Л.Р. Городецкий
СИМВОЛИКА ВЕРХНЕЙ ОДЕЖДЫ У О. МАНДЕЛЬШТАМА («ШУБА», «ШИНЕЛЬ», «ЛАПСЕРДАК»)
В статье рассматривается символика этих трех видов верхней одежды в поэзии, статьях и письмах О.Э. Мандельштама. Подчеркивается, что поэт придавал особое значение своей фамилии, признавая происхождение своего творчества «из гоголевской шинели». Автор выделяет три этапа в творческой биографии Мандельштама: попытка интеграции в «русский мир» (лексема «шуба» как положительная метафора); осознание чуждости русского мира (метафора «шуба с чужого плеча»); разрыв с этим культурным миром («сменить русскую шинель на еврейский лапсердак»). Автор приходит к выводу, что способ существования еврейской диаспоры - «соткание» защитной оболочки из текста.
Ключевые слова: О. Мандельштам, «гоголевская шинель», шуба, лапсердак.
Для Осипа Мандельштама звучание и графика фамилии (на любом известном ему языке) имели первостепенное значение, и поэт ощущал свое «происхождение из гоголевской шинели» не только потому, что так было предписано русской литературной традицией. Дело в том, что немецкое/идишское слово «Mantel» переводится как «шинель», «шуба», а также «пальто», «плащ»1. В польском идише, одном из «родных языков» Эмиля Мандельштама (отца поэта), замыкание первого слога их фамилии происходит с частичным озвончением: [t] ^ [d]. Тем самым в узусе семейства Мандельштамов (соответственно в «детском» языке Осипа) слова Mandelstamm и Mantelstamm практически сливались.
Но Mantelstamm означает «шинельное (шубное) происхождение», что неизбежно делает всю гоголевскую топику и метафорику
© Городецкий Л.Р., 2010
«теплой верхней одежды» (далее - ТВО) абсолютно знаковыми для Мандельштама. Поэтому действия и состояния, связанные с передвижением ТВО, часто приобретают у Мандельштама символический и ритуальный характер. Это относится к пошиву или приобретению одежды, к ощущению себя «в чужой одежде», к срыванию маскирующей одежды с себя или со своего врага, к ворованной одежде, к топтанию, сжиганию или иному уничтожению верхней одежды.
Символика лексемы «шуба», использованная Мандельштамом, просвечивает во множестве его текстов. Для него этот концепт -вполне четкая метафора культурно-цивилизационной системы2,
прежде всего русской, но и еврейской тоже. Поэтому эмоциональное отношение Мандельштама к «шубе», как в известной шутке, колеблется вместе с его отношением к «русской системе». Попробуем проследить эти колебания.
Попытка интеграции в «русский мир» в эллинской оболочке
В 1914-1921 гг. «шуба» для Мандельштама - это позитивная метафора русской культуры, унаследовавшей «эллинский дух» (по его тогдашним представлениям). Эта культура-шуба согрела, даже спасла остатки эллинизма и подлинного европеизма, прикрыв их своим «скифским звериным защитным покровом»:
И пятиглавые московские соборы / С их итальянскою и русскою душой / Напоминают мне явление Авроры, / Но с русским именем и в шубке меховой (1916).
Понемногу челядь разбирает / Шуб медвежьих вороха. / В суматохе бабочка летает. / Розу кутают в меха... Пахнет дымом бедная овчина, / От сугроба улица черна. / Из блаженного, певучего притина / К нам летит бессмертная весна (1920).
В программной статье «Слово и культура» (1921) Мандельштам пишет о «внутреннем эллинизме» Анненского - этого «царственного хищника», сорвавшего классическую шаль с плеч Фед-ры и с нежностью возложившего звериную шкуру на плечи замерзающего Овидия. По словам Мандельштама, «эллинизм - это ...всякая одежда, возлагаемая на плечи любимой»; цитируя Пушкина, «пушистой кожей прикрывали они святого старика» (Овидия).
Осознание чуждости «русского мира»
В период 1922-1928 гг. метафора «русская цивилизация как шуба» остается для Мандельштама актуальной, но теряет свою
позитивность. Шуба перестает быть источником или хранителем «телеологического тепла» и становится чем-то чужим (одеждой с чужого плеча), предметом неприятным, тяжелым (с нехорошим запахом), даже страшным3. В очерке «Шуба» (1922) это слово упоминается 16 раз. Вот ключевые точки:
В моей стариковской шубе4... Есть такие шубы, в них ходили попы и торговые старики... Шуба что ряса... Шуба чистая, просторная, и носить бы ее, даром, что с чужого плеча, да не могу привыкнуть, пахнет чем-то нехорошим, сундуком да ладаном5... Покупать шубу, так в Ростове. Старый шубный митрополичий русский город... Не дает мне покоя моя шуба... Отчего же неспокойно мне в моей шубе? Или страшно мне в случайной вещи, - соскочила судьба с чужого плеча на мое плечо и сидит на нем, ничего не говорит... Тяжело мне в моей шубе... Нехорошее добро с чужого плеча... Совестно за мою шубу.
В «Шуме времени» (1923) ТВО - чуждый и опасный символ литературоцентричной русской культуры, которая Мандельштаму «не по чину»:
Ночь. Злится литератор-разночинец в не по чину барственной шубе... Портрет: в меховой шапке-митре - колючий зверь, первосвященник мороза и государства. Власть и мороз. Тысячелетний возраст государства... Холодно тебе, Византия? Зябнет и злится писатель-разночинец в не по чину барственной шубе.
В очерке «Феодосия» (1923) - снова чужие, странные и опасные смыслы ТВО:
По улицам ходили циклопы в черных бурках, сотники, пахнущие собакой и волком... Возможность безнаказанного убийства... Кутаясь в шинель или в пуховый платок, жалась сестра, похожая на сумасшедшую гадалку.
В «Египетской марке» (1928) связь шубы с чем-то страшным и одновременно омерзительным нарастает:
Театр мне страшен как курная изба, как деревенская банька, где совершалось зверское убийство ради полушубка... Перо, испакощенное ерниками в шубах, похабниками, шепчущими телеграммку в надышанный меховой воротник.
Разрыв с «русским миром»
В 1929-1930 гг. наступает кризис: Мандельштам пытается уйти из «русской системы», используя в качестве предлога «дело Улен-
шпигеля». Он срывает с себя литературную шубу как символ «русского мира» - отвергает гоголевскую шинель, из которой он теперь «вышел». Соответствующий пассаж в «Четвертой прозе» (1930) выглядит так:
Я - едва не задохнувшийся от литературной пушнины... внушил петербургскому хаму желание процитировать как пасквильный анекдот жаркую гоголевскую шубу6, сорванную ночью на площади с плеч старейшего комсомольца - Акакия Акакиевича. Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз... убегу из желтой больницы комсомольского пассажа навстречу плевриту - смертельной простуде...
Полный разрыв с «русским миром», срывание его «шубы» с себя - это еще и символическое освобождение7:
Когда я переезжал на новую квартиру, моя шуба лежала поперек пролетки, как это бывает у покидающих после долгого пребывания больницу или выпущенных из тюрьмы.
Символика «шубы» в еврейском контексте
Одновременно с уходом из «русского мира» Мандельштам с 1926 г.8 делает неудачные попытки вернуться в «еврейский мир», с которым поэт демонстративно порвал в автобиографическом «Шуме времени» (1923).
В текстах поэта возникает новая метафорика: он как бы пытается сменить «русскую шинель» на «еврейский лапсердак» (или «поповскую шубу с чужого плеча» на еврейскую «стариковскую шубу»9). В письме жене (февраль 1926 г.) Мандельштам замечает: «Я, дета, весело шагаю в папиной еврейской шубе». В очерке «Ми-хоэльс» (1926) автор внимательно и с подчеркнутой симпатией наблюдает из окна вагона за белорусским местечковым евреем:
...Долгополая странная фигура, сделанная совсем из другого теста, чем весь этот ландшафт ...Золотисто-рыжим отливали черные10 полы его сюртука. ...Я крепко запомнил фигуру бегущего реббе потому, что без него весь этот скромный ландшафт лишался оправдания. ...Еврею никогда и нигде не перестать быть ломким фарфором, не сбросить с себя тончайшего и одухотвореннейшего лапсердака11.
В тексте «Египетской марки» (1928) снова возникает «стариковская шуба», но на этот раз не поповская, а раввинская; эта шуба уже не пахнет ничем нехорошим (вроде ладана). Символическая
же функция ее - прикрыть искупительную ритуальную жертву: «Запахнутый полами стариковской бобровой шубы ерзал петух, предназначенный резнику»12.
«Стариковская шуба» возникает и в «Четвертой прозе» (начало 1930 г.) как часть «еврейской атрибутики» в пассаже о несостоявшейся поездке в Эривань. Здесь появляется странная тема «зависания» шубы:
...Моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой - моим еврейским посохом - в другой.
В известном стихотворении 1931 г. образ «зависания» самого поэта связывается с темой смерти и музыки Шуберта:
Жил Александр Герцевич, / Еврейский музыкант, - / Он Шуберта наверчивал...
Нам с музыкой-голубою / Не страшно умереть, / Там хоть вороньей шубою / На вешалке висеть13...
Здесь шуба, очевидно, еврейская, но Мандельштам зашифровывает в этом тексте еще и «раввинскую» ее принадлежность. Для этого поэт использует русско-германскую омофоническую интерференционную технику: Rabe (ворон) <--> Rabbi (раввин); «воронья» <--> «раввинская» шуба.
Символика ТВО как «оболочки»
На самом деле мы наблюдаем у Мандельштама вложенную систему символов: шуба < ТВО < оболочка14. Подобную систему Мандельштам рассматривает в «Разговоре о Данте», обсуждая его (и свой) «метод познания»: «Дант угадывает слоистое строение сетчатки: "di gonna in gonna"»15.
Концепт шубы как оболочки - это метафора не только отделения от враждебного окружения, но и «очеловечивания окружающего мира, согревания его тончайшим телеологическим теплом» («Слово и культура», 1922). Важно понять, что именно таков способ существования еврейской диаспоры в мире - создание для себя комфортной защитной оболочки, своего рода экзистенциального «лапсердака». Но «фокусом» матрицы иудаистской цивилизации является «соткание» такой оболочки из «текста». Речь идет о создании из языка чужой культурной системы его «генной модификации» - картины мира, отвечающей нуждам еврейской диаспоры, комфортной для нее16. «Чужая речь мне будет оболочкой», -писал Мандельштам в 1932 г.
Символика текстов Мандельштама может объяснить странную связь концепта ТВО с образами ночи и смерти. Ведь идея защитной оболочки связана с архетипами темноты, утробы, скорлупчатой тьмы, ухода в мир иной, царства Аида, смерти. В этом ряду просматриваются характерные для Мандельштама оксюморонные связи: утроба матери, защита <--> иной мир, смерть.
Замечательный пример такой связи виден в тексте знаменитого «Волка»:
Мне на плечи кидается век-волкодав17... Запихай меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей... Чтоб сияли всю ночь голубые песцы... Уведи меня в ночь... И меня только равный убьёт.
Не менее интересный пример в этом контексте - детская ТВО-символика Мандельштама («Египетская марка», 1928):
Он вертелся в тяжелых зимних доспехах, как маленький глухой рыцарь, не слыша своего голоса. Первое разобщение с людьми и с собой, и, кто знает, быть может, сладкий предсклеротический шум в крови...
воплощались в наушниках18, и шестилетнего ватного Бетховена в гамашах, вооруженного глухотой, выталкивали на лестницу.
Несколькими строками ниже - о еврейском портном:
Когда портной относит готовую работу... чем-то он напоминает члена похоронного братства, спешащего в дом, отмеченный Азраилом, с принадлежностями ритуала.
В очерке «Французы» (цикл «Путешествие в Армению», 1931) снова появляется шуба как метафора отделенности от мира:
Стояние перед картиной, с которой еще не сравнялась телесная температура вашего зрения... - все равно что серенада в шубе за двойными оконными рамами.
С «шубно-шинельной» символикой связано и повышенное внимание, даже сочувственная фамильярность Мандельштама к «старейшему комсомольцу» Акакию Акакиевичу. Это ведь единственный гоголевский герой, с которым поэт хотя бы частично отождествляет себя19.
Именно вместе с Башмачкиным (лишившимся своей шинели) был готов убежать «из тюрьмы» Мандельштам, сбросивший с себя «русскую шубу». Оба освобождаются от своих «шуб», но лишение
защитной оболочки смертельно опасно и должно завершиться переходом в «иной мир». После этого Башмачкин совершает свой подвиг: восстанавливает справедливость, отнимая защитную оболочку у «значительного лица». Мандельштам тоже становится подобным «благородным разбойником»20, но его главный подвиг, касающийся «самого значительного лица» (Сталина) - еще впереди...
Все же почему Башмачкин настолько близок Мандельштаму? Гоголь пишет «антибиографию» своего героя: весь «жизненный проект» Башмачкина - вязание линейного текста. Акакий Акакиевич всегда пишет одну нескончаемую строку, он ничего не читает и почти ничего не говорит (он не читатель, а писатель). Мандельштам тоже - «человек текста» и, в некотором роде, тоже переписчик, но его текст - не «линейный», а какой-то совсем другой. Он отождествляет себя с Данте, о котором говорит: «Ни единого словечка он не привносит от себя... Он пишет под диктовку, он переписчик, он переводчик...» («Разговор о Данте», гл. X).
В самом деле, и для Башмачкина, и для Мандельштама «шуба» - символ экзистенции в контексте «цивилизации текста». Такую «шубу» у них отнимают как чужую (украденную!) вещь, и это становится концом жизни: наступает реальная смерть Баш-мачкина от мороза и воображаемая смерть Мандельштама21.
В то же время весь «жизненный проект» Мандельштама - это система текстов, которые прочитал «разночинец» - он сам. Этот разночинец - не писатель, а читатель. В 6-й главе «Четвертой прозы» он кричит: «Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!» Вообще Мандельштам - это вывернутый наизнанку Башмачкин, его шуба - это вывернутая наизнанку (мехом наружу) «гоголевская шинель». Поэтому для Мандельштама сброс шубы - это прекращение существования в контексте «наглой комсомольской» системы и пробуждение к какой-то новой жизни «в мире ином».
* * *
В завершение темы «шуба» ^ ^ Mantel я хочу обратиться к последнему мандельштамовскому тексту - «На мертвых ресницах...» (июнь 1935 г.). Моя задача - доказать, что эта взаимосвязь постоянно присутствует в «оперативной памяти» поэта22. Рассмотрим последнюю строфу:
Площадками лестниц - разлад и туман, / Дыханье, дыханье и пенье, /
И Шуберта в шубе застыл талисман - / Движенье, движенье, движенье...
«Талисман» в 3-й строке - совсем не понятен. Но если здесь подставить «Mantel» вместо «шубы», то консонантный состав пары
«Mantel» + «застыл» (MNTLS) полностью совпадет с консонантным костяком слова «Талисман»!
Суггестия лексемы по «консонантному набору» основы - это одна из характерных техник Мандельштама23. Интересно отметить, что слово «Талисман» «эквиконсонантно» слову «Mantel-stam». Это возвращает нас к началу статьи, где обосновывалась «эквивалентность» фамилий Mantelstamm и Mandelstamm в языковом сознании поэта.
Помня об этом, можно вообразить такую картинку, внушенную упомянутой строфой: в морозный день Мандельштам поднимается по лестнице какого-то питерского дома (возможно, гостиницы, где он встречался с О. Ваксель); поэт останавливается на лестничной площадке и мурлыкает, немного задыхаясь, мелодию «Песни» Шуберта («разладное пение», «туман от дыхания»). Для полноты впечатления от всей строфы осталось напомнить, что одно из значений слова «Mantel» - это как раз «лестничная площадка».
В заключение переместимся из Воронежа 1935 г. в Питер
1913 г. и докажем присутствие суггестивной связи «шинель» <-->
Mantel уже у «раннего» Мандельштама. Рассмотрим первую из «Петербургских строф» (1913):
Над желтизной правительственных зданий / Кружилась долго мутная метель, / И правовед опять садится в сани, / Широким жестом запахнув шинель.
Применяя ту же технику, что и в предыдущем примере, получаем связь: «мутная метель» (эквиконсонант MTNL) ^ «Mantel» ^ «шинель».
Таким образом, связь немецко-идишской «Mantel» с русской «шубой» и гоголевской «шинелью» проходит через все творчество Мандельштама - «что и требовалось доказать».
Примечания
В лексиконе Мандельштама «пальто» приравнивается к «шубе». Отметим, что в семантический спектр слова «Mantel» входят еще и такие значения: «покрывало, покров, личина, вид, внешняя поверхность, мантия, оболочка» и даже «опушка леса, лестничная площадка». Это же слово входит в состав фразеологизмов еще и со смыслом «двурушничать», «быть двоязычным человеком». См: Павловский И. Немецко-русский словарь. Рига, 1902. По терминологии О. Шпенглера, влиянию которого Мандельштам подвергся в 1920-е - начале 1930-х годов.
2
3 Это, разумеется, связано с резко негативным отношением Мандельштама к «русской системе», с демонстративным «отталкиванием» от нее, начиная с 1922-1923 гг. Такое отношение отразилось в ряде текстов этого периода, включая «Грифельную оду». Подробнее об этом см.: Городецкий Л. Текст и мир на листе Мёбиуса: языковая геометрия Осипа Мандельштама vs. еврейская цивилизация. М.: Таргум, 2008. С. 107-117.
4 Неприятный для Мандельштама символ «старой России».
5 Заметим, что «запах ладана» - один из архетипов приятного, «хорошего» запаха в «стандартной» русской языковой картине мира, которую Мандельштам теперь демонстративно отвергает.
6 «Петербургский хам» - А. Горнфельд - употребил в качестве метафоры украденной у него «интеллектуальной собственности» слово «пальто», которое в языке Мандельштама сливается с «шубой». До сих пор неясно, понимал ли Горнфельд, что своим пассажем про «украденное пальто» он вторгается на «знаковую» для Мандельштама территорию символических смыслов и рискует спровоцировать бурную реакцию поэта. Но Горнфельд явно был злопамятен и давно ненавидел Мандельштама за пренебрежительное высказывание о нем в одном журнале.
7 В письме жене Мандельштам пишет (весной 1930 г.): «Разрыв - богатство. Надо его сохранить».
8 Можно утверждать, что именно в 1926 г. активизируются поиски Мандельштамом своей «национально-культурной идентичности», его стремление к «возврату к корням».
9 «Папина шуба» является символом предков, еврейских традиций.
10 Здесь явное акцентирование еврейской черно-желтой цветовой гаммы.
11 Мандельштам отождествляет «лапсердак» и «фарфоровую оболочку», используя привычную для него технику «межъязыковой интерференции»: консонантный набор DSPRTSL (немецкого и французского слова «фарфор») ^ лапсердак.
12 Это явно не обычный, а ритуальный петух, которого евреи приносят в жертву перед Днем Всепрощения (йом-киппуром), для того чтобы петух искупил грехи жертвователя, символически переносимые на него.
13 Здесь «висящая шуба» - метафора смерти на виселице (в стиле Виллона, эм-патичного Мандельштаму).
14 Эта «матрешка» порождается семантическим спектром лексемы «Mantel».
15 «Di gonna in gonna» (итал.) - «от оболочки к оболочке». Заметим, что в том же тексте Мандельштама занимает семантика итальянского слова «gonna»: «по-теперешнему - "юбка", а по-староитальянскому - в лучшем случае "плащ" или вообще "платье"».
16 Архетипом такой языковой системы в Европе является идиш, но побочные продукты данной «цивилизационной матрицы» - это так называемые тайные языки. Примером может служить Rotwelsch в Германии или пласт «еврейской» лексики в «блатном» субъязыке южной России, а также русская
общественно-политическая лексика первой трети ХХ в. Ю. Слезкин считает, что цель этого процесса - «увековечение отличий, сознательное сохранение странности, а значит - чуждости» (Слезкин Ю. Эра Меркурия. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 32).
17 «Век-волкодав» накидывается, скорее всего, с целью «подружиться», согреть, создать защитную оболочку для «своего» человека. Но автор сообщает, что он «не свой», отвергает эту защиту и пытается найти другую.
18 «Наушники» здесь - это шапка-ушанка.
19 Здесь речь идет о явных, демонстративных отождествлениях. У Мандельштама, как всегда, есть еще и неявные отождествления с некоторыми гоголевскими персонажами, зашифрованные в тексте.
20 Здесь «разбойник» - скорее «диссидент» (в словаре В. Даля «разбойный» -стоящий порознь, раздельно). В 1932 г. Мандельштам напишет: «И широка моя стезя - / Другие сны, другие гнезда, / Но не разбойничать нельзя».
21 Это пророчески предсказывает реальную «смерть от мороза» Мандельштама «в ночи, где течет Енисей», уже через несколько лет.
22 Это подтверждается тем, что в мае-июне 1935 г. Мандельштам создает свои «Стансы», в которых появляется такая строка: «Люблю шинель красноармейской складки... »
23 См. анализ этой техники и многочисленные примеры в упоминавшейся монографии: Городецкий Л. Текст и мир... . Прилож. 1.