Научная статья на тему 'Террористическое подполье в Ингушетии'

Террористическое подполье в Ингушетии Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
161
28
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Террористическое подполье в Ингушетии»

век. На ближайшее десятилетие этого будет достаточно, но со временем, по мнению специалистов, придется вырабатывать политику привлечения трудовых иммигрантов из государств за пределами СНГ.

Открытие каналов легальной трудовой иммиграции, обеспечивающей право вновь приехавшим законно жить и работать в России, пользоваться социальными благами, а по прошествии ряда лет получить российское гражданство, важно, как уже говорилось, для перспектив развития России. Что же касается государственной идеологии, то открытость российского общества, способность к интеграции нерусских элементов веками были спецификой российских традиций, позволяющих включить неславянские народы в структуру этого общества. Именно такое сообщество, в котором иммигранты будут интегрированы в его структуру объединенных русским языком и русской культурой, предоставит России нового века дополнительные возможности, которые она успешно использует.

«Восток: Вызовы XXI века», М., 2010, с. 247-256.

Сергей Слуцкий,

политолог

ТЕРРОРИСТИЧЕСКОЕ ПОДПОЛЬЕ В ИНГУШЕТИИ

Ингушское террористическое подполье (ТП) окончательно сформировалось в начале XXI в. Несмотря на то что 90-е годы XX в. были для Ингушетии временем серьезных испытаний, терроризм в формах, характерных для современного Северного Кавказа, в пределах самой республики в это время практически отсутствовал, притом что дестабилизирующее влияние сопредельной сепаратистской Чечни - мощного очага напряженности, должны были ощущать все основные сферы социальной жизни Ингушетии! На начало 90-х годов пришелся и пик осетино-ингушского противостояния - центрального конфликта, в значительной степени структурировавшего общественно-политическую жизнь Ингушской республики и определившего основные зоны концентрации конфликтогенного потенциала.

Таким образом, первое постсоветское десятилетие можно было бы условно обозначить как «пронатальный» период в развитии республиканского подполья, как и в отношении подполья Да-

гестана. Однако наличие жесткого территориального конфликта с Северной Осетией - Аланией предопределило существенную специфику ингушского варианта становления террористического комплекса. Значительно отличается и ситуация в социально-экономической сфере обеих республик.

Экономический потенциал Ингушетии изначально был весьма незначительным. В составе советской Чечено-Ингушетии (не относившейся к регионам - флагманам отечественной экономики) «ингушские» районы представляли аграрную периферию. К тому же экономический кризис 90-х в новообразованной республике был серьезно усилен тем, что производственные структуры, расположенные в ингушских районах Чечено-Ингушетии, после ее разделения и быстрой «сепаратизации» Чечни оказались фрагментами рухнувшего республиканского индустриального комплекса. Как результат, падение промышленного производства в республике приняло катастрофические масштабы - в 1998 г. оно составило 14% от уровня 1990 г. (максимальный показатель для регионов РФ за исключением Чечни).

Но экономическая «специфика» Ингушетии заключалась даже не в этом (сокращение производства в других республиках макрорегиона тоже весьма впечатляло). Существенней то, что и в начале XXI в., после «замирения» Ичкерии, на фоне общей для РФ и Северного Кавказа политической и социально-экономической стабилизации устойчивый рост экономики (в том числе ее индустриального сектора) в Ингушетии не возобновился. В 2009 г. объем промышленного производства составил 48% от уровня 2000 г. (в 2008 г. равнялся 84%). Не лучше положение и в республиканском сельском хозяйстве, в котором почти отсутствует крупнотоварное производство. Детальное изучение проблем экономического развития Ингушетии выходит за рамки нашего исследования. Но для нас существенно установить, насколько хроническая стагнация местной экономики порождает протестность республиканского населения, способную трансформироваться в террористическую активность.

Двумя спутниками социально-экономического кризиса являются высокая безработица и снижение уровня жизни населения. Что касается безработицы, то Ингушетия наряду с Чечней по этому показателю является абсолютным «рекордсменом» РФ (уровень в 45-65% в Ингушетии фиксируется на протяжении всего последнего десятилетия). Беспрецедентно высокий показатель, который для общества с современной производительной экономи-

кой свидетельствовал бы о катастрофическом состояниии, несовместимым с сохранением основных социальных институтов, поскольку был бы связан с массовым глубоким обнищанием населения. Сохранение же данного уровня на протяжении многих лет -показатель того, что местное общество вполне адаптировано к своей крайней трудоизбыточности. А значительную часть безработных в той или иной мере устраивает подобное положение вещей.

Одна из причин такого положения - система разнообразного социального финансирования республиканского населения (пенсии, разнообразные пособия, дотации). Это и максимально высокий уровень дотационности республики, 95% бюджета которой формируется за счет денег, перечисленных федеральным центром. Причем если в отношении сопредельной Чечни, по крайней мере, имеются объективные причины (две разрушительные военные кампании) для значительной поддержки социально-экономической сферы республики федеральными деньгами, то в случае с Ингушетией такое основание отсутствует.

Наличие стабильного федерального финансирования - основная причина того, что долговременная экономическая стагнация и высочайшая безработица не сопровождаются резким падением уровня жизни и обнищанием населения республики. Доходы последнего действительно заметно уступают аналогичным среднедушевым показателям по другим республикам Северного Кавказа. Однако же они не падают и не стоят на месте, как это могло быть без стабильной «внешней» финансовой поддержки. Динамика доходов населения республики демонстрирует устойчивый рост. За 2005-2009 гг. они выросли в 2,3 раза (как и во всех остальных республиках Северного Кавказа за исключением Дагестана, в котором доходы населения выросли в 2,8 раза). А за период 2000-2009 гг. среднедушевой рост доходов в Ингушетии был почти 10-кратным (с 0,6 до 5,8 тыс. руб.). Таким образом, демонстрируя минимальные успехи в экономической сфере и уступая в этом отношении остальным республикам, Ингушетия не отстает от них по темпам роста материального уровня жизни. Говорить об «обнищании» населения не приходится.

Иными словами, серьезных причин для роста «социально-экономической» протестности в Ингушетии нет. Связки между экономической динамикой и ростом доходов населения в республике просто не существует. Можно десятилетие не выходя из состояния экономической стагнации стабильно повышать уровень

материального благосостояния. Не исключено, что для значительной части населения протестность скорее могла бы провоцироваться необходимостью отказаться от сложившегося способа существования.

Итак, область подпитки республиканского подполья в незначительной степени формируется экономической проблематикой республиканской жизни.

Одна из основных причин роста протестного потенциала в республике - низкое качество местной власти с типичным для Северного Кавказа (отчасти и всей РФ) набором «пороков», среди которых высокая коррупционность, плановость, непрофессионализм. Сравнительный анализ «морально-профессиональных» качеств местной бюрократии и чиновничества других республик занятие весьма сложное. Не исключено, что ингушский административный аппарат по данным показателям среди аутсайдеров на Северном Кавказе. Однако же все присущие ему недостатки фиксировались с начала постсоветского периода.

На вопрос о том, существенно ли ухудшились показатели эффективности республиканской бюрократии в последние годы, скорее следует дать отрицательный ответ. Недостатки местной власти не обнаруживают отчетливо негативной динамики, способной провоцировать рост социальной протестности в республиканском обществе. Конечно, как и в случае с Дагестаном, необходимо учитывать фактор общественного «терпения» - с течением времени даже устоявшийся уровень «порочности» воспринимается обществом с нарастающим раздражением. И тем не менее очевидно, что протестность, аккумулируемая по данному каналу, может быть значимым, но не единственным среди ведущих факторов активизации террористической активности в республики.

Конфесснональный фактор. Исламизация Ингушетии завершилась только к середине XIX в. Постсоветский период в республике (как и на остальном Северном Кавказе) был связан с «ренессансом» ислама: быстрый рост числа активных верующих; многократное увеличение количества мечетей и молельных домов; открытие духовных учебных заведений (в том числе на средства зарубежных исламских спонсоров); появление религиозного радикализма. Однако несмотря на сопредельность Ичкерии - одного из основных плацдармов ваххабизма на Северном Кавказе, чистый ислам в 90-е годы не получает значительного развития в пределах Ингушетии (притом что попытки вербовки молодежи по линии «ваххабизма» были отмечены уже в первую чеченскую кампанию).

Идеологическое «облучение» ингушского национального сообщества с территории Чечни было продолжено во второй половине 90-х годов. И первые меры противодействия ваххабизму были инициированы не федеральным центром, но обеспокоенными ситуацией республиканской властью и местным традиционным духовенством. Летом 1998 г. их совместным решением функционирование ваххабитских организаций на территории республики запрещается. Как мы знаем, такого рода постановления далеко не всегда были в состоянии на практике остановить распространение чистого ислама. Но в Ингушетии данный указ на рубеже веков действительно «сработал». Впрочем, очевидно, что это не столько заслуга республиканской власти или показатель ее авторитета, но прежде всего свидетельство устойчивой ориентации местного населения на традиционный ислам, суфийские ценности и практику, которые ваххабиты подвергали жесткой критике. Свою роль мог играть и постоянный отток местных религиозных радикалов в сопредельную Чечню.

Ситуация определенным образом начинает меняться в начале XXI в. Исламский радикализм становится в республике идеологической оболочкой для разнообразной протестности, корни которой уходят в самые различные формы социальной жизнедеятельности. Сокращается (прекращается?) отток радикалов в Чечню. С определенного момента речь скорее может идти об обратной миграции (причем не только ингушей, но и чеченцев).

Однако показательно, что еще в 2005 г., детально фиксируя размеры ваххабитских сообществ отдельных республик Северного Кавказа, К.М. Ханбабаев (известный специалист по вопросам религии) «пропускает» Ингушетию и Адыгею, ограничиваясь констатацией того факта, что сторонники чистого ислама в этих республиках есть и они достаточно активны. Можно предположить, что проблема в том, что ингушское ваххабитское сообщество достаточно плотно интегрировано с чеченским и анализировать его собственные количественные характеристики затруднительно.

Сфера межнациональных отношений и осетино-ингушский конфликт. Непосредственно в пределах республики причины для межнациональной конфликтности с начала постсоветского периода были минимальны - уже по переписи 1989 г. в структуре населения ингушских районов Чечено-Ингушетии ингуши ощутимо доминировали (76,6%), а вместе с чеченцами составляли 86% жителей данных территорий. Таким образом, самая значительная часть русского и русскоязычного населения Чечено-

Ингушетии проживала в ее чеченской части (прежде всего в Грозном). Если в ингушской части «невайнахи» составляли только 14% (из них «нерусские невайнахи» только 1,8%), то в чеченской части данные группы оставляли соответственно - 32,2 и 7%.

Социальные процессы начала 90-х годов работали на дальнейшую моноэтнизацию районов, составивших Ингушскую республику. Русское население убывало стремительно, при этом практически не демонстрируя протестности, которая могла бы стать причиной формирования конфликтной оси между ним и титульным сообществом республики. Уже к середине 90-х годов Ингушетия потеряла основную массу своих русских и русскоязычных жителей. Если бы не масштабный приток чеченских беженцев во время военных кампаний, республика по переписи 2002 г. могла бы оказаться наиболее этнически гомогенным регионом РФ. Согласно данным этой переписи, ингуши составляли 77,3% республиканского населения, а вместе с чеченцами - 97,7%.

После постепенного возвращения в Чечню основной части беженцев (2002-2007) доля титульного населения Ингушетии должна была существенно возрасти. Впрочем, процент «невай-нахского» населения в республике в любом случае уже полтора десятилетия минимален и без учета федеральных силовиков может в настоящее время составлять всего 1,5-2%. Абсолютно очевидно, что моноэтничность республики сохранится и в самой долгосрочной перспективе. Практически невозможно себе представить сценарий развития, при котором Ингушетия стала бы территорией миграционного притока нетитульного (и шире - не вайнахского) населения. Иными словами, принятая в 2005 г. к реализации программа возвращения в республику русского населения является абсолютной бюрократической утопией даже в ее утвержденном -крайне «скромном» варианте (предполагалось вернуть за период 2005-2010 гг. около тысячи человек, притом что в 90-е годы республику покинули порядка 17 тыс. русских).

И все же именно сфера межнациональных отношений стала едва ли не основным «резервуаром» концентрации конфликтного потенциала, сыгравшим значительную роль в становлении республиканского ТП. Центральный (осетино-ингушский) конфликт постсоветской Ингушетии носил и носит не только межреспубликанский характер, но имеет и отчетливую межнациональную компоненту.

Историю конфликта принято начинать от событий 1944 г. -депортации ингушей с территории Пригородного района и его пе-

ревода в состав Северной Осетии. Заметим, что в качестве «компенсации» за данную потерю Чечено-Ингушетии после 1957 г. были переданы три района из состава Ставропольского края, которые, однако, включились в систему этнического расселения чеченцев, а не ингушей. Таким образом, истоки осетино-ингушской межэтнической напряженности уходят корнями во вторую половину 50-х годов (возвращение ингушей из депортации на Северный Кавказ). Эта латентная конфликтность неоднократно выплескивалась на поверхность общественной жизни даже в стабильные 60-70-е годы. Но в это время она жестко купируется советской властью, воспринимавшей все проявления межнациональной конфликтности как пережитки «досоциалистического» прошлого. Положение меняется во второй половине 80-х. Борьба за «возвращение» Пригородного района становится для ингушей этноконсолидирующей (а отчасти и «государствоформирующей») идеей на рубеже - в начале 90-х годов.

Таким образом, становление ингушской государственности изначально оказалось сопряжено с территориальным вопросом и в существовавших обстоятельствах объективным, абсолютно неизбежным образом вело к эскалации межнациональной напряженности между двумя народами. Межреспубликанский конфликт с Северной Осетией, по сути, оказывается и конфликтом двух национальных сообществ.

Помимо осетин, основных «обидчиков», к числу последних общественное сознание ингушей в той или иной степени должно было причислять и федеральный центр, принявший, по мнению ингушей, в данном конфликте сторону осетин (через федеральный центр обида в определенной мере проецировалась и на всю Россию). Данная обида, однако, входила в глубокое противоречие с «пророссийскостью» ингушского общества. Под пророссийско-стью в данном случае имеются в виду заинтересованность национального сообщества в своем российском статусе, осознаваемая этим сообществом зависимость своего функционирования от комплексной (финансовой, материально-технической, организационной и т. д.) поддержки федерального центра. Речь, таким образом, идет о своего рода общественном «расчете», который, впрочем, зачастую оказывается куда более сильным нейтрализатором внутреннего этнорадикализма и сепаратизма, нежели этнокультурная близость или даже психоментальная совместимость народов. Идти путем сепаратистской Чечни ингушское общество не хотело.

Не имея возможности в полной мере реализоваться на основном направлении (против Северной Осетии, в известной мере и против федерального центра), аккумулированная конфликтная энергетика национального сообщества искала для себя более доступные объекты силового воздействия. Они были найдены уже непосредственно в самой республике. Одним из них (быть может, самым главным) стала собственная республиканская власть - административно-бюрократический аппарат, правоохранительные органы и связанные с ними группы населения.

Республиканская власть могла рассматриваться как проекция федерального центра - его ставленница (особенно после вступления на пост президента М. Зязикова). Удары по ней позволяли отчасти выплеснуть антироссийскую, антифедеральную «энергетику». Но республиканской власти можно было инкриминировать и многое другое. Например, непростительную уступчивость, безволие в отстаивании национальных интересов в переговорном процессе с осетинской стороной.

Имелись и вполне объективные претензии, о которых уже было сказано. Коррупция, клановость и непрофессионализм, преследование корыстных интересов при крайне низкой эффективности административной деятельности. Данные качества отличали республиканскую власть с начала 90-х годов. Но именно осознание в начале XXI в. радикальной частью ингушского сообщества окончательной невыполнимости стратегической задачи своего национального «проекта» сделало данные характеристики власти нетерпимыми.

Против административного аппарата и стоящих на его «страже» правоохранительных органов в середине «нулевых» начинает разворачиваться террор, организованный крайними радикалами, протестная энергетика которых постепенно меняет основное направление своей реализации с осетинского (локальные стычки в межреспубликанском пограничье) на внутриреспубли-канское. Ответные репрессивные действия власти его конфликтность только увеличивают. А значит, параллельно растет и общий потенциал террористического подполья, которому удается заметно расширить свою демографическую базу в республике и включить общество в эскалационную спираль взаимонасилия. Способствует активизации террора и то, что наиболее радикальные элементы ингушского национального сообщества с этого времени все реже перебираются в Чечню и вынуждены концентрироваться в своей

республике, заметно увеличивая кадровый и общий конфликтный потенциал местного экстремизма.

Формируется республиканский террористический комплекс, главный признак которого - наличие социальной системы, основным структурным элементом которой является группа людей, сосредоточенная на террористической деятельности, способная устойчиво восполнять понесенные кадровые потери и функционировать преимущественно за счет собственных (внутриреспуб-ликанских) организационных, инфраструктурных, а возможно и финансовых ресурсов. Внешняя поддержка постепенно отходит на второй план. И теперь, даже будучи изолированным от внешних «инъекций», республиканское подполье в состоянии воспроизводить себя несмотря на жесткий прессинг силовиков.

* * *

Итак, типологически террористическая активность в республике является следствием (и одновременно формой) гражданского противостояния - жесткого противоборства республиканской власти и радикальной части ингушского национального сообщества. Но как уже отмечалось, в гражданском конфликте на центральную ось зачастую накладывается множество других, самым существенным образом усложняя картину гражданского противоборства, а в известной мере и трансформируя ее. Ингушетия не исключение. Учитывая характер дополнительных конфликтных осей, ситуация в ней схожа с Дагестаном: межклановые войны, криминальные разборки; появление общего поля деятельности и возможные взаимодействия отдельных властных группировок, криминала и подполья.

И все же представляется, что такое содержательно взаимопересечение в Ингушетии не привело к возникновению крими-нально-коррупционно-экстремистского комплекса, аналогичного дагестанскому. Ингушские властные кланы достаточно многочисленны, и это способствует обострению соперничества между ними. Однако в отличие от Дагестана они представляют одно национальное сообщество. Самым существенным образом меньше в республике и общее для властных кланов, криминала и подполья пространство экономического взаимодействия. Динамичная, масштабная (по меркам республиканского Северного Кавказа) экономика Дагестана представляет куда больше возможностей для совместной деятельности (соперничества/сотрудничества), чем

экономика Ингушетии. Таким образом, при наличии несомненного системного сходства ситуации в Дагестане и Ингушетии, представляется, что ингушское террористическое подполье не стало (по крайней мере пока) элементом единого комплекса, сводящего власть, криминал и подполье.

В отличие от дагестанского ТП подполье Ингушетии в значительной степени является моноэтничным. С другой стороны, в сравнении с Чечней и Ингушетией оно территориально компактней в силу небольших размеров самой республики. Два этих фактора определенным образом работают на централизацию ингушского ТП. По крайней мере, облегчают деятельность по координации различных групп боевиков из одного центра, даже если таковой является не столько командным, сколько коммуникативным. Существенно и другое. Карта активной деятельности северокавказского ТП образца 2007-2009 гг. фиксирует общий, по сути, не имеющий разрывов ареал от Назрани до Ведено - широкую полосу, разрезающую «поперек» Ингушетию и Чечню. Наличие такого общего пространства, этнокультурная и социопсихологическая сближенность двух народов предполагают достаточно широкую кооперацию террористических группировок обеих республик, которая может находить отражение и в организационно-управленческом плане.

С другой стороны, оперативные преимущества террористической деятельности, осуществляемой в автономном и полуавтономном режиме (сетевая организация), должны быть естественным ограничителем любой формы жесткой централизации и выстраивания четкой иерархической структуры ТП. К тому же в республиканском подполье, как и в Дагестане, нет «прославленных» лидеров, способных своим авторитетом сплотить если не все, то значительную часть местного террористического сообщества.

Численность боевиков в Ингушетии очень редко становится предметом комментария политиков или силовиков. Отметим заявление А. Еделева (январь 2009 г.) о 120 боевиках, действующих на территории Ингушетии. В начале февраля 2010 г. Ю.-Б. Евкуров на пресс-конференции в Магасе заявил, что «по оперативной информации, в основном обстрелами занимаются три группы численностью от трех до пяти человек каждая, но есть случаи, когда, прикрываясь участниками НВФ (незаконных вооруженных формирований), преступления совершают некоторые криминальные элементы». Тем самым численность республиканских боевиков

была определена президентом Ингушетии в размере 10-15 человек.

Однако республика в последние годы (2008 - начало 2010) устойчиво лидирует на Северном Кавказе по масштабам террористической активности - по числу терактов, согласно данным И. В. Пащенко, Ингушетия сопоставима с Чечней и Дагестаном вместе взятыми. Материалы международного доклада «Насилие на Северном Кавказе. 2009 г.» дают несколько иное соотношение трех республик. Но «первенство» Ингушетии по интенсивности террора в 2008-2009 гг. все равно неоспоримо. Если вся эта деятельность - дело рук 10-15 боевиков, то «работоспособность» их просто феноменальна. Куда более вероятно, что данный уровень активности обеспечивается боевиками, численность которых более или менее сопоставима с НВФ других «восточных» республик Северного Кавказа (т.е. в любом случае речь должна идти о сотнях человек). То, что республиканское подполье без значительных усилий компенсирует свои боевые потери, также указывает на его достаточно значительный формат.

Вместе с тем следует принять во внимание более ограниченный демографический потенциал республики. Ингушское национальное сообщество в настоящее время составляет порядка 300320 тыс. человек. Отчасти показательно и то, что, лидируя по числу терактов, республиканское ТП существенно уступает показателям Чечни по интенсивности боестолкновений. Избегая прямого силового контакта (что в ряду других причин может быть и свидетельством ограниченности боевого потенциала), боевики в Ингушетии предпочитают обстрелы и нападения. Поэтому можно предположить, что при общей сопоставимости формата боевая компонента ингушского подполья меньше, чем НВФ Дагестана и Чечни. Наконец, напомним о пульсирующем формате боевого ядра - число местных боевиков, находящихся «под ружьем», способно меняться в разы в течение года.

Как и республиканские НВФ, среда соучастия ингушского подполья может количественно несколько уступать группе пособников чеченского и дагестанского террористических комплексов. Фактором ограничения, прежде всего, может выступать небольшая численность ингушского национального сообщества. В обратном случае мы должны будем предположить, что ТП включает порядка 1-2% населения республики (в разы больше, чем в Чечне и Дагестане). География его в силу компактности республики может, по сути, совмещаться с системой республиканского расселения, хотя

взаимосвязь между интенсивностью террористической деятельности и плотностью среды пособничества несомненно существует. К ее эпицентрам можно отнести Назрань и Назрановский, а также Сунженский районы (впрочем, данные территории концентрируют и значительную часть всего республиканского населения).

Среда сочувствия может в той или иной степени заключать все протестные группы национального сообщества. Учитывая же значительный процент недовольных различными аспектами жизни в республике, речь, как минимум, идет о нескольких процентах республиканского населения (т.е. 15-20 тыс. человек), которые представляют все районы республики и, в той или иной степени, все социальные группы и возраста (в том числе несколько тысяч

молодых людей 18-25-летнего возраста).

* * *

Стремительный рост террористической активности в Ингушетии в последние годы в известной степени стал неожиданностью для экспертного сообщества. Действительно, республика «удержалась» в кризисные 90-е годы. Казалось, в условиях комплексной стабилизации начала XXI в. существовавший в национальном сообществе конфликтный потенциал будет окончательно нейтрализован. Но случилось обратное. Данная внутренняя напряженность/конфликтность в начале XXI в. как минимум не сократилась. Но, как уже отмечалось, произошло смещение направления основного конфликта. Из «внешнего» (межнационального и межреспубликанского) социального пространства он сместился в пределы республики и внутрь самого национального сообщества. Произошла его известная «ингушизация» - процесс, сходный с тем, который протекал в соседней Чечне, но обусловленный существенно иным комплексом факторов, протекавший в иных общественно-политических и социальных условиях.

Как и в Дагестане, центральная конфликтная ось ингушского внутриреспубликанского противостояния была усложнена множеством других, образовавших свой республиканский «гордиев узел». Причем в настоящее время эти «побочные» линии уже не столько маскируют ведущую роль центральной конфликтной оси, сколько реально дополняют ее собственной логикой, создавая разветвленную корневую систему республиканского конфликта. В силу его сложносоставного характера причины протестности могут «перетекать» (трансформироваться) друг в друга. И хотя

вклад отдельных факторов, активизирующих террористическую деятельность, безусловно, неравноценен, точному взвешиванию он едва ли поддается (к тому же их иерархия находится в непрерывной динамике). В нейтрализации факторов поддержки ТП основное место (помимо силовых «мероприятий») принадлежит решению «территориальной» проблемы, а также социокультурной и социально-экономической модернизации ингушского сообщества, повышению качества республиканской власти.

Реальное решение территориального вопроса для ингушского национального сообщества предполагает изменение административного статуса Пригородного района либо получение других сопоставимых территориальных компенсаций. Однако вероятность «перевода» Пригородного района в состав Ингушетии практически равна нулю. По сути, соответствует нулевой отметке и возможность получения республикой каких-либо других территориально-административных компенсаций от федерального центра. Наблюдая все происходящее на Северном Кавказе, центр ни при каких обстоятельствах не будет больше делать административных «подарков» региональным республикам. Миллиарды рублей, заложенные в программу социально-экономического развития Ингушетии на ближайшие годы, на деле и представляют такого рода «отступные», хотя это никогда и никем из политиков не было (и не могло быть) озвучено.

Вопрос в том, готово ли на такой «бартер» национальное сообщество, в том числе его радикальные элементы, ответственные за организацию террора. Тем более, если данный взаимообмен не формулируется как таковой. Значительная часть ингушского общества воспринимает социальные субсидии республике как должное, как «обязанность» федерального центра, не предполагающую никаких ответных обязательств. То, что экономическая «отдача» республики многократно уступает федеральной помощи, просто не принимается в расчет. Очевидно, предстоящее (и уже идущее) значительное увеличение федерального финансирования Ингушетии также не будет аргументом для закрытия национальным сообществом территориального вопроса. Иными словами, он и дальше будет сохранять свое конфликтогенное значение.

Но дополнительные средства в республику придут. Если они будут использованы по назначению, то пусть не сразу, но хотя бы в среднесрочной перспективе возможны модернизационные сдвиги внутри республиканского сообщества, а параллельно и определенная трансформация способов «внешней» реализации его кон-

фликтного потенциала. Насколько вероятна социально-экономическая и связанная с нею социокультурная модернизация республики? Насколько эффективными будут вложения федеральных средств в производственную и социальную инфраструктуру республики? Каким образом они смогут изменить социопрофес-сиональные ориентации местного населения, если не ликвидировать, то хотя бы «потеснить» иждивенческий комплекс, ставящий крест на большинстве инвестиционных проектов?

Если исходить из существующего (и уже весьма обширного) постсоветского опыта, то наиболее вероятной является реализация консервативно-пессимистического варианта развития республики. Деньги действительно придут, но, возможно, не в полном объеме, прописанном в соответствующих программных документах. Впрочем то, что республика получит значительные суммы, сомнения не вызывает. Социально-экономическая отдача их окажется заметно ниже, чем это предполагалось. Причины многообразны и хорошо известны (коррупция на всех уровнях распределения от федерального до муниципального, низкая квалификация исполнителей и т.д.). Тем не менее определенные результаты в сфере социально-экономической и социокультурной модернизации республиканского общества будут получены. Возрастет уровень жизни, существует вероятность и некоторого повышения качества местной власти. Окажется ли этих сдвигов достаточно, чтобы ввести социальную протестность в «цивилизованное» русло, существенно сократить кадровое пополнение подполья, тем самым минимизируя и его активность?

В ближайшее десятилетие последнее почти невозможно. Представляется, что маловероятно и в перспективе 10-20 лет. Хотя к 2030 г. ингушское национальное общество, скорее всего, будет более образованным, урбанизированным (причем может заметно расшириться и прослойка «коренных» горожан), в значительной своей части станет среднедетным (2-3 ребенка в семье). Но очевидно, что его модернизационный транзит будет находиться на стадии, очень далекой от своего завершения.

Не просматривается пока и перспектив решения молодежной проблемы - «профессионализации» и трудоустройства значительной части молодых ингушей, ограничивающих свое образование школой (в том числе девятилеткой). В 2008 г. только 52% ингушей, закончивших в республике школу, поступили в специализированные учебные заведения. Это не только группа облегченного распространения радикалистских идей и экстремистских практик

(т.е. кадровый ресурс ТП), но и плацдарм социокультурного традиционализма и религиозного фанатизма («истовости») на многие десятилетия вперед. Масштабное пополнение его современными генерациями молодежи, автоматически удлиняет период социокультурной и социопрофессиональной модернизации национального сообщества, сдвигает его все дальше в будущее (молодые ингуши, не получившие профессионального образования сейчас, вплоть до середины XXI в. будут составлять заметную часть тру-доактивного населения республиканского общества).

В настоящее время у значительной части национального сообщества, очевидно, все еще не сформирована потребность в качественном образовании (а следовательно, и в последующей профессиональной карьере) своего подрастающего поколения. Отсутствие потребности указывает на отсутствие соответствующей социальной необходимости. Причины уже назывались - «архаический» характер республиканской экономики и развитая система «иждивенческого» финансирования, обесценивающая значимость профессиональной квалификации (сопоставимые деньги молено не заработать, а получить через разнообразные каналы государственного социального финансирования или работая в личном хозяйстве). В настоящее время данная проблема в республике не решена. Пока даже не «нащупываются» действенные пути ее решения.

Таким образом, основные факторы протестности (конфликтности) национального сообщества и «подпитки» республиканского подполья со значительной долей вероятности будут сохраняться и спустя 10-20 лет. И все же, учитывая всю совокупность динамических тенденций в экономике и социокультурной сфере, можно с определенным основанием прогнозировать некоторое сокращение масштабов данной протестной «энергетики». Это означает, что к 2025-2030 гг. серьезное увеличение роста террористической активности по сравнению с уровнем последних двух-трех лет представляется маловероятным. Есть несколько достаточно серьезных обстоятельств, которые препятствуют значительному разрастанию ТП в республике. Это ограниченный демографический потенциал национального сообщества, уступающего в несколько раз по своей численности чеченцам или сумме трех ведущих дагестанских народов, наиболее активно участвующих в экстремистской деятельности. Свою роль играет и уровень рождаемости, который устойчиво сокращался в Ингушетии с 1995 по 2005 г. (если в первой половине 90-х годов он составлял 2,4-2,5% в год, то во второй по-

ловине сократился до 2,1%, а к 2001 г. - до 1,4%). Учитывая, что основной костяк бандгрупп формируется молодыми людьми в возрасте 18-25 лет, демографическая ресурсная группа подполья начнет ощутимо сокращаться уже с 2012-2013 гг. Ежегодная генерация, достигающая совершеннолетия в 2020 г., будет уступать современной в 1,5 раза. Сокращение рождаемости продолжится в республике и в дальнейшем. К 2030 г. ее уровень будет мало отличим от среднероссийского показателя практически при любом сценарии демографической динамики Ингушетии.

Но как уже отмечалось, сокращение рождаемости - это только внешнее проявление достаточно глубоких и разнообразных модернизационных сдвигов, изменений в психоповеденческих стереотипах и социальных практиках общества. По мере сокращения «детности» семей существенно меняются сами формы социализации подрастающего поколения. Они «персонализируются», все больше ориентируются на хорошее образование и профессиональную карьеру. Даже с учетом серьезных проблем у ингушского общества в этой области, почти нет сомнений в том, что достигающая совершеннолетия в 2020 или 2030 г. ингушская молодежь будет не только ощутимо малочисленней, чем современная, но и более модернизированной по своему мировоззрению и жизненным установкам.

Эта социокультурно более развитая и вместе с тем малочисленная генерация, существенно ограничит возможности подполья по непрерывному восполнению своих боевых потерь. Поэтому наиболее вероятным сценарием развития республиканского ТП в перспективе ближайших десятилетий является постепенное сокращение его формата и общей активности. Однако данная «генеральная» линия будет представлена сложной пульсирующей кривой с множественными колебательными подвижками «вверх-вниз» и отдельными значительными пиками, продолжительность которых может измеряться годами.

Вариант полной ликвидации подполья в перспективе 1020 лет представляется крайне маловероятным в силу сохранения на весь данный период основных факторов конфликтно-сти/протестности национального сообщества.

Наконец, следует повторить то, что говорилось и в отношении чеченского и дагестанского подполья - даже значительное сокращение потенциала ингушского террористического комплекса едва ли сможет лишить его способности осуществлять серьезные акции как в пределах, так и за пределами республики. Люди, «на-

чиненные» ненавистью, будут появляться в распоряжении местного ТП еще многие десятилетия. А значит, все это время будет сохраняться в той или иной степени и проблема республиканского терроризма.

И последнее. Вероятностные соотношения перечисленных динамических сценариев ТП исходят из достаточно устойчивого политического и социально-экономического развития РФ. Серьезная дестабилизация России способна значительно увеличить «витальные» ресурсы подполья в республике, даст ему дополнительные исторические шансы.

Сергей Слуцкий. «Террористическое подполье на востоке Северного Кавказа» (Г.Д.И.), Р.-на-Д., 2010 г.

Н. Федулова,

политолог

БОРЬБА ЗА ВЛИЯНИЕ В ЗОНЕ БОЛЬШОГО КАВКАЗА

Регион Большого Кавказа, куда принято включать Россию, Азербайджан, Армению, Грузию, Турцию, Иран, а с августа 2008 г. - Абхазию и Южную Осетию, появился в мировом геополитическом пространстве примерно полтора десятилетия назад. Первоначальным импульсом к его формированию послужили распад Советского Союза, образование и становление новых независимых государств в лице бывших закавказских республик СССР -Азербайджана, Армении и Грузии. При этом Северный Кавказ оставался и остается неотъемлемой частью России. Иран и Турция, примыкавшие к советским границам, получили возможность непосредственно взаимодействовать с возникшими здесь новыми государствами, влиять на их внешнеполитический курс, играть на противоречиях между ними и бывшей метрополией - Россией, -которая в значительной мере продолжает сохранять свое присутствие в Закавказье. Немаловажным фактором, открывающим для Тегерана и Анкары перспективы укрепления своих позиций в регионе, был и остается азербайджано-армянский конфликт.

Одновременно, по мере того как начали появляться данные геологоразведки об уникальных запасах углеводородного сырья в Каспийском море и прилегающих территориях, Большой Кавказ становился все более притягательным для ведущих мировых держав, прежде всего - США и стран Евросоюза. При этом, как это

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.