СОВРЕМЕННАЯ ОСЕТИНСКАЯ ПОЭЗИЯ: ЖИЗНЬ ПОСЛЕ
И. В. Мамиева
В статье представлен обзор осетинской поэзии перестроечных лет (1985-1991 гг.) и постсоветского периода (1992-2000-е гг.). В ней в общих чертах воспроизводится специфичность состояния художественного сознания осетин в границах вышеозначенных хронологических срезов. Делается попытка на фоне радикальных политико-экономических преобразований, духовно-ценностных сдвигов в обществе проследить эстетико-смысло-вую иерархию поэзии указанных лет, обрисовать неоднозначную атмосферу идеологических размежеваний в литературной среде. Наряду с проблемно-тематическими приоритетами и узловыми тенденциями творчества уже состоявшихся мастеров слова особое внимание уделяется пространству поэтического мира, формируемого новой генерацией стихотворцев. Не претендуя на исчерпывающую полноту, автор показывает абрисы поэтов, чьи творческие дебюты в основном пришлись на постперестроечное время, а потому несут в себе элементы несколько иного восприятия жизни и своего места в ней, демонстрируют свою логику «притяжения-отталкивания» при соприкосновении с национальной традицией и с опытом мировых духовно-ментальных практик. Статья предназначена для специалистов по осетинской филологии, а также широкого круга читателей, интересующихся поэтической картой Осетии.
Ключевые слова: осетинская поэзия, хронологический срез, поэтическая генерация, идеи, тенденции, образы, проблемно-тематическая иерархия, книги итогов.
The article presents an overview of the Ossetian poetry of the years of Perestroika (1985-1991) and the post-Soviet period (1992-2000-s). Generally it reproduces the specificity of the state of the artistic consciousness of the Ossetians within the borders of the aforesaid chronological layers. An attempt is made to trace the aesthetic and the semantic hierarchy of the poetry of these years, to describe the ambiguous atmosphere of ideological divisions in the literary environment within the context of radical political and economic transformation, spiritual and value shifts in society. Along with the topical priorities and key trends of the creativity of the acknowledged poets due attention is paid to the space of the poetic world, shaped by a new generation of poets. The author shows the outlines of the poets whose creative debut mostly occurred in the post-perestroika period, and therefore thee contain the elements of a different perception of life and their own place in it, demonstrate the logic of «attraction-repulsion» in contact with the national tradition and experience of the world spiritual and mental practices. This article is intended for specialists in the Ossetian language studies, as well as a wide range of readers interested in the poetic map of Ossetia.
Keywords: the Ossetian poetry, a chronological layer, poetic generation, ideas, trends, images, topical hierarchy, books of results.
Предлагаемая вниманию читателей По мнению патриарха осетинско-
статья является продолжением ранее го литературоведения Н. Г. Джусойты,
опубликованного аналитического об- «основу периодизации литературного
зора национальной стиховой культуры процесса должны составить наиболее
— с момента зарождения в ней устой- значительные явления в качественном,
чивой литературной традиции (вторая идейно-эстетическом движении лите-
половина XIX в.) до пред-перестроеч- ратуры. Иначе говоря, смена устойчи-
ного этапа (первая половина 1980-х гг.) вых настроений, тем и проблем, идей и
[1]. образов в их соотнесенности с важней-
шими сдвигами в духовной биографии народа должна определить границы между отдельными периодами» [2, 12]. В русле данного, бесспорно верного, критерия формировался «исследовательский хронотоп» настоящей статьи. Подчеркнем при этом, что вынесенное в заглавие понятие современности предполагает выход за рамки хронологического начала. Известный литературный критик и публицист Н. Иванова задается вопросом: «...а чем, собственно, современна словесность, созданная в последние годы <...>? Существует ли в ней — и можно ли его «выпарить», определив, — некое качество, отделяющее ее от предшествующей: качество современности?» [3, 30]. По мнению критика, «ген современности» в литературном произведении следует связывать с адекватностью форм отражения в ней сути времени.
В осетинской поэзии, как и в целом по стране, со второй половины 1980-х — начала 1990-х гг. намечаются новые тенденции, обусловленные резкими изменениями в политико-экономических структурах, в идеологии советского государства. Провозглашение принципов «демократизации», «плюрализма», «гласности» как новых норм общественной и культурной жизни стимулирует процесс переоценки ценностей в художественном сознании. В числе понятийных новаций — «возвращенная» литература, «лагерная тема», «эпоха застоя» и пр. Годы перестройки поставили писателей перед необходимостью поиска художественно ёмкого слова для исторического, нравственного, философского осознания произошедших в обществе перемен. В их числе — резкое обострение национального вопроса, межконфессиональные и межэтнические военные конфликты на Северном Кавказе и в Закавказье.
С конца 1980-х гг. животрепещущей, жизненно важной для осетинской поэзии становится тема статусно-территориальных притязаний Грузии к населению Южной Осетии, сопровождавшихся кровопролитием. Горестные раздумья о судьбах нации, мотивы стойкости и надежды остро звучат в стихотворных циклах К. Маргиева («Мж Ирыстон, у мастжй хгжд мж хъ-уыр...» — «Моя Осетия, горе мне горло сдавило...»), Н. Джусойты («Зжрыбоны сагъжстж» — «Думы преклонных лет»), Г. Кодалаева («Иу нж йжхи хуызжн нал у...» — «Никто уж из нас на себя не похож.»), Ф. Плиева («Ирон сагъжстж»
— «Осетинские думы»), М. Казиева («Чъреба, 1991-92 азтж» — «Цхинвал, 1991-92 годы»), Т. Кокайты («Хъыг жмж рис» — «Скорбь и боль»), в венке сонетов «Иристон» В. Гобозова, в стихотворениях А. Хамицева («Чъребайаг хж-стоны сидт» — «Клич воина-цхинваль-ца», «Мж мжгуыр Ир, дж зжхх ысси дзы-рддаг...» — «Мой бедный Ир, земля твоя предметом распри стала.») и др.
В трагические для юга Осетии дни грузинской агрессии в лирике З. Хости-коевой рождается жанр плача, в котором автобиографический герой примеряет на себя тяжкую роль вопленицы Ира. Стихи этих лет полны надрывной тоски и горя, но и гордости за сынов отчизны, сложивших головы во имя защиты человеческого достоинства и свободы («Авджны заржг Ирыстоны са-ударжны» — «Колыбельная песня в дни траура в Осетии», «Жрдзмж курдиат»
— «Обращение к природе» и пр.).
Одним из первых тему современных
войн с их варварской жестокостью и дикой безнравственностью поднимает Ш. Джикаев [4]. В стихотворениях поэта («Лидзжгжн» — «Беженцу», «Цхинвал» и пр.) клокочет боль души, смятение и тревога за судьбу Южной Осетии,
134 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
по отношению к которой история как бы задала обратный отсчёт — назад, в кровавый геноцид 20-х гг.
Коллизии неожиданно ворвавшейся в жизнь войны — в центре внимания и Х.-М. Дзуццати. С душевным надломом и болью он пишет о юнцах, безвременно сошедших в могилу («Жз цеуыл-не амардтен уж бесты?» — «Почему не я пал вместо вас?») в дни скорби и отчаяния взывает к достославным теням прошлого («Уой, Хазби...» — «О, Хазби...», «Хъуырдухен» — «Мучение» и пр.). В творчестве автора властвуют ноты горьких раздумий о будущности Осетии («Цъырцъырегты уаст» — «Звон кузнечиков», «Хъеддаг куыйте»
— «Шакалы» и пр.).
В жанре скорбного мужского плача выдержаны стихи Х.-У. Алборты, воспроизводящие образ гибельного пути, трагедию беженцев — жертв кровавого террора («Чъребайы сенкъард хед-зертте...» — «Грустные цхинвальские дома.», «Уалдзег у...» — «Весна.», «Балладе Зары фендагыл» — «Баллада о Зарской дороге»). Расстрел грузинскими боевиками мирных людей изображен автором как «апофеоз тягчайшего греха» и беззакония. В целях зримой обрисовки патриотизма и жертвенности цхинвальцев, их отчаянного сопротивления грузинской агрессии поэт использует «голоса» ушедших — людей («Хъелес ингеней» — «Голос из могилы», «Раджы зарыдысты Чъребайы...»
— «Некогда пели в Цхинвале...») и эпох («Ирыстоны хъелес Астеуккаг ену-стей» — «Голос Осетии из Средневековья»). Любопытную трансформацию элементов фольклорного восприятия мира наблюдаем также в олицетворённых образах Родины-летописца, фиксирующей в памяти выпавшие на её долю испытания, Природы-матери, оплакивающей гибель невинных и слабых,
но вместе с тем уповающей — на краю бездны — на свет грядущего. В живописании истерзанной души народа угадывается культурная аллюзия на распятие Христа («Жмбисендтаг, кадеггаг, зареггаг...» — «В притчах, сказаниях, песнях.»). С целью воплощения тысячелетних людских страданий и печалей Х.-У Алборты обращается также к символике вещного мира («Уердетте» — «Арбы», «Жртындес» — «Тринадцать» и пр.).
Одним из важных аспектов художнического исследования в поэтических сборниках конца 1980-х гг. становится духовный мир современника. Особое внимание мастеров слова обращено к теме исторической памяти народа как рычага, «удерживающего актуальность его этнической идентичности» [5, 120]. Проблемы земной жизни и судеб человечества философски глубоко осмысляются в творчестве Н. Джусойты (сб. «Изжры рухс»/«Вечерний свет», 1987). Драматизм сложных отношений человека и времени отражен в книге «Свет» («Рухс», 1987) А. Кодзати. Интерес к «вечным» темам и мотивам отличает философскую лирику А. Царукаева (сб. «^взистсыг къжвдатж»/«Серебристые дожди», 1988). Своеобразием метафорически-ассоциативного видения отмечены поэтические раздумья Х.-У. Алборты о природе и людях Осетии, о её прошлом и будущем (сб. «Рухсытж судзынц»/«Огни горят», 1988). Ключевые понятия в жизни человека: свобода, справедливость, честь, любовь, ответственность — предмет поэтической рефлексии Т. Тетцоева («Лирика», 1988). Средствами сатиры высвечиваются автором ложные идеалы минувшего, антигуманизм и бездуховность современности («Еудадзуг сидт» — «Беспрестанный призыв», «Местгун» — «Разгневанный» и пр.);
его лирический герой пребывает в состоянии безверия и отчаяния, во власти чувства отчуждения от общества («Уауу, куд баргъжвстжй мж зжрдж...»
— «Ой, как сердце мое озябло...» и пр.).
Значимым событием литературы
Осетии тех лет стал выход сборника стихов Ш. Джикаева «Ночные костры» («Жхсжвы жртытж», 1990) — своеобразного обобщения идейно-творческих исканий и автора, и осетинской художественной словесности в целом. В книге, воспринятой критикой как «поэзия укоризны», — суровая диагностика болезней века и хрупкая надежда на выздоровление; в ней — страстный призыв к сохранению духовных ценностей нации: материнского языка, обычаев и понятий чести предков («Дыуу-аджс дзырды» — «Двенадцать слов», «Маджлон жвзаг» — «Материнский язык»), тепла и благодати родного очага («Мады фарн» — «Фарн матери», «Мж зжрдж хжхты — сахары мж къуыдыр»
— «Мое сердце в горах.»). Ведущий мотив цикла «Нж цжугж мжсгуытж»
— насильственное изъятие из жизни и памяти славных сынов Осетии (Иласа Арнигона, Цоцко Амбалова и др.) — «движущихся башен» народа. Итоговая мысль цикла, что «вместе с физическим уничтожением цвета нации в кровавые тридцатые «ушла» и благодать Ира, а значит, этнический мир существенно утерял в духовности, в системе этико-э-стетических ценностей и ориентиров» [6, 112], наводит на размышления. В самом деле, не тогда ли была заложена почва для конформизма, успокоенности, исторической и нравственной «забывчивости», — засилья ремесленного полуискусства, наконец, составивших впоследствии неприглядный лик застоя в обществе. Активно используя иносказание, Ш. Джикаев живописует «эпоху безвременья» («Тжржм нж бжлжгъ
цады...» — «Плывем мы в лодке по глади пруда.», «Гал сахары уынджы» — «Бык на улицах города» и пр.) и обусловленную ею симптоматику человеческих взаимоотношений («Мж иу хжларжй базыдтон мж бон.» — «Открылась правда мне о друге.», «Шакалы заржг домбайы каджн» — «Песня шакала во славу льва» и пр.). В ряде притчевых стихотворений поэт выводит пугающие своей реальностью образы разного уровня и масштабности — от современного «манкурта», человека «без корней», достигшего дна нравственной деградации («Дзжгъжлзад» — «Незаконнорожденный», «Агуыраг заржг» — «Агурская песня», «Дур» — «Камень»), до государственного корабля без руля и без ветрил («Сжрхъжнты науы сау фур-ды цжуын.» — «На корабле дураков по морю плыву.») и «века-наглеца», попирающего всё и вся («Къжйных жнус — фыдзонд жмж фыдуаг.» — «Век наглый — дерзкий и дурной.»).
«Перестроечные» процессы развели деятелей литературы и культуры Осетии на два антагонистических блока: приверженцев антикоммунизма (В. Ваниев, Б. Гусалов, Х.-М. Дзуццати, А. Кодзати, В. Малиев и др.), «неозападников» — в русской классификации, и «традиционалистов», сторонников социалистического образа жизни и идеалов. В числе последних — Ш. Джикаев, в мировоззренческих позициях которого происходит резкий перелом: критика реалий недавнего прошлого сменяется в его поэзии и публицистике тенденцией к позитивной их оценке, в противовес демонстративному неприятию наступивших общественных перемен. Впрочем «перестройка» активизировала идеологические разногласия не только в осетинской творческой среде. Конфликтная атмосфера на почве различного отношения к происходящим в
136 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
стране преобразованиям царила везде. В статьях, публикуемых в столичных печатных СМИ («Московские новости», «Аргументы и факты», журнал «Огонек») «предпринимались попытки разобраться в причинах «деформаций» социализма, определить свое отношение к перестроечным процессам. Обнародование неизвестных ранее фактов отечественной истории послеоктябрьского периода вызывало поляризацию общественного мнения. Значительная часть либерально настроенной интеллигенции активно поддержала реформаторский курс М. С. Горбачева. Но многие группы населения, в их числе специалисты, научные работники, видели в проводимых реформах «измену» делу социализма и активно выступали против них» [7].
После распада СССР, в постперестроечную эпоху, процессы эстетической и идеологической переориентации части осетинских литераторов значительно усилились, поколенческий раскол в среде «шестидесятников» — недавних союзников по поэтическому цеху — стал уже состоявшимся фактом.
Наиболее яркую картину случившегося можно воспроизвести по книге «Сумерки» («Дыуужизжрастжу», 1994) А. Кодзати, обозначившей новый этап в творчестве и мировоззренческих взглядах автора. В обрисовке образа времени, проверяющего душу человека на «прочность», на первый план выходит публицистический арсенал активных средств воздействия на читателя. Определенность идеологической доминанты, приемы острой сатиры и сарказма в характеристике идеалов социализма, полемически гротескные антикоммунистические интонации с оттенком злорадства и издевки присутствуют в стихах тех лет с «говорящими» названиями «Марш строителей коммуниз-
ма» («Коммунизм аразджыты марш»), «СССР» («ССРЦ»), «Осел» («Херег»), «Сон» («Фын»), «Стена» («Сис»), «Монолог Сталина» («Сталины монолог») и пр. Поэт с позиций современности дает политическую оценку действиям властей в «октябрьских» событиях начала 80-х годов в Осетии (цикл «Фы-стеджыте 1981 азей» — «Письма из 1981 года»). Лирический герой его пребывает в плену сильных чувств: любви-безумства («О, уарзондзинад, зондцухты тырыса...» — «О любовь, знамя безумцев.»); скорби («Хъарег»
— «Плач»), отчаяния и тревоги («Хъер мердтем» — «Клич мертвым» и пр.). При этом создаваемая поэтом концепция перемен внутренне противоречива. С одной стороны — недовольство темпами «перестройки» сознания масс («Авдены зарег ирон адемен» — «Колыбельная песня осетинскому народу»), безоглядная переоценка ценностей; с другой — острая сатира в создании бестолкового и безответственного образа «демократии» («Бинонте» — «Семья», «Зинте» — «Бесы»), искреннее беспокойство о судьбе родины, ощущение исторического тупика («Зонын, зонын ей.» — «Знаю, знаю я.», «Фыдбоны халетте» — «Проклятые вороны», «Жвыд-дывыдоны дуг» — «Времена горя-злосчастия»), боль обманутого доверия, мотив смущенного сожаления («Жз еме знон» — «Я и вчера», «Жр-тыте» — «Костры» и пр.). Лирическим островком остаются в поэзии А. Кодзати в означенный период лики природы — источника благодати («Гу-тондары фын» — «Сон плугаря») и храма красоты, указующей человеку путь «от себя к себе» («Ираф», «Хурхете-ны» — «Солнцеворот», «Терккъевда»
— «Ливень»). Проблемно-тематическая и жанрово-стилевая многоплановость характерна и для следующей
книги автора «День Бога» («Хуыцауы бон», 1998). В ней — ревностная молитва вчерашнего атеиста о возможности будущего для своей отчизны и для человечества в целом («Дзжн-гжржг» — «Колокол» и пр.). Поэт охотно использует весь спектр красок сатиры и иронии как адекватного способа обрисовки «эпохи-мачехи» («Жнусы кжрон» — «Конец эпохи»); самобытны и художественно «многослойны» аллегории, применяемые им для зримой передачи контрастов жизни («Мжра»
— «Дупло», «Бийы та лжг йж кжфах-сжн, йж къуту. » — «Вновь плетет человек свои сети.»). Одновременно наблюдается относительное смягчение антисоциалистических акцентов; в стилевой палитре мастера сохраняют свои позиции лиризм и мягкий юмор, органичный сплав их особенно хорош в исполненных поэтического очарования миниатюрах-зарисовках о живой природе («Цъырцъыраджы заржг»
— «Песня кузнечика», «Уазджытж»
— «Гости», «Зжрватыччытж 'ртах-тысты» — «Ласточки прилетели», «Цъиу» — «Птичка», «Азжлды мжлжт»
— «Смерть эха», «Саниба. Сжумжрай-сом» — «Саниба. Утро» и пр.).
Новый жанрово-стилевой поворот, связанный с появлением небольших по преимуществу стихотворений с прит-чевой структурой, отмечен и в поздней лирике В. Малиева. Стихи эти буквально завораживают читателя сгущенной метафоричностью, поливариантностью истолкования смысла, равно как и филигранной обработкой словесной формы («Гъей, рагон сжры къуыдыр!..»
— «Эй, древний череп!..», «Жз горжтжй хъжумж цыдтжн.» — «Держал я путь из города в деревню.», «Стыр бжлас» — «Большое дерево», «Дыууж баржджы.»
— «Два всадника.», «Дууж бжласи» — «Два дерева»).
Ощущение катастрофичности бытия в ситуации рубежа веков и тысячелетий предельно обостряется в поэзии Ш. Джикаева. Сборник «Расколотый колокол» («Саст дзжнгжржг», 2000) становится символическим финалом, как судьбы поэта-правдоискателя, так и зашедшего в тупик фарна народа. Доминирующими в нем являются мотивы роковой необратимости перемен («Жр-цыдис ахжм ржстжг, ахжм.» — «Такое наступило время.»); болезненно остро и экспрессивно звучат вопросы о национальной свободе и рубежах Осетии («Зыгъуыммж дуне» — «Мир наизнанку» и пр.). В творчестве поэта актуализируется жанр стихотворения-молитвы, лирический субъект, обнажая суть заветных желаний, будто силою напряженной мольбы-внушения хочет оградить родную землю от большой беды («Хурмж куывд» — «Моление солнцу», «Мж куывд» — «Моя молитва» и пр.). От стихотворения к стихотворению нарастают мотивы поражения и горького разочарования («Аджймаг»
— «Человек», «Жз равзжрдтжн зжххыл, цжмжй.» — «Я на земле родился, чтобы.», «Цард мжнжй жнжвгъау хъазы,
— ужд цы кжнон?..» — «Жизнь смеется надо мною, — что ж мне делать?..», «Мж гжрзтж жвжрын.» — «Складываю свое оружие.»); одновременно усиливается пафос противостояния невзгодам, яростного спора по вопросам истины и справедливости с самим Создателем («Дунескжнжгжн» — «Создателю»).
Поэтические сборники постперестроечного времени — скорбные итоги уходящего века. Отличительную особенность их составляют ирония и сарказм, усиление гражданско-пу-блицистического начала, внутренний антагонизм религии и атеистического воспитания. Симптоматичен поэтический хронотопос, отражённый в самих
138 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
названиях книг — «безвременье», состояние «меж двух миров», эсхатологическая перспектива, религиозно-культовый акцент: «В преддверии грома», («^рвнжрыны размж», 1994), «Святость» («Табуйаг», 1998) З. Хостикое-вой; «Сумерки» («Дыуужизжрастжу», 1994), «День Бога» («Хуыцауы бон», 1998), «Богиня огня» («Зынджы барду-аг», 2003) А. Кодзати; «Моя святыня» («М$ дзуар», 1994) Т. Кокайты; «Корень надежды» («Ныфсы уидаг», 1999) Х.-У Алборты; «Меж двух эпох» («Ды-ууж дуджы астжу», 2000) Х.-М. Дзуц-цати; «Разбитый колокол» («Саст дзжн-гжржг», 2000) Ш. Джикаева.
Примерно с середины 1980-х гг. наблюдается формирование новой поэтической генерации, дебютные публикации которой пришлись, в основном, на постперестроечное время. Молодые таланты, в силу известных причин — политико-социальных и внутрилите-ратурных, — в процессе становления оказались предоставлены самим себе, вне внимания предшественников, равно как и вне противостояния с их стороны. Разнятся поэтические голоса и темпераменты этих авторов, подходы к решению круга очерченных проблем. В числе объединяющих факторов можно выделить верность классическому стихосложению и системе мыслительных координат национального мира, но — с ощутимым «внутренним сдвигом», уводящим в атмосферу смятенности, разобщенности с собой и окружающей реальностью.
Этот сдвиг наиболее резкое и концентрированное выражение находит в поэзии Оскара Гибизова (1960-1993) — автора, который (так уж совпало!) подвел трагическую черту под своей жизнью и творчеством с завершением эпохи социализма в нашей стране. Небольшое — в силу ограниченности
отведенных автору лет — наследие О. Гибизова буквально выламывается из рамок существующих в осетинской словесности эстетических норм и традиций, представляя собой совершенно уникальное явление. (В этом смысле Оскара можно поставить рядом с Али-ханом Токаевым, революционером в области осетинской стиховой культуры.) Пребывая в напряженной духовной оппозиции к хаосу современной жизни, поэт в то же время находится как бы в другом измерении, за гранью привычного нам бытия. Стихи его — как обнаженная рана, как крик души, в которой фальшь органически неуместна («Салд зербатуг» — «Замерзшая ласточка», «Гибизти Оскарен» — «Оскару Гибизо-ву», «Ме гъудити косартен растегъд-зен е цар.» — «С туши жертвенной дум моих шкуру сдеру. », «Ме сери хедзаребел уаруй.» — «Слухов снег леденящий ложится.»). Читать О. Ги-бизова — нелегкий труд души. «Поэтика сюрреалистической образности с ее специфической зрелищностью и причудливым шлейфом ассоциаций повергает в шок, даёт физическое ощущение ранимости, беззащитности, сиротства автора в мире кричащих противоречий» [8, 1066]. Метафорой предела отчаяния и одиночества являются стихи «Крик души» («Уоди цъехахст»), «Никогда я людей не любил...» («Некед уарзтон адеми.»), «Я не нужен Дигоре...» («Не гъеун ме Дигори.»). Тяжкий груз молвы, пересудов гнет к земле, загоняет в тупик («Ме цесгони колдуар» — «Дверь лица моего», «Мадеме» — «Матери»). Пожалуй, лишь природный мир для него — убежище от людской неправоты и предвзятости («Никкодтон ме гъебе-си не гъоги.» — «Обнял я корову нашу крепко.», «Сеуме» — «Утром», «Ме цесгони уорс арми.» — «На белой ладони лица моего.»). Источником надеж-
ды и жизненной силы проступает для поэта и образ матери, оттого так остра и нестерпима боль утраты («Изжр» — «Вечер», «Ду мж зжрди мжнжн.» — «Ты мне вспомнилась, мама.», «Цжудзжнжн исонбон нжхемж.» — «Завтра, мама, домой я нагряну.»). Метафорично объемны и неожиданны стихотворные образы, созданные О. Гибизовым в духе грегерий — из одной-двух строк. Такие, например, как его, ставший уже шедевром, моностих: «Ребенок — слеза в глазу колыбели» («Авджни цжсти сувжл-лон — цжстисуг»). «Грегерия — это порыв определить неопределимое, схватить ускользающее. Так вскрикивают, столкнувшись невзначай, вещи и души <...>. Грегерия не афоризм, высокопарный, не терпящий возражений. Греге-рия — это необходимая перемена точки зрения. Внезапно изменяя ракурс, гре-герия ловит черты вечно рождающегося мира.» [9, 294], — так характеризовал возможности этого удивительного жанра его создатель, испанский писатель Рамон Гомес де ла Серна. Заметим, однако: короткие стихи О. Гибизова ловят мгновения жизни не через призму юмора — обязательной составляющей жанра грегерий, а через фильтры обостренно трагического восприятия сущего («Гъжунгти фжццжун./Аджми цжстити мет мжбжл уаруй» — «Иду по улице, и на меня падает/Снег чужих взглядов»; «Горжти турусати сурх тог/Гъжунгти тогдадзинтжй мезуй» — «Красная кровь флагов/Льется из кровеносных сосудов улиц»).
Возвращаясь к теме поколения, нужно сказать, что проблемы, доминирующие в лирике «старших» (пересмотр фактов советской истории, критика пороков системы и пр.), сам процесс демифологизации общественного сознания для племени поэтов рубежа веков не столь актуальны, равно как и повер-
ка идеологическим разломом. Но и тех и других объединяет открытая обеспокоенность будущим страны, приоритет человеческих и цивилизационных ценностей.
Как некое связующее звено между двумя важными вехами осетинской словесности — творчество Александра Боциева (1938). Начало поэтической деятельности автора относится к «отте-пельным годам», а становление его как самобытного лирика приходится уже на 1990-е. В стихах А. Боциева художественно емко и где-то даже сатирически хлестко утверждается идея неистового служения поэзии, творческой самостоятельности, присутствия в каждом художнике внутреннего арбитра, который оценивал бы явления жизни и собственные поступки с позиций чести и совести («Парнасы бжлццон» — «На пути к Парнасу» и пр.). Его лирика подкупает свежестью поэтического видения, неожиданностью и новизной восприятия реалий действительности («Хжсты бардуагжн» — «Патрону войны» и пр.). Объектом поэтизации автора выступают природа и крестьянский труд. Лирический герой смотрит на мир и родную землю «глазами сказки» («Жз аргъауы цжстытж.» — «Я сказки глаза.») и видит в семицветной радуге образ сердца Осетии («Иры зжрдж» — «Сердце Осетии»), замечает, как вдохновение высекает искру в поэтической строке; «уходящий за горы» день кажется ему румяным яблоком, вот-вот готовым сорваться с осеннего дерева («Бон нжм боны йе 'нтыстжй жмбулы.» — «Дни — один другого краше.»). Лей-тмотивный образ поэзии А. Боциева — Солнце, отношения с которым строятся им на подражании-соперничестве. Субъект лирического высказывания соревнуется со светилом в жаре души («Поэты уарзондзинад» — «Любовь по-
140 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
эта»), в волшебном даре взрастить на камне цветок неземной красоты — во славу себе и родной Осетии («Нере-мон» — «Неистовый») и, конечно же, в создании своей «Солнечной книги» — в ней каждая строка сверкала бы и исцеляла душу энергией магической силы («Хуры фезмгейе» — «В подражание солнцу»).
В рамках малых стихотворных форм, жанра брахиколона в частности, успешно экспериментирует Амир-хан Кибиров (1944). Динамичность и сжатость изложения поэтического события — специфика его творческого почерка. В минорной тональности народных песен созданы им стихотворения на мотив любовного томления
— с органичным сплавом в них самоиронии и светлой грусти («Сеуме» — «Поутру», «Уе, куме де, мене над.»
— «О, куда ты, путь, ведешь.» и пр.). Стихи поэта пронизаны очарованием и красотой природы; в цветовую гамму и звуковой колорит пейзажных зарисовок органично вписано человеческое присутствие («Бехти догъ.» — «Скачки.», «Серддон сеуме» — «Летнее утро», «Жрегвеззег» — «Поздняя осень»,»Зумег» — «Зима», «Нифси уал-дзег» — «Весна надежд»).
Искусство словесного узора Надежды Чельдиевой (1947) одинаково ладно реализуется в тягучем торжественном слоге, передающем суровую красоту гор со следами жизни могучих предков («Зеремеджы» — «В Зарамаге»), и в легкой «солнечной» вязи стиха, в основе которой чаще всего — композиционная градация. В «Луче солнца» («Хуры тын») это, например, постепенное расширение «персонажной сферы»: одиноко резвящийся у плетня лучик-дитя Артхур [она] Осветило, «зажегшее» водопады и камыши^косцы на лугу, напоенные энергией солнца^вселенная, об-
ретшая «дыхание жизни». В «Метели» («Тымыгъ») — нисходящая пространственная градация (небо^улица^дом), благодаря которой создается динамичный образ метели, детализируемый понятийно-вещественными метафорами осетинского быта (укрытое семью одеялами солнце, кошачий мартовский вокал метели, калиточной петли «игра на скрипке», пышущая жаром — назло непогоде — печь; зримый «орнамент» детства в воспоминании-мечте лирического субъекта). Свою лукаво-озорную («Хохаг ныв» — «Зарисовка гор», «Феззыгон нывте» — «Осенние картины», «Ме уды атезгъо фефенды.»
— «Душа моя не прочь бывает прогуляться.» и пр.), романтически условную («Зеринбазыр, реуег, евзонг азты гелебу!..» — «Златокрылая, легкая, из юных лет моих бабочка.», «Тар арвыл Биттыры хъазау раленк кены мей.»
— «На темном небе, будто лебедь, месяц выплывает.», «Азте» — «Годы»), тревожно-грустную («Чи стем?» — «Кто мы?», «Сеуехсид — Захъагомыл ауыгъд.» — «Заря зависла над ущельем.», «Жз абоны царды не уынын мехи.» — «Я в этой жизни не вижу себя.», «Жз дзурын не зонын» — «Говорить я не мастер») либо обличительную («Не иуты цард феуелбыл.»
— «Жизнь одних удалась.», «Леген куы уа йе миддуне мегуыр.» — «Если беден внутренний мир человека.», «Хины белас» — «Колдовское дерево») интонацию, свой оригинальный ряд образов и настроений находит автор и в раскрытии круга важных нравственно-этических постулатов. В стихотворении «На корабле-призраке, в лучах радости.» («Цестсайен науыл, цины тынтей тайге.»), например, тема здоровья родного языка подается сквозь призму функции посредничества его в разговоре с небесами; легко-
мысленное беспамятство, по автору, несет угрозу существованию нации. Эта мысль метафорически сжато выражено антитезой «свой — чужой» («Сжйгж жвзаджы сау хъждгомыл райгж/Кжй-джр фиджн фжндыр цжгъды...»). Проблема выбора, ответственности перед своей судьбой ставится в стихотворениях «Бес и алчность» («Хжйржг жмж зыд»), «Сомнение» («Дызжрдыг») и пр. Творчество Н. Чельдиевой привлекает вопрошающей позицией лирического «я», взвешенностью и глубиной поэтического высказывания.
Насыщенностью социальным содержанием отличается поэзия Руслана Бабочити (1950); характерная черта ее — восприятие жизни в черно-белых тонах, взаимоперетекаемость полюсов добра и зла как отражение апокалипсического состояния мира. В стихотворениях автора искусно обыгрывается сужение цветовой гаммы как показатель самочувствия лирического героя («Уорс метбжл — сау бжлжстж.» — «На белом снегу — деревья черные.», «О сау бжнттж 'ркодта, уорс жхсжвтж.» — «О черные дни настали, белые ночи.» и пр.). Мотивы краха надежд («Уоди киси хастон еунжг бжлдж.» — «В кисе души нес единственное желание.», «О, зжгъинж, бжргж, жнжфсжрттж.» — «О, сказал бы я.» и пр.) соседствуют с оксюморонным звучанием напева светлой безысходности («Зжрдж — лжгжт. Цжфсуй си ниджн арт.» — «Сердце — пещера. Теплится в ней огонь.»). В круге внимания Р. Бабочити — вопиющие контрасты жизнеустройства («Цжмжй баргж 'й и Берж.» — «Чем измеряется это Много.», «Амити-уо-мити циджртж мурхтон.» — «Делал что-то тут и там.», «Маджмистжн ж бжджлттж.» — «Мышиные детки.»), качество среды и личности, исследуемое в аспекте проблемы поло-
винчатости и целостности существования («Ци нжййес 'ма ци 'ййес, уони астжу.» — «Посреди того, что есть и чего нет.»), обязательств «долга, дела и чести» и свободы от них («Нецибал мж гъжуй жгиридджр.» — «Ничего мне больше не нужно.»).
В лирике Батрадза Касаева (1950) главенствует идея вовлеченности в «круговорот жизни», поэт выводит на первый план образ «путника по тревоге», духовного искателя, чуткого к чужой боли («Уды дзжнгжрджытж»
— «Звоночки души» и пр.), но саркастичного и взыскующего, когда речь идет о забвении нравственных основ и подмене духовных ценностей («Цжй куыд цжрут, Иры хъалтж.» — «Ну и как вам живется, спесивцы Осетии.»). Субъект лирического высказывания — человек слова и дела («Лжджы хъуыд-даг.» — «Мужское дело»), приверженец традиционных поведенческих норм и ментальных предпочтений («Хъжуу-он къжс» — «Сельский домик», «Цард»
— «Жизнь», «Цы зжгъдзысты аджм!»
— «Что скажут люди!»), ему близки философия и романтика сельской жизни, родной природы («Горжтаг ныв»
— «Городская зарисовка», «Хосгжрсты»
— «На сенокосе», «Фжззжг» — «Осень», «Сыфтжртж, царды фжстаг бонтау.»
— «Листья, будто дни на исходе жизни.», «Уалдзжг, уалдзжг.» — «Весна, весна.» и пр.). Более того, он сам
— творец космомира, где радугой соединены ущелья, где солнечных лучей струятся водопады и на зелени лугов расцветает волшебство белых цветов, а мрачные тучи на утесах сметены с глаз долой войлочной плетью, и турьи стада
— под надежной опекой. Создатель же «картины грез», как и полагается после праведных трудов, отдыхает, упиваясь гармонией сотворенной им красоты («Бжллиццаг сжнттж» — «Заманчи-
142 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
вые грезы»). Искренне и проникновенно звучат стихи Б. Касаева о любви с отражением в них динамики чувства и настроения — от тихого восхищения-удивления («Акростих», «Жнамендте дер амондджын веййынц.» — «Несчастливые тоже бывают счастливы.»), сдерживаемой горечи осознания начала заката любви («Кед зерде фестади сыгъдон.» — «Если на сердце пепелище.») до полного краха надежд и жизненной опоры («Ме зерде бафеллад кеуыней.» — «Сердцеустало плакать.»).
Поэтом одной темы можно назвать Милусю Будаеву (1952); стихи ее — это история любви, изложенная незатейливо, сокровенно по-женски. «Девичьи радости и печали, надежды и разочарования предстают заключенными то в строгий, отчасти одномерный, рисунок рифмованных строк, то облекаются в форму верлибра или явлены в неспешной поступи стихотворений в прозе» [10, 77]. Способность любить и быть любимой для субъекта лирического высказывания — едва ли не важнейшая черта, придающая жизни смысл и полноту («Жз еме ды» — «Я и ты», «Чызджы зерде» — «Девичье сердце», «Цемен, цемен?..» — «Зачем, зачем?..» и пр.). Любовная фразеология формируется в русле народной образности, вобравшей поэтику обращений, слова ласки и отчаяния, экспрессию заклинаний. Большинство стихотворений автора строится на параллелизме мира природы и мира человеческих чувств («Уыленты кафт» — «Танец волн», «Донхерис» — «Плакучая ива», «Жм-бисехсев» — «В полночь» и пр.), в них раскрываются качества души, позволяющие лирической героине быть убедительной в отстаивании своего права на ожидание счастья («Жнервессон чызг» — «Разборчивая невеста», «Жнхъел-
ме кесдзынен.» — «Буду ждать.»). Природа поэзии М. Будаевой ориентирует на раздумья о нравственном заряде, который формирует в человеке живая связь с народными взглядами на ценности и нормы морали.
Знание духовно-этических заповедей предыдущих поколений несёт современнику и поэзия Эдуарда Абаева (1953). Лирический герой его, как и у предыдущего автора, укоренен в национальной почве, в многовековых традициях осетин. Но читателю открывается взгляд на мир с совершенно иного ракурса. И дело здесь не только в ген-дерных отличиях, а в первую очередь, пожалуй, в диапазоне проблемно-аналитического осмысления жизненных реалий. Субъект высказывания в стихах Э. Абаева — личность самобытная, независимая, со сложившимися установками и отношением к жизни. Восхитительно просто и необычно формулирует он критерий самоидентичности, апеллируя при этом к глубинному в национальном сознании («Бабыз бабы-зы быныл.» — «Утка без роду и племени.» и пр.). В его памяти бережно хранится обаятельный образ детства («Не фадгуыте нал зынынц.» — «Заляпаны штанины.», «Уыд изердыгъдафон. Не скъет.» — «Время было вечерней дойки. Хлев наш.» и пр.). Метафорические сравнения, к которым тяготеет автор, рождены реалиями сельского быта и крестьянского миропонимания. Между тем, лексика и тональность высказываний, специфика сравнений («дидинж-гау райхжлыс мж разы»), пожеланий и обращений в его колыбельных стихах («мж битъынадзжст», «мж сау номхжс-сжн», «мж хъжбул» и пр.) диссонируют с осетинской мужской ментально-стью, чуждой открытого проявления чувств; они полны отцовской нежности и жертвенной растворенности в детях
(«Дж авджны тъжпжнтж дын куы су-адзын.» — «Когда отвязываю тебя в колыбели.», «Мж хъжбысмж 'рбап-пар.» — «Бросайся в мои объятья.» и пр.). В творческой манере Э. Абаева ощутимо наследование традиций «тихой лирики», интонаций неспешного рассуждения, чаще всего выражаемого в форме верлибра («Жхсыры цады чы-зджытау.» — «Будто девы Молочного озера.», «Мж хуыссжг та дысон.» — «Сон мой снова вчерашней ночью.», «Сты мж цжстытж.» — «Мои глаза.», «Жрвдидиинжг.» — «Василек» и пр.). Поэтический словарь автора ориентирован на всё богатство общенародного языка с использованием большого количества архаической лексики, узуальных и окказиональных фразеологических единиц.
Лирика Георгия Рамонова (1953) подкупает искренностью переживания, простотой стиля и интонационной сдержанностью, за которой стоит насыщенность содержанием и также — стремление к упорядоченности мыслей и чувств, убеждённо-точному их выражению. На эмоциональной палитре автора заметное место отведено настроениям подавленности и разочарования, вызванным факторами субъективного и/или объективного плана. Но стихи поэта всегда подсвечены мерцанием надежды и упорства в преодолении жизненных препятствий («Фжхицжн мж и цардуалдзжг, фжхицжн.» — «Рассталась со мною молодость, рассталась.», «Мж фиджнжн мжм нал баззад ныфсы мур.» — «Ни крошки надежды у меня не осталось.» и пр.); в них актуален мотив «корней» («Уиджгтж» — «Корни», «Мж бжх бжрзуисжй уыд.» — «Мой конь был березовый прут.», «Сабидуг» — «Детство»); тонко раскрываются микромир интимных чувств («Дж цжстытж. Лжууы сж судзаг зжрдыл.» —
«Твои глаза.», «Ныр зонын» — «Теперь знаю.», «Жнжуынон кжмжн джн.» — «Ненавистен кому я.» и пр.), гармония красоты природного мира и границы ее контрастов, соотнесенность со смыслами и ценностями человеческой жизни («У сыфтжрызгъжлжн, иужй.» — «Время листопада.», «Арвмж байхъусжм»
— «Внемлем небу», «Жхсжрдзжн» — «Водопад», «Жфхжрд бжлас» — «Обиженное дерево», «Хжххон дон» — «Горнаярека»). Автор тяготеет к каламбурным фразам («Ржстдзинад Рухсимж нж царджн.»
— «Правда и Свет в нашей жизни.», «Терчы хъаст» — «Жалоба Терека» и пр.), успешно реализует дар сатирика в остроумных эпиграммах и пародиях.
Свой узнаваемый индивидуальный стиль у Елизаветы Кочиевой (1954).
Интеллектуальная энергия и тонкая художественная интуиция — вот сплав, гармонично реализуемый ею в философско-поэтических «беседах» с мастерами слова и кисти («Монолог Ван Гога», «Булгаков»), в ходе осмысления «своего» через «иное» («Сабидуг»
— «Детство»), в обрисовке колдовской силы наития-вдохновения («Куы-рдадзы» — «В кузнице»), в гимнических нотках веры в себя, в ниспосланный свыше божественный дар («Сау изжр мж цъысыммж фжтжры.» — «Черный вечер толкает меня в западню.») и, наоборот, в сдержанно грустной констатации «итоговой недостачи». Последнюю, впрочем, с лихвой восполняет предчувствие зреющей в душе песни («Фжндаггоны заржг» — «Песня путника») — венца созидательных исканий художника-творца, основанных на гармонии контрастов мироздания («земные благостные звуки и гневное небес рокотанье»). Лирическое «я» автора, при всей его обособленности и самодостаточности бытия, не противостоит миру, не воспринимает жизнь как не-
144 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
что агрессивно враждебное. Напротив, явления живой природы, культуры, мир человеческих отношений для него
— возможность познания невидимой связи всего и вся, — будь то пробуждение «корней» в душе юного и дерзкого потомка нартов («Нартовская элегия»), встреча-соревнование с «суровым гостем» — ангелом Смерти («Мотив Бергмана»), слово напутствия «другу-лягушке» («Бон фекъул, фетулы рагъей хур.» — «День угас.») или хвала трудяге-парню муравью («Сусены» — «В зной»). Присущая Е. Кочиевой стилевая гибкость отразилась и в стихотворениях, созданных в манере романсовой поэзии. Своеобразие их — в эстетике смыслообразности, ее непостижимой притягательности; в напевном типе интонирования, особой интимности, камерности звучания («Романс», «Амонд»
— «Счастье», «Тъенджы мей» — «Январь», «Жнафоны элеги» — «Несвоевременная элегия», «Жрхендег» — «Тоска», «Феззыгон уарге бон» — «Дождливый осенний день», «Рудзынджы раз» — «У окна»). Мир внутренней жизни, полный достоинства и сдержанного изъявления чувств, приоткрывается в творчестве автора в серьезных и тихих размышлениях о счастье и горечи любви, о глубине самопожертвования и намеренной «слепоте», готовности обмануться; слова печали и признательности звучат на полутонах («Феле та иу бон митхъарм мен фесайдзен.» — «Но вновь однажды оттепель обманет.», «Де фыны дер ды ма бавзар ме зын.» — «Пусть и во сне тебе не испытать.» и пр.), а сквозь образ безысходной боли-памяти об «умершем Солнце» («Мысен емдзев-ге» — «Стихотворение-память») проступают аллюзии на известные строки «души Серебряного века», Анны Ахматовой. Иной тональностью отмечены стихи на тему «святого братства душ»,
где эйфорическое единство взглядов, пристрастий, мировосприятия проецируется на энергию пиршественного застолья («Куывды» — «На пиру»). Новый уровень осмысления человека и бытия связан в лирике последних лет с активным обращением Е. Кочиевой к библейским мотивам и аналогиям в их экстраполяции на современность («Алцы не ахсы зонд.» — «Не все уму подвластно.», «Хъысмет» — «Судьба»). Самобытность поэтического видения, искусство воплощения в слове трепетного и неуловимого настроения, философская апелляция к национально-мифологическим архетипам и общекультурным символам, варьирование смысловыми оттенками и стиховой мелодикой, безупречность рифмы и ритма позволяют говорить о поэзии Е. Кочиевой как глубокой и неповторимой.
Перу Станислава Кадзаева (1955) близки сатира и юмор, поэт блестяще пользуется ими в качестве орудия обличения человеческих недостатков и пороков общества («Хуыцау еме хи-цау.» — «Господь и господин.», «Ацы цард мын зинау.» — «Эта жизнь мне, как дух несчастья.», «Йе асей йе фендыд уелдер.» — «Хотел быть выше головы своей.», «Жмбисонд» — «Притча», «Жййи! Жз базыдтон кед-дер-уеддер.» — «Вот как! Узнал я наконец.» и пр.). Удачны его обращения к жанру литературного парадокса, игре смыслами («Не фетчы уелмердтей хессын» — «Не уносите ничего с кладбищ», «Кесаг не зоны ленк кенын.» — «Не может рыба плавать в речке.», «Мамысоны ма мысон.» — «Мамисон не помнить мне.», «Жрра цергес» — «Безумный орел»). Талантливо интерпретированы также мотивы героического эпоса осетин («Сосланме» — «Со-слану», «Уеууей, Сослан, цыте хессыс де серме?..» — «Ой, ой, Сослан, как же
ты не гнушаешься этим?..», «Нартхор» — «Кукуруза»). Лиризм — ещё одна грань таланта автора. Поэзия труда и природы в стихотворениях «Трава густа, как шерсть овечья.» («Фысы хъ-уынау ныббезджын кердег.»), «Зимняя зарисовка из детства» («Зымегон ныв рагбонтей»), «Эта ночь — вся во власти сверчков.» («Ацы 'хсев цъыр-цъырегтен — се бар.»), «Какая морось.» («Цей лыстег у уарын.»), «Березы» («Берзыте») и пр. полна загадочной непостижимости и одновременно — зримой образности, обращая нас к размышлениям об укорененности человека в природном мире и на отчей земле.
Хрустально-чистым перебором музыки стиха, изящным совершенством формы высказывания пленяет лирика Альберта Кодоева (1956-2016). Поэт воспроизводит живую жизнь в её переменчивости, в смене настроений, во взаимопересечении ударов и улыбок судьбы. За сдержанной безыскусностью разговорных интонаций скрывается серьёзность постижения и мудрое приятие автором несовершенства времени и всего того, чего избежать не дано: метаморфоз любви («Сылгоймагыл куы фетых веййы уарзт.» — «Когда любовь над женщиной одержит верх.», «Кем де агурон ныр?! Ме цестыте?.. Ме зонды?..» — «Где мне искать тебя нынче?!.», «Ме сефт цестырухс, ма ме ферс ме цардей.» — «Развеявшийся свет моих очей, не спрашивай меня о жизни.» и пр.), бремени возраста («Цеуынц еме цеуынц ме удефцегыл азте.» — «Идут и идут по ущелью души моей годы.»), натиска времени и обстоятельств («Кес-ма, куыд сонт у бон, кес-ма, куыд серра рестег!..» — «Смотри-ка, как порывист день, смотри, как безумствует время!..»). Постоянная нота элегической печали сопро-
вождает переходы лирического героя от безысходности к надежде, от ощущения трагичности бытия к утверждению света жизни, от жажды любви к её отрицанию, от слёз разочарования к ироничному подтруниванию над собой. Поводом к последнему может стать, например, сомнительное «изобилие» жизненных удач и творческой продукции либо понапрасну взлелеянное в душе одиночество («лучше б вскормил я поросёнка»). Победным гимном любви и жизни может звучать каждая строчка стихотворения автора («Хуры тын, раст де.» — «Солнца луч, прав ты.»), а вслед за этим явятся настроения смирения, капитуляции перед непостоянством нрава любимой, перед контрастом ее красоты и внутренней сути — воплощения «тысячеликого греха» («Цыдерте арвы риуыл, хъав-ге.» — «Что-то на неба груди осторожно.»). И, заметьте, во всем этом
— никакой позы, ни малейшего налёта фальши. Особую атмосферу, расширяющую текстовое пространство лирики А. Кодоева, создает также апелляция к ключевым понятиям осетинской мен-тальности («Цыдер та рестеджы ер-фендыд.» — «Что-то время опять возжелало.» и пр.).
В русле традиций элегического романтизма развивается поэзия Казбека Мамукаева (1956) на двух вариантах осетинского языка — иронском и ди-горском. Для художественного миро-видения автора характерны оригинальность и новизна образов: «слезинок-бусинок» любимой, нанизанных на нить души лирического субъекта («Жз дын де цесты сыг еруидздзынен цеппузы-ргай.» — «Я, словно бусинки, слезинки соберу твои.»), души-гнездовья тоски («Жрхун» — «Тоска») и души окрыленной («Рахауд беласей сыфтер.»
— «Упал с дерева лист.»), косынки
146 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
из солнечных лучей («Ходжзмолж ужд дж цжсти.» — «Улыбка будет пусть в твоих глазах.»), коня-хворостинки на метле-привязи («Сонтадж» — «Ребячество»); свои неповторимые краски вносит он и в интерпретацию уже известных в мире поэзии мотивов («монолог чистого листа», музыка «лунной сонаты»). Поэт выводит очаровательный мир детства («Жрцыдтжн джм, мж сабидуг, жрцыдтжн.» — «Вернулся, детство, я к тебе, вернулся.»), умело использует реминисценции из мифо-эпики осетин («Фжтжхынц хърихъуп-пытж.» — «Улетают журавли.»). Более поздний этап лирики К. Маму-каева отмечен разработкой религиозно-философской темы в аспекте просветительского дидактизма («Жфстау зынгжй нж судзы пецы арт.» — «Одолженным угольком не разжечь огонь в печи.» и пр.), синтезом поэтического и сакрального дискурсов («Фжстаг рын-дз» — «Последняя высота», «Сжрд» — «Лето» и пр.). Творческой манере автора близки метафорическая образность и поэтика ассоциаций А. Царукаева («Мжйы сонатж» — «Лунная соната», «Зжххон цин» — «Земная радость», «Мж ржуфынтж» — «Мои легкие сны»); дигорские же стихотворения сочетанием мрачного колорита и эмоционального напряжения более отвечают мироощущению так рано ушедшего из жизни О. Гибизова («Зжрдинези еджгти инсойнж.» — «Точило корней сердечного недуга.», «Цъжх ма йжй мж исони сау зин.» — «Еще свежа вчерашняя моя черная боль.» и пр.).
Основные аспекты творчества Эн-вера Хохоева (1956) — привязанность к родной земле и людям, на ней живущим; следование заветам предков как основе духовности нации; сила материнской любви и память о ней («Фжрд-гути баст» — «Нить ожерелья», «Кж-
ди-майди.» — «А вдруг.», «Цирагъ» — «Лампа», «Кждджр жмж нур.» — «Прежде и теперь»). Тема любви — сквозная в лирике автора — включает фрагменты ярких юношеских воспоминаний («Жримисун.» — «Вспоминаю.» и пр.), грезы и опасения влюбленности («Жргом-жргомжй.» — «Открыто-откровенно», «Лжхъужни сагъжс» — «Смятение юноши» и пр.), нюансы состояния, метафоризируемые как искры над пеплом любви («Цума.» — «Будто.», «Жнжнгъжлжги хжрхжмбжлдж» — «Неожиданная встреча», «Кждджр джбжл фембжлинж.» — «Когда-то, тебя встречая.» и пр.), осознание ошибок юности, позднее раскаяние («Мегъж» — «Облако» и пр.). Особое место в поэзии Э. Хохоева принадлежит олицетворенной природе. Это и дарительница изобилия — осень («Фжззжги зар»), и образы молоденьких березок в накинутых на плечи рукой Матери-Солнца легких узорных шалях («Дууж бжрзи» — «Две березки»), смена ночи и дня («Сжуми-гон» — «Рано утром»). Музыкальны и живописны его пейзажные зарисовки («Этюд», «Жржгвжззжг» — «Поздняя осень»). Не обойден автором и традиционный вопрос о роли поэта и поэзии. Творчество для Э. Хохоева — «крик сердца», стихи, по его мнению, сродни рождению ребенка («Зжрди гъжр»). В груди лирического героя скопилась масса впечатлений и тем, ждущих благоговейного отклика; он весь в поиске чудодейственных слов, которые помогли бы поднять столь ответственную ношу («Жнжлухгонд хжрхж хинцуйнжгтж» — «Нерешенных множество задач»), несли бы миру, как в половодье, потоки любви. Философские размышления автора о сути и предназначении поэзии выливаются в развернутую метафору: может быть, вопрошает он, наша жизнь есть большая непрочитанная книга, и все
мы в ней — строки, вписанные — кто наспех, а кто — навечно («Жнекаст киунуге» — «Непрочитанная книга»). К последним автор относит безвременно ушедшего в мир иной Оскара Гибизова, посвящая ему стихотворение-реквием «Дивная лира поэзии» («Поэзий ергъ-еу лире»). Если же стихи не способны задевать струны души, то перед нами не поэт, а версификатор; с такими приходится расправляться сатирическим пером («Рифмейбийег Тазерет» — «Рифмоплет Тазарет», «Финсег Хъ-урман» — «Писатель Курман» и пр.). Оружием сатиры умело пользуется Э. Хохоев и в обличении общественных пороков: приспособленчества, лицемерия, карьеризма, дефицита чести и совести. Удручающей метафорой исторического беспамятства обозначены в стихотворении «Башня» («Месуг») повязки из мха (плесени), наложенные временем на боевые раны башен, и дикие голуби — нынешние их обитатели. Пронзительно-щемяще звучит монолог заброшенного Дома, доживающего свои дни в мертвой зоне одиночества, в воспоминаниях о былом полнокровном и динамичном существовании («Ждзерег хедзари гузаве» — «Смятение нежилого дома»). Успешен автор и в жанре притчи, персонажи которой чаще всего предстают как персонификация двух мировоззрений, двух точек зрения на жизнь («Цъимара ема Сауе-доне» — «Болото и Родник», «Уагъели ема къендзег» — «Шиповник и репей») либо как воплощение формулы высшей справедливости («Дууе мегури» — «Два бедняка»). Поэта волнуют контрасты и метаморфозы бытия («Цъехгон арвбел, хорзерийне.» — «В синеве неба, солнце красное.» «Ехуард» — «Град», «Контраст»), проблема возраста как биологическая и социальная категория («Бай-раг ензте» — «Годы-стригунки», «Уе,
ме ензте, техге цъеутау.» — «О, годы мои, словно птицы.») и пр. жизненно важные явления. Наряду с этим в лирике Э. Хохоева заметны самоповторы, элемент избыточной дидактики, неоправданной детализации внешнего описания.
В творчестве поэтов-ровесников Т. Догузова, М. Джусойты, В. Колиева, Э. Скодтаева, Р. Фидарова, Р. Цомаева
— при всем различии в приемах создания образа, в способах изображения внутренней жизни — обнаруживается некое единство. Оно проступает в тематических пристрастиях: в обличении бездуховности современного общества, жажды наживы и холодного расчёта; в репрезентации вечных образов любви, природы, родины.
Мотивы патриотизма, истоков духовности, ценности родного языка, мирной жизни доминируют в поэзии Тенгиза Догузова (1959). С затаенной болью создаются им образы запустения и ожидания (брошенные наспех игрушки в заросших паутиной домах, собаки с впалыми боками, беженцы в неуюте чужих углов) — горькие порождения современной войны («Хе-сты фестейы нывте» — «После войны»). Важную роль играют в творчестве автора различные аспекты темы природы: восхищение красотой родного края («Уалдзег. Хъеды къохы» — «Весна. В лесной роще», «Хехбесте» — «Нагорье», «Дыгургомы» — «В Дигорском ущелье», «Сердыгон ехсев» — «Летняя ночь»), сочувствие к природным созданиям, описание их трагически окрашенных переживаний («Жвдудон берз»
— «Живучая береза»). Своя особая тональность присуща также стихотворениям Т. Догузова о любви («Байгом кен де сусегте, де цин.» — «Открой свои секреты, свою радость.», «Денджызы феленк кены ме нау.» — «По морю
148 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
плывет мое судно.», Мж уалдзжг мж фжцжуы.» — «Весна моя уходит от меня.»). Авторской удачей можно считать, в частности, семантику безмолвия вдвоем у домашнего очага и звуков полуночной песни — реаниматора угасающих чувств («Фжззыгон изжры катай» — «Осеннего вечера тревога»).
По-настоящему хороши пейзажные зарисовки Марата Джусойты (1959).
В тесной соотнесенности с психологическим состоянием человека («Зымж-гон ирдгж» — «Зимняя стужа», «Зымж-гон фын» — «Зимний сон», «Уалдзжджы комытжф ахжлиу зжххыл.» — «Дыханье весны разошлось по земле.», «Тары уары къжвда.» — «В кромешной тьме струится дождь.», «Рог зжрватыкк цъыввыттытж ласы.» — «Проворная ласточка быстро проносится.»), с его внутренней жизнью («Уазал тар жхсжв ыскарз.» — «Студеная зимняя ночь вступила в свои права.», «Хъжуу-он жхсжв» — «Ночь в селе», «Бжрзонд цъжх арвы рухс.» — «Высокого неба свет голубой.») они репрезентируют идею ответственности за «братьев наших меньших» («Ныццжвон зжххыл ужд мж худ.» — «Брошу тогда шапку оземь.», «Ивжзы пъжззыйау цъжх мигъ.» — «Тянется серая туча кошмаром.»). Как мощный фактор надежд и духовной стойкости лирического героя выступает тема преемственности поколений с акцентированием в ней мысли о «контролируемости» прошлым («фарном предков») настоящего («Райгуыржн бжстжйы мотивтжй» — «Из мотивов родины»). Ещё одна доминантная тема творчества М. Джусойты — детские впечатления как основа формирования ментально-ценностных структур характера («Ногбон» — «Новый год», «Мж фжллад зжрдж та мж райгуыржн къуыммж.» — «Усталое сердце вновь к родному порогу.», «Рагамонд» — «Бы-
лое счастье» и пр.). Остро звучит мотив запустения отчего крова («Сау жгомыг къждзжх.» — «Черная безмолвная скала.», «Ныдзжвынц арвы ривжд мигъ-тыл фжхстж.» — «Касаются склоны в небе праздных туч.»), забвения материнского языка («Фыджл бжстысжфт баййжфта, фыдбон.» — «Предков постигло несчастье, великое горе.») — тревожных и постыдных симптомов утраты нравственно-исторической памяти. Разнообразна стилевая палитра М. Джусойты: рядом с философско-ал-легорической образностью («Фжлладжй дысон ахжм фын уыдтон.» — «Уставшему мне ночью снился сон.», «Мжй-дар жхсжв.» — «Безлунная тёмная ночь.», «Кжркуасжнты» — «В полночь») присутствует острая сатира на тему последствий преступного равнодушия и бездействия («Бонвыдджр» — «Деградация»), выхолащивания сакральной сути обычаев и традиций («Дзуары бон» — «Святой день»); элегические ноты любовной лирики («Фыц-цаг къжвда» — «Первый дождь», «Чиджр талынджы зары.» — «Кто-то поёт в темноте.», «Талынг ужзбынжй жржн-цад мж къжсы.» — «Тьма в дому моём обосновалась.», «Зжрдырох джр цы курон.» — «Просить забвенья стоит ли.» и пр.) соседствуют с живой фантазией строк, адресованных детской аудитории («Раджыма-раджыма.» — «Давным-давно.» и пр.).
В лирике Виталия Колиева (1959) актуальны мотивы недовольства собой, обострённое чувство как собственного творческого кризиса («Нжй мж бон исфжлдесун мж гъуди.» — «Нет сил изложить свою мысль.»), так и социально-экономического коллапса общества («О, ци догж жристаджй.» — «О, что за эпоха настала.» и пр.). В целях усиления эмоционально-смыслового содержания высказываемого автор обращает-
ся к традициям народной песни-плача и песни-призыва, успешно использует стилистику кадага, фрагменты фольклорных сюжетов, отсылающие читателя к острым конфликтам современности («О, Жна, сау сербеттен ниббедте.»
— «О, матушка, черным платком повяжись.», «Мади гъаренге» — «Плач матери» и пр.). Стихи В. Колиева демонстрируют лаконичность образного высказывания, умение заключить важную подтекстовую информацию в притче-вые структуры («Ме зар, ме реуи сонт евзаре.» — «Песня моя, росток души моей.», «Бех еме херег» — «Конь и осел», «Легети» — «В пещере», «Тала ема сегъе» — «Побег и коза»). Интимная лирика его содержит многообразие оттенков и вариаций темы любви («Фендараст! Де фесте не кесун.»
— «В добрый путь! Провожать тебя я не стану.», «Жртехте» — «Капли», «Сонет» и пр.), чаще всего описываемой через метафорическое сравнение с феноменами природы («Феззинуй ервгерони цехерте.» — «Появляется пламя на горизонте.», «Фестаг туне рагъбел исусуй.» — «Последний луч на гребне тает.»).
Стержневые темы творчества Эльбруса Скодтаева (1959) — время и мир, человек и природа. Его поэзия ориентирована на обрисовку межличностных проблем в контексте критики социальных сторон жизни. Олицетворением мерзости застойной жизни выведен образ болота, в которое лихо («на седле безмятежной радости») въезжает субъект лирического высказывания («Цъ-имара» — «Болото»), итог подобной, прожитой впустую, жизни — словно туманная дымка на исходе дня («Фел-ме» — «Марево»). Но чаще застойным симптомам в обществе сопутствует контрастное отображение динамики природного бытия. При этом обрисов-
ка дисгармонии в отношениях человека и природы (цикл «Лухгонд къалеуте»
— «Обрезанные ветви») неотделима у Э. Скодтаева от поиска путей ее преодоления, от актуализации идеи единства всего живого на земле («Жхсеве риндзебел.» — «Ночь на выступе скалы.», «Изер Хусфереки» — «Вечер в Хусфараке», «Сурхехседи хъумацбел.»
— «На ткани вечерней зари.», «Уоди зар» — «Песнь души», «Баметаве, уеле хор.» — «Пригрей меня, о солнце.», «Сеуме — хуенхбести.» — «Утро в горах» и пр.). Необъяснимой прелести полны описания времен года («Рагуалдзег» — «Ранняя весна» и пр.), диалоги «субъектов» природного мира с автором и между собой («Арвей дзо-руй фелорс мейе.» — «С неба взывает бледная луна.», «Бадуй ма тар мегъе.» — «Еще стоит туман.», «Хессуй кезу ехсеве.» — «Ночь несет вахту.»). Стихотворения данной тематики отличает пружинистость и легкость ритма, предрасположенность к полутонам и размытым краскам, к воспроизведению порубежного статуса природы, что, несомненно, является способом выражения лирического «я» и, надо полагать, особенностью мироощущения самого художника [11, 77]. Актуален в лирике Э. Скодтаева и мотив духовного одиночества («Ирд це-сти суг» — «Прозрачная слеза» и пр.). Балладой о памяти можно назвать стихотворение «Тогда.» («Уед.») с вкраплениями негармоничного диалога, с милым образом-видением матери, сменой душевных состояний и переживаний лирического героя, спецификой поэтического хронотопа, объединившего три поколения одной семьи (мать
— сын — внук). Видное место в творчестве автора занимает тема взаимоотношений между мужчиной и женщиной. Она представлена многоаспектно: как
150 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
любовь-мираж («Циджр зиннуй идар-ди.» — «Что-то виднеется вдали.», «Гъжржй ходгжй.» — «Громко смеясь.», «Жрсалджй мж къжразж.» — «Примерзло мое окно.»), любовь-зыбкая надежда («Жрхунжй мжлун» — «От тоски погибаю»), любовь-разрушение («Сауждони билгон.» — «У кромки родника.», «Дидинжги карз хор ку ниуу-арзта.» — «Цветка полюбило палящее солнце.»), любовь-капкан («Ку мин иссжй еу нез жваст дууж нез.» — «Моя болезнь удвоилась внезапно.») и пр. Каждая из поведанных историй «снабжена своим эмоциональным фоном, собственным комплексом чувств и порывов, таких как восхищение, благодарность, поклонение, нежность либо — страдание, досада, унижение и даже ненависть. Но чаще, всё же, любовь в изображении автора — светлое, одухотворяющее нравственное начало, источник духовного богатства личности, желающей обрести гармонию с собой и миром» [12, 71].
Стихи Руслана Фидарова (1959) привлекают образностью и отточенной афористичностью языка, размышлениями о неприятии счастья «взаймы» («Нж кжнын дызжрдыг.» — «Не подвергаю сомнению.»), о неумолимой поступи времени и оценке «нажитого» («Жх-сжв иунжгжй» — «Ночь в одиночестве», «Мигътж хуржй давынц.» — «Тучи обкрадывают солнце.», «Уафы зжрин хур йж тын лыстжг.» — «Солнце золотое луч свой тонко ткет.»); лёгкость ритма в них соразмерен простоте выражения чувств («Фыр диссагжй — хуымжтжг.» — «Скромна и хороша — на удивление.», «Арвыл мжй фждзжгъ-жл и.» — «На небе месяц заплутал.» и пр.). Вызывают интерес внутренне антиномичные смыслы философствования автора на тему древних могил («Зжронд ужлмжрд, жнжном цырт.»
— «Старый погост, надгробный камень безымянный.»), легендарного времени нартов («Уыдис бжрзонд жфсжн гжнах.» — «Был замок высокий железный.») — «стражей жизни» на земле и соперников небу, оставивших яркий след в сознании и мировосприятии осетин. Поэтическим мифотворчеством на фоне звездного неба и забот-хлопот дочери Солнца отмечено небольшое, «ажурной вязи» стихотворение-фантазия «Поутру» («Сжумж»). Совсем в другом — трагедийном — ключе созданы интонационно и ритмически выверенные строки про боль Беслана («Сау хъысмжт та ныл йж тыхтж жвзары.»
— «Черный рок одолеть нас пытается вновь.»). Это траурный реквием, в котором сила переживаний людей подчеркнута отрицательно окрашенными эпитетами («сау хъысмжт», «судзаг цжс-сыг», «жвирхъауы ран»), мотивами немоты («Абон Бесланы раз цъиу джр нж зары,/Никжцжй хъуысы ныхас») и окаменения («цавддуртау аджм», «дуржй у зжрдж», «дуртжй кжндзыстжм мжсыг»). В целом, образ Беслана — памятника «посреди мира» детям-жертвам террора репрезентирует специфику лирического хронотопа как остановившегося в пространстве мировой скорби времени.
В творчестве Ростислава Цомаева (1959-2015) основное внимание уделено диалектике жизни и любви, различным оттенкам эмоций и настроений человека. Интимная лирика автора ориентирована на традиции устной поэзии в передаче потаённых чувств («Сусжг уарзт» — «Тайная любовь», «Дыууж изжрыастжу.» — «Всумерках.», «Жр-балжууыд ногжй мж къжсжрыл бон.» — «Вновь день на пороге.», «Бжстжу жр-хуым, фынжй.» — «Мир опечаленный в сон погружен.» и пр.).
На стыке эпох наблюдается активизация «женской» линии осетинской
лирики, перспективное направление художественного поиска в ней связано с именами Эльзы Кокоевой (1957), Нелли Гогичевой (1968), Наиры Наку-совой (1978), Залины Басиевой (1980) и др. — репрезентантов разных поко-ленческих групп, поэтических темпераментов и стилевых доминант. В их творчестве естественны переживания любви, красоты природы, человеческих отношений. Таинственного очарования преисполнены стихотворения-этюды Э. Кокоевой с их особой свежестью и новизной мировосприятия («Зыме-гон ныв» — «Зимняя зарисовка», «Уал-дзыгон хъеуы» — «Весной в селе», «Уыд царыл ауыгъд.» — «Висел на потолке.»). Волшебный удивительный мир открывается в образцах фантазийной лирики З. Басиевой; человек в них, подобно представлениям древних, составляет единое целое со всем сущим, органически вписан в природу. Его равность среди всех подчеркивается беглым и динамичным перечислением жестов-деяний: пари с солнцем, участие в «горном» совете, наставничество в отношении своего «подшефного» — водного потока; роль кумы, предрекающей счастье крестнику — голубиному птенцу («Амонды дзенгерег» — «Звоночек счастья»). Необычны и художнически неожиданны образы мудрого гриба-сказочника из этого же стихотворения и корабля-звездолета, снаряжаемого в далекий путь с миротворческой миссией «всем миром» — всевозможными объектами олицетворенной природы («Нау» — «Корабль»). Частью природы ощущает себя и лирический герой Н. Накусовой, проводя параллели между звездным небом и собственными переживаниями («Стъалыйы кеуын» — «Плач звезды»), шагая по жизни «рука об руку» с солнцем — и под его благословением («Хур» — «Солнце»);
для стихотворений данной тематики характерно подспудное присутствие в них человека как духовного центра Вселенной; мерилом ценности природных явлений может выступать, например, способность зажигать улыбку ребенка («Саби худы» — «Дитя смеется»), сметать с лица земли фальшь и злобу («Мит» — «Снег»); подлинной художественной находкой автора является вектор заданного по вертикали «обратного» направления: черные слезы земли льются на небо, на лазурную твердь
— снизу вверх — выплескивается горе и страх нарастающего катастрофизма жизни («Зеххы рыст» — «Боль земли»). Аналогом человеческой судьбы в стихах Ф. Хадиковой выступают времена года, отсюда — тяга к их символической метафоризации («Цемен кеуы.»
— «Отчего плачет.», «Жз рагуалдзег не бакодтон ме хуым.» — «Ранней весною я поле свое не вспахала.» и пр.).
Богато представлены в женском дискурсе аспекты и стилистика любовной поэзии: ее чувственный накал (Э. Кокоева), возвышенный романтизм (Н. Накусова), элегические настроения (Ф. Хадикова, З. Басиева), намеренный прозаизм (Н. Гогичева) и пр. Утраченное доверие и бескомпромиссность на грани гордыни — мотивационная основа сознания субъекта лирики Н. Гогичевой («Сафге еме сафге!..» — «Терять так терять!..», «Жгайтма де ех-гедзерде, серыстыр!..» — «Отлично, что ты горд и скрытен!..», «Сыгъдег уарзтыл де таурегъте не уарзын.»
— «О чистой любви твои россказни мне неприятны.», «Рарвит мын ме зерде»
— «Вышли мне мое сердце» и пр.); «на семь засовов» замкнуто девичье сердце, но вот парадокс! — ключ не выброшен, а оставлен «на вечную память» («Нал де уынын фыны.» — «Не вижу во сне тебя более.»). Из этого же ряда — ис-
152 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
кусное лицедейство как элемент игры и/или защитный механизм от психологических травм («Жз кей уарзын» — «Я кого люблю», «Де нуазен» — «Твой бокал», «Келенгенег» — «Маг» и пр.). При некотором избытке бытовизма и небрежности в технике стиха, произведения автора, безусловно, подкупают простотой и искренностью передачи эмоций и настроений («Жз цардей ацеуин.» — «Я бы оставила жизнь.» и пр.), создавая образ целомудренной и чистой души, жаждущей сочувствия и понимания («Херзбон, ме фарон» — «Прощай, мое прошлое» и пр.), но не склонной идти на компромиссы («Ме ахуыр ивынме не хъавын.» — «Не собираюсь изменять себе.», «Ныббар мын, кед де нывыл карст не феден.» — «Прости, если я на тебя не похож.»). Последующая эволюция творческой манеры Н. Гогичевой, если не принимать во внимание эстетическую малоубедительность мотива фатальности в сфере устройства личного счастья («Дехи ме хиз» — «Остерегайся меня», «Не фенды мен» — «Я не хочу» и пр.), связана с аналитизмом в способах передачи мысли и наращиванием психологической доминанты. Автор ставит, в частности, проблему «трудноподъемной любви», требующей от человека напряжённой работы души («Хуыцау менен енемелге уд радта.» — «Бог дал мне бессмертную душу.»); философия отношений между мужчиной и женщиной, как и смысла жизни в целом, строится на понимании дисгармоничности мира, его разрушительности, финальности. Поздний пласт лирики автора выводит нас к идее преодоления означенной ситуации через живой союз с Богом. Стихи духовно-нравственного плана Н. Гогичевой отличаются, интимно-доверительными интонациями, ощущением особой эмоци-
ональной близости Бога («Кей уарзын ез ме цардей дер фылдер.» — «Кого люблю я больше жизни.», «Де ферцы ез не амардтен.» — «Я жив благодаря Тебе.», «Жз федтон фын, куыдтай Ды меме иуме.» — «Мне снился сон, со мною вместе плакал Ты.» и пр.). Ввиду сказанного несомненный интерес представляет не затронутый доселе в отечественном стихотворстве поворот темы поэта и поэзии, в котором — упрек большому мастеру: будучи обладателем божественного дарования, он так и не познал Господа, своего благоподателя («Поэт»). Идея почитания Творца присутствует и в «Трех спасибо» («Жрте бузныджы») Н. Накусовой. Обратим, однако, внимание на иерархию святынь в жизни лирической героини: в одном ряду с именами Бога-Отца и родной Матери возносится хвала возлюбленному («Тебе, с кем мой мир не был пуст никогда»). В целом творческому почерку автора присуща поэтизация неразделенного чувства («Жрра романтик» — «Безумный романтик», «Жнкъард фын» — «Безрадостный сон», «Абон маст ме зердейы ныккалди.» — «Сегодня горечь пролилась в мое сердце.», «Не зо-ныс уарзын» — «Не умеешь любить» и пр.), восхищенное преклонение перед объектом любви («Хелег кенын» — «Завидую», «Дыууе диссаджы» — «Два чуда», «Кесгон кафт» — «Кабардинский танец» и пр.). Естественностью разговорных интонаций, сдержанными сетованиями на судьбу и робким призывом удачи располагает к себе лирика Ф. Хадиковой («Уалдзег» — «Весна», «Мысинаг» — «Воспоминание» и пр.). Нота жертвенной любви и гуманизма звучит в стихотворениях З. Басиевой («Уеддер нырма ме зерде риссы.» — «Все еще болит мое сердце.» и пр.). Неизбывная память сердца — вот ракурс, с которого в творчестве Э. Кокоевой
рассказывается история счастья и трагедии любви как высокого идеального чувства («Каджг» — «Сказание», «Лж-гъстж» — «Мольба», «Жмж та ног.» — «И вновь.»). Стихи поэтессы, посвященные спутнику жизни, писателю А. Гучмазты, впишутся отдельной страницей в осетинскую интимно-психологическую лирику. В них — мука и боль покрытого порезами сердца, пронзительный крик невосполнимой утраты («Тар.» — «Тьма.», «Хал халжн жххуыс у.» — «Нитка к нитке.» и пр.). Особой эмоциональной остротой отличается стихотворение-монолог «Алешу» («Алешмж») с трехчастной рамочной композицией. В народных традициях плача-причитания высказывается укор погибшему в «равнодушии» к доставленной им боли, звучит истовая мольба вернуть любимой женщине радость жизни, а детям — отцовскую заботу. Во второй части монолога убитая горем мать вверяет осиротевших детей святым покровителям отчизны, за чью свободу и счастье сложил голову их отец. На фоне рефрена-заклинания («О, ма дыл фжтых ужд фыдгулы/ызнаджы фыд-зжрдж») следуют смертельные проклятья злейшим врагам — убийцам сынов Осетии. И завершается стихотворение как бы затухающим эхом начального вопроса «почему?», — но уже с семантикой осознанной безысходности. Тяжелое душевное состояние лирической героини, неизбывная тоска и отчаяние передаются характерными средствами синтаксиса. Это междометия, восклицания, анафора («О, ма мж фжкжн ды...», «О, ма мын/дыл.»), цветовой (сау — урс, сау — сырх) и эмо-тивный контраст (зарджытж — сар), резкие, энергичные концовки фраз, многоточия, атрибутивная градация («зжрджсаст, зжрдждих, зжрджскъ-уыд»). В фольклорном духе выдержаны
угрозы цветущей весне, аллегория падающей башни («О, ма мын жрызгъал мж ужлж/Мж цинты цъжх мжсыг»), поражающих стрел справедливости («О, уас сын мж цжссыгтж/Фестжнт цъжх арвыл жрцытж!/Мж Иры цыфыдджр ызнжгтыл/Жркалжнт зынджытж.»), сгоревшей свечи-жизни. В поэтику фольклора автор вносит свои акцентные коррективы, яркие запоминающиеся мазки, свежее поэтическое дыхание.
Осетинская женская поэзия, как, впрочем, и поэзия всего Северного Кавказа, реализует художнический потенциал не только в осмыслении вечных проблем любви, красоты и гармонии интимно-личных отношений, а и в раскрытии сложных, трагических моментов бытия народа, каузированных социально-политическими изменениями в современном обществе [13]. Унаследовав традицию гражданственности у своих немногочисленных предшественниц, поэтессы Осетии освещают болевые точки эпохи с позиций «слабого пола», ответственного за существование цивилизации «с человеческим лицом». (В этом плане небезынтересно соотнести качество жизненной активности субъектов высказывания северокавказского «женского» письма с нюансами гендерного поведения в литературах Запада («жест ухода», понятие «добровольного рабства» и пр. [14].)
Надо заметить, в сравнении с засильем рифмованных лозунгов в осетинской поэзии в отдельные периоды ее бытования, произведения патриотической направленности, в том числе и в женском творчестве, претерпели ныне значительную трансформацию. В целом характерная черта их сегодня — сочетание эмоциональной выразительности с убедительной глубиной и простотой выражения чувств. Так, Осетия для Э. Кокоевой — окрыляющее вдохнове-
154 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
ние, солнечный свет и тепло, рождение первых слов и первой улыбки, но и глубокие раны сердца; это родина-сказка, без которой нет жизни («Ме Ирыстон» — «Мой Иристон», «Жне деу» — «Без тебя»). С каким-то безысходным отчаянием задаются поэтессой вопросы о лихом времени, о муках матери-осетинки и трагизме судьбы «вскормленных для кровавой бойни» сыновей («Хаст хъебулте» — «Отнятые дети»), но следом звучит выстраданное, идущее из глубин души, благословение новой поросли, вера в будущее рожденных «вне войны» («Царды фыдтухите, царды келен мите.» — «Мучения жизни, жизни зло.», «Ма ку.» — «Не плачь.»). В плане внутренней формы и содержания объемны стихотворения З. Басиевой. В них как бы спрессованы ключевые проблемы века: оплата долгов прошлого, неприкрытая внешняя агрессия, рыночная торговля званиями и наградами, забвение понятий чести, совести, доброты помыслов, этических традиций прошлого («Цы у не дуг?» — «Что есть наша эпоха?») развенчивается снобизм людей ложных заслуг и фальшивого нравственного капитала («Ме хелар, ез деме не кенын хес-наг.» — «Приятель, с тобой я биться об заклад не стану.» и пр.). Перекличка с обличительным пафосом осетинской классики, поэзией К. Хетагурова и Нигера, различима уже в номинативных и стилистических компонентах стихотворений Н. Гогичевой («Кем де, не фыййау» — «Где ты, вождь наш», «Не фыделте нем сидынц» — «На зов предков», «Серибар» — «Свобода», «Не хицеутте» — «Наши властители» и пр.). Но поэтесса вкладывает в них собственное, выстраданное прозорливым предчувствием войны, содержание. Тема грузинской агрессии и ее трагических последствий осмысливается ею
многоаспектно: в стихах-восхвалениях во славу родины и ее защитников («Мах бире стем!» — «Нас много!», «Не Иры леппутен» — «Юношам Осетии» и пр.), в стихотворениях-плачах («Лы-гъдон» — «Беглец», «Куынне кеуон» — «Как мне не плакать»), в инвективах, развенчивающих ложный патриотизм и равнодушие к судьбам родины («Менг интеллигенттен» — «Фальшивым интеллигентам» и пр.). Вместе с тем в ее лирике проступают ноты христианского всепрощения, в том числе касательно статуса «пасынка жизни», предписанного автобиографической героине косной средой. Хотя надо заметить, тональность досадливого упрека все же сохраняется, обнаруживая живую связь переживаний субъекта высказывания с особенностями мироощущения уже не раз упоминаемого нами О. Гибизова («Дуне не уарзы мен.» — «Миру я не угодна.», «Куыд уарзтон деу, ме рай-гуырен Ирыстон.» — «Как я любила тебя, мой родной Иристон.»).
Еще одна, относительно новая грань женского поэтического дискурса — углубленная саморефлексия, философское «препарирование» природы человеческой души, внутреннего мира современника. Многие строки Н. Гоги-чевой пронизаны мыслью об отказе от суетного честолюбия, о культивировании в себе доброты и милосердия; в них — мольба к небесам даровать душевный покой, не дать заплутать под грузом жестоких обид и напастей («Куыд уарзем мах не уелахизтыл дзурын.» — «Как любим говорить мы о наших победах.», «Ахау, дур!» — «Свались, камень!», «Хуыцау, зеххон цард еме тох.» — «Господь, земная жизнь и борьба.», «Цы сты фынте.» — «Что есть сны.» и пр.). С призывом к человеческому сердцу победить в себе искушение злом обращается Н. Накусова («Урс еме сау
тыхтж» — «Белые и черные силы»), на осуждении пораженческих настроений строится ее же «Я часто жаловалась на судьбу.» («Жз кодтон аржх хъаст хъысмжтжй.»). Как укоры собственному сердцу — напоминание о долге жизни, ее самоценности в стихотворениях Э. Кокоевой («Зжрдж! Куыд хъыг дж джхимж.» — «Сердце! Как на себя ты обижено.»), Н. Гогичевой («Цард цжрынжн у» — «Жизнь — для жизни»), («Иууыл кжугж жмж хъаржг.» — «Стенания и плач беспрестанно.») и др. Эти вот мотивы взыскующего самоинспектирования, психологизм в отображении «движения» женского ума и женской души плюс доверительный исповедальный тон и составляют, пожалуй, отличие «женского» стиля письма в гендерной парадигме осетинской поэзии.
Резюмируем сказанное. Поэзия как наиболее подвижная сфера художественного сознания динамично и по возможности полно позволяет обрисовать сложный разнонаправленный процесс идеологических оценок и эстетической репрезентации реалий жизни последних десятилетий ХХ века. В данной статье мы попытались в общих чертах проследить отражение осетинской поэзией атмосферы «начала конца» (годы перестройки) и последующего затем крушения социалистической системы в стране (распад СССР
и постсоветская эпоха). Как следует из материала исследования, приоритетными в эти годы стали идейно и политически острые темы. Чрезвычайную актуальность приобрели идеи патриотизма, территориальной целостности, сохранности родного языка и ментальных особенностей нации при неизменной обращенности авторов к общечеловеческим культурным ценностям и нравственным принципам. В ходе обзорного анализа выявлены характерные черты лирики означенного хронологического среза; это — проблемно-тематическое единство как фактор осознания духовно-нравственных задач современности, жанрово-смысло-вое разнообразие, отсутствие единых эстетико-стилевых норм и стандартов, активизация поисков своего голоса, ценностно-ориентированных подходов на базе национальной культурной традиции и с опорой на достижения российского и мирового художественного наследия.
Особое внимание, уделяемое в статье поэтической генерации 80-90-х гг., объясняется попыткой вписать (со значительным опозданием!) новые имена в литературный процесс, ввести в научный оборот ведущие мотивы и стилевые черты их творчества; в конечном итоге — воспроизвести целостную картину поэтической мысли Осетии рубежа ХХ-ХХ1 вв.
156 ИЗВЕСТИЯ СОИГСИ 24 (63) 2017
1. Мамиева И. В. Основные вехи развития осетинской поэзии: имена и тенденции // Известия СОИГСИ. 2016. Вып. 22 (61). С. 120-139.
2. Джусойты Н. Г. История осетинской литературы. Кн. 1 (XIX век). Тбилиси: Мецниереба, 1980. 332 с.
3. Иванова Н. Ускользающая современность. Русская литература XX-XXI веков: от «внекомплектной» к постсоветской, а теперь и всемирной // Вопросы литературы. 2007. № 3. С. 30-53.
4. Безаты Ф. «Лжджы нысан — сжрибар жмж кад» (Джыккайты Шамилы сфжлдыстад скъолайы). Дзжуджыхъжу, 2014. 142 с. (на осет. яз.)
5. Бердиханов С. А. Отражение исторической памяти в национально-поэтическом сознании лезгин 1960-1980-х годов // Общество. Среда. Развитие (Terra Humana). 2012. № 2. С. 120-123.
6. Мамиева И. В. Мифолого-религиозные воззрения осетин: поэтика отражений // Единая Калмыкия в единой России: через века в будущее: Материалы международной научной конференции. Элиста, 2009. С. 108-113.
7. Гончаров Г. А., Гончарова Е. А. История России: Учебное пособие. Челябинск, 2006. 395 с.
8. Мамиева И. В., Джикаев Ш. Ф. Осетинская поэзия // Антология литературы народов Северного Кавказа. Пятигорск, 2003. Т. 1. С. 1062-1066.
9. Рамон Гомес де ла Серна. Избранное. М.: Худ. лит., 1983. 384 с.
10. Мамиева И. В. Вариации на тему женской судьбы: поэзия М. Будаевой // Вопросы литературы и фольклора. 2011. № 5. С. 77-97.
11. Мамиева И. В. Природа и человек в лирике Э. Скодтаева // Известия СОИГСИ. 2010. № 4 (43). С. 136-149.
12. Мамиева И. В. Основные мотивы любовной лирики Э. Скодтаева // Вопросы литературы и фольклора. 2010. № 4. С. 52-71.
13. Мамиева И. В. Женский дискурс в северокавказской литературе // Сборники конференций НИЦ Социосфера. 2015. № 25. С. 68-74.
14. Марданова З. А. Тематизация насилия в «новой женской литературе» Австрии // Филология. 2016. № 4 (4). С. 29-33.