Вестник Московского университета. Серия 9. Филология. 2015. №3
с.и. Кормилов, с. а. Мартьянова
В. Е. Хализев как историк
литературы
В статье рассматриваются ключевые идеи профессора В. Е. Хализева как историка литературы. Освещается вопрос о взаимодействии историко-литературных работ ученого с его исследованиями в области теории литературы в контексте интереса к философии XX в. и персонализму.
Ключевые слова: В. Е. Хализев, интерпретация, герменевтика, литературный персонаж, типология персонажей, ценностные ориентации, персонализм, смех, художественный мир.
In the article professor V.E. Khalizev's key ideas in the sphere of history of literature are considered. The question about interrelation between historical and theoretical works is also taken up. The influence of philosophical ideas of the XX century, especially personalism, is also considered in the article.
Key words: V.E. Khalizev, interpretation, hermeneutics, literary character, the typology of characters, value orientations, personalism, laughter, artistic world.
Формирование интереса В. Е. Хализева к русской классике, которой посвящено большинство его историко-литературных работ, не совсем обычно. Оно «родом из детства» и воспринято благодаря семейной традиции. В своей мемуарной прозе выдающийся теоретик литературы пишет: «В "старшешкольные" годы (хотя официозу в преподавании было предостаточно) я был в очень большой мере удален от всего того, что гремело по радио и до краев заполняло газеты. Читал русских классиков (Толстой, Достоевский, Чехов; настольной книгой был однотомник Блока) <...>»1. Можно сказать, что этот интерес к русской классике как особой реальности формировался вопреки идеологизированным программам, высмеянным А. И. Солженицыным в романе «В круге первом»: «<...> скучная эта литература: очень правильный Горький, но какой-то неувлекательный; очень правильный Маяковский, но неповоротливый какой-то <...>, потом ограниченный в своих дворянских идеалах Тургенев, связанный с нарож-
1 ХализевВ.Е. В кругу филологов. Воспоминания и портреты. М., 2011. С. 11.
дающимся русским капитализмом Гончаров; Лев Толстой с его переходом на позиции патриархального крестьянства <...>. И вся-то литература состояла в школе из усиленного изучения, что хотели выразить, на каких позициях стояли и чей социальный заказ выполняли все писатели эти и еще потом советские русские и братских народов»2.
В. Е. Хализев был далек от пренебрежения «рядовой» литературой, как и «рядовой» жизнью, но в той и другой видел проявления по-настоящему важного, значительного. Начинал он как историк литературы со статьи о предшественниках Чехова-драматурга в поэтике, указывая, что «некоторые ныне забытые драматурги 80-х годов еще до Чехова, а иногда одновременно с ним, делали попытки обновить русскую драму. С большей или меньшей отчетливостью отражая в своем творчестве противоречия русской действительности конца XIX века, они обращались к новым творческим принципам, чуждым Островскому и Тургеневу и вскоре блестяще развитым в пьесах Чехова. Эти робкие, неуверенные, далеко не во всем удачные «подступы» к новому драматургическому стилю наблюдаются в драмах И. В. Шпажинского, Е. П. Карпова и В. И. Немировича-Данченко»3. Проиллюстрировав это анализом произведений, молодой исследователь не забыл и об идейной тенденциозности их авторов: «В отличие от Чехова, в 90-е годы свободного от консервативных, мещанских утопий, Карпов, Шпажинский и Немирович-Данченко п р о-п о в е д о в а л и в своих пьесах ложные, несостоятельные программы, которым будто бы должна следовать интеллигенция, чтобы быть удовлетворенной собственной жизнью. Приверженные каждый своей "доктрине", несостоятельной, а иногда и ложной по существу, эти писатели в значительной мере отступали от реализма»4. Несмотря на пока еще близкую советской фразеологию автор статьи заканчивал ее уже как будущий принципиальный «примиритель»: «Связь между творчеством Чехова и драматургией 80-х годов, как видно, состояла не в одном только "отталкивании" замечательного драматурга-новатора от бездарных "рутинеров" и "эпигонов", а в какой-то мере была преемственной»5.
«Поздний» Хализев обратит внимание не на забытых писателей, а на забытых или недооцененных мыслителей, философов, связанных с литературой. Про писателей же будет высказываться осторожнее и вместе с тем
2 СалженицынА.И. В круге первом. М., 2006. С. 243.
3 Хализев В. Е. Русская драматургия накануне «Иванова» и «Чайки» // Научные доклады высшей школы. Филологические науки. 1959. № 1. С. 21.
4 Там же. С. 29.
5 Там же. С. 30.
прямее, избегая формулировок даже своего «среднего» периода, связанных с социологизмом, и больше акцентируя христианское сознание. Например, в статье 1983 г. «Лесковская концепция праведничества» (соавтор — О. Е. Майорова) было: «Для лучших лесковских героев первостепенно значимы и национальное предание, и авторитет власти, и сословные границы, и нормы соответствующего этикета, и христианская нравственность; ими владеет укоренившаяся в культурах древности и среденевековья идея справедливого порядка, отклонения от которого грозят хаосом»6. В перепечатке 2005 г. «Праведники у Н. С. Лескова» после слова «этикета» стало: «и, главное, верность христианским велениям и заповедям»7. Было: «Царящие в стране косность и жестокость выступают в творчестве писателя не как стабильный распорядок, не как налаженная система, а, напротив, как путаница, произвол, беспричинно и резко сменяющий одну крайность другой»8. Стало: «Широко бытующие в стране "жестокие нравы" выступают в творчестве писателя не как стабильный распорядок, не как налаженная система, а, напротив, как путаница и произвол, при которых одна крайность легко и порой стремительно сменяется другой, противоположной, а судьбы людей оказываются совершенно непредсказуемыми»9. Ясно, что «общечеловеческий» аспект темы сознательно усилен.
В основе исследовательского интереса В. Е. Хализева к уникальному и самостоятельному феномену русской классики — вчувствование, вживание в мир классической литературы, не отчужденное, а «причастное» отношение к ее смыслам и ценностям, стремление понять, а не разоблачить и снизить. Это тип герменевтики, противоположный возобладавшему в советское время «археологическому» ее варианту (если вспомнить термин П. Рикера). Л. К. Чуковская, свидетель и участник общественных и литературных процессов XX в., с горечью констатировала в «Записках об Анне Ахматовой»: «Поколения, идущие следом за моим, утратили русскую классику. Теперешняя молодежь не может пробиться к классикам»10. Валентин Евгеньевич принадлежит к когорте тех исследователей, кто настойчиво возвращал утраченное, не без основания полагая, что именно литература XIX в. таит актуальные для культуры XX-XXI вв. смыслы, прежде всего культурные, национальные, всемирные,
6 Хализев В., Майорова О. Лесковская концепция праведничества // В мире Лескова: Сборник статей. М., 1983. С. 199.
7 Хализев В. Е. Ценностные ориентации русской классики. М., 2005. С. 221.
8 Хализев В., Майорова О. Лесковская концепция праведничества. С. 224.
9 Хализев В. Е. Ценностные ориентации русской классики. С. 249.
10 Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. М., 1997. С. 218.
персонологические. Если же говорить о позднейших собственно философских влияниях на мысль В. Е. Хализева, то здесь, вероятно, надо назвать в первую очередь С. Н. Булгакова, Н. С. Арсеньева, Г. П. Федотова.
Историко-литературные пристрастия Валентина Евгеньевича давали о себе знать на практических занятиях по курсу «Введение в литературоведение», которые он вел на филологическом факультете МГУ, — «вещный» мир в «Ночи перед Рождеством» Н. В. Гоголя, особенности повествования и сюжета в рассказе И. А. Бунина «Легкое дыхание», «интонационное своеобразие поэмы А. Блока "Двенадцать"», рассказ А. Платонова «Возвращение». А во время работы на спецсеминаре он погружал студентов в мир литературоведческой и общегуманитарной мысли, ориентируя прежде всего на чтение работ Д. С. Лихачева, С. С. Аверинцева, М. М. Бахтина, Ю. М. Лот-мана, А. П. Скафтымова, Д. Е. Максимова, С. Г. Бочарова. Будучи сосредоточенным на мире русской литературы, Валентин Евгеньевич выделял ее глубинные пласты, не связанные с официальной идеологией: в 80-е годы прошлого столетия были написаны статьи о словесной пластике в «Войне и мире», «вещи» и праведниках в произведениях Н. С. Лескова, смехе у Достоевского. И вместе с тем В. Е. Хализев приучал говорить об этом не размашисто-публицистично, а ответственно, добиваясь ясности высказывания, аргументации с опорой на поэтику художественного текста.
Разговор о том или ином аспекте литературного произведения почти всегда получал антропологическое измерение. Теперь хорошо известный российскому гуманитарию философ, богослов и культуролог Рене Жирар когда-то издавал журнал «Антропоэтика». Работы Валентина Евгеньевича тоже хочется отнести к антропоэтике. Например, статья о смехе (соавтор — В. Н. Шикин) получила название «Человек смеющийся»; исследователи сосредоточены в первую очередь на «области смеха личностного, индивидуальна-инициативнага (выделено авторами. — С.К., С.М.) и тем самым непринудительного»11. Русская классика, подчеркивает В. Е. Хали-зев, позволяет «подвергнуть сомнению суждения М. М. Бахтина о том, что смех в XIX веке являлся либо сатирическим (редуцированным, риторическим, «несмеющимся»), либо развлекательным. Хотя смех в эту пору резко ослабил связи с традиционным праздничным ритуалом, он сохранил и даже упрочил свою значимость как жизнеутверждающий, сообщительный, безыскусственно-веселый»12. Прежде всего «сообщительным» предстает он и в статье о «пушкинских сюжетах 1830 г.» (о «Повестях
11 ХализевВ. Е. Ценностные ориентации русской классики. С. 303.
12 Там же. С. 320.
Белкина» и «маленьких трагедиях»): «Радостный, открытый, доверительный смех, которому сопутствуют шутливые проделки, никого не задевающие, мыслится Пушкиным как неотъемлемая грань бытия: ему причаст-ны и уездная барышня с ее служанкой, и блистательный светский аристократ, и всемирно прославленный композитор. Эти лица, если на них посмотреть как на персонажей одного "сверхпроизведения", именуемого болдинским творчеством, воплощают существенную грань авторского идеала. В их образах угадывается мысль о возможности единения людей разных сословий, взглядов, обычаев, культурных и бытовых традиций на почве непосредственной и безыскусственной жизнерадостности»13.
Валентин Евгеньевич и в историко-литературных трудах оставался одним из ярких теоретиков литературы. Занятия теорией и историей восполняли друг друга. Факты истории литературы нередко ставили под сомнение ту или иную теорию и помогали избежать догматизма, а теория помогала упорядочить мысль, учила критическому мышлению. «Вненаправленческую» позицию Валентина Евгеньевича можно также назвать открытой. Не случайно он так часто защищает не только строгие термины, но и «полутермины», «ключевые слова».
Историко-литературным темам посвящено множество статей В. Е. Хали-зева, а также три книги — «Роман Л. Н. Толстого "Война и мир"» (в соавторстве с С. И. Кормиловым; М.: Высшая школа, 1983), «ЦиклА. С. Пушкина "Повести Белкина"» (в соавторстве с С. В. Шешуновой; М.: Высшая школа, 1989)14, «Ценностные ориентации русской классики» (М.: Гнозис, 2005).
Книга о Толстом, хотя и написана в жанре учебного пособия, включает обсуждение недостаточно разработанных вопросов: художественная «плоть» толстовской мысли, ценности русской жизни, запечатленные писателем в знаменитом романе-эпопее, поэзия человеческого общения и единения, особенности поведения персонажей и масс людей, черты словесной пластики. Несомненную значимость имеют суждения о путях самостояния толстовских героев (от юношеского своеволия к обретению зрелости и ответственности), о таких собственно толстовских признаках достоинства человека, как, например, «независимость от взгляда со стороны»15, о присущей положительным героям Толстого «органической сопричастности бытию как целому» (с. 20).
13 Хализев В. Е. Веселье и смех в пушкинских сюжетах 1830 г. // Научные доклады высшей школы. Филологические науки. 1987. № 1. С. 7-8.
14 Рец.: ЕсауловИ. А., Мартьянова С. А. О художественном мире «Повестей Белкина» А. С. Пушкина // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 9. Филология. 1991. № 4. С. 83-86.
15 ХализевВ.Е., КормиловС. И. Роман Л. Н. Толстого «Война и мир». М., 1983. С. 18. Далее страницы этого издания указываются в тексте.
Глубокими наблюдениями полна вторая глава книги — «Идея нравственного единения людей и ее художественное воплощение». Здесь много говорится о значимости живых контактов, доверия, безоглядной искренности, семейных привязанностей, а также их воплощении в формах жестово-мимического общения и смехового поведения, формах мышления. Каждая мысль неоднозначна, рассматривается во всей ее полноте: «Отрицается Толстым не интеллектуальность человека как таковая, а самодовольство псевдомыслящих людей: их слепая приверженность к доктрине и догме, столь ярко воплощенная в образе Пфуля; стремление подчинить "живую жизнь" извне накладываемой логической схеме, присущее Сперанскому; непризнание тайны и гордые притязания на всеведение, которым порой отдает дань князь Андрей» (с. 33). Заслуживает, на наш взгляд, дальнейшего обсуждения и развития типология внутренних монологов героев в романе (с. 34-37). Во всяком случае она действительно «работает» и на современных практических занятиях по толстовскому роману. Вспомним также перечисление неизученных проблем, замыкающее книгу, и отметим про себя, что они по-прежнему актуальны и ждут своих исследователей.
В работах В. Е. Хализева просматривается стремление к целостному, объемному, монографическому изучению либо проблемы, либо произведения. Так и в написанной в соавторстве со С. В. Шешуновой книге о цикле А. С. Пушкина «Повести Белкина», содержательная насыщенность которой обусловлена герменевтической установкой с последующим проникновением в мир авторской личности, в мир пушкинской мысли. В своей оценке «Повестей Белкина» авторы пособия сразу отходят от тенденций пушкиноведения XX в., о которых Г. П. Федотов писал: «Это был Пушкин, прошедший сквозь Брюсова и Мережковского»16. Одним из носителей художественного единства цикла в пособии рассматривается художественная концепция личности и связанная с ней национально-культурная проблематика.
Исследовательский пафос направлен на обоснование мысли о «Повестях Белкина» как «первой странице зрелой, классической отечественной прозы» и «серьезном слове Пушкина о современной ему русской жизни»17. Опорными, ключевыми словами книги становятся «цельность сознания», «личностность», «полуличностность».
16 ФедотовГ.П. Пушкин и освобождение России // Искусство кино. 1990. № 7. С. 17.
17 ХализевВ.Е., ШешуноваС. В. Цикл А. С. Пушкина «Повести Белкина». М., 1989. С. 5, 6.
Личностная проблематика органично переплетается с социально-философской, говорится о скованности сознания персонажей «сословно-иерархическими представлениями», узости кругозора повествователя и рассказчиков, «полупросвещенности» российской провинции18. Худо -жественный мир пушкинского цикла представляется авторам пособия чуждым духу относительности и иронического переосмысления, хотя атмосфера светлой шутливости составляет одну из его эмоциональных доминант. Порой авторы, искренне увлеченные пушкинским смехом, удачно импровизируют в духе писателя: «Белкин предлагает публике своего рода "Повесть о смотрителе, бедной его дочери Дуне и любезном постояльце, который оказался обманщиком"»19.
Глава «Литературные реминисценции» в значительной мере обогащает круг уже известных фрагментов цикла, пародирующих штампы сентиментальной и романтической литературы, открывает новые аспекты полемики Пушкина с литературными недругами и писателями булгарин-ского круга. А в заключительной главе проведены смелые типологически параллели с творчеством Ж. П. Рихтера, Т. Манна и даже Г. Гессе. Впоследствии в еще более широкий контекст будет вставлен Андрей Платонов как мыслитель: он «принадлежал ветви западноевропейской и русской философии первых десятилетий ХХ столетия, которая принципиально отличалась от ницшеанства, марксизма, прагматизма, экзистенциализма и всем им противостояла. Это течение философской мысли, поныне не очень-то замечаемое, на наш взгляд правомерно назвать (вслед за Вл. Соловьевым и М. М. Бахтиным) нравственной философией, или нравственно ориентированной философией жизни. Представители этой ветви философии — М. Шелер, А. Швейцер, Д. Бонхёффер, А. Бергсон (поздний), Э. Мунье, Х. Ортега-и-Гассет, а также наши соотечественники, работавшие как за рубежом (П. А. Сорокин, Н. О. Лосский, Н. С. Ар-сеньев), так и в советской России (М. М. Бахтин как теоретик поступка, А. А. Ухтомский, М. М. Пришвин). Эти мыслители были убеждены, что человек призван прежде всего к творческому соучастию в непосредственно близкой ему реальности, где есть место и противоречиям, и неоспоримым ценностям. Не последнее место в их ряду занимает Андрей Платонов»20.
18 Там же. С. 18.
19 Там же. С. 40.
20 Хализев В. Е. Платонов-мыслитель в контексте современной ему философии (о «Записных книжках» писателя) // Постсимволизм как явление культуры. Вып. 3. М.; Тверь, 2001. С. 29.
Свою главную историко-литературную книгу В. Е. Хализев определяет как опыт сопряжения литературоведения с аксиологией21. Издание составлено из статей, писавшихся с 1977 по 2005 г. и частично дорабатывавшихся, но по проблематике, обозначенной в заглавии, это цельное исследование. Книга противостоит прежде всего советскому литературоведению и предшествовавшим ему критике и литературоведению конца XIX - начала XX в., которые акцентировали в русской классике критическое, бунтарско-революционное и активно-авантюрное начала; но противостояние это мягкое, сдержанное, очень интеллигентное: когда можно, В. Е. Хализев предпочитает не отрицать, а корректировать чуждую ему точку зрения, указывать не на неправоту, а на односторонность предшественника.
Книга состоит из небольшого введения и трех неравных частей: «Спор об отечественной классике в начале XX века» (одна пространная статья), «А. С. Пушкин» (пять статей) и «От "Войны и мира" до "Вишневого сада"» (семь статей); «Вместо заключения» — меньше страницы, все обобщения сделаны в статьях.
По убеждению исследователя, «отечественная классика не только преломила и запечатлела ценностные ориентации самих авторов, но и выявила в реальности (наряду с горестными следствиями "зигзагов" русской истории, вопиющим социальным неравенством, оторванностью господствующих слоев от народной жизни, извечными несовершенствами людей и их сообществ) то, что было позитивно значимо в опыте разных "кругов" общества и нации как таковой» (с. 8). Естественно, героями книги стали не декабристы, не Лермонтов и не Щедрин, даже не Некрасов (они только упоминаются), а о критицизме Пушкина, Достоевского и Толстого разговора нет. При этом, конечно, речь не идет об идеализации времен царской России. Например, в статье о «Капитанской дочке» говорится про суровые и грубые поступки старшего Гринева, жестокость капитана Миронова. В. Е. Хализев весьма убедительно, с помощью тонкого анализа большого числа очень разных произведений продемонстрировал то, что действительно составляет значительнейшую часть содержания нашей классики и что долгое время литературоведением игнорировалось (только нужно учитывать, почему: провозглашение в 1930-е годы главным методом классики «критического реализма» явилось способом ее реабилитации и признанием достижений XIX в. более
21 ХализевВ.Е. Ценностные ориентации русской классики. С. 8. Далее страницы этого издания указываются в тексте.
высокими, чем достижения советской литературы при всей ее «идейности»; «перегнать» классиков она лишь планировала).
Но дело не только в идеологических «перекосах» различных периодов русской жизни, а в опыте приближения к художественной мысли литературной классики, которая, как не раз говорилось, была единственным выражением образованности и свободы. И эта мысль во многом была внеидеологична, пыталась постичь реальность мира и человека без какой-либо предвзятости, сохраняя при этом максимум внимания к индивидуальному, личному, к разного рода исключениям. Вспомним, что говорила М. И. Цветаева об А. С. Пушкине, любившем вопросы: «Если бы мне тогда совсем поверить, что он действительно не знает, можно было бы подумать, что поэт из всех людей тот, кто ничего не знает, раз даже у меня, ребенка, спрашивает»22.
Прежде всего В. Е. Хализев показывает, как классика поэтизировала не что-то особенное, а обыкновенное, непритязательное, очень естественное и глубоко укорененное (любимое слово автора, постоянно повторяемое). Классика воспринимается как воплощение «"поэзии действительности", ценностей обыкновенной жизни, безыскусственно простой и одухотворенной» (с. 390). В первую очередь это быт, который для нас уже надо восстанавливать, как делается, например, в статье «Эстетика быта: творчество Н. С. Лескова в контексте русской культуры» (1980, 2002). Нравственные ценности утверждаются не в подчеркнуто гражданском, а тоже главным образом в бытовом смысле, как в другой статье о Лескове — о его героях-праведниках (1979-1980). Есть в книге и работы, поднимающие наиболее общие теоретические проблемы, прежде всего «"Снегурочка" А. Н. Островского и мифотворчество писателей второй половины XIX века» (2003), где на примерах не только из русской литературы доказано, «что мифотворчество в европейском искусстве промежутка между романтизмом начала XIX века и символизмом рубежа XIX-XX столетий не прекращалось» (с. 216).
Критикуемые работы начала XX в. названы «антитрадиционалистскими или предавангардистскими», в них отмечена «методологическая синекдоха, по сути — вненаучная, мифологизирующая: часть русской литературы, к тому же осмысленная весьма неполно и публицистически-тенденциозно, решительно и безоговорочно выдается за целое» (с. 25). К таковым отнесены труды Е. А. Соловьева-Андреевича, Иванова-Разумника, отчасти Д. Н. Овсянико-Куликовского, польского публициста Вл. Яблоновского,
22 ЦветаеваМ. Мой Пушкин // Цветаева М. Избранное. М., 1989. С. 286.
Д. С. Мережковского, Н. А. Бердяева, статьи М. Горького. Им противопоставлено написанное Ю. И. Айхенвальдом, С. А. Венгеровым, В. Н. Пере-тцем, В. М. Истриным, С. Н. Булгаковым («Он далек от апологии новой религиозности, за которую ратовали Мережковский и Бердяев», — сказано на с. 33 без упоминания первого провозвестника новой религиозности — Л. Н. Толстого: при своей методологической синекдохе В. Е. Хализев должен представлять величайшего из классиков фигурой безупречной), В. В. Розанов (со всей его противоречивостью), А. А. Золотарев, В. В. Вейд-ле, Г. П. Федотов. Мировоззренческие и методологические различия, подчас огромные, в данном случае роли не играют. «Спор шел, — подытоживает В. Е. Хализев, — не столько между атеистами ("шестидесятнической", ницшеанской или марксистской ориентации) и деятелями культуры, причастными христианству, сколько между поборниками и "ниспровергателями" первооснов русского культурно-исторического бытия» (с. 48).
Исследователь в первой части книги обратил внимание, кроме прочих, на недооцененные работы А. Смирнова-Кутачевского и А. Глинки-Волж-ского, предвосхитив в 1995 г. целую конференцию, посвященную забытым и второстепенным критикам и филологам, состоявшуюся в 2004 г.23
Сказанное на эту тему, конечно, верно, но проблема все же есть, как и необходимость дальнейшего критического размышления над ней. Все-таки «первоосновы» бывают разные. Блистательно одаренный традиционалист протопоп Аввакум хвастался своей неученостью. Это «первооснова» или нет? Пушкин писал («О ничтожестве литературы русской»): «Долго Россия оставалась чуждою Европе. Приняв свет христианства от Византии, она не участвовала ни в политических переворотах, ни в умственной деятельности римско-кафолического мира. Великая эпоха возрождения не имела на нее никакого влияния <.. ,>»24. Всем ли и всегда ли хороша эта верность первоосновам? Ниже в главе о смехе сказано, что, «с одной стороны, необходимо беречь смех как неотъемлемую ценность, с другой же - защищать гражданско-этические ценности от его избыточных разрушительных потенций» (с. 311). Но разве в основном осмеивались гражданско-этические ценности, а не порождения архаического, сверху донизу бюрократического, милитаризованного государства и крепостного права? Или они-то и составляли гражданско-этические ценности? Такого В. Е. Хализев явно сказать не хотел, однако
23 Забытые и «второстепенные» критики и филологи XIX-XX веков: Материалы научной конференции. Псков, 2005.
24 ПушкинА. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд Т. VII. Л., 1978. С. 210.
излишне обтекаемые формулировки могут спровоцировать в данном случае далеко идущие выводы у читателя.
Глубина анализа в этой части как принимаемых (нередко с оговорками), так и критикуемых работ бесспорна. Но в разговоре о Розанове (а это для Хализева или его соавтора «едва ли не самая интересная и оригинальная фигура в русской культуре начала века»25) лишь вскользь сказано про «не любимого им Гоголя» (с. 35-36), между тем как отношение философа к нему неоднократно резко менялось: он «интересует и тревожит Розанова на протяжении многих лет, мучая своим непонятным магнетизмом»26. Высказывания же особенно дорогого В. Е. Хализеву Зо-лотарева27 подаются как бесспорная истина: и о том, что «Некрасов в поэме "Кому на Руси жить хорошо" "непостижимою угадкой гения <.> сумел немногими словами осветить <. > великую поповскую службу крестьянскому мужицкому миру"», и о том, что «былинные образы являли собой более глубокое постижение русского бытия», чем образы Обло-мова и Платона Каратаева, и о том, что Петр I «отторг от общественно-государственной жизни лучших людей своего времени: "Наиболее образованная и культурная часть народа или отвернулась от петровской реформы, или вступила на путь отчаянной борьбы с ней"» (с. 44). Однако сопоставление героев былин и персонажей XIX в. — образец антиисторизма: люди, народ в веке русской классики были совершенно другие, чем в домонгольские времена. А с кем были осуществлены самые грандиозные в истории России реформы? Конечно, начетчики-старообрядцы были «образованнее» основной мужицкой массы, но если бы они восторжествовали, у нас не было бы ни Ломоносова, ни университетов, ни врачей, да скорее всего и независимого государства. Что же касается «Кому на Руси жить хорошо», то кроме измученного и справедливого попа в одноименной главе там немало разных представителей духовенства включая бессердечного попа Ивана, участвующего в издевательской церемонии вивисекции тела младенца Дёмушки (часть "Крестьянка"). Но надо
25 «От Пушкина до Лейкина»: Путь русской литературы в интерпретации
B. В. Розанова (Вступительная заметка А. В. Панова, В. Е. Хализева) // Русская словесность. 1994. № 3. С. 3.
26 Ищук-ФадееваН. И. Гоголь глазами Розанова // Вестник Костромского гос. ун-та им. Н. А. Некрасова. Сер. «Культурология»: Энтелехия. Кострома, 2005. №11 (80). С. 76.
27 Из истории русской публицистики и критики 1910-х гг.: Наследие А. А. Золотарева / Публ., вступ. ст., прим. В. Е. Хализева // Контекст. 1991. М., 1991.
C. 167-184.
подчеркнуть: умолчания В. Е. Хализева, по-видимому непроизвольные, тонут в глубине блестящего анализа большого и трудно систематизируемого материала. Неоспорим вывод о том, «что функционирование отечественной литературной классики в начале XX века было отмечено глубочайшим драматизмом, который, заметим, сохраняется и сегодня» (с. 50).
Главы второй и третьей частей расположены в порядке хронологии рассматриваемых произведений.
Работа «"Борис Годунов": власть и народ» (1998-2000) начинается убедительной полемикой с концепцией Л. М. Лотман, согласно которой пушкинские «Борис Годунов и Басманов осмысляются <...> едва ли не как положительные герои, ибо они содействовали движению России вперед, к европейским формам жизни» (с. 54). Стоило бы добавить, что за год правления Самозванца европеизация зашла гораздо дальше, но народ не принял ни ее, ни весьма значительную для начала XVII в. демократизацию жизни. Абсолютно справедлива главная мысль статьи: «По отношению к властям Пушкин выступает преимущественно в роли обвинителя, к народу же - прежде всего как заступник» (с. 70). Только «власти» недостаточно дифференцированы социально. «В песнях о смуте обличались как пособники интервентов "бояре кособрюхие" (об измене "сынов боярских" писал и Авраамий Палицын)» (с. 77), — напоминает В. Е. Хализев. Здесь «и» значит «тоже». Но бояре и «дети боярские» — далеко не одно и то же: начиная с Ивана Грозного последние стояли в социальной иерархии ниже дворян28.
Исследователь обоснованно останавливается на принципиальном изменении финала пушкинской трагедии в печатном варианте 1831 г. по сравнению с первоначальным, где народ не безмолвствует в ужасе, а, «откликаясь на требовательный призыв Мосальского, славит Самозванца ("Да здравствует царь Димитрий Иванович!")», т. е. «государственно-исторические события духовно не обогащают народ, который остается покорно и слепо доверчивым к властям, даже если они замешаны в преступлениях» (с. 67). В сцене же на Девичьем поле, во время избрания Бориса на царство, по мнению В. Е. Хализева, равнодушия народа «вовсе не видно» (с. 62). Думается, видно, хотя не только равнодушие, — ряд народных персонажей откровенно имитирует взволнованность. Самозванец «говорит о русских людях как равнодушных к укорененным в стране верованиям», якобы «стараясь расположить в свою пользу католическо-
28 См.: Ключевский В. О. История сословий в России // Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. М., 1989. С. 336.
го патера» (с. 59). Тоже не только. Пушкин сам так считал до конца жизни, если не забывать его высказывание об отношении русских к религии в черновике письма к Чаадаеву от 19 октября 1836 г.: «Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам, к счастью, но не следовало этого говорить»29.
Одна из главок статьи посвящена параллелям идей «Бориса Годунова» с макиавеллизмом и вообще с этически слишком раскованной жизненной позицией деятелей европейского Возрождения. Отмечена близость Пушкина к Шекспиру — как эстетическая, так и миросозерцательная, нравственная. И притом ученый приходит к заключению, «что пушкинская трагедия — это яркое и уникальное свидетельство о своеобразии русской истории, о российском жизненном укладе, главное же - о константах национального сознания» (с. 79).
Очень глубоко проанализирован «роман в романе» (с. 82) — восьмая, завершающая глава «Евгения Онегина» — в работе 1986 г., снабженной «Постскриптумом 2005 года». Новое сильное чувство Евгения к Татьяне в его начале охарактеризовано как все же непросветленное, даже не лишенное едва приметного тщеславного стремления. Но заключительная сцена объяснения героя и героини — «это отнюдь не любовный поединок, которому подобает завершиться чьей-то блистательной победой и чьим-то позорным поражением (слово "Позор!" в завершающей реплике Онегина оперы П. И. Чайковского не имеет никакого касательства к пушкинскому герою в финале романа). Эта встреча, предваряющая разлуку навсегда, отмечена своего рода равенством Онегина и Татьяны в их общей скорби о несбывшемся и непоправимом; здесь угадываются чувства покаяния, прощения, благодарности» (с. 90-91). Литературоведы вслед за Белинским и Достоевским морализаторски обсуждают вопрос: кто тут прав, кто выше, кто ниже, а герои теперь равны, его любовь к ней уподобляется ее любви к нему, они нашли глубинное подобие собственных судеб, «ощутили душевную близость и внутреннее родство друг другу» (с. 96). Тема блестяще развита в нравственно-психологическом плане, но не в социально-психологическом. Такой задачи автор себе и не ставил, и все же хочется выделить главное в высказываниях не раз цитируемой В. Е. Хализевым Ахматовой (этих слов он не привел): «Чем кончился "Онегин"? — Тем, что Пушкин женился. Женатый Пушкин еще мог написать письмо Онегина, но продолжать роман не мог»30.
29 ПушкинА. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Т. X. Л., 1979. С. 701.
30 Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М., 2002. С. 143.
В. Ф. Ходасевич в главе «Амур и Гименей» книги «О Пушкине»31 показал, что для Пушкина любовь и брак были не только не тождественны, но прямо противоположны. Готовясь в 1830 г. стать мужем, а следовательно, «остепениться» и покончить с «порой любви», Пушкин не мог не оборвать в результате стремительного действия (подлинно романа в романе) произведение, целиком принадлежащее этой поре. Ведь «Евгений Онегин» прежде всего произведение не о «лишнем человеке» (ни для Автора, ни для Татьяны он не «лишний»), а о любви, лучший в мире роман о несостоявшейся любви (подавляющее большинство романов — о так или иначе состоявшейся). Не учтя творческой истории восьмой главы, В. Е. Хализев, как и многие другие замечательные пушкинисты, не понял ее последней строфы, где Пушкин будто бы говорит «и о тех, кого уже нет в живых ("Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил, не допив до дна / Бокала полного вина")» (с. 93). Это что же, «блажен», кто рано умер? Откуда тогда переданное поэтом в финале «жизнерадостное чувство» (с. 96)? Впрочем, это не жизнерадостное чувство вообще, а чувство творческой радости от окончания многолетнего труда. Пушкин пишет в финале не только о других, а о себе и в связи со своей судьбой о других таких же, вовремя расстающихся отнюдь не с жизнью, но с «праздником жизни», символизируемым полным бокалом вина и (увлекательным) романом, сумевших так поступить «вдруг», т. е. сразу, решительно, перейти к прозе жизни. Пушкин и в творчестве поступил так: начиная с 1830 г. он в духе времени пишет прозой больше, чем стихами.
Впервые В. Е. Хализев раскрыл то, что он назвал «трагическим подтекстом "Домика в Коломне"» в статье, датированной 1990 и 2004 гг. Пожалуй, «трагический» сказано слишком сильно, но драматический — несомненно. В стихотворении «Румяный критик мой, насмешник толстопузый.», написанном на другой день после завершения «Домика в Коломне», «речь идет о двоякого рода попытках сладить с "проклятою хандрой". Первая — это созерцание окружающего, "обычной" жизни в деревне. Такого рода "опыты" оказываются блажью <...>. Вторая попытка, обозначенная в конце стихотворения, состоит в том, чтобы «песенкою нас веселой позабавить». Эта попытка избавления от хандры и предпринята в "Домике в Коломне"» (с. 123-124). Автор статьи пишет, несколько усиливая грустное настроение поэта, что в сюжете «смелая затея влюбленных горестно сорвалась в область низменного, в сферу фарса, анекдота, сплетни» (с. 115). Главные персонажи, по В. Е. Хализеву, изна-
31 Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. М., 1997. С. 500-511.
чально к сфере низменного не принадлежат. «"Домик в Коломне" — это еще одно (наряду со второй главой "Евгения Онегина" и "Повестями Белкина") объяснение Пушкина в любви невыдающимся, обычным людям, находящимся вне светско-литературного столичного бытия. Здесь — преддверие Гриневых и Мироновых из "Капитанской дочки"» (с. 113). В другой статье, «Типология персонажей и "Капитанская дочка"» (1995, 2004), ученый оспорил чрезмерно радикальное утверждение М. И. Цветаевой («Пушкин и Пугачев», 1937), что капитан «Миронов "тип почти комический"» (с. 159). Комический — конечно, неверно, но факт, что все Мироновы (даже Маша, которая не выходит за Швабрина, мотивируя это стыдом от прилюдного поцелуя при венчании) обрисованы с изрядной долей юмора, как и семейство Лариных во второй главе «Онегина» (вспомним хотя бы, что «В день Троицын, когда народ // Зевая слушает молебен, // Умильно на пучок зари // Они роняли слезки три», т. е. на цветы любистка, со времен древнеславянских русалий приравнивавшихся к приворотному зелью: «Таким образом, выдавливание слез в русальный любисток по искренности благочестия вполне под стать зевку во время молебна»32).
Доказав, что «Домик в Коломне» — произведение серьезное, исследователь все же преувеличивает его историко-литературное значение, объявляя повесть с анекдотическим сюжетом предтечей сразу и «Родины» Лермонтова, и стихотворения Тютчева «Эти бедные селенья...», и поэм Некрасова «Тишина» и «Кому на Руси жить хорошо», и «в какой-то мере» (с. 126) «Войны и мира» Толстого, и чеховских пьес. Любимые идеи теоретика порой приводят его к обобщениям, в принципе понятным, но не всегда близким к реальности литературного процесса. Это цена методологической абсолютизации «первооснов», оборотная сторона несомненных достоинств книги.
В статье «"Пир во время чумы": опыт прочтения» (1981), очевидно, сказалось влияние соавтора — И. Л. Панкратовой. С выводом о том, что, по Пушкину, «самостоянье» человека «немыслимо вне его непосредственной, органической связи с жизнью "обычной", со своим личным, семейно-родовым и национальным прошлым» (с. 142-143), соседствует обобщение, похожее на предыдущее: «В этом отношении "Пир во время чумы" предваряет позднейшую русскую литературу: "Дворянское гнездо" Тургенева и критику Ап. Григорьева, творчество Некрасова, Лескова и Островского, Толстого и Достоевского, а также их сегодняшних наследников» (с. 143). Есть и другое, например троекратная интерпретация слов Священника
32 МурьяновМ. Ф. Пушкин и Германия. М., 1999. С. 426.
«Прости, мой сын» (обычной в пушкинские времена формулы прощания, аналогичной нынешнему «до свиданья») как просьбы прощения у Валь-сингама, которого старик только что гневно обличал. «Если прав М. М. Бахтин, что высшей точкой диалога является согласие между общающимися, то диалог Вальсингама и Священника этой точки — достиг» (там же). Суждение Бахтина приводится без какой-либо ссылки, вне контекста. Так неужели «высшей точкой диалога» будет и согласие между талантом и бездарностью, честным человеком и подлецом? Вся жизнь М. М. Бахтина доказывает, что он на такой компромисс был не способен. «Примиренчество» должно иметь предел, иначе оно становится трусостью и капитулянтством перед злом. И в «Постскриптуме 2005 года» В. Е. Хализев корректирует и себя, и своего соавтора, ныне писательницу Ирину Муравьеву. «Работа писалась в пору безудержной апологии всяческих бунтарей, — сообщает теперь не эссеист, а ученый. — В этот ряд попадал и главный герой последней из маленьких трагедий. Статья полемична к данному стереотипу. В ней настойчиво (очень настойчиво. — С. К., С. М.) говорится о безумии Вальсингама как сочинителя "Гимна Чуме" и дистанцировании автора от героя. <.> Нами не была в достаточной мере учтена причастность Вальсингама высокой героике в духе Возрождения, оказались отодвинутыми в сторону масштабность личности этого героя, его волевая собранность (при всей глубине душевного смятения) и, главное, мужество перед лицом впрямую угрожающей смерти, сродное Пушкину» (там же).
В заключение говорится, что трагизм «Пира.», «несомненно, имеет соответствие в глубинах сознания и в самой жизни поэта. Так, Н. В. Беляк и М. Н. Виролайнен отметили, что общение Вальсингама со Священником имеет "автобиографическую предысторию", и упомянули диалог Пушкина с Филаретом по поводу стихотворения "Дар напрасный, дар случайный" (1828)» (с. 145). Хорош «диалог». Пушкин, конечно, ответил на парафрастические вирши московского митрополита (ныне святого) «Не напрасно, не случайно.» стихами «И внемлет арфе серафима // В священном ужасе поэт» («В часы забав иль праздной скуки.»), но в начале 1830 г., когда состоялся этот диалог, прошло еще слишком мало времени после следствия о «Гавриилиаде» 1828 г., а Пушкин хорошо помнил, за что его сослали в 1824-м. Ужас поэта перед царским любимцем, о котором он позже написал в дневнике как о доносчике и интригане, отнюдь не был «священным». Истинное его настроение выражает «Предчувствие» («Снова тучи надо мною.»).
Статья «Типология персонажей и "Капитанская дочка"» также не лишена уязвимых мест. В ней убедительно говорится про «житийно-идил-
лический» литературный сверхтип (с. 156)33, его реализации в романе Пушкина (он называл «Капитанскую дочку» только так, а не повестью, как В. Е. Хализев и еще многие) находятся точные параллели в других произведениях и других литературах, справедливо сказано, что он принципиально отличен от авантюрно-героического сверхтипа, ему равнозначен и равновелик, но гораздо меньше замечается и изучается, что соответствующий ему герой «по-разному явлен на Западе и в нашей стране. Наверное, в России богаче и ярче» (с. 158). Только уж очень резко разводятся эти два сверхтипа, представленные как основные.
Помимо двух «сверхтипов» в статье о «Капитанской дочке» суммарно перечислены и другие. «Вне поля зрения остались персонажные пласты, запечатлевающие попранную человечность: судьбы людей потерянных и сломленных, живущих в мире всяческих катастроф и их необратимых следствий. Таков мир всех тех, кто либо подвластен слепым инстинктам, либо душевно подавлен серьезной болезнью, либо занят одним лишь решением задач самосохранения, либо всецело подчинен безжизненной рутине, омертвевшим стереотипам своей среды. Тут уж не до ценностных ориентаций!» (с. 157-158). Хорошая типология, но явно недостаточная. Сюда не вошли лермонтовские купец Калашников и мцыри (да и царь Иван Васильевич). А толстовские Андрей Болконский и его отец, Денисов, Анна Каренина — жертва любви и общества, Левин, чье сознание в отличие от бытия крайне далеко от идиллического? Несчастная бесприданница Лариса Огудалова? Внешне в жизни большинства этих персонажей много авантюрного, но человеческая их природа совсем иная, и ценностных ориентаций они отнюдь не лишены. Несть числа этим типам и сверхтипам, их открытие, описание, уяснение составляют насущную задачу истории литературы.
Даже в отношении Пушкина к персонажам «житийно-идиллического» сверхтипа не всё однозначно. В. Е. Хализев целиком солидаризуется со словами В. В. Розанова о том, что тот «не ставил себя ни на капельку выше "капитана Миронова"» (с. 159). Еще как ставил. Он ставил свой нерукотворный памятник выше памятника Александру I - победителю Наполеона.
33 Впервые эта типология героев была намечена в статье: ХализевВ. Е. «Герои времени» и праведничество в освещении русских писателей XIX в. // Русская литература XIX века и христианство. М., 1997. С. 111-119. В разделе «Персонаж и его ценностная ориентация» учебника В.Е Хализева «Теория литературы» типология в значительной мере пополнена примерами как из русской, так и из западноевропейской классики: Хализев В. Е. Теория литературы. 6-е изд., испр. М., 2013. С. 177-185.
Он любил и «сущего мученика четырнадцатого класса» (т. е. мученика, но самой низкой категории) — псевдо-Самсона, и бедного Евгения из «Медного всадника», и Мироновых, однако только как братьев меньших. Так же он в жизни очень любил Арину Родионовну, но прожить два года в Михайловском с одной няней, без общества Осиповых-Вульф, без встреч с друзьями и А. П. Керн, он не смог бы. А третируемый в книге Печорин год прожил практически с одним Максимом Максимычем, уверенным, что англичане «всегда были отъявленные пьяницы!» «Идиллически-житийные» персонажи — люди хорошие, только ярким индивидуальностям трудно существовать среди них. Да сами-то Пушкин и Лермонтов с их гибелью на дуэли — какое место заняли бы в этой типологии?
Статья «Художественная пластика в "Войне и мире" Л. Н. Толстого» (1977) подробно и блистательно освещает вопрос, почему «отнюдь не обильная описаниями вещно-телесного мира проза Толстого производит впечатление пластичной» (с. 164). Тут никаких предвзятых идей, один тщательный высокопрофессиональный анализ, и спорить тут не с чем. Го -ворится и о приеме лейтмотива, и о том, как вместо описания человека или передачи его речи приводится впечатление, производимое им на другого, и о том, что эпизодов, состоящих из одних высказываний, немного (заметим: в литературе XX в. персонажи обычно несравненно более многоречивы), и о воспроизводимых нюансах мимики, воплощающих «мысль автора об универсальности внеинтеллектуального и внеречевого контакта между людьми» (с. 204), и о том, что «лучшие из героев "Войны и мира" не прячут себя от окружающих, они доверчивы и бесхитростны, но в то же время не в состоянии себя исчерпать в общении — для этого они слишком сложны и глубоки.» (с. 206). Притом таким персонажам «искренность, открытость, доверие достаются <.> без всяких усилий и не составляют какой-либо проблемы. Сам же Л. Н. Толстой <.> напряженно и целеустремленно, рефлексивно и морализирующее (и не всегда успешно) "устанавливал" искренность между собой и близкими людьми» (с. 205). Точно определен «отрицательный» литературный контекст романа-эпопеи: «<.> "Война и мир" — произведение полемическое по отношению к романтизму с его тягой к жизнетворчеству» (с. 175).
Замечательная статья о недооцененной и непонятой «Снегурочке» как бы уподобляет — и не без оснований — Островского положительным героям Толстого (последовательность расположения статей, разделенных более чем четвертью века, оказывается обусловленной не только хронологией создания произведений). Если одна из исследовательниц считает, что в развязке сказки «приходит конец "золотого времени берен-
деев" и власти мстительного, злого бога Ярилы: "кончилось время эпоса, наступило время трагедии"» 34, то автор «Ценностных ориентаций.» мягко, но решительно возражает: «На наш взгляд, "Снегурочка" (как и творчество А. Н. Островского в целом) не имеет ничего общего с какой-либо историософской концепцией, тем более — с мыслью о полярности стадий существования общества, народа, человечества. Речь в сказке-мифе идет о надэпохальных и неумирающих константах национального бытия» (с. 214). Насчет «творчества в целом» — некоторое преувеличение (различия исторических эпох драматург хорошо видел), но в отношении сказки-мифа — чрезвычайно убедительно, на то она и миф.
А горестные судьбы самых достойных людей раскрываются в следующей статье — «Праведники у Н. С. Лескова» (1979-1980, напомним — в соавторстве с О. Е. Майоровой). Здесь, соответственно анализируемому материалу, больше всего критицизма. Господствующие воззрения и нравы часто противоречат сознанию лесковских праведников. Они считают, что жить для себя, даже в отшельничестве, — грех. Но одухотворенность обрекает человека на одиночество и преследования. Например, в повести «На краю света» «перед косной церковной бюрократией, не терпящей инакомыслия, беспомощны как самоотверженный и скромный священник Кириак, так и сами архиереи» (с. 233). Беззащитны праведники Лескова и перед большинством. Молва может превратить «благородный и отважный поступок в полную его противоположность» (там же). Случаи признания праведничества единичны. После смерти героя продолжается гонение, ложная молва, или же его забывают, как было забыто настоящее имя Левши (хотя, надо сказать, он не совсем праведник). Н. С. Лесков, враг всякого «направленчества», обнаруживает исключительную широту взглядов. Он «скептически относился к притязаниям людей на монопольное обладание истиной» (с. 242), в частности ему «чужда и даже враждебна неприязнь к людям нехристианских верований» (с. 239). Поборник терпимости сам стал жертвой нетерпимости, в известной мере разделив судьбу своих лучших героев.
Обратим внимание, как часто В. Е. Хализев совершенно справедливо акцентирует в произведениях русской классики одну из ее особенностей — критику доктринерства и догматизма, претензии на исчерпывающее представление об истине. Об этом говорится и в ранней работе о «Вишневом саде», и в более поздней — о Лескове. Это то, что ученый очень ценит не только в литературе, но и в жизни, научном творчестве
34 ШалимоваН.А. Русский мир А. Н. Островского. Ярославль, 2000. С. 111.
и общении. Здесь таится какой-то важный «нерв» мысли и поведения теоретика литературы, ищущего, вслед за русскими писателями-классиками, свободы от разного рода идеологической и «направленческой» узости.
Вторая же статья о Лескове — об эстетике быта у него, у Гоголя и некоторых других писателей — отличается, наоборот, очень светлым колоритом. Речь идет о яркости, красочности русской народной бытовой эстетики, столь же ярко отраженной в литературе. Эта красочность, чуждая быту Западной Европы, где многое определялось большим сословным расслоением, пришла на Русь через Византию с Востока. О том, что она не имела знакового характера и адресовалась «к безыскусственному чувству прекрасного, говорил публицист XVII века Ю. Крижанич» (с. 283). У Гоголя, вопреки мнениям В. В. Розанова, И. Ф. Анненского и В. В. Виноградова, вещи «далеко не всегда призваны вызывать смех и поглощать лица людей, их "обесчеловечивая". Вакула и Оксана, Тарас и его сыновья, к счастью, не только не скрываются и не растворяются в окружающих предметах, но, напротив, рельефнее и ярче вырисовываются на их фоне как фигуры поистине поэтические» (с. 289).
Вызывает сомнения лишь утверждение о чуждости «красочности» вещного мира бытовой культуре Западной Европы. Вряд ли большее сословное расслоение в данном случае является надежным объяснением культурных различий и особенностей. Эстетика античности, Византии, Средневековья, Возрождения, барокко дадут нам сколько угодно других примеров. О стремлении к украшению бытовой жизни, на наш взгляд, можно говорить как об одном из общих источников художественной культуры и России, и Западной Европы, а возможно, и других стран и народов. Ведь и высоко ценимый В. Е. Хализевым Н. С. Арсеньев писал о русском XIX веке как времени синтеза культур Востока и Запада35.
Весьма интересна, хотя и во многом небесспорна, статья «Иван Карамазов как русский миф начала ХХ века»36.
35 В словарной статье о Н. С. Арсеньеве В. Е. Хализев акцентировал в творчестве философа черты, близкие собственным творческим интуициям и методологическим установкам: «Он избегал оценочно полярных суждений, настойчиво сближал разные культуры, будь то эллинизм и христианство, средние века и новое время, Россия и западноевропейские страны, Восток и Запад» (Хали-зевВ. Е. Арсеньев Н. С. // Русская философия. Словарь / Под общ. ред. М. А. Маслина. М., 1995. С. 25).
36 См.: КормиловИ.В. <Рец.> Е. Хализев. Ценностные ориентации русской классики // Известия Российской академии наук. Серия литературы и языка. 2007. Т. 66. № 3. С. 74-75.
В последней по времени (2004-2005) и по месту в книге статье «Идиллическое в " Вишневом саде" А. П. Чехова» убедительно говорится об «очагах гармонии», «спокойствия и уравновешенности», «радости и веселья» в составе пьесы, о «внесословном демократизме». Идиллическое противопоставляется отчуждению и пантрагизму37. Но все же обилие идиллических отношений не исключает других и тем более не превращает общую атмосферу «Вишневого сада» в идиллическую. В ней хватает и комического, и драматического, и их особого взаимодействия, что В. Е. Хализев, конечно, осознает, хотя в данной статье ставит акцент на другом.
К сожалению, в монографию не вошли статьи о «Моцарте и Сальери», А. А. Блоке как постсимволисте, «Записных книжках» А. П. Платонова. Представляется, что все они знаменуют некий новый поворот находящегося в неустанном поиске ученого-исследователя. Так, знаменитая маленькая трагедия А. С. Пушкина рассмотрена в контексте персонологической проблематики XX в. Опираясь на работы Э. Мунье, А. Швейцера, Г. Марселя, Д. Бонхёффера, А. А. Мейера, П. А. Сорокина, С. А. Аскольдова, А. А. Ухтомского, М. М. Пришвина и др., В. Е. Хализев называет несколько признаков подлинной личности: вовлеченность, свобода, ответственность.
Вовлеченность, или вовлечение, — это одно из ключевых понятий французского персонализма, звучащее по-французски как "engagement". Оно было унаследовано Э. Мунье от ученика М. Шелера П.-Л. Ландсберга в 30-е годы XX в.38 В работе Э. Мунье «Персонализм» «вовлечение» рассматривается как «важнейший компонент структуры личностного универсума, как осо-
37 В ранней статье говорилось совсем не так: «Давно ушло время, когда пьесу "Вишневый сад" считали печальной элегией о том, что приходит конец господству помещиков, когда в Раневской и Гаеве или же — в иных случаях — предпринимателе Лопахине видели положительных героев Чехова. Современные литературоведы (В. В. Ермилов, Г. П. Бердников, А. И. Ревякин) справедливо усматривают в этой пьесе выражение отрицательного отношения писателя к господствующим классам» (Хализев В. Е. Пьеса А. П. Чехова «Вишневый сад» // Литература в школе. 1965. № 1. С. 4). Но уже тогда исследователь заявлял, что и сатирическими перечисленные образы считать нельзя. «Чехов был далек от нигилистического отношения к тем культурным ценностям, которые создал на протяжении ряда эпох дворянский класс» (там же). Отмечалось со ссылкой на неопубликованные письма Чехова о студентах и студенческом движении, что и Петя Трофимов — не революционер, он призывает к культурному прогрессу (там же. С. 8-9).
38 См.: Кузнецова О. С. Французский персонализм в европейском философском контексте XX века: основные дискуссии и влияния: Автореф. дисс. ... канд. филос. наук. М., 2009. URL: http://www.rad.pfu.edu.ru:8080/tmp/avtoref4599.pdf (дата обращения: 01.06.2015).
бый и более совершенный род деятельности, связанный с переживанием общности судьбы или духовной общности»: «Центральное положение персонализма — это существование свободных и творческих личностей, и он предполагает наличие в их структурах принципа непредсказуемости, что ограждает от жесткой систематизации»39. При этом персоналисты пытались отстоять свое представление о «вовлеченности» от узурпации потребности человека в духовной общности фашизмом и коммунизмом.
В статье о знаменитой пушкинской трагедии ее автор справедливо отмечает отсутствие в христианских канонических текстах высказываний о позитивном значении улыбки и смеха и в свою очередь предлагает назвать «расположенность к радости и веселью» качеством подлинной личности. Все грани такой подлинной личности представлены, с точки зрения В. Е. Ха-лизева, в пушкинском Моцарте как «личности новоевропейской, проявляющей себя прежде всего в сфере мирской и вместе с тем глубинно причастной собственно христианским ценностям»40. Главное же, классическая литература понимается как предшественница будущих философских прозрений, а также идей персоналистов о «новом Возрождении» и значимости личности. И наоборот, знакомство с философскими идеями помогает открыть целые пласты художественной мысли в казалось бы хрестоматийных вещах.
Статья о Блоке интересна неожиданно выявленным конфликтом поэта с символистским мироощущением, размышлениями о соединении горестно-безысходных и примиряющих интонаций, об осознании будничного как ценного: «В последнем цикле своей трилогии Блок предварил ту ветвь отечественной литературы XX века, которая, не получив направ-ленческого статуса, избежала искусов как утопической эйфории, так и пантрагического парения духа, сопряженного с тотальной иронией»41.
«Записные книжки» А. П. Платонова, как уже говорилось, рассмотрены в ряду опытов независимого философствования XX в. Нелюбовь писателя к социальным маскам сопоставлена с идеями Л. Н. Толстого и А. П. Чехова, а неприятие массового сознания—с идеями Х. Ортеги-и-Гассета и М. Маклю-эна. Подробно говорится и о социально-критической энергии мысли писателя.
39 МуньеЭ.Персонализм // Мунье Э. Манифест персонализма. М., 1999. С. 461.
40 ХализевВ.Е. «Моцарт и Сальери» А. С. Пушкина в свете теории личности XX века // Евангельский текст в русской литературе XVШ-XX веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: Сб. научн. трудов. Вып. 4. Петрозаводск, 2005. С. 153.
41 ХализевВ. Е. Блок как постмодернист (цикл «О чем поет ветер» и родственные ему стихи 1910-х) // Постсимволизм как явление культуры. Вып. 4. М., 2003. С. 31.
В. Е. Хализев не любит особых почестей и юбилейных похвал, поэтому мы постарались показать не только безусловно ценные стороны его историко-литературных работ, но и то, что взывает к дальнейшему обдумыванию, размышлению, уточнениям и возможным пересмотрам. Без критической рефлексии невозможно движение и развитие науки. И мы очень ценим Валентина Евгеньевича как ученого, открытого новому и критически мыслящего, сочетающего интерес к литературе и философии. Его работы — это плод обретения независимости и самостоятельности мышления еще в трудные времена жесткого господства марксизма-ленинизма.
Список литературы
Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М., 2002.
Есаулов И. А., Мартьянова С. А. О художественном мире «Повестей Белкина»
А. С. Пушкина // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 9. Филология. 1991. № 4. Забытые и «второстепенные» критики и филологи XIX-XX веков: Материалы научной конференции... Псков, 2005. Из истории русской публицистики и критики 1910-х гг.: Наследие А. А. Золотарева // Публ., вступ. ст., прим. В. Е. Хализева // Контекст. 1991. М., 1991. Ищук-Фадеева Н. И. Гоголь глазами Розанова // Вестник Костромского гос. ун-та им.
Н. А. Некрасова. Сер. «Культурология»: Энтелехия. № 11 (80). Кострома, 2005. Ключевский В. О. История сословий в России // Ключевский В. О. Сочинения:
В 9 т. Т. VI. М., 1989. Кормилов С. И. <Рец.> В. Е. Хализев. Ценностные ориентации русской классики // Известия Российской академии наук. Серия литературы и языка. 2007. Т. 66. № 3.
Кузнецова О. С. Французский персонализм в европейском философском контексте XX века: основные дискуссии и влияния: Автореф. дисс. . канд. фи-лос. наук. М., 2009. URL: http:www.rad.pfu.edu.ru:8080/tmp/avtoref4599.pdf (дата обращения: 01.06.2015). Мунье Э. Персонализм // Мунье Э. Манифест персонализма. М., 1999. Мурьянов М. Ф. Пушкин и Германия. М., 1999.
«От Пушкина до Лейкина»: Путь русской классической литературы в интерпретации В. В. Розанова (Вступительная заметка А. В. Панова, В. Е. Хализева) // Русская словесность. 1994. № 3. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Т. VII. Л., 1978. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Т. X. Л., 1979. Солженицын А. И. В круге первом. М., 2006.
Федотов Г. П. Пушкин и освобождение России // Искусство кино. 1990. № 7.
Хализев В. Е. Арсеньев Н. С. // Русская философия. Словарь / Под общ. ред.
М. А. Маслина. М., 1995. Хализев Е. А. Блок как постсимволист (цикл «О чем поет ветер» и родственные ему стихи 1910-х) // Постсимволизм как явление культуры. Вып. 4. М., 2003. Хализев В. Е. В кругу филологов. Воспоминания и портреты. М., 2011. Хализев В. Е. Веселье и смех в пушкинских сюжетах 1830 г. // Научные доклады высшей школы. Филологические науки. 1987. № 1. Хализев В. Е. «Герои времени» и праведничество в освещении русских писателей XIX в. // Русская литература XIX века и христианство. М., 1997. Хализев В. Е. «Моцарт и Сальери» А. С. Пушкина в свете теории личности XX века // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: Сб. научн. трудов. Вып. 4. Петрозаводск, 2005.
ХализевВ.Е. Платонов-мыслитель в контексте современной ему философии (о «Записных книжках» писателя) // Постсимволизм как явление культуры. Вып. 3. М.; Тверь, 2001. Хализев В. Е. Пьеса А. П. Чехова «Вишневый сад» // Литература в школе. 1965. № 1. Хализев В. Е. Русская драматургия накануне «Иванова» и «Чайки» // Научные доклады высшей школы. Филологические науки. 1959. № 1. Хализев В. Е. Теория литературы. 6-е изд., испр. М., 2013. Хализев В. Е. Ценностные ориентации русской классики. М., 2005. Хализев В. Е., Кормилов С. И. Роман Л. Н. Толстого «Война и мир»: Учебное
пособие для пед. ин-тов. М., 1983. Хализев В., Майорова О. Лесковская концепция праведничества // В мире Лескова: Сборник статей. М., 1983. ХализевВ.Е., Шешунова С. В. Цикл А. С. Пушкина «Повести Белкина»: Учебное пособие для филол. специальностей вузов. М., 1989. Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. М., 1997. Цветаева М. Мой Пушкин // Цветаева М. Избранное. М., 1989. Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. М., 1997. Шалимова Н. А. Русский мир А. Н. Островского. Ярославль, 2000.
Сведения об авторах: Кормилов Сергей Иванович, докт. филол. наук, профессор кафедры истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса филол. ф-та МГУ имени М. В. Ломоносова. E-mail: [email protected]; Мартьянова Светлана Алексеевна, канд. филол. наук, доцент, зав. кафедрой филологии Владимирского государственного университета имени А.Г. и Н. Г. Столетовых. E-mail: [email protected]