Русская мифология реформ в «Помпадурах и помпадуршах» Салтыкова-Щедрина
Постникова Е.Г.
воинствующих консерваторов, Щедрин показывает, как «красная» молодежь тайно мечтает о том времени, когда «в зубы беспрекословно трескать можно было» [2, с. 95], а власть, проводящая либеральные реформы, уверяет «по секрету: мы все, сколько нас ни есть, мы все немножко нигилисты...да!» [2, с. 111].
Очевидно, Салтыков-Щедрин, как гений, чутко чувствовавший процессы, происходящие в коллективном бессознательном нации, уловил эту склонность русских в момент построения нового активизировать старые культурные модели. Он обнаружил тенденцию русского культурного общества в эпоху самого резкого разрыва с Традицией отцов, публично «выворачивая ее наизнанку» и декларативно подвергая ее константы решительному переименованию, сохранять внутреннюю глубинную связь с этой самой «проклинаемой» Традицией. Либеральные реформы 60-х-70-хгодов XIX века, замысленные как величественные, поистине цар-
ские жесты русской власти, в интерпретации Салтыкова-Щедрина выглядят как карнавальные выходки «помпезных» дураков («помпадуров»).
Список литературы
1. Платт К. История в грогескнсм ключе. Русская литература и идея революции / пер. с англ. М. Маликовой. СПб.: Академический проект, 2006.
2. Салтыков-Щедрин М.Е. Помпадуры и помпадурши // М.Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20 т. М.: Худ. литература, 1973. Т. 8. С. 5-215.
3. Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до концаXVIII) // Труды по русской и славянской филологии. Сер. XXVIII: Литература. Тарту, 1977. С. 3-24.
Bibliography
1. Platt K. History in a Grotesque Key. Russian Literature and the Idea of Revolution / translation from English by M. Malikova. Saint-Petersburg: Academic project, 2006.
2. M.Y. Saltykov-Shchedrin Pompaduy and Pompadurshy // M.Y. Saltykov-Shchedrn Complete works in 20 vol. М.: Hud.iteratura, 1973. Vol. 8. C. 5-215.
3. Lotman Y.M., Uspensky B.A The Role of Dual Models in the Dynamics of Russian Culture (till the end of XVIII) // Works on the Russian and Slav ic Philology. Series XXVIII: Literature. Tartu, 1977. C. 3-24.
УДК 821.161.1.0 Зайцева Т.Б.
ТИП ЭСТЕТИКАВ ПОВЕСТИЧЕХОВА«ТРИГОДА»
Философская концепция датского философа Сёрена Киркегора о выборе человека на стадиях жизненного пути (эстетической, этической, религиозной) близка чеховской концепции самоактуализации личности. Одним из признаков эстетического образа жизни Киркегор называл преклонение перед поэзией и искусством. Только в них эстетик наждит совершенную красоту, поскольку «применяя к жизни строгие требования искусства во всей их полноте, вряд ли найдешь в жизни много прекрасного» [5. С. 318]. Нередко эстетик пребывает отшельником в своем мире воспоминаний или фантазий, рожденных творениями искусства, и только из этого источника черпает восторги, наслаждения, энергию души. Г рубая, несовершенная и приземленная, прозаичная действительность противопоставляется эстетиком идеальному миру искусства, литературы. С этой точки зрения эстетика можно назвать «человеком литературным». Именно такой тип человека обнаруживается и в творчестве Чехова, что обусловлено важным историческим обстоятельством: представление человека о себе и представление человека в литературе конца XIX века во многом определялось литературоцентрич-ностью и литер атурозависимостью эпохи.
Рассмотрим с такой точки зрения повесть Чежва «Три года», которая наглядно демонстрирует широкий литературный контекст чеховского творчества и дает представление о чежвском «человеке литературном» как разновидности типа эстетика.
Книги и разговоры о литературе (о Шекспире, Шиллере, Пушкине, Лермонтове, декадентах и т.д.) сопровождают героев повести с первой и почти до последней страницы и влияют во многом на их представления о мире, о людях, на поведение в обычной жизни. Так, сестра Алексея во время болезни, «слу-
шая исторический роман, думала о том, <...> что если бы кто-нибудь описал ее жизнь, то вышло бы даже очень жалостно» [10. С. 12]. Нина Федоровна и сама пробует «наметить» сюжетную схему и «набросать» отдельные сцены своих воспоминаний. Юлия Сергеевна, раздумывая над предложением Лаптева руки и сердца, перебирает в памяти известные ей романы, сравнивая свою ситуацию с общераспространенными литературными представлениями о любви, и пытается найти готовые подсказки, как ей поступить.
Духовное содержание литературы - атрибут бытия. Материальное же воплощение литературы - книга -становится непременным атрибутом быта чежвских героев. У каждого из героев по-разному складываются отношения с жизнью, с бытием, и это по-разному проявляется даже на бытовом уровне отношений с литературой. Вместилище книг - книжный шкаф становится не просто предметом мебели, но и средством характеристики героев, а в более широком смысле символом всей литературозависимой эпохи (вспомним «Вишневый сад», знаменитое обращение Гаева к столетнему «многоуважаемому шкафу», символизирующему чаяния и идеалы русской культуры золотого века). Закрытые зелеными занавесками дверцы книжного шкафа в комнате Юлии Сергеевны говорят не только о ее скрытности, как считает Лаптев, но и о бесстрастном отношении к книгам, о преобладании в ее характере этической составляющей. Открыт в ее комнате только киот с образами. Эстетическое же (в традиционном понимании этого слова) пробуждение героини состоялось во второй половине повествования, правда, благодаря живописи. По сравнению с мужем, Юлия - человек не литературный, в повести она почти единственный искренне верующий человек. Хотя следует обратить вни-
мание на то, что вслед за эстетическими открытиями (речь, конечно, не идет о прямой причинно-следственной связи), с приходом зрелости у Юлии пробуждаются сомнения и жалобы на потерю веры. Пожалуй, в этом можно видеть намек на искушение эстетическим (и в киркегоровском смысле тоже).
Отнюдь не литературный человек и Костя Кочевой, воспитанник Лаптевых, у которого в книжном шкафу стоят гири для гимнастики. Такая подробность свидетельствует об авторской иронии, так как Костя имеет некоторое отношение к писательству. Его манит к себе мир литературы и искусства. Не обладая слухом или талантом художника, герой воспринимает себя как тонкую, артистическую натуру, поскольку только это придает ему значимость в собственных глазах Костя Кочевой считает своем главным занятием не адвокатуру, в деле которой преуспевает, а свои романы, которые «никто не печатает по крайней тенденциозности и бездарности» (как откровенно отмечает Чежв по поводу своего персонажа в записных книжках). Кочевого скорее можно назвать «человеком социальным», неслучайно в споре с Ярцевым о пользе художественного произведения Костя выступает за тенденциозность и утилитарность литературы.
Нет книг и в жилище Рассудиной. И по тому, как она понимает свои общественные права и обязанно-сти, свою общественную задачу и относится к самой себе, Полину Николаевну тоже можно назвать «человеком социальным». У Кости - неадекватное отношение к себе, бегство от самого себя и тайное желание утвердиться в социальной роли писателя, говорящего правду. У Рассудиной - то же стремление играть чужие социальные роли: «ее легко можно было принять за молодого послушника» [10. С. 41], «в ее комнате ... не было ничего, что напоминало бы о том, что здесь живет женщина и бывшая курсистка» [10. С. 43]. Желание убежать от самого себя свойственно и другим персонажам. Роли «очень занятого и делового человека», «начальника», «нового публициста» на грани безумия разыгрывает Федор Лаптев. Казаться кем-то
- проще, чем быть собой. Для героев повести такие социально-психологические роли являются одним из способов защиты от сложной, часто не объяснимой, алогичной жизни. Однако это приводит, с одной стороны, к косности, ограниченности, а с другой - оборачивается опасностью совсем потерять себя (что и происждит с Федором), то есть, в конечном счете, неподлинностью человеческого бытия.
Однако и литература тоже может становиться защитным футляром. «Литературным человеком» в повести предстает прежде всего ее главный герой. Старый зонтик, воспоминание о чистой поэтической любви, о том мгновении, когда Лаптев был счастлив, лежит в комоде, который, по-видимому, неслучайно стоит возле шкафов с книгами. Филологическая школа, которую прошел герой, рождает своеобразное двоемирие в чувствах и сознании Лаптева. С одной стороны, мир литературы, наполненный поэзией, это мир сложный, но тем не менее его можно трактовать и объяснять, а в некоторые моменты даже привлекать
к себе на помощь, с другой - нетелеологичная реальность, пугающая своей незавершенностью, непостижимостью и непонятностью.
Мир литературы воспринимается как некий эталон или должное. В записных книжках Чехова осталась фраза, которая должна была относиться к самому началу повести: «И все эти московские разговоры о любви казались ему ничтожными, неискренними, как будто он вдруг прочел великое произведение, перед которым меркло и бледнело все, что до этого он считал важным» [11. С. 13]. Великим произведением Лаптев жтел бы считать свое чувство к Юлии Сергеевне. Герой и окружающим, и себе, и своей любви пытается дать оценку с помощью «искусственных» образцов, то есть образцов литературы и искусства, например: «сам доктор представлялся <...> каким-то опереточным Гаспаром из КорневильскихКолоколов». Стараясь понять перемену в брате Федоре, Лаптев думает: «И язык какой-то новый у него: брат, милый брат, бог милости прислал, богу помолимся, - точно щедринский Иудушка» [10. С. 36]. К услугам всегда «под рукой» оказывается привычный литературный стереотип. «Ромео и Юлия! - сказал он [Лаптев], закрывая книгу, и засмеялся. - Я, Нина, Ромео» [10. С. 27]. И хотя Лаптев «закрывает книгу», он продолжает - все больше не в свою пользу - сравнивать себя с литературным героем, ставшим для человечества «эталоном» возлюбленного. Символически начинает звучать и чеховская подробность: «Изредка он посматривал на нее [Юлию] через книгу» [10. С. 77].
«Человек литературный» чувствует себя уверенно только в мире литературы. В самые напряженные минуты, когда нужно выразить что-то очень важное, сокровенное, герой невольно прибегает к книжному стилю: «Без труда не может быть чистой и радостной жизни»; «Нет цены, нет жертвы, на какую бы я ни пошел» [10. С. 19]; «Жизнь моя разбита, я глубоко несчастлив, и после вчерашнего вашего отказа я жжу точно отравленный»; «Какой демон толкал тебя в мои объятия?» [10. С. 45], и сам чувствует какой-то диссонанс, несовпадение слов и ситуации. Стремление к идеализации возлюбленной, рожденное литературным дискурсом, играет злую шутку с героем. И вот «чистую и верующую в Бога» Юлию Лаптев подозревает в почти низменном расчете (потому имя ее начинаетзвучать «вульгарно»), да и само чувство Лаптева в реальной жизни не дотягивает до литературных идеалов. Собственная наружность представляется Лаптеву совсем не подхо-дящейдля «Ромео» и высоких поэтических отношений.
Есть в повести персонаж, жизнь которого больше, чем других, похожа на «литературный образец», хотя вряд ли он это осознает. Скорее всего, при помощи этого героя сам Чежв почти открыто играет с литературным контекстом. Речь идет о Панаурове, муже сестры Лаптева. С развитием сюжета Панауров не меняется ни физически, ни духовно, и эта статичность, законченность свидетельствует о необычной природе персонажа. Неслучайно он кажется похожим на карикатуру. Знаменательно, что герой как будто не зависит от времени: «Видно было, что он очень доволен собой и совсем не думает о том, что ему уже пятьдесят лет» [10. С. 31].
Панауров непоколебимо уверен в себе, считает себя специалистом по всем наукам и даже насчет любви у него есть ясная теория: « .мы тут имеем дело с одним из явлений электричества. В коже каждого человека заложены микроскопические железки, которые содержат в себе токи. Если вы встречаетесь с особью, токи которой параллельны вашим, то вот вам и любовь» [10. С. 29]. Однако подобная теория уже была знакома чита -телю. «С Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами», - наставляет своего племянника Петр Иванович Адуев, герой романа Гончарова «Обыкновенная история», объясняя суть любви действием электричества. «Влюбленные - все равно что лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями любовь разрешается, и когда разрешится совсем - прости, любовь, следует охлаждение.» [2. С. 128]. Можно предположить, что теория любви Панаурова имеет литературное происжждение, и гончаровский персонаж-рационалист был литературным прототипом чежвского героя. Панаурова можно назвать «человеком литературным» почти в буквальном смысле, поскольку в основе этого образа лежит литературная цитата.
Панауров, как никакой другой герой повести, окружен вещными деталями и подробностями: он «любил вкусно поесть,<.> участвовал всегда во всех подписках и лотереях, посылал знакомым именинницам букеты, покупал чашки, трости, духи, мундштуки, трубки, собачек, попугаев, японские вещи, древности; ночные сорочки у него были шелковые, кровать из черного дерева с перламутром, халат настоящий бухарский» [10. С. 15]. (Чехов словно не удержался и намекнул последней подробностью еще на одного, всем известного, гончаровского героя, Обломова, подкрепив тем самым литературное происжждение образа Панаурова. Об Илье Ильиче в одном из писем писатель говорил как о лентяе и никчемном человеке.) Апофеоз этой феерии вещей - сцена в купе поезда, когда Панауров, как фокусник-жонглер, как властелин вещного мира, ловит конфеты и заставляет их исчезать по мановению руки. Чеховское изображение становится эмблематичным: душа Панаурова будто и есть одна из тех красивых пустых коробок, которые он так любил собирать.
Панауров, как Петр Иванович Адуев в романе Гончарова наставлял Александра, поучает Лаптева: «все на этом свете имеет конец <.>. Вы влюбитесь, будете страдать, разлюбите. Но настанет время, когда все это станет уже воспоминанием и вы будете холодно рассуждать и считать это свершенными пустяками» [10. С. 15]. В одной из работ, посвященных повести «Три года», панауровская «теория изменения жизни во времени» объясняется «возведением в абсолют своего жизненного опыта» [6. С. 165]. Однако, судя по всему, в разглагольствованиях Панаурова как раз и не учитывается его действительный жизненный опыт. К тому же во всех описаниях его историй с женщинами не заметно, пожалуй, со стороны Панаурова как раз того, о чем он пытается «умствовать» -любви и страданий. Панауров испытывает только один вид любви - к себе самому. «Литературные»
рассуждения Панаурова о любви так же, как и теория Петра Адуева, по сути, исключают это самое чувство. Неслучайно Лаптев после разговора с зятем в письме к Кочевому интуитивно замечает: «пока я не любил, я сам тоже отлично знал, что такое любовь» [10. С. 16], давая, таким образом, скрытую оценку Панаурову.
В «Обыкновенной истории» Петр Адуев представал в качестве демона-искусителя, прививая племяннику дух скептицизма. Панауров тоже искушает, но его соблазн другого рода - Панауров заражает обаянием простоты, точнее, примитива. Парадоксально, но скорее всего именно панауровская неспособность к глубокому чувству и привлекает к нему Нину Федоровну и Жозефину Иосифовну. В его неприкрыто эгоистическом, простом отношении к миру есть своя притягательность: взгляд этот хорошо понятен, удобно объясняет жизнь, а самое главное - неизменен и дает редкое ощущение устойчивости.
Встреча с Панауровым заставляет героя «оживиться» и действовать, а не мечтать. Алексею Лаптеву требуется немалое усилие, чтобы преодолеть собственное внутреннее нежелание рассматривать жизнь такой, как она есть, не привнося в нее «идеальности» или «упрощенности» литературы, что было бы для Лаптева легче, но вряд ли соответствовало бы истине жизни и вряд ли помогло бы разрешить мучительные душевные противоречия.
Киркегор, сам будучи замечательным писателем, тем не менее настаивал: «Что касается поэзии и искусства <.>: не в них может человек найти полное примирение с жизнью» [5. С. 318]. Хватаясь за поэзию и искусство, человек теряет из виду действительность, теряет связи с реальностью, теряет собственную подлинность. Эстетик посредством творческого воображения создает собственный эстетический мир, тем самым всячески стараясь избежать реальной действительности. Поэзия и искусство, в конечном счете, не заинтересованы в существовании. На определенном этапе эстетической стадии человек может осознать собственную позицию, и тогда, порой помимо своей воли, он увидит, что эстетический образ жизни
- обман, дающий только видимость полноты и богатства, «всего лишь существование возможного», неизбежно уводящее в глубокую пустоту [4. С. 155].
Парадокс можно видеть в том, что дискредитация «человека литературного» и у Киркегора, и у Чехова достигается с помощью литературных средств и одновременно - отталкивания от литературы.
Гораздо ближе для Лаптева (и автора) оказывается другой человек, его приятель, Ярцев. Этому чежвскому герою открывается историческое прошлое России, Москвы, которое как будто смотрит на героя глазами молодой девушки - «печально, умно»; и наслаждение от современного ему разнообразия и богатства русской жизни; и надежда на «величайшее торжество» в будущем; и глубокое прозрение («Москва - это город, которому придется еще много страдать») [10. С. 70]. Бывший филолог, Ярцев обладает тонким поэтическим чутьем. Так же как Лаптев, он, испытывая растерянность в сфере чувств и эмоций, обращается к литературным
образам: «и все кажется мне, будто я лежу в долине Дагестана и снится мне бал» [10. С. 77]. Однако его отношение к литературе критично и мир литературы для него вторичен. И, хотя в его голове томятся образы задуманной исторической пьесы, главное для Ярцева не писательство, ему «просто хочется жить, мечтать, надеяться, всюду поспевать.» и быть обыкновенным человеком: «Я вовсе не хочу, чтобы из меня вышло что-нибудь особенное, чтобы я создал великое <.> Жизнь, голубчик, коротка, и надо прожить ее получше» [10. С. 76]. У Ярцева есть дар проникновения в жизнь, этический взгляд и чувство реальности.
Алексей Лаптев, в отличие от Ярцева, наждится, лишь на пороге - или проникновения в жизнь, или бегства от нее. Вместе с тем оба героя, надо полагать, представляют собой нечто общее, характерное для русской культуры вообще, о чем писалГ.Флоровский: «Издавна русская душа живет и пребывает во многих веках <.> не потому, что торжествует или возвышается над временем. Напротив, расплывается во временах <.>. Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя» [9. С. 159].
Отказ от «человека литературного» обращает Лаптева к этической стороне жизни. Этому способствует и пример Ярцева. С точки зрения киркегоров-ской концепции этического способа жизни, приятель Лаптева поступает как истинный этик. Не смотря на всю сложность его внутренних переживаний: это и смутное ощущение нереализованных возможностей, и сожаление о том, что уже не свершится, и ожидание чего-то нового, радостного и светлого, и неожиданная влюбленность в Юлию, и т.д., Ярцев живет, подчиняясь чувству внутреннего долга. И даже его отношения с Рассудиной свидетельствуют об этом. «Что ж? Конечно, мы не влюблены друг в друга, но, я думаю, это... это всё равно. Я рад, что могу дать ей приют и покой и возможность не работать в случае, если она заболеет, ей же кажется, что оттого, что она сошлась со мной, в моей жизни будет больше порядка и что под ее влиянием я сделаюсь великим ученым. <.> Мне уже поздно думать о настоящей любви, и, в сущности, такая женщина, как Полина Николаевна, для меня находка, и, конечно, я проживу с ней благополучно до самой старости, но, черт его знает, всё чего-то жалко, всё чего-то жчется и всё кажется мне, будто я лежу в долине Дагестана и снится мне бал. Одним словом, никогда человек не бывает доволен тем, что у него есть» [10. С. 77]. Говоря об особенностях авторской позиции Киркегора, ученые обращают внимание на то, что для Киркегора всякий рационально завершенный образ мира остается только образом, только идеей о мире, этим и объясняется внутреннее беспокойство дужвного человека, который всегда остается в поиске подлинного бытия [1. С. 262].
В чежведении отмечали как черту характера, свойственную Лаптеву, «инерцию существования, податливость обстоятельствам» [8. С. 288]. При этом главный герой обычно противопоставлялся своей
жене. Юлия, по словам исследователя, в отличие от Алексея Федоровича, приждит в финале повести «к расцвету душевных сил, к любви, к пониманию искусства» [6. С. 164], что само по себе не вызывает сомнения. Но при этом не замечается один немаловажный факт: в амбар, на Пятницкую, в «эту тюрьму» Лаптева побуждает вернуться не кто иной, как Юлия Сергеевна. Порой несправедливо в характере Лаптева делается акцент на «привычке к неволе, к рабскому состоянию», что как будто подчеркивает и сам герой. Однако существует и другое, не социальное, но нрав-ственно-псижлогическое, этическое объяснение того, почему Алексей Лаптев не может бросить амбар, и об этом говорит тоже сам герой: «Я охотно бы ушел, но заменить меня некому...» [10. С. 89].
Авторская надежда связана с теми лучшими его героями-стоиками, которые не уходят, а остаются, чтобы жить. Иного земного мира, где можно было бы начать «чудную, поэтическую, быть может, даже святую жизнь» [10. С. 90], просто нет. Мир литературы -одна из прекрасных иллюзий. «Жизнь есть сосредоточенное нравственное усилие» [7. С. 167], - так обозначает исследователь одну из главных аксиом чеховского мира. Важно подчеркнуть: это постоянное напряженноеусилие быть, осуществиться.
Алексей Лаптев - один из немногих чеховских героев, который уже уходил. Об этом вскользь говорится в его рассказе о своей молодости. Однако герой вынужден был вернуться, чтобы нести свой крест, быть «купцом поневоле». До литературной роли герой не дотягивал, социальная роль тяготит Лаптева. «Не бросаешь богатство, потому что думаешь, что в конце концов сделаешь из него что-нибудь» [11. С. 23], - это замечание из записных книжек Чехова, вероятно, одно из воз-можныхобъяснений смирения героя со своей участью. Благотворительная деятельность Лаптева, хлопоты за бедняков-просителей, наведение им новых порядков в амбаре, создание приютов все же приносят свою «маленькую пользу». Однако какая ирония самой жизни -от художественных и ученых книг судьба бросает Лаптева к книгам амбарным, в которых «ничего нельзя было понять» [10. С. 87].
Невеселое резюме Лаптева в финале повести -«по живем-у видим» - больше, чем готовое клише народной поговорки, поскольку наполнено для героя сугубо индивидуальным пережитым смыслом. Здесь и терпеливое отношение к тому, что было, есть и будет; и новое знание жизни, не позволяющее однобоко и предвзято судить о ней, и предчувствие возможности маловероятных поворотов судьбы, подобных тому, что произошел в истории любви Алексея и Юлии. О такой позиции можно прочесть в записных книжках Чехова: «Если жчешь стать оптимистом и понять жизнь, то перестань верить тому, что говорят и пишут, а наблюдай сам и вникай» [11. С. 68]. Для героя, вступившего на этический путь наблюдения и проникновения, путь личностной самостоятельности, начинается важный этап дужвного развития, в частности, происходит отказ от литературности, прощание с «человеком литературным».
По-видимому, Чежв, намеренно маркирует в повествовании все литературное, книжное, неслучайно в повести много прямых цитат, легко угадываются и реминисценции. Проводя своеобразную границу между миром литературным и миром реальным, писатель добивается впечатления жизнеподобия, как будто чеховская повесть уже является не литературным произведением , а неким аналогом жизни. Чеховский парадокс заключается в том, что эффект «нелитературности» совершающегося и ирония по отношению к «человеку литературному», эстетику, достигается в литературном произведении. Таким образом, на наш взгляд, Чехову не только удается избежать авторской прямолинейности в оценках, но и оставить последнее слово за главным судьей - читателем, предоставляя повод задуматься о выборе собственного жизненного пути.
И для Киркегора, и для Чежва абсолютное исключение эстетического из жизни человека было, конечно, принципиально невозможно, да и не нужно. Обоих писателей волновали взаимоотношения искусства и жизни. Мир литературы, нередко воспринимаемый как некий эталон или прямое руководство к действию, помогал человеку отстраниться от необж-димости экзистенциального выбора, уклониться от личностного самоосуществления. Алексей Лаптев, герой повести «Три года», прождит путь от эстетика, «человека литературного» к осознанию долга и ответственности, начиная важный этап дужвного развития личности. Чехов оставляет своего героя в момент «застывшего бытия», когда Лаптев, чувствуя внутреннее опустошение, освобождается для иной стадии жизни, напряженно ищет «роль», не навязанную социумом, а присущую только ему, как самобытному Я. Парадокс заключается в том, что ирония по отношению к эсте-
тику, в частности «человеку литературному», передается у Киркегора и Чежва средствами литературы,
Список литературы
1. Ахутж А.В. Примечания // Шестов Л. Киркегард и экзистенциальная философия. М.: «Прогресс»-«Гнозис», 1992. С. 237-294.
2. Бочаров С.Г. Чехов и философия // Филологические сюжеты. М.: Языки славянских культур, 2007. С. 328-343.
3. Гончаров И.А. Собрание сочинений: в 6 т. Т. 1. М.: Библиотека «Огонек». Изд-во «Правда», 1972. 384 с.
4. Коли О. Кьеркегор. М.: ACT: Астрель, 2009. 192 с.
5. Кьеркегор С. Наслаждение и долг. Ростов н/Д.: Изд-во «Феникс», 1998. 416 с.
6. Семанова М.Л. Чехов-художник. М.: Просвещение, 1976. 224 с.
7. Сухих И.Н. Проблемы поэтики Чехова. Л.: Изд-во Ленингр.ун-та, 1987. 183 с.
8. Турков А.М. А.П.Чехов и его время. М.: Сов. Россия, 1987. 528 с.
9. ФлоровскийГ. Пути русского богословия // Русская идея: в 2 т. Т. 2. М.: Искусство, 1994. С. 135-177.
10. Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: в 30 т. Сочинения: в 18 т. М.: Наука, 1974-1982. Т. 9. 1977. 544 с.
11. Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: в 30 т. Сочинения: в 18 т. М.: Наука, 1974-1982. Т. 17. 1980. 528 с.
Bibliography
Akhutin A.V. Notes // Shestov L. Kierkegaard and existential philosophy. M: ”Progress"-”Gnosis", 1992. P. 237-294.
Bocharov S.G. Chekhov and Philosophy // Philological plots. M: Languages of slavic cultures, 2007. P. 328-343.
Goncharov I.A. Collected Works: In 6 v. V.1. M: Library "Ogonyok". Publisher "Pravda", 1972. 384 p.
Cauley O. Kierkegaard. M: AST: Astrel, 2009. 192 p.
Kierkegaard S. Pleasure and Duty. Rostov on Don: Publishing house "Phoenix", 1998. 416 p.
Semanova M.L. Chekhov-creator. M: Publishers "Enlightenment', 1976. 224 p.
Sukhikh I. N. Problems of Poetics of Chekhov. L.: Publishing house Leningrad University, 1987. 183 p.
Turkov A.M. A.P. Chekhov and his time. M: Soviet Russia, 1987. 528 p. Florovsky G. Ways of Russian Theology // Russian idea: In two volumes. T.2. M: Art, 1994. P.135-177.
Chekhov A.P. Complete set of works and letters: In 30 v. Works: In 18 v. M: The Science, 1974-1982. V. 9. 1977. 544 p.
Chekhov A.P. Complete set of works and letters: In 30 т. Works: In 18 v. M: The Science, 1974-1982. V. 17. 1980. 528 p.
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10. 11.