить, обосновать, прокомментировать непривычный жанр: «Автор не является политиком, то есть тем, кто делает историю. Он и не историк, то есть не тот, кто описывает исторические события. Он — поэт, что означает не незначительный факт писания стихов, а то, что он особым образом связывает явления, факты и вещи и особым образом высказывается... Но хотя автор не занимается политикой, она была его судьбой. „Политика — это предназначение", — сказал более ста пятидесяти лет назад, еще на пороге нашей эры Наполеон... Политика является нашим предназначением, циклоном, в центр которого мы постоянно погружены, даже если мы прячемся в скорлупке поэзии. В данном случае она была la Dame sans Merci, захватывающей в капкан, порабощающей, ненавидящей и ненавидимой... В цифрах это выглядит так ясно: тринадцать тюрем и семнадцать пребываний в больницах. И такие плоды увенчали жизнь былого авантюриста и путешественника к Киприде, но где же прошлогодний снег? Поэтому не следует удивляться, что старый поэт посвящает то время, которое ему
осталось — кто знает? — для создания своего едва предчувствуемого шедевра, рапсодиям на политические темы. Рапсодиям, то есть тому, что он умеет, ибо ему противен язык политиков и чужда четкая, связная, значительная речь ученых. Зато, благодаря более тесному общению со словом, быть может, он ближе к непосредственному пониманию того, от чего слово пытается нас отгородить. Эта книга будет не автобиографией, не исповедью или литературно-политическим трактатом, но итогом личного опыта длящегося почти четверть века „сосуществования" с коммунизмом. Sine ira et studio. По своей форме она приближается, toutes proportions gardees, к „Былому и думам" Герцена»19.
Находясь на стипендии в Беркли, Ват читает «Опавшие листья» В. Розанова, и это наталкивает его на размышления о жанре в розановском духе, к которому в это время тяготеет и сам. Он задумывается не о тех малых формах, всегда модных во Франции от Ларошфуко до Валери, но именно «о листьях, падающих с дерева, то есть — с осеннего дерева. Беспорядочно уносимых ветром. Ведь и я ничего другого никогда не умел, но хотел всегда писать только „Красное и черное" или „Критику чистого разума"». Ват обдумывает жанр, в значительной степени обусловленный его болезненным состоянием и потому как бы навязанный ему судьбой и обстоятельствами (обязательствами перед пригласившим его университетом), а не свободно избранный: «листки — это то, где встречаются каприз случая с капризом мысли, которая служит только себе, а не мне и идет туда, куда хочет. А также, конечно, и с капризами — а может быть, с железными законами — судьбы, истории... Название: Листки из могилы, Открытки из могилы, Листки, уцелевшие после катастрофы, Листки, найденные после землетрясения, Листки и записки, Улетающие листки — упавшие листья»20. Каприз судьбы и мысли дополнялся и капризом болезни, что очевидно для саморефлектирующего автора, отмечающего эту особенность в процессе самих бесед: «Здесь, в Беркли, я нахожусь в тяжелой фазе моей болезни, которая. длится уже тринадцать лет, и ее нынешнее состояние, и те полунаркотические средства, которые я принимаю, все это не позволяет мне быть уверенным, что картина, возникающая из моих слов, правдива даже в той степени, в какой она может сохраниться в памяти спустя несколько десятилетий. Возникают уже не обычные искажения, которые производит время, но очень специфические искажения, то есть прежде всего мои субъективные искажения»21.
Создаваемая нетрадиционным образом — в силу обстоятельств — запись бесед двух польских поэтов обретала, по мнению младшего из них, двойное значение — и «как свидетельство поведения интеллектуалов двадцатого века, окаменевших в бессилии от зрелища коммунизма, который был для них головой Медузы, и как уже непременное теперь дополнение к любому учебнику польской литературы, посвященному нашему веку»22.
Запись в жанре интервью на четырех десятках кассет, чередование вопросов, реплик Милоша и ответов Вата, разговорный язык, повторы создают непосредственное впечатление живой беседы. Оно подкрепляется пропусками в тексте по техническим причинам — несколько кассет оказались плохо записанными, и в опубликованном виде отсутствие соответствующих глав (XX, XXII) специально оговаривается редактором, кратко излагающим их содержание23.
Лишь некоторые главы (XXIII, XXIV, частично XXV) воспоминаний публикуются не на основе магнитофонной записи, а в отредактированном автором виде, который он успел придать им в последние месяцы своей жизни. Именно эта часть воспоминаний заметно выпадает из общей стилистики произведения, является более «письменной», чем «устной», что привело редактора к колебаниям, следует ли жертвовать стилистическим единством и публиковать столь различающиеся фрагменты текста (однако уважение к воле автора возобладало, и поэтика письменной речи контрастирует в опубликованной книге с поэтикой речи устной)24. Вместе с тем «Мой век» включает в себя и разного рода фрагменты опубликованных текстов (например, литературный манифест, публикации «Литературного ежемесячника», стихотворения, судебные протоколы, постановления цензурного характера, рецензии на литературные произведения и др.), как и ссылки на них (в том числе — на произведения разных жанров, отразившие те или иные обстоятельства, о которых повествует Ват, например, воспоминания М. Борвича, роман Ю. Мацкевича «Дорога в никуда» и др.).
Эта коллизия, «пограничье» между письменной и устной речью, отразившиеся в стилистике и жанровом облике воспоминаний Вата, как бы соответствуют контрастам его судьбы, вообще проходившей на границе разных миров — поэзии и политики, Польши и России, свободы и тюрьмы, родины и эмиграции, здоровья и болезни. Одна из таких границ — между миром еврейской и польской культуры — имела «очень выраженную, конденсированную и высокую форму»25, побуждая поэта к напряженной самоидентификации, становясь одной из постоянно осмысляемых им проблем. Он декларировал свой космополитизм, но также и приверженность польской культуре, принадлежал к той плеяде ассимилированных поэтов и писателей, которые творили для польской аудитории, стремясь отойти от еврейства, а вместе с тем оставался, как можно судить по многим его текстам, наследником своей национальной традиции.
Возможно, и оставшийся в бумагах поэта текст 1963-1964 гг., состоящий только из согласных, — своего рода дань еврейской традиции. Жена поэта, Оля Ват, после его смерти расшифровавшая этот текст и озаглавившая его «Дневник без гласных», не могла однозначно ответить на вопрос, почему автор избрал такую казавшуюся ей странной форму за-
пней. Она предложила несколько вариантов объяснения такого выбора графической формы (ускорение времени написания, стремление зашифровать интимные переживания трудных лет жизни и символическая передача состояния больного автора, поскольку гласные являются дыханием и жизнью слова, его пульсацией, а их отсутствие означает страдание) 26, остановившись на последнем из них. Примечательно, что среди предложенных вариантов объяснений нет такого, который представляется наиболее вероятным, если учесть графические нормы еврейского языка. Подобное предположение кажется тем более оправданным, что в «Дневнике без гласных» содержатся размышления на еврейские темы и о еврействе самого автора: «У меня вообще нет греха гордыни, он, видимо, мне чужд... Но на старости лет я нашел в себе это неумное чувство и ловлю себя на том, что я горжусь своим еврейством и ничто, что когда-то было еврейским, мне не чуждо, и чем больше проходит времени, тем громче оно говорит во мне: я существую, я слежу, чтобы ты остался мне верен»27. С еврейством связывает Ват и представления о возможностях художественного языка (ср. его высказывания о «кристальности» языка Гейне, Кафки, Тувима, достижимой лишь в том случае, если речь идет о языке детства, но вместе с тем генетически чуждом, поскольку при этом условии можно одновременно находиться и в этом языке — и вне его28).
Подобная дистанцированность, пребывание одновременно и внутри и вне было присуще Вату и по отношению к «его веку». Этот «анахронизм» под конец своей жизни он назовет одним из печальных законов своей судьбы: «По сути я был всем тем, чем надо быть, только всегда не в нужное время. Я был политиком, когда нужно было быть поэтом, и был поэтом, когда нужно было быть политиком. Я был коммунистом, когда порядочные люди были антикоммунистами, и стал антикоммунистом, когда разумные люди потянулись к коммунизму. Я был авангардистом, новатором, когда в Польше не было, особенно среди молодежи, никакого движения или восприимчивости к новаторству, а спустя несколько лет я стал синкретичным, когда появилась молодежь, которая хотела быть новаторской. Всегдаесе не вовремя»29.
В контексте этой судьбы, как представляется, особое значение приобретает и упомянутое «пограничье» между письменной и устной речью: интеллектуал, философ, писатель, поэт, человек, всю жизнь работавший с текстом, под конец своей жизни становится устным сказителем, чем-то вроде древнего аэда, чья глубокая, печальная и мудрая песнь записана другими и посвящена XX веку, который назван в ней интимно просто — «мой» 30.
Примечания
1 Настоящая фамилия - Хват.
2 Сборник «Стихотворения» («Wiersze», Kraków, 1957), в том же году отмеченный литературной премией журнала «Нова Культура», «Средиземноморские стихи» («Wiersze áródziemnomorskie», Paris, 1962), «Темное светило» («Ciemne áwiecidlo», Paris, 1968).
3 Первый сборник поэтической прозы — «Ja z jednej strony i Ja z drugiej strony mego mopsozelaznego piecyka» (1919, опубл. 1920), тяготеющий к модернистскому гротеску.
4 Его воспоминания о футуризме были опубликованы в редактируемом им «Литературном ежемесячнике»: Wat A. Wspomnienia о futuryzmie // Miesi?cz-nik Literacki. 1930. № 2. S. 68-77.
5 Цикл рассказов «Безработный Люцифер» («Bezrobotny Lucyfer», Warszawa, 1927)— гротеск, катастрофическое видение будущего, антиутопия, сближающая его с Виткацием и Чапеком; роман «Бегство Лота» («Ucieczka Lotha», 1948-1949, фрагменты опубл. в: Twórczoác. 1949. Z. 6; Nowa Kultura. 1957. №45).
6 В частности, ему принадлежат переводы произведений русской литературы: «Братьев Карамазовых» Достоевского (1928), «Анны Карениной» Толстого (1929), «Нови» Тургенева (1954), рассказов Чехова (1956), «Бесприданницы» Островского (1954), «Вассы Железновой» Горького (1951), прозы Королен-ко (1952), Эренбурга(1927, 1933, 1935), Гайдара (1951-1957) и др.
7 См. его изданные в Лондоне эссе, дневники, воспоминания: Wat A. Pisma wybrane (t. I- áwiat na haku i pod kluczem, 1985; t. II— Dziennik bez samoglosek, 1986; t. Ш- Ucieczka Lotha, 1988).
8 Mitosz Cz. Przedmowa // Wat A. Mój wiek. Pami?tnik mówiony. Warszawa, 1998. Т. 1. S. 14. Далее цитаты приводятся по этому изданию.
9 Mitosz Cz. Przedmowa // Wat A. Mój wiek. Pamietnik mówiony. London, 1977.
10 Mitosz Cz. Przedmowa // Wat A. Mój wiek. Т. 1. S. 9.
11 Ibid. S. 14-15.
12 Ват был связан своим происхождением с известным еврейским родом, давшим знаменитых ученых и мудрецов, каббалистов, но также и поэтов. Среди его предков, о чем он упоминает в своих произведениях — например, в стихотворении «Черепаха из Оксфорда» («2óhv z Oxfordu», сборник «Ciemne swiecidlo»), а также в «Дневнике без гласных»: «...в моем старении и все более глубоко в моем естестве я чувствую себя евреем, далеким потомком философа XI века из Труа, Раши, комментатора Библии, потомком поколений раввинов, из касты жрецов, и мои руки складываются в жесте жреческого благословения» (Wat A. Dziennik bez samoglosek. Warszawa, 1990. S. 231)— крупнейший комментатор Библии, духовный лидер еврейства Северной Франции, раввин Шпомо Ицхаки, или Раши, живший в 1040-1105 гг. в Труа, ко-
торый также известен как литургический поэт (в его поэтическом наследии — так называемые пиюты — «Пиютей Раши»). Внук Раши, Яаков бен Ме-ир Там (1100-1171, Труа), знаменитый еврейский ученый своего времени и лидер своего поколения, также писал литургические стихи - пиюты, в которых очевидно влияние провансальской, испанской, франко-германской поэзии. Среди предков Вата — и выдающийся мистик XVI в., создатель одного из основных течений в каббале, называемой по его имени лурианской, — Иц-хак бен Шломо Ашкенази Лурия (ха-Ари, 1534-1572), и знаменитый Элияху бен Шломо Залман (Виленский Гаон, ха-Гра, 1720-1797), знаток и толкователь Закона, лидер литовского еврейства — прадед поэта (Wat A. Dziennik bez samoglosek. S. 300-301).
13 GGA. Pierwszy polski almanach poezji futurystycznej. Warszawa. 1920.
14 Wat A. Mój wiek. T. 1. S. 169, 168. Чем более «интериоризация», пребывание внутри себя представлялись поэту опасными, ведущими к «загниванию», тем сильнее было его стремление вырваться, тем притягательнее казалась коммунистическая идея. — Ibid. S. 255.
15 Ibid. T. 1. S. 181.
16 Ibid. S. 161, 254.
17 Ibid. T. 2. S. 85.
18 Ibid. T. 1. S. 255.
19 Ibid. S. 18-19. Здесь примечательным также представляется упоминание жанра странствующих певцов — рапсодов, предполагающего и свободу изложения, и контрастное сочетание эпизодов.
20 Wat A. Dziennik bez samoglosek. S. 180.
21 Wat A. Mój wiek. T. 1. S. 37. Текст содержит многочисленные другие упоминания, свидетельствующие о субъективности и избирательности этих воспоминаний, их зависимости от свойств личности автора (чувства противоречия, склонности к полемике и др.), его памяти или привходящих соображений. Ср., например: «Я не помню, кто что говорил. А даже если помню, то некоторые умерли, некоторые живы, и с этим следует быть осторожным, поэтому я буду говорить обобщенно» (Т. 2. S. 270).
22 Mitosz Cz. Przedmowa // Wat A. Mój wiek. T. 1. S. 15. Ср. также дополнение к мемуарам Вата, написанное его женой: Watowa О. Wszystko со najwazniejsze... Warszawa, 1990 (1-е изд.: London, 1984).
23 «Глава XX опущена по причине дефектной записи. Восстановить ее не удалось. Она содержала в основном характеристики соседей по камере - украинцев». — Wat A. Mój wiek. T. 1. S. 370; «Глава XXII опущена по причине дефектной записи. Ее почти целиком заполняют описания тягостного следствия во Львове и сменяющихся следователей. Ват обвинялся во враждебном отношении к Советскому Союзу главным образом на основании показаний его коллег-литераторов о том, что он говорил в частных беседах до 1939 года в Варшаве. Его преступление квалифицировалось то как троцкизм, то как
сионизм, а один раз даже как агентурная деятельность в пользу Ватикана. Следствие было прервано, и в октябре 1940 года его перевезли в Киев. Это путешествие по солнечным осенним пейзажам показалось ему после пребывания в львовской камере восхитительным». — Wat A. Mój wiek. Т. 2. S. 5.
24 См.: Wat A. Mój wiek. Т. 2. S. 5-85.
25 Ibid. Т. 1. S. 374-377. Ср.: Watowa О. Wszystko со najwazniejsze... S. 159-162.
26 Watowa O. Wst?p // Wat A. Dziennik bez samoglosek. S. 5.
27 Wat A. Dziennik bez samoglosek. S. 89-90. См. также: S. 105, 113- о происхождении рода Вата от библейского царя Давида, 117, 120-122, 124, 139 — о самоидентификации: «я являюсь и всегда был евреем-космополитом, говорящим по-польски, и все»; 146-147, 221-222, 230-232.
28 Ibid. S. 133. См. также фрагмент о кристальности языка Гейне и Кафки в «Моем веке» (Т. 2. S. 273).
29 Wat A. Mój Wiek. Т. I.S. 268.
30 Столетие Вата было отмечено выставкой в польской Национальной библиотеке. Выставку назвали «Век Вата», поскольку, как сказал его сын Анджей, происходившее в семье Александра Вата накладывалось на важнейшие исторические и поэтические события в Польше. — Новая Польша. 2001. № 1. С. 81.