Научная статья на тему 'Словесность и дух музыки. Беседы с Э. А. Макаевым'

Словесность и дух музыки. Беседы с Э. А. Макаевым Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
515
114
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Словесность и дух музыки. Беседы с Э. А. Макаевым»

Г лингвистическая историография: люди и идеи

УДК 81'23

словесность и дух музыки. беседы с э.а. макаевым1

порхомовский Виктор Яковлевич

доктор филологических наук, профессор, главный научный сотрудник Института языкознания РАН,

профессор ИСАА МГУ

vporkhom@yahoo.com

Настоящий очерк посвящается столетию со дня рождения выдающегося лингвиста и филолога профессора Энвера Ахмедовича Макаева (28 мая 1916, Москва — 30 марта 2004, Москва). Основу этого очерка составляют впечатления и воспоминания автора о регулярных беседах и дискуссиях с Энвером Ахмедовичем на протяжении более 30 лет. Эти беседы охватывали самые разные темы и проблемы гуманитарной культуры. В круг этих тем входили: филология, лингвистика, поэтика, философия, история и теория искусства и литературы.

Ключевые слова: Cравнительно-историческое языкознание, научная парадигма, история искусств, живопись, прерафаэлиты, философия, русский символизм, музыка.

Ранний московский вечер, начало 70-х годов. Автор этих строк открывает тяжелую дубовую дверь, ведущую в подъезд сталинской высотки у Красных ворот. Он несколько лет практически каждый день попадал в подземелье этого дома с противоположной стороны: там находится вход на станцию метро, откуда прямая линия ведет к старому университетскому зданию на Моховой, в Институт восточных языков при МГУ, где и учился автор. Но внутрь этого огромного величественного здания ему заходить никогда не приходилось.

Тяжеловесный ампир середины 20-го века производил должное впечатление. Неторопливый старомодный лифт остановился на нужном этаже, и я неожиданно погрузился в аромат хорошего трубочного табака. Я протянул руку к дверному звонку и вдруг ощутил себя учеником младших классов перед дверью кабинета директора школы. При этом за спиной уже были не только годы студенчества, а потом аспирантура Института языкознания, но и длительный опыт непосредственного общения с известными всей стране писателями, художниками, артистами, а также с их коллегами из многих стран света благодаря сотрудничеству с Иностранной комиссией Союза писателей в качестве синхронного и последовательного переводчика.

Итак, приступ неожиданной робости удалось преодолеть, мелодичный звонок, дверь открылась, вместе с новой волной табачного аромата на пороге появился приветливо улыбающийся Энвер Ахмедович Макаев, и я переступил порог его дома. Можно сказать, что попал я в этот дом совершенно случайно, если только не

1 Материал публикуется с разрешения журнала «Вопросы филологии» 230 Вопросы психолингвистики

по воле провидения. Как и все аспиранты первого года обучения, я исправно посещал лекции Э.А. по истории языкознания. Э.А. был окутан ореолом блестящего знатока древних индоевропейских языков и индоевропейской компаративистики, а я писал диссертацию по исторической фонетике некоторых бесписьменных языков, распространенных в районе озера Чад, так что поводов для неформального общения с этим знаменитым ученым как-то не предполагалось. Однако помимо филологии и лингвистики у меня со школьных времен была страсть к невербальным искусствам, прежде всего к живописи. Как раз в это время в Москве стали часто проходить выставки русской иконописи, чего раньше отнюдь не наблюдалось. Я серьезно увлекся этим искусством, стал постоянно посещать выставки, где несколько раз встретился с Э.А. Продолжению бесед об иконописи помогло и то обстоятельство, что тогда же начали выходить в свет прекрасно изданные альбомы и монографии, посвященные древнерусскому искусству. Именно это совпадение интересов, весьма далеких от языкознания, и послужило причиной приглашения в гости к Э.А. Так началось продолжавшееся более тридцати лет, вплоть до кончины Э.А., близкое общение автора с этим необыкновенным человеком и ученым.

С первой минуты было ясно, что дом Э.А. совершенно не похож на обычные дома. Сейчас уже трудно представить в деталях рядовую московскую квартиру того времени, часто малогабаритную и тесно населенную, ее обстановку и общую атмосферу. Здесь же были высокие лепные потолки, типичные для парадной сталинской архитектуры, большая прихожая и просторная кладовая, заставленная книжными шкафами. Тяжелая старинная мебель в кабинете, напротив двери у высокого окна с темными рамами располагался огромный, можно сказать архетипический, письменный стол. На столе традиционная лампа с зеленым абажуром и небольшой портрет Гете в рамочке. Причем между Э.А. и его любимым автором было какое-то неуловимое сходство. Между рамами окна находился цветной витраж. Проникавшие сквозь разноцветные стекла витража лучи придавали всему помещению загадочный облик готического зала в рыцарском замке. Высокий стеллаж, занимавший все пространство слева от входа в кабинет до стены с этим почти готическим окном, невольно привлекал к себе особое внимание. В интеллигентских квартирах с большими библиотеками корешки книг, как правило, были хорошо узнаваемы и ясно демонстрировали вкусы и интересы хозяев. Библиотека Э.А. была совершенно иной. Тяжелые старинные фолианты в массивных переплетах и огромное количество иностранных изданий лишь усиливали общее впечатление загадочной обители средневекового мудреца. Облик самого хозяина с его неизменной трубкой прекрасно соответствовал этому интерьеру. Здесь уместно сделать небольшое табачное отступление. Э.А. был заядлым курильщиком. В институтских кулуарах его всегда можно было видеть с сигаретой, но с трубкой - никогда. По-видимому, публичное курение трубки он считал чем-то нарочитым, вызывающим, нарушающим его эстетические принципы. Постоянный аромат хорошего трубочного табака придавал особый шарм интерьеру его дома, куда мы и возвращаемся. Трубочный табак и, иногда, сами трубки были единственными подарками, которые можно было привозить ему из поездок.

В углу сбоку от стола находилось глубокое кожаное кресло, в котором полагалось утопать гостю. Самому хозяину предназначалось рабочее кресло у стола, жесткое и аскетичное. Гость мог занять это кресло, когда хозяин хотел продемонстрировать какое-нибудь редкое издание, лежащее на столе. У противоположной от книжного стеллажа стены располагалось старинное, очень большое и красивое пианино с бронзовыми подсвечниками. Это был номерной Бехштейн. Наконец, вдоль стены справа от входа стоял небольшой диван, более изящный и компактный по сравнению с прочими предметами обстановки.

Это помещение можно было бы назвать кельей в пуританском варианте Те-лемского аббатства. Для автора этих строк оно больше чем на тридцать лет стало своеобразной мини-Касталией, настоящей академией, причем в полном соответствии с литературным прототипом академическая жизнь здесь была выдержана в свободном, даже игровом духе. Как-то незаметно и легко сложилась традиция этих академических бесед, или, точнее, монологов Э.А., иногда прерываемых вопросами ученика. Правда, время от времени ученику предоставлялась возможность для диалога или даже собственного монолога. Обычно я приходил к Э.А. около шести-семи часов вечера и оставался так долго, чтобы только можно было успеть на метро. Эти встречи, как правило, происходили со сравнительно небольшими интервалами в несколько недель. Темы монологов Э.А. определялись кругом его текущих, крайне разнообразных и непредсказуемых занятий и чтений. Но постепенно ученик стал робко проявлять инициативу. Безграничная эрудиция Э.А. невольно воспринималась как нечто совершенно естественное. Можно было утонуть в ставшем привычным кресле и предложить Э.А. любую тему или любое имя из всего необъятного пространства мировой культуры и искусства, а затем в течение нескольких часов слушать безукоризненно выстроенную исчерпывающую диссертацию на предложенный сюжет. Все имена, даты и цитаты воспроизводились без малейших затруднений, доставались с полки и открывались точно на требуемых страницах фолианты.

У Э.А. была совершенно потрясающая память. Свои научные работы он полностью сочинял в уме и лишь потом записывал без единой помарки каллиграфическим почерком. Когда поднялся железный занавес и у меня возникла возможность непосредственно и подробно знакомиться с мировыми художественными шедеврами во время командировок в европейские университеты и научные центры, Э.А. любил выслушивать подробнейшие отчеты об этих впечатлениях. Причем здесь невозможно было отделаться банальными восторгами («Ах, какие краски!») и цитатами из путеводителей или популярных путевых очерков. Я тщательно готовился к приходу в дом Э.А. после возвращения из очередной поездки, обдумывая, что и как рассказывать столь требовательному слушателю. Несмотря на полное отсутствие собственных путевых впечатлений, Э.А. всегда оказывался прекрасно осведомленным о моих художественных и культурных открытиях, сделанных в этих поездках. Причем иногда случалось, что, выслушав мои рассуждения, в оригинальности которых я был совершенно уверен, Э.А. доставал с полки том одного из классиков европейского искусствоведения, разумеется, в оригинале, и обнаруживалось, что это соображение уже было опубликовано, иногда за много десятилетий до моего

рождения. Но поскольку у автора этих строк никогда не было претензий на утверждение собственного приоритета, подобные совпадения вызывали у него чувство гордости за то, что ему удалось самостоятельно прийти к тем же выводам, что и признанному классику жанра.

Приведу здесь один характерный случай. Во время своей первой поездки в Англию я смог подробно познакомиться с творчеством прерафаэлитов. В отечественных музеях эти художники практически не представлены, а их отдельные произведения в европейских континентальных музеях, например, в коллекции Штеде-левского института во Франкфурте-на-Майне, как-то не привлекли специального внимания, так что я попал под обаяние творчества этих замечательных художников только в Лондоне. Вернувшись в Москву и обдумывая эти свои впечатления для традиционного доклада Энверу Ахмедовичу, я решился на смелое заключение, что художники-прерафаэлиты не сформировали четко обозначенного художественного направления, подобно романтизму, импрессионизму и т.п. Даже хорошо изучив их произведения, было невозможно угадать, как будет выглядеть незнакомое полотно художника этой школы. В своих комментариях для Э.А. я заявил, что прерафаэлиты скорее напоминают не четко структурированную таблицу видов К. Линнея, а зоопарк, где очевидно, что в соседнем с жирафом вольере окажется не автомобиль, а какой-то зверь, но только неизвестно, какой именно. И вдруг Э.А. достал с полки сочинение одного из своих любимых английских художественных критиков и открыл его ровно там, где я с изумлением обнаружил слово зоопарк для характеристики школы прерафаэлитов.

Кстати, здесь можно добавить, что Э.А. очень высоко ценил творчество художников, составлявших круг «Мира искусства». Для меня мирискусники были самыми любимыми русскими художниками. Только в ходе дискуссий с Э.А. стали очевидными типологические параллели между прерафаэлитами и мирискусниками в истории соответственно английской и русской живописи и в их месте в общей панораме европейской живописи. Английская и русская традиции светской живописи сложились значительно позже, чем в Италии, Германии, Фландрии, Франции, Испании, так что прерафаэлиты, как позднее мирискусники, видимо, должны были как-то восполнить этот исторический вакуум. Отсюда эклектизм и частое балансирование на грани китча в обеих школах.

Эти уже традиционные интеллектуальные экзерсисы, продолжавшиеся все годы неформального общения с Э.А., оказались эффективным инструментом развития аналитических и риторических навыков, ставших исключительно полезными в научной и педагогической жизни младшего участника этого общения. Вполне типичные для Москвы традиции неторопливых вечерних бесед на разные темы, только не на кухне, а в кабинете, превратились для него в уникальный университет.

За время, прошедшее после ухода Э.А. из этого мира, опубликовано уже достаточно много посвященных ему воспоминаний и этюдов, в которых с разной степенью подробности говорится о его интеллектуальных занятиях, интересах и предпочтениях. Попробую представить здесь очень кратко те черты, которые кажутся мне особенно важными. В фокусе интересов Э.А. находился практически весь спектр гуманитарного знания и изящных искусств. Видимо, приоритет необ-

ходимо отдать философии (от античности до современной математической логики) и филологии во всех ее ипостасях, а в сфере искусств — литературе и музыке. Наконец, следует особо отметить теологию, а также мистику в различных ее проявлениях. На богословские и религиозные темы Э.А. говорил сдержанно и редко, хотя его книжное собрание в этой области было весьма обширным и вполне профессиональным. Видимо, он считал сферу религии достаточно интимной, поэтому я не буду касаться здесь подобных сюжетов. Но однажды произошел удивительный эпизод. По приглашению Иерусалимского университета мне довелось попасть в Иерусалим в эпоху, когда поездка туда в командировку была столь же невероятной, как полет на Марс. Не было ни дипломатических отношений, ни прямых авиарейсов. Разумеется, Э.А. с огромным интересом слушал мои описания святых мест этого фантастического города. Но когда я упомянул некоторые свои впечатления, оставшиеся загадочными и непонятными для меня самого, он неожиданно снял с полки том сочинений знаменитого средневекового мистика и открыл те страницы, где описывался духовный опыт его переживаний, весьма точно совпадавший с тем, о чем я только что рассказал. Так обнаружилось, что этот специфический пласт мировой культуры составляет столь же интегральную часть интеллектуального мира Э.А., как индоевропейское сравнительное языкознание или философия музыки.

Для Э.А. было в высшей степени характерно представление об искусствах и науках, т.е. о создателях этого мира и об их произведениях, как о некоей достаточно жесткой иерархии, что отнюдь не подрывало в его глазах значение и ценность тех авторов и произведений, которые занимают более низкие уровни в этой иерархии. Задача дать сколько-нибудь последовательное описание всех сфер интеллектуальных занятий и интересов Э.А. является практически невыполнимой, ибо для этого пришлось бы составить энциклопедию «Кто есть кто и что есть что в мировой культуре и гуманитарном знании». Поэтому автору придется ограничиться некоторой мозаикой впечатлений, оставивших особый след в памяти.

В истории мировой культуры Э.А. выделял три великих эпохи — классическую античность, итальянское Возрождение и русский символизм конца 19-го - первых десятилетий 20-го века. Эта концепция была им разработана очень тщательно. С первыми двумя эпохами все достаточно очевидно. Что касается русского символизма, то здесь отмечу только, что Э.А. трактовал это понятие очень широко, включая туда весь круг новых подходов в философии, филологии, музыке, поэзии и прозе, пластических искусствах (живопись, архитектура, скульптура), театральном искусстве (драма, балет, опера). Причем он с горечью говорил, что естественное развитие этой великой эпохи, во многом определившей дальнейшую эволюцию мировой культуры, в России было прервано и в дальнейшем происходило преимущественно за ее пределами, во многом благодаря усилиям русской эмиграции.

Всем, близко знакомым с Э.А., была известна его любовь к Платону и Канту. В литературе 20-го века он особенно высоко ценил творчество таких писателей, как Джойс, Пруст, Томас Манн, Верфель, Гессе, Музиль. Особое место в этом ряду принадлежало Андрею Белому. Роман «Петербург» А. Белого (в его полной редакции) был одним из самых любимых произведений Э.А. Он рассматривал этот роман как новый - великий - опыт в мире литературы потока сознания, предвосхитивший

творчество Джойса. Труды А. Белого по литературоведению также входили в круг его постоянного внимания. Э.А. встречался с Андреем Белым в ранней молодости, поэтому у меня в воображении возникала прямая линия непосредственного контакта с великими фигурами русского символизма.

Любовь и интерес Э.А. к достижениям человеческого разума, накопленным в мировой культуре, отнюдь не приводили к пренебрежению новейшими достижениями в философии и культуре. Так, Э.А., по всей видимости, был одним из первых отечественных гуманитариев, оценившим гносеологический потенциал теории Томаса Куна, изложенной в его теперь столь знаменитой книге «Структура научных революций» [Кун 1975; Kuhn 1962], а также значение введенного Куном в этой книге понятия «научная парадигма», ставшего одним из самых модных концептов в современном научном и околонаучном дискурсе. Я хорошо помню, как впервые услышал от Э.А. комментарии по поводу этой теории, хотя уже не могу точно указать, когда именно это произошло. Русский перевод книги Куна вышел в свет в 1975 г., через тринадцать лет после ее первой публикации. А уже меньше чем через два года можно было познакомиться с тем, как трактовал Э.А. эту концепцию в контексте сравнительно-исторического языкознания в своей монографии «Общая теория сравнительного языкознания» [Макаев 1977: 9-10; см. об этом Порхомовский 2013: 129-131]. Если принять во внимание, сколько времени обычно проходило в ту эпоху от завершения работы над текстом научной монографии до ее публикации в издательстве «Наука», можно уверенно предполагать, что Э.А. изучал книгу Т. Куна до ее выхода в свет в русском переводе. Я специально упоминаю здесь этот незначительный факт только для того, чтобы показать, насколько тщательно и регулярно следил Э.А. за новыми достижениями в мировой науке.

Мы много говорили о живописи, о творчестве разных художников - от Чима-буэ, Дуччо и других великих итальянцев до наших современников. Мне казалось, что я хорошо представляю вкусы Э.А. В первые годы нашего общения, до того, как мне стали доступны великие европейские собрания, главным источником моих художественных впечатлений были отечественные музеи и альбомы по искусству. Рубенс с его пышнотелыми дамами вызывал у меня довольно скептическое отношение. И вдруг в Вене, в одном из лучших европейских музеев, я увидел знаменитую «Шубку», которую хорошо помнил по описанию в двухтомной истории мирового искусства, где особое внимание знаменитый искусствовед уделял контрасту нежной кожи обнаженной модели с мехом накинутой на ее плечи шубки. Это как-то не очень вдохновляло меня в то время. Я тогда был балетным фанатиком, поэтому рубенсовские формы оставляли меня равнодушным. И вдруг, стоя перед этой картиной в венском музее, я ощутил невероятное очарование и притягательность взгляда этой молодой женщины, от которого совершенно невозможно было оторваться и который заставлял забыть о целлюлитных коленках и прочих живописных изысках. Рассказывая Э.А. о своих австрийских впечатлениях, я среди прочего заявил: «Эн-вер Ахмедович, вы сейчас перестанете меня уважать, но я влюбился в «Шубку» Рубенса». В ответ прозвучало: «Витя, что вы такое говорите? Рубенс - это один из самых великих гениев в истории живописи!». Я еще много раз вспоминал эту фразу перед «Похищением дочерей Левкиппа» в Старой пинакотеке Мюнхена, перед

огромными алтарными композициями в соборе Богоматери Антверпена, в Кельне, в Банкетном зале и Национальной галерее Лондона, в галерее Медичи в Лувре и, наконец, заново оценив эрмитажные полотна.

Способность переживать эстетические восторги сочеталась у Э.А. с типичной для настоящего ученого привычкой к критическому анализу, которую не могла остановить магия великих имен и репутаций. Читая новую книгу, Э.А. на последней внутренней стороне обложки карандашом выписывал номера страниц, где он обнаруживал пассажи, вызывавшие у него особенно резкое неприятие, а также филологические ошибки, неверные цитаты и т.п. Он любил демонстрировать результаты этих разысканий. Его эстетизм включал и такое необычное проявление, как своеобразный культ антистиля, он с упоением коллекционировал особо «выдающиеся» примеры нарушения принципов хорошего вкуса и стиля. Замечал он эти проявления антистиля в творчестве великих и любимых им поэтов, в работах уважаемых им коллег по филологическому цеху и т.п. Я не хочу приводить здесь примеры подобных критических высказываний Э.А., поскольку, вырванные из контекста, они могут создать совершенно ложное представление о его картине мира. Следует лишь подчеркнуть, что свойственный ему энтузиазм и способность восхищаться художественными шедеврами и великими научными достижениями, с одной стороны, и критическая принципиальность и беспощадность, с другой, оказывались чрезвычайно эффективными инструментами воспитания вкуса и чувства стиля у тех, кому посчастливилось сопереживать этим проявлениям. Кроме того, он безусловно играл роль неформального, но исключительно важного гаранта качества научной работы в столь дорогой его сердцу исторической лингвистике.

Для Э.А. чрезвычайно важным было непосредственное изучение по первоисточникам, т.е. на классических индоевропейских языках, всех материалов, включаемых им в его исследования. Он требовал это и от своих учеников и коллег. Э.А. свободно владел всеми этими языками, не говоря уже о современных. Я помню его рассказ о том, как он специально освежал навыки практического владения древне-армянским, поскольку ему предстояла встреча с армянским католикосом, а с ним следовало говорить именно на этом языке. Однажды он сослался на свою любимую Анну Ахматову, изучавшую итальянский язык, потому что она была уверена, что глупо прожить жизнь и не прочитать «Божественную комедию» Данте в подлиннике. Как-то я обратил внимание на томик Пиндара (разумеется, на древнегреческом), лежавший на столике у дивана. Э.А. заметил, что он любит читать греческих поэтов перед сном.

Огромную роль в духовном пространстве Э.А. играла музыка. Он был прекрасным знатоком и ценителем музыки на самом высоком профессиональном уровне. Ему пришлось отказаться от музыкальной карьеры по некоторым трагическим семейным причинам, но его связывала тесная дружба с великими музыкантами и музыковедами. Когда возникла созданная Святославом Рихтером совместно с И.А. Антоновой замечательная традиция музыкальных «Декабрьских вечеров» в Музее им. Пушкина, Э.А. всегда получал на них пригласительные билеты. Он был связан с Рихтером благодаря своей дружбе с учителем Рихтера Генрихом Густавовичем Нейгаузом, с которым он вел продолжительные беседы о теории музыки на немец-

ком языке. Однако к этому времени Э.А. уже не любил нарушать свой затворнический стиль жизни, поэтому автору этих строк выпала большая удача посещать благодаря этим приглашениям концерты, недоступные простым смертным. Рассказы Э.А. о его дружбе и общении с великими музыкантами первой половины 20-го века, его устные эссе об особенностях исполнительского мастерства знаменитых скрипачей, пианистов и дирижеров стали для меня уникальным введением в этот волшебный мир, превратили абстрактные имена на афишах в живые индивидуальности.

О роли музыки в его жизни свидетельствуют и такие случаи. Формулируя особенно сложные философские и эстетические построения, Э.А. мог прервать сам себя восклицанием, что это слишком тонкая материя для словесного выражения, лучше сыграть на фортепьяно. Он открывал свой Бехштейн и начинал играть, но затем резко останавливался и говорил, что невозможно адекватно передать то, что он имел в виду, потому что нетренированные пальцы его недостаточно слушаются.

Хочется упомянуть глубоко проникновенное, можно сказать джайнистское, отношение Э.А. к ценности жизни во всех ее проявлениях. Он часто высказывался весьма скептически и негативно о человеческой природе, противопоставляя ее миру братьев наших меньших. На его подоконнике всегда обитали голуби, которых он поил и кормил. Когда пришлось усыпить его умиравшего кота, Э.А. очень тяжело переживал эту утрату. Он с горечью сказал мне, что чувствовал себя предателем, когда отвозил своего Тишу в ветеринарную клинику.

Необходимо отметить и необыкновенный артистизм Э.А. Тем, кто привык видеть его только в формальной обстановке, трудно поверить, что он умел необыкновенно смешно и талантливо пародировать своих коллег и известных персонажей. Я помню, как он отозвался о роли благородного аристократа в классической пьесе в исполнении одного знаменитого артиста, красавца и всеобщего любимца. Э.А. сказал: «Он не способен играть князя и офицера гвардии. Посмотрите, какие у него неинтеллигентные руки», и сделал несколько характерных жестов пальцами. И после паузы добавил, что хороший актер может изобразить кого угодно и что угодно, невозможно сыграть только интеллигентность при ее отсутствии.

Э.А. любил рассуждать о том, насколько чувство вкуса присуще разным культурам и народам. Причем и здесь его критический подход оставался неизменным. Так, несмотря на всю его любовь к германской культуре и языкам, он отмечал, что хороший вкус отнюдь не является сильной стороной немецкого и англосаксонского мира. Эталоном хорошего вкуса для Э.А. всегда была Франция. Но здесь возникает нетривиальная проблема, которую было так интересно с ним обсуждать, а именно, насколько строгое следование правилам хорошего вкуса и жесткое соблюдение стилистических канонов могут ограничивать высшие проявления художественного гения. Известно, что на вопрос «Кто самый великий поэт Франции?» А. Жид ответил: «Victor Hugo, hélas!» («Увы, Виктор Гюго!»). При этом в общепризнанной иерархии европейских поэтических гениев высшие ступени занимают авторы, у которых можно найти явные отступления от хорошего вкуса и стиля. Достаточно упомянуть Шекспира и Гете. Сюда можно добавить и Пушкина. Среди великих французов в эту компанию гигантов попадает разве что Рабле, который творил до того, как во Франции сложились каноны хорошего вкуса. Необходимо особо под-

черкнуть, что подобные рассуждения отнюдь не были просто легковесными, ни к чему не обязывающими салонными замечаниями. За ними стояла фантастическая эрудиция Э.А. и его опыт строгой научной аналитики.

Итак, если попытаться определить наиболее характерную черту Энвера Ахмедовича, то я бы назвал абсолютное чувство стиля и вкуса на общем фоне присущего ему безукоризненного эстетического минимализма, пронизывавшего все стороны его бытия и быта. Это чувство вкуса и стиля можно сравнить разве что с абсолютным музыкальным слухом - не совсем понятно, что это, но он безусловно существует.

Литература

Кун Т. Структура научных революций. М.: Прогресс, 1975. 288 с.

Макаев Э.А. Общая теория сравнительного языкознания. М.: Наука, 1977.

Порхомовский В.Я. Сравнительно-историческое языкознание как парадигматическая наука // Языковые параметры современной цивилизации». Сборник трудов первой научной конференции памяти академика РАН Ю.С. Степанова. М., К.: Эйдос, 2013. стр. 127-136.

Kuhn T.S. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago. 1962; The University of Chicago Press. 2nd Edition, enlarged, 1970.

belles-lettres and the spirit of music. conversations with e.a. makaev

The present essay is dedicated to the 100th anniversary of the eminent linguist and philologist professor Enver A. Makaev (28.05.1916, Moscow — 30.03.2004, Moscow). The essay is based on the author's experience of regular conversations and discussions with E. Makaev during more than 30 years, embracing different issues in the spheres of philology, linguistics, poetics, philosophy, history and theory of arts and literature.

Keywords: Comparative historical linguistics, scientific paradigm, art history, painting, Pre-Raphaelites, philosophy, Russian symbolism, music.

References

Kuhn T. The Structure Of Scientific Revolutions. Moscow: Progress, 1975. 288 p.

Makaev, E. A. The General Theory Of Comparative Linguistics. M.: Nauka, 1977.

205 с.

Victor Ya. Porkhomovsky

Doctor of philological Sciences, Professor Institute of Linguistics, Russian Academy of Sciences Moscow, Bolshoi Kislovsky lane, 1,1

vporkhom@yahoo.com

205 p

Porkhomovsky V. J. comparative-historical linguistics as a paradigmatic science // Language preferences of the modern civilization». Proceedings of the first scientific conference in memory of academician Yu. s. Stepanov. M. K.: Eidos, 2013. p. 127-136.

Kuhn T.S. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago. 1962; The University of Chicago Press. 2nd Edition, enlarged, 1970.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.