Научная статья на тему 'Счастье в доме'

Счастье в доме Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
207
17
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Счастье в доме»

РЕЛИГИЯ, ЦЕРКОВЬ, СЕКУЛЯРИЗМ

СЧАСТЬЕ В ДОМЕ*

Счастье в доме есть цель всех человеческих усилий.

Сэмюэл Джонсон1

При попытке завязать разговоры о политике друзья К.С. Льюиса обычно убеждались, что сама тема ему не по вкусу. Один бывший студент, зная о необычайной щедрости Льюиса, никак не мог уговорить его пожертвовать деньги на какие-то политические мероприятия. Льюис не любил политику.

Поэтому приписывать ему какие-либо политические взгляды следует с осторожностью. Он настолько откровенно говорил о самом себе, что пытаться вложить в его уста мнение о некоем предмете было бы самонадеянным. Можно не сомневаться, что при желании он вполне мог написать политический манифест. Но не хотел. И лучше не делать это за него.

Тем не менее можно сказать, что он был политически консервативен. Поскольку я сам считаю себя консерватором, есть соблазн объявить Льюиса приверженцем моей партии. Но это была бы неправда: у него не было своей партии. Он отказался от предложенного сэром Уинстоном Черчиллем ордена Командора Британской империи, поскольку боялся дать лишний повод для подозрений, что его «работы по религии представляют собой скрытую пропаганду против левых».

Но сама природа его опасений о чем-то говорит. Сами левые воспринимали его как естественного противника, потому что именно левые возлагают все свои надежды и упования на политическую деятельность. Разумеется, есть еще и правые, которые де-

* Happy at Home // Sobran J. Single issues. - N.Y., 1983 // The Human Life News. - N.Y., 1981. - Autumn. 8

лают то же самое. Но консерватизм Льюиса не имел ничего общего с такими правыми, являющими собой зеркальное отражение левых. Между теми, кто хочет быть оставленным в покое у своего домашнего очага, и теми, кто организует массовые митинги в городах, -дистанция огромного размера. Льюис был обитателем домашнего очага.

Подлинным источником льюисовского консерватизма была не партийная принадлежность, а ощущение того, что Джордж Уилл2 назвал «главенством частной жизни». Именно в частной жизни человек познает, что такое семья, друзья, соседи и, что превыше всего, - его Бог. Кстати, если мы называем Льюиса консервативным, надо иметь в виду, что он почти никогда, даже в своей частной переписке, не упоминал имени Черчилля, величайшего консервативного политика своего времени.

У Льюиса были вполне определенные взгляды; в противном случае даже предпринятая мной попытка пусть весьма скромной экстраполяции не имела бы никакого смысла. Он считал, например, что «современная индустрия - радикально безнадежная система»; но признавался, что не видит иного выхода, и слегка подтрунивал над некоторыми своими друзьями, организовавшими сельскохозяйственную коммуну. Он надеялся, что мудрые политики смогут найти какие-то «смягчающие» (в отличие от утопических) коррективы. Но Льюис рассматривал политику как технический инструмент, который лучше отдать в ведение профессионалов.

Он верил в возможность христианской политики, но отнюдь не в политизированное христианство. Он считал «глупым» ждать от священнослужителей, что они предложат политическую программу. «Это наше дело, нас с вами, мирян, - писал он в "Христианском поведении" (позднее включенном в "Просто христианство"3). - Применение христианских принципов, например, в профсоюзных делах или сфере образования должно исходить от христиан-профсоюзников или христиан-учителей: точно так же, как христианская литература - дело христианских романистов и драматургов, а отнюдь не коллегии епископов, совместно пытающихся писать пьесы и романы в свободное время».

Он никогда не думал, что доктрина христианства должна включать практические рекомендации по частным вопросам. И считал, что «ничто кроме индивидуального мужества и самоотверженности не способно заставить какую-то систему когда-либо функционировать так, как положено». При этом он не думал,

что дело государства - насаждать добродетели, от которых зависит его собственное, государства, благополучие. В этом смысле общественная жизнь всегда остается на милости у частной жизни. Другого пути нет.

И хотя Льюис видел соблазн избегать главных вопросов по поводу человека и нравственности и «обсуждать лишь те сферы морали, по которым есть согласие между всеми разумными людьми», он считал, что такое невозможно, поскольку «разные мировоззрения ведут к разному поведению». Доктрина бессмертия души давала очень практическое и ясное понимание «разницы между тоталитаризмом и демократией. Если индивиды живут всего лишь семьдесят лет, то государство или нация, или цивилизация, которые могут держаться тысячу лет, важнее, чем индивиды. Но если христианство истинно, то индивид становится не только важнее, но даже неизмеримо важнее, поскольку он вечен, а жизнь государства или цивилизации в сравнении с его жизнью - всего лишь мгновение».

Более того, нельзя судить кого-то так, как судил бы Бог. Простой смертный, например, может быть более добродетельным, чем Гитлер, лишь потому, что у него нет власти и возможностей Гитлера; уголовник, чьи преступления есть результат дурного воспитания, в глазах Бога может выглядеть совсем иначе, чем в глазах судьи. И не то чтобы Льюис побуждал судью руководствоваться сантиментами: долг судьи - вершить земное, а не божественное правосудие. Дело в том, что государство - всего лишь человеческий институт, подверженный всем тварным изъянам, помимо тех, что присущи самому государству как таковому.

Интерес Льюиса к политике фокусируется на ее основах. Истинные основы должны быть христианскими. Хотя он и верил в блага терпимости, Льюиса нельзя назвать тем, что сейчас понимается под термином «плюралист». Прочное политическое устройство должно базироваться на вполне определенном понимании судьбы человека: христианском. А поскольку христианство отвергается, то и твердая основа политики разрушается.

Если бы современный мир вернулся к дохристианскому язычеству, со всей его жестокостью, рабством, детоубийством, это было бы достаточно плохо. Но положение еще хуже. «Постхристианский человек - не язычник; с таким же успехом можно было бы надеяться, что замужняя женщина восстановит свою невинность путем развода». Постхристианский человек осваивал со-

вершенно новую космологию, в которой нравственный порядок, принимавшийся как должное даже язычниками, вытеснялся якобы научными представлениями. Новые технологии брались на вооружение новыми идеологиями, служившими для новых правящих элит мандатом на создание, именем науки, «новых людей» и «новых обществ».

Современные идеологии порождают катастрофические последствия, и не только политические. Если геноцид исходит из отрицания нравственной связи между правителем и подданными, то аборты отрицают даже связь между матерью и ребенком. И тем не менее в обоих случаях декларируется притворная благонамеренность. «Из всех существующих тираний, - писал Льюис, - самая гнетущая та, которую искренне пускают в ход ради блага ее жертв. Наверное, лучше жить под властью баронов-грабителей, чем всемогущих и дотошных моральных чиновников», особенно тех гуманных чиновников, которые решают, что их жертвам лучше не жить.

В наши дни сама суть «политики» состоит для многих в выборе идеологической схемы для навязывания обществу, причем «общество» видится как простая сумма энного количества взаимозаменяемых человеческих единиц. Такой взгляд предполагает, как само собой разумеющееся, что у этих единиц нет не только души, но даже и тех незаметных качеств, которые могут ускользнуть от контроля социальных инженеров. Духовный, эстетический и моральный опыт не ставятся ни в грош: они просто «субъективны». Для Льюиса же, наоборот, именно здесь люди обретают свое подлинное «я» с наибольшей отчетливостью. И эти переживания могут быть только частными. Вот почему государство обязано уважать и не касаться их как находящихся вне сферы его компетенции.

При анализе политических взглядов Льюиса недостаточно отрешиться от преобладающих ныне идеологий. Надо отказаться и от языка, который обычно используется при обсуждении политики. К счастью, сам Льюис облегчает нашу задачу: он говорит на простом и классическом английском, который был бы столь же понятен д-ру Джонсону, как и нам. У Льюиса была замечательная верность постоянству как в языке, так и в нравственности. Его стиль отличается не только ясностью - качеством, которое почти всякий может обрести, приложив усилие, но и особым даром яркой аналогии, даром вдохновенной метафоры, которые Аристотель определял как признак гениальности. По этой причине он скорее все-

го останется читаемым и в высшем смысле популярным еще долго после того, как улетучатся сиюминутные распри наших дней.

Клайв Стейплз Льюис, живший с 1898 по 1963 г., был несомненно самым популярным христианским апологетом своего поколения. Начав с такой банальной констатации факта, я хочу немедленно добавить свое, возможно спорное, мнение: он был одним из величайших английских писателей XX в.

Не думаю, что мое одобрение чего-то стоит, но считаю Льюиса одним из тех редкостных авторов, таких как Шекспир, Беньян, Босуэлл4 и Диккенс, сама популярность которых служила мерилом их значимости. По сути, я пытаюсь осмыслить одобрение миллионов читателей. Льюис был любим многими, любим глубоко и сознательно.

Эта любовь не выразилась, однако, в том, что можно назвать уважением в среде литературного истеблишмента. Льюиса редко поминают в университетских аудиториях, разве что его литературно-критические работы. Но этот факт мало что значит. В наши дни литературные репутации в значительной мере контролируются солидным числом профессиональных и состоящих на общественном иждивении грамотеев с определенными социальными, эстетическими и политическими симпатиями. Я не собираюсь огульно дезавуировать этих мужчин (и, прибавлю согласно их же ортодоксии, женщин), говоря, что их консенсус, их общий, так сказать, знаменатель есть скорее историческое и социологическое позиционирование, чем убедительная доктрина. По большей части они верят в прогрессивную политику. По большей части их не интересует христианство. Льюис не из их числа.

Помимо всего прочего Льюис - в отличие от Джойса, Элиота, Паунда и Лоуренса - не предлагал никаких технических или интеллектуальных нововведений. Он не считал новый век харизматической эпохой. Простота его стиля, его полнейшая ясность не дают никакой пищи для академических экзегетов.

Он прозрачен, поскольку его проза полностью служит именно тому, что он хочет сказать. Пожалуй, ни один другой современный литератор, даже Во или Оруэлл, не были столь экстравертны, столь свободны от импульса сделать себя самих объектом внимания читателя. Порой кажется, что художника в нем меньше, чем ремесленника. Даже его автобиография, «Настигнут радостью»5, довольно строго фокусируется на истории обращения автора в христианство. Хотя он писал об этом в своем предисловии к книге,

однако многие читатели, включая романиста Джона Уэйна, жаловались, что она не может считаться вполне исповедальной. (Сам же Льюис, напротив, боялся, что читатели сочтут ее «удушающе субъективной».)

Поэтому очень нелегко говорить о Льюисе в отрыве от его самохарактеристик. Пишущему о нем сложно скрыть свою собственную позицию, а подобное обстоятельство неблагоприятно для академического ума. При всей своей утонченности Льюис требует от читателя полной отдачи. Как и Г. К. Честертон, еще один великий и неизменно популярный писатель. Честертон и Льюис - не очень-то удобные объекты для сухого, строго академического исследования. На поверхности оба мастера куда цивильнее и даже добродушнее, чем тот, уже ставший обыденным, тип писателя, который грозит кулаком всякой обыденности; но в своей глубине они намного более вызывающи. Их можно либо любить, либо ненавидеть. А неудобство проистекает от огромного соблазна любить их.

Вы их любите (или ненавидите) за исповедуемые ими принципы. Они смело говорили о христианской традиции, от которой официальный Запад, включая и якобы независимый клир, все более отрекается. Вопреки веку, прославлявшему отступничество, новаторство, «оригинальность», когда такие слова, как «еретический» и «бунтарский», стали терминами суперобложечной похвальбы -Льюис и Честертон воспевали великую и простую тему: истину Христа. Они не скрывали: если Христос не воскрес, то все их проповеди, даже их шутки были напрасны. Что же мог извлечь из такого посыла Разумный Критик, с его уважительным обращением к Среднему Читателю?

И все же: если Запад очнется, если вернется ко Христу из своего дезертирского побега, К.С. Льюису будут, без сомнения, оказаны почести, которые он заслужил. У него много талантов и заслуг, его достижения разнообразны. И он в самом деле был, как бы ни относиться к этому слову, «оригинальным». Но сила того, что он писал, вырастает из той же нехитрой сути: Христос воскрес. Смирение Льюиса было таково, что он подчинил все, чем владел, все свои личные интересы запредельной реальности. Его карьера была в полном смысле слова жертвенной.

Утверждая Христа, Льюис нарушает последнее и самое модное табу. Он вызывает ярость у лиц, прилагающих максимум усилий, чтобы не выглядеть возмущенным порнографией или коммунизмом. Его отвергают люди, которые смиренно приемлют ико-

ноборчество философа-экзистенциалиста или художника-абстракциониста, даже не пытаясь выяснить (и боясь спросить), а что же значат их малопонятные произведения.

Льюис предельно ясен в значительной степени потому, что принадлежит к традиции ясности, традиции Англии. Любой человек, изучавший две философские традиции Нового времени, английскую и континентально-европейскую, способен оценить разницу между ними. Тут вопрос стиля, а в итоге - и морали. Скажем, самый анархичный из англичан, Бертран Рассел, чтит кодекс внятности. Он может усомниться в правах человека, но крайне редко нарушит права читателя. Его выводы не вызовут сомнений. Теория анархии будет по крайней мере упорядоченной.

У таких как Рассел это могло быть последними следами ци-вильности. У Льюиса это индикатор того, чему цивильность служит лишь формой: связи человека с человеком, т.е. моральным миропорядком, требующим от нас быть честными друг с другом. Стиль Льюиса - это эстетическое выражение справедливости и милосердия. Он неотделим от самой истины. Стиль - это человек. Но и более того: стиль - это Вера. Если проза Льюиса захватывает читателя, то это, наверное, потому, что ее автор служит оракулом чего-то более значительного, того, чем в глубине охвачены и писатель, и читатель. Это - голос английского христианства.

Тут нет никаких фокусов. Этот голос продолжает спокойно, убедительно взывать к миллионам. Негромкий, мягкий голос; добрый голос - даже когда он говорит о проклятии. Голос шепчет, отзываясь в вечности.

Литературный голос Льюиса лежит за пределами чисто технических приемов. В своем эссе «Гноящиеся лилии»6 он дает нам косвенный и невольный намек: «Вся культура нашего времени считает бесспорным, что вина за утрату взаимопонимания между художником и публикой должна целиком лежать на публике. (Мне никогда не попадалась в руки та великая книга, где бы убедительно доказывалась эта важная доктрина.)»

Здесь, как бы невзначай иронизируя, Льюис подвергает сомнению современный апофеоз «культуры» в ее порочном смысле. Видимая простота, как это часто у него бывает, чревата более глубокими заключениями. Эссе в целом направлено против использования «культуры» как системы создания и наделения полномочиями нового правящего класса, утратившего связь с обычными

человеческими чувствами и переставшего подчиняться нравственному порядку, лежащему в основе этих чувств.

Имплицитно мы имеем здесь дело с частным случаем проблемы, которую Льюис разбирал в одной из своих самых фундаментальных книг, «Человек отменяется»7. Льюис обращается к отношениям между дао, всеобщим нравственным порядком, и воспитанием. Он предупреждает, что если не признавать «общий закон действий человека, в равной степени касающийся правителей и подданных», то воспитание деградирует просто к выработке условных рефлексов. Льюис считает, что процесс уже начался, и наглядно объясняет разницу между прежним и новым типом воспитания: «Там, где прежний тип воспитывал зрелость, новый тип лишь "кондиционирует"8. Прежний обращался с учениками, как взрослые птицы - с птенцами, обучая их летать; новый обращается с ними скорее как птицевод с цыплятами, выращивая их теми или иными в зависимости от целей, о которых птицы ничего не знают. Одним словом, прежний тип был своего рода расширением, наделением людей качествами зрелого человека; новый есть лишь промывание мозгов».

Здесь в миниатюре представлен взгляд Льюиса на социально-политический строй, характерный для постхристианской эры: связь между правителями и подданными будет нарушена, а воспитание в руках аморальных правителей станет одним из многих способов превращения людей в стадо.

Это предвидение универсально. Оно относится не только к тем формам правления, которые мы называем тоталитарными. Оно применимо даже к семье и к свободным обществам. Когда, например, аборты выходят за пределы дао, перестав считаться нарушением интимного союза матери и ребенка, в клиники начинают обращаться не только испуганные девушки, желающие избежать тягот материнства без отцов. Супружеские пары станут (и такие случаи уже есть) избавляться от неродившихся детей, узнав о том, что у них будет девочка, а не мальчик, которого ждали. «Свобода выбора» - вне понимания истинного и ложного - превратит деторождение в подобие того, как покупают котят или избавляются от больных щенков.

Цивилизация во многом зависит от нашей способности излагать главные истины простым языком. Те, кто думает, что « стиль» - не более чем второстепенный декор, могут не понять этого, но Льюис понимает: «Процесс разрушения связей, если его не

остановить, отменит Человека, и идет он среди коммунистов и демократов не менее упорно, чем среди фашистов. Методы могут отличаться (поначалу) по своей брутальности. Но многие добродушные ученые в пенсне, многие популярные драматурги, многие философы-любители из нашей среды в долгосрочной перспективе приведут нас к тому же самому, что и нацистские правители Германии. Традиционные ценности надо "разоблачить" и придать человечеству какую-то свежую форму по воле (которая, надо полагать, будет произволом) небольшого числа счастливчиков из одного везучего поколения, овладевшего необходимой методикой. Убеждение в том, что можно изобретать "идеологии" по своему усмотрению, и вытекающее из этого обращение с человечеством как с простым... биологическим видом, с полуфабрикатом, начинает сказываться даже на нашем языке. Когда-то мы убивали злодеев; сейчас мы ликвидируем антисоциальные элементы. Приличие заменено интегрированностью, прилежание динамизмом, а мальчики, годные к призыву в армию, стали "потенциальным материалом для офицерства'". Особенно изумляет, что человеческие свойства бережливости и умеренности и даже обычной сообразительности теперь называются покупательским резистансом».

А еще изумительнее, как спустя десяток лет после смерти Льюиса убийство неродившегося ребенка превратилось в прерванную беременность.

Льюис, конечно, не сочувствовал Гитлеру и Сталину больше, чем любым другим людям (и был беспристрастнее многих), но осуждал их без тени промедления. Было бы опасным, считал он, приписывать все зло мира нескольким монстрам. Еще в 1931 г. он писал своему другу Артуру Гривзу: «Обратил ли ты внимание на то, как людей с устойчивой ненавистью, например, к немцам или большевикам, раздражают любые попытки, даже самые слабые, хоть как-то объяснить вменяемые им преступления. Враг должен быть беспросветно черным. И в то же время сами критики, не делая ничего, наслаждаются чувством морального превосходства над теми, кто свершал злодеяния, совершить которые у них самих вообще не было никакого повода».

В духовном смысле те, кто творит великое зло, не отличаются радикально от простых грешников, как нам хотелось бы думать. В одной радиопередаче времен войны Льюис выразился так: «Кто-то может занимать столь высокий пост, что его злоба будет чревата смертью тысяч людей, а гнев кого-либо другого, пониже рангом,

вызовет только смех. Но след в душе каждого из них может оказаться одним и тем же». Когда миллионы неродившихся детей уничтожаются при соучастии их собственных родителей, нам не пристало думать, что «отмена человека» может происходить только «там, у них».

В мои студенческие годы, от всей души восхищаясь Льюисом, я искал в его работах больше мудрости, чем он, возможно, рассчитывал предлагать нам. В особенности я старался извлечь политические оценки не только из тех вещей, которые были им опубликованы при жизни, но даже из брошенных вскользь замечаний в его письмах и беседах, преданных гласности братом и друзьями после его кончины.

Спустя какое-то время меня вдруг осенило, что Льюис не обязательно сказал бы мне - или брату с друзьями - за это спасибо. Хотя я по-прежнему радуюсь самым незначительным оттенкам его взглядов на любой предмет, я знаю, какой страх одолел бы меня, если бы мое приватное ворчанье было записано и напечатано; и надо по меньшей мере проводить грань между твердыми мнениями, обнародованными в его книгах, и тем, что может быть названо факультативными замечаниями, посмертно «просочившимися» благодаря его знакомым. Мы вправе рассматривать их как достоверную информацию, но оценивать каждое из них следует отдельно. Во всяком случае Льюис оказался в лучшем положении, чем его любимый д-р Джонсон, чьи высказывания известны больше со слов Босуэлла, чем из его собственных писаний. (Хотя этот пример показывает, что наше «я», которое мы выставляем напоказ, не обязательно лучше того, что могут сказать о нас другие.)

Льюис никогда особенно не гонялся за информацией о политике и текущих событиях. Он терпеть не мог радио и редко читал газеты. Его отношение к журналистике было в целом саркастическим. В одном из писем он презрительно упоминает о «газетной болтовне», а в других случаях жалуется на то, что облик мира, явленный в прессе, - не более чем смутная версия событий, отфильтрованная официальными заявлениями, генералами и репортерами. Друзья Льюиса вспоминают, что он умел угодить им, дав возможность сообщать ему последние новости; видимо, он считал, что правда теряет меньше на короткой дистанции от газет до его ушей, чем она уже потеряла в самих массмедиа.

Он был не меньшим скептиком по отношению к прошлому. В своем эссе «Историцизм»9 он выглядит почти нигилистом.

«Одна секунда прожитого времени содержит больше, чем мы способны зафиксировать. И каждая секунда прошлого была такой для каждого человека, когда-либо жившего. Прошлое... в его реальности было ревущим водопадом бесчисленных миллиардов таких мгновений; любое из них - слишком сложным для того, чтобы охватить его во всей полноте, а общая сумма - за гранью воображения. Подавляющая часть этой мельтешащей реальности ускользнула от человеческого сознания почти что в самый момент бытования. Даже на подобие полного отчета о своей жизни за последние двадцать четыре часа никто из нас не способен. Мы уже забыли; а если бы и помнили, у нас не было бы на это времени. На нас несутся новые мгновения. С каждым тиканьем часов, во всех обитаемых местах мира, невообразимое богатство и пестрота "истории" проваливается в полное забвение. Большинство ощущений "прошлого, каким оно было на самом деле" моментально забывается самим субъектом. От малой доли того, что он запомнил (а с абсолютной точностью он не запомнил ничего), еще меньшая доля была как-то передана близким людям; еще более ничтожный процент из этого был записан, а из записанной гранулы информации только некая часть стала достоянием потомства».

В 1959 г. Льюис писал одному американскому другу: «Письмо с Кубы, ничего не упоминающее о революции, на первый взгляд несколько настораживает. Но это вполне может и не быть предосторожностью. Порой, читая исторические документы (напр., письма времен нашей Гражданской войны XVII в.), убеждаешься, насколько жившим в то время обыкновенным людям казалось неважным то, что вызывает сегодня повышенный интерес у историков. Похоже, что так называемая "история" оставляет в стороне почти всю полноту реальной жизни. Не правда ли?»

В результате таких прозрений Льюис оставался на редкость неосведомленным в политических делах. В 1950 г. его брат Уоррен был повергнут в изумление, обнаружив, что Льюис считает Тито королем Греции. В других делах Льюис был просто доверчив: он поверил американскому студенту, заявившему, что Джозеф Мак-карти - это «потенциальный Гитлер».

Пожалуй, реакция Льюиса на достигавшие его геополитические новости хорошо заметна в тоне другого письма к его американскому корреспонденту: «Все, что ты мне пишешь о Китае, ужасно, а на днях я был шокирован статьей о Португалии. Мне казалось, что Салазар был (если такое вообще возможно!) хорошим

диктатором. Но, по-видимому, Португалия похожа на все другие тоталитарные страны, и даже в каком-то смысле хуже, поскольку там зверствуют от имени христианства. Как говорится в нашей Псалтири, "ибо наполнились все мрачные места земли жилищами насилия"».

Поражает наивность этих слов, какое-то странное изумление в духе Рип ван Винкля10 по поводу происходящего вокруг, нервические сентенции при отсутствии точного понимания фактов. Такая беспомощность разительно отличается от логического блеска Льюиса при разборе близких ему предметов.

Тем не менее мы можем набрать некоторое число его, так сказать, «позиций» по определенным вопросам. Он склонялся в пользу высшей меры наказания. Уважительно относился к мотивам пацифизма, но твердо отвергал его практическую применимость. Считал теократию худшей формой правления. Не любил государство всеобщего благоденствия, но в конце концов принял отдельные его стороны, например бесплатное здравоохранение. Ненавидел вивисекцию. Считал гомосексуализм грехом, но не видел смысла в его криминализации, как и любого греха как такового. Был против рукоположения женщин в священники и считал, что мужчина должен быть главой семьи, но при этом выступал за полное юридическое равенство женщин. Его идеальное общество -христианское общество - было бы одновременно социалистическим в экономике и формально иерархическим (во всяком случае, в одной из своих радиопередач он сказал, что со стороны оно бы выглядело именно так). Он недолюбливал предпринимательство и коммерциализм, но признавался, что не видит иного выхода; «коллективизм» не нравился ему еще больше, и при этом Льюис был уверен, что его масштабы неизбежно будут расти.

Такой перечень не дает полной ясности. Он включает предрассудки и фантазии наряду с твердо обоснованными взглядами. По поводу смертной казни он писал в письме, адресованном в еженедельник Church Times: «Я не знаю, надо или не надо отменять высшую меру наказания, поскольку ни интуиция, ни Писание, ни авторитет Церкви мне об этом ничего не говорят. Но меня беспокоят те аргументы, на основе которых добиваются ее отмены». И далее он опровергал аргументы сторонников отмены.

Льюис всегда был больше озабочен философскими предпосылками и принципами, чем собственно фактами или выводами. Кому-то покажется, что он едва ли понимал природу политики, но

это было бы прямо противоположно истине. Он прекрасно знал главное в политике, и этим ограничивался. Вот почему он так ценен.

То, что у нас есть множество людей, знающих о политике все, кроме главных вещей, видится мне как проклятие нашего времени. Они, так сказать, знают все от Б до Я, не имея понятия об А. Льюис же, при всем его невежестве в деталях, очень точно усвоил, что такое А.

Невежество Льюиса не было простой небрежностью. Он был аполитичен по природе и склонностям. Он хотел оставить политику другим, по возможности законным властям, получая удовольствие от роли сравнительно беспечного, но законопослушного подданного. Он предпочел провести жизнь в Оксфорде (а позднее в Кембридже), занимаясь своим делом со всеми сопутствующими обязанностями - консультациями, лекциями, чтением и литературным трудом, перепиской, домашним хозяйством; любил просиживать с друзьями-спорщиками за чаем и элем и подолгу гулять, попыхивая трубкой. Льюис без всякого стеснения любил все местное, уютное, привычное; в книге «Четыре рода любви»п он воспевает эти недооцененные привязанности и симпатии - постепенно растущую любовь к людям, среди которых ему довелось оказаться.

Но хотя Льюис и предпочел обойтись без политики, она его не оставила в покое. Его дела на удивление часто вступали в конфликт с политикой, и не всегда по его желанию.

Это было неизбежно. Он родился в 1898 г., как раз вовремя, чтобы увидеть начало замены одного мира другим, более мрачным. А. Д.П. Тэйлор12 как-то заметил, что до 1914 г. англичанин (Льюис провел детские годы в Северной Ирландии) мог прожить всю жизнь, ни разу не соприкоснувшись с правительством Его Величества, кроме как в лице полисмена или почтовой службы. К 1963 г., когда Льюис умер, он успел побывать на фронтах одной мировой войны, пережил вторую и стал свидетелем того, как государственный аппарат разросся до невообразимых размеров и, по мнению Льюиса, той же степени злокозненности. Тех, кто родился позднее, не коробит, когда они слышат от своих правителей (Льюис с тревогой отмечал, что «правители» сменились на «лидеров») выражения типа «строительство нового общества», которые казались Льюису по своей сути верхом наглости.

«Мы слишком много слышим о государстве, - писал он в письме, датированном 1958 г. - В лучшем случае, государство -

неизбежное зло. Давайте держать его в узде». Это было характерно для него. Менее всего он был манчестерским либералом. Он презирал многие современные изобретения и рекламные кампании, искусственно возбуждающие ненужные аппетиты.

Ему претили современные средства транспорта. «Я считаю одним из посланных мне благословений то, что у отца не было автомобиля», - писал он в книге «Настигнут радостью»». Он научился получать удовольствие от пеших прогулок. «Мне не дана была убийственная способность нестись, куда заблагорассудится. Я измерял расстояния человеческой мерой, мерой тех, кто шагает на двух ногах, а не мерой двигателя внутреннего сгорания. Мне не было позволено осквернить саму идею расстояния; взамен я владел "бесконечным расстоянием" там, где автомобилист ощущал бы себя, как "в тесной комнатушке"». За этим следовало так хорошо знакомое друзьям Льюиса, хотя и редко попадавшее в его печатные работы горестное ворчанье: «Самая точная и ужасная похвала современному транспорту - что он "уничтожает пространство". И в самом деле так. Транспорт уничтожает один из самых великолепных даров, доставшихся нам. Это - гнусная экспансия, сводящая на нет ценность пространства, так что современный мальчик проезжает сотню миль с меньшим чувством свободы и паломничества, чем его дед испытывал от десяти миль в пути. Конечно, если человек ненавидит простор и хочет его уничтожить, это другое дело. Почему бы тогда не забраться скорее в гроб? Там уж совсем мало пространства»».

Что касается космических путешествий, то после написанных им нескольких книг на эту тему он признается в письме к знакомой монахине: «Начинаю опасаться, как бы мерзавцы не замусорили Луну всерьез». Написано в 1946 г.! А к 1958 г. он уже публично высказывался о подобной возможности и откровенно надеялся на то, что инопланетяне «истребят» любых землян, осмелившихся вторгнуться в их владения. Льюис считал, что с нас хватит и земного колониализма.

Но болеть за марсиан было не просто знаком сентиментальности. Льюис был уверен, что первые земляне в космосе будут самыми безжалостными, самыми хладнокровными технократами -людьми того рода, что занимались на нашей планете экспериментальным истязанием животных и даже людей и в чьих глазах инопланетные существа считались бы просто «подопытными».

Льюис искренне презирал то, что мы сейчас называем массовой коммуникации (название ложное, поскольку они исключают обмен мнениями, без которого настоящая коммуникация невозможна). В отличие от живой беседы, радио усиливает только одну сторону, глухую к реакции другой стороны. Льюис признавался также, что у него «что-то вроде аллергии на фильмы». Не нужно быть Шерлоком Холмсом, чтобы угадать, как бы он отнесся к сегодняшней продукции ТВ. Молодым писателям, приходившим к Льюису за советом, рекомендовалось «выключить радио» и «игнорировать почти все журналы».

Его легко обвинить в реакционной сентиментальности, и такое обвинение, конечно, выдвигалось. Но у него были веские причины, заслуживающие рационального анализа. Во-первых, он считал, что современный мир затрудняет возможности уединения и частного обмена мнениями. Во-вторых, что мгновенная информация из отдаленных мест слишком истощает наше внимание и запасы сочувствия в ущерб заботе о вещах куда более насущных. В-третьих, радио («wireless»), хотя оно мало подходило для диалога, было идеальным для пропаганды и обработки масс. Он ненавидел рекламу, но еще больше - политическую пропаганду.

Льюис не был примитивистом. Он верил в цивилизацию. Но он не отождествлял новшества с прогрессом. Признаваясь в том, что многие не одобрявшиеся им перемены, по-видимому, необратимы (например, ему бы и в голову не пришло вступить в аграрную коммуну), он не видел никакого смысла в том, чтобы путать неизбежное с хорошим. И хотя прошлое и безвозвратно, и далеко от идеала, нужно по крайней мере избегать того, что друг Льюиса Оуэн Барфилд называл «хронологическим снобизмом».

При всей неприязни к торгашеству с его шумными кампаниями, призывающими нас покупать ненужные нам вещи, он не воспринимал социализм в качестве какого-то противоядия. Вообще для Льюиса коллективизм был в лучшем случае необходимым злом, а за пределами необходимости - просто злом. Одной из причин его недоверия к материальному прогрессу было убеждение в том, что прогресс может привести к тоталитаризму. Пропагандная сила радио делала его мощным орудием контроля над массами. «С этой точки зрения, - предупреждает Льюис в книге "Человек отменяется", - то, что мы называем властью Человека над Природой оказывается властью одних людей над другими, с Природой в качестве инструмента».

Согласно Льюису массовые коммуникации не только уничтожают пространство. Они способны свести на нет частную жизнь и подорвать условия для интеллектуальной и духовной свободы. А материальный прогресс сам по себе мог быть вполне безвредным или даже благотворным, если бы не сопровождался культом прогресса. Слишком много современных людей бездумно превращают ограниченную идею улучшения материального положения в космологию вселенского совершенствования. Идея прогресса вырвалась из своей технологической ниши и вторглась в царство политики, религии и морали. Метафизическое здравомыслие по поводу отношений человека с высшим началом, присущее моральной традиции, оказалось серьезно ущемлено.

Льюис был студентом в Оксфорде и подающим надежды поэтом, когда его послали на передовую современного мира, о существовании которого Льюис почти не подозревал. Он попал во Францию добровольцем британской армии. В апреле 1916 г. его ранило в спину осколком шального британского снаряда. Больше он не воевал.

Бодрость духа и романтический атеизм остались при нем. Великая война не стала для него травмой: куда больше на него повлияла смерть матери, когда Льюису было девять лет, и еще больше - школа-интернат, которую он называет «Бельзен» (концлагерь) в книге «Настигнут радостью»». Он не был озлоблен ни на собственное правительство, ни на немцев. Сражался, как гражданин, и не сетовал на превратности судьбы. В серии радиобесед под названием «Христианское поведение»» Льюис говорил: «Я часто размышлял: а что если во время моей армейской службы я и какой-нибудь молодой немецкий солдат одновременно убили бы друг друга и оказались рядом спустя мгновение после смерти? Не могу представить себе, чтобы кто-то из нас испытывал неприязнь или даже смущение. Возможно, мы бы просто рассмеялись».

Нельзя сказать, что Великая война совсем на него не подействовала. Он был ранен, провел несколько месяцев в госпитале, потерял на фронте близких друзей. Но война не оказала на Льюиса никакого философского влияния. Интересно сравнить Льюиса с его современником Эрнестом Хемингуэем, который был ранен в Италии примерно в то же время. Впоследствии война значила для Хэ-мингуэя очень многое; но ведь он поспешил принять в ней участие еще до того, как Соединенные Штаты вступили в войну, когда никакой нужды в этом не было. Это отличие наводит на мысль, что

«эффект» войны, оказанный на того и другого, во многом зависел от настроя, с которым каждый из них оказался на войне. Для Льюиса это было простым исполнением долга; для Хэмингуэя -жизненно важным экзаменом на пороге возмужания.

В отличие от многих после войны Льюис с легкостью вернулся к своей приватной жизни, оказывал поддержку матери друга, погибшего в бою, и никогда не предавался раздумьям о своем опыте. Он достаточно хорошо помнил ужасы — «чудовищно изуродованные люди, все еще шевелящиеся, как раздавленные жуки; сидящие и стоящие трупы», - но лучше всего он запомнил минуты затишья. Даже глава о войне в его автобиографии рассказывает меньше о боях, чем о чтении книг в промежутках!

Как и все общественные события, т.е. «история», война показалась ему случайным эпизодом его подлинной жизни. Позднее он писал: «Война слишком оторвана от всего остального моего жизненного опыта и часто кажется случившейся с кем-то другим. В известной мере она малоинтересна. Один странный эпизод стал сейчас значить для меня больше, чем все остальное. Это когда я впервые услышал жужжание пули; она летела так далеко от меня, что ее "зуденье" скорее ассоциировалось с образом "пули" у журналистов или поэтов мирного времени. В тот момент было ощущение, не совсем похожее на страх, но еще меньше - на равнодушие; был крохотный, трепетный сигнал, говорящий: "Это Война. То, о чем писал Гомер"».

Уже одно это заслуживает внимания, поскольку сильно отличается от бывшей когда-то в моде манеры вспоминать Великую войну. Вместо того чтобы оставить Льюиса без иллюзий или положить конец его возможным ожиданиям мирного и прогрессивного современного мира, звуки битвы просто укрепили его чувство традиции, чувство извечного человеческого опыта. Но именно Льюис, а не Хемингуэй, откровенно называл собственный темперамент «романтическим», и именно Хемингуэй, а не Льюис, использовал тему войны для создания литературного Weltschmerz13. «Публичные дела никого не беспокоят», - заметил Сэмюэл Джонсон. Сегодня это может быть не совсем так, но разница между Льюисом и Хемингуэем в чем-то подтверждает подозрения Льюиса: если публичные дела сейчас беспокоят нас сильнее, если «история» и «политика» доминируют над нашим сознанием больше, чем ранее, это происходит не помимо нашей воли. Люди сознательно участвуют в том, что они считают важными событиями; это делает их жизнь

увлекательнее. И, в свою очередь, это же расширяет сферу общественных дел, обостряя проблему узурпации частной жизни со стороны политики.

Льюисовский старый бес Баламут, наставляя молодого Гну-сика в искусстве совращения людей, считает, что замена личного общественным - прекрасный к тому способ: «Как бы ты ни действовал, в душе твоего пациента всегда есть и доброе, и злое. Главное направлять его злобу на непосредственных ближних, которых он видит ежедневно, а доброту переместить на периферию так, чтобы он думал, что испытывает ее к тем, кого вообще не знает. Тогда злоба станет вполне реальной, а доброта мнимой» (перевод Н. Трауберг).

В одном из последующих писем Баламут добавляет к этому небольшую изюминку - сама религия может быть извращена путем политизации: «Если ты сделал мир целью, а веру - средством, человек уже почти в твоих руках, и тут совершенно безразлично, какую цель он преследует. Если только митинги, брошюры, политические кампании, движения и дела значат для него больше, чем молитва, таинство и милосердие, - он наш. И чем больше он "религиозен" (в этом смысле), тем крепче мы его держим. Я мог бы показать тебе целую клетку таких у нас, внизу» (перевод Н. Трауберг).

С тех же позиций Баламут предостерегает Гнусика против излишней радости по поводу начавшейся Второй мировой войны. «Конечно, война несет немало забавного, - признается он. - Постоянный страх и страдание людей - законный и приятный отдых для наших прилежных тружеников. Но какой в этом прок, если мы не сумеем воспользоваться ситуацией и не доставим новые души нашему отцу?» (Перевод Н. Трауберг). Опасности и катастрофы часто заставляют людей думать о смерти, о состоянии их души, о Боге. Войну надо использовать с осторожностью. В похожем ключе Баламут рассуждает о том, что рискованно побуждать человека к совершению грандиозных грехов, которые могут заставить его задуматься о своем духовном состоянии. «Но помни, самое важное - в какой степени ты удалил подшефного от Врага. Неважно, сколь малы грехи, если их совокупность оттесняет человека от Света и погружает в ничто. Убийство подходит нам ничуть не больше картежной игры, если игра дает нужный эффект. Поистине, самая верная дорога в ад - та, по которой спускаются постепенно, дорога

пологая, мягкая, без внезапных поворотов, без указательных столбов» (перевод Н. Трауберг).

Между двумя войнами Льюис вел тихую жизнь в Оксфорде, в одном доме с миссис Мур, как он и обещал ее сыну. В сотнях приватных писем, написанных в этот период, почти ничего не говорится о политике. Единожды, в 1933 г., он высмеивает одну из речей Гитлера против евреев. Позднее, когда «история» начинает уделять Гитлеру все больше внимания, Льюис спокойно обсуждает жизнь в Оксфорде, музыку Вагнера, прочитанные книги, прогулки.

Странно, Вторая мировая война взволновала Льюиса куда больше, чем та, в какой он участвовал. Его проповедь «Учеба во времена войны»14 утверждает христианскую законность частных научных изысканий даже во время боевых действий, но там же Льюис впервые признается, что война «разрушила» его надежды на нормальную преподавательскую карьеру.

Отныне все изменилось. Конечно, сама Англия подверглась нападению, но главное было не в этом; Вторая мировая война повлияла на Льюиса так же глубоко, как Первая подействовала на многих других. Хотя у него никогда не было оптимистических иллюзий по поводу современного мира, Льюис не предполагал, что мир будет чем-то хуже того, который был со времен падения Адама.

Но эта война, похоже, говорила ему, что в мире произошел фатальный поворот. Новые изобретения, прежде не очень-то волновавшие Льюиса, ныне обретали смертоносные черты. И он не мог просто отнести все зло на счет некоего тевтонского всплеска. Какой бы одиозной ни была нацистская идеология, ее философские корни вполне разделялись коммунистами, многими социалистами и другими прогрессивно настроенными типами. Все они отвергали незыблемость и объективную реальность нравственного закона. Все исповедовали философию силы, начинавшуюся с восторгов по поводу власти человека над природой и приходившую в конце к умалению человека до частицы той «природы», которую надлежало обуздать. И все отрицали, хотя бы косвенно, что правители могут нести какие-либо моральные обязанности по отношению к своим подданным. Гитлер не делал ничего, что не получило бы ранее высшей санкции в работах Герберта Уэллса.

Льюис впервые выступил с этим доводом в серии радиобесед «В защиту христианства»15. Он говорил там о «законе человеческой природы», постоянном и мало меняющемся общем нравст-

венном сознании человечества. Он указывал, что в отсутствие какого-то общего критерия для англичанина осуждать зло нацизма просто нелепо; такое осуждение было бы равносильно выражению местной неприязни, мышиным жалобам на кошку.

Он был убежден, что на протяжении веков между людьми существовало широкое согласие в вопросах добра и зла. «Люди спорили о том, сколько жен надо иметь: одну или четырех. Но они соглашались, что нельзя просто иметь любую понравившуюся женщину». И местные вариации не обесценивали фундаментальных истин: «Подумайте: была ли такая страна, где восхищались бы дезертирами, или гордились собой, когда предавали тех, кто был к ним особенно добр. С таким же успехом можно вообразить страну, где дважды два пять».

Наиболее развернуто эта аргументация дана Льюисом в его лекциях 1943 г. в Дюрэмском университете, позднее опубликованных под названием «Человек отменяется»». «Человеческий разум, -утверждал он, - не более способен придумать новые ценности, чем изобрести новый основной цвет, или, более того - создать новое солнце или небо, по которому это солнце перемещается». Моральный прогресс в смысле отдельных прозрений может происходить внутри морального миропорядка (дао), но было бы невозможно просто отбросить старое дао и чисто волевым усилием создать новое. Любая попытка сделать это имела бы один результат: размывание нравственных устоев, связывающих людей между собой. Или, короче, отмену человека.

То была старая ошибка, коренившаяся в метафизике. Льюис бегло коснулся этого фундаментального вопроса в «Страдании»»16 (1940): «Иногда возникал вопрос: призывает ли Бог к определенным поступкам потому что они благие, или они благие потому, что угодны Богу? Вместе с Хукером17 и в противовес д-ру Джонсону я безусловно согласен с первой альтернативой. Вторая же способна привести к ужасному выводу (к которому, по-моему, пришел Палей18), что милосердие хорошо только в силу того, что Бог по Своему произволу зовет к этому - и что Он мог с таким же успехом призвать нас ненавидеть Его и друг друга, и что ненависть в таком случае была бы благом». Чистая воля - даже Божия воля - никогда не может быть последней основой добра.

Эта доктрина трудна для понимания современного человека. Льюис еще раз обратится к ней в своей «Английской литературе шестнадцатого века»»19. В отрывке, чрезвычайно важном для по-

нимания льюисовского подхода к политическим делам, он говорит, что согласно долгой традиции, представленной Аристотелем, естественное право неизменно. Этому древнему взгляду противостояла «современная теория государственного суверенитета».

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

«Согласно этой теории, - поясняет Льюис, - характерной чертой любого государства - и демократических не менее, чем монархических - является тотальная свобода издавать какие угодно законы, государство, стоящее над законом, поскольку государство и есть источник законов. Эта доктрина стала настолько популярной, что многим сегодня она кажется простой тавтологией. Нам трудно понять, как эта доктрина могла когда-то быть новой, потому что нам трудно вообразить, как могла политическая жизнь вообще происходить без такой доктрины. Мы воспринимаем как должное, что высшая власть в государстве - будь то власть деспота или демократически избранной ассамблеи - должна иметь полную свободу законодательства и будет беспрерывно заниматься законотворчеством».

Льюис цитирует Тиндейла20: «Король существует в мире сем без закона и изволит по собственной прихоти творить добро и зло, давая отчет одному лишь Богу». Это значило бы, говорит Льюис, что «бунт есть грех при любых обстоятельствах», т.е. принцип, который отвергли бы Аристотель, Аквинат, Хукер и, имплицитно, сам Льюис.

Против этого взгляда Льюис выдвигает тот, что доминировал в средневековом мире: «Вселенная есть конституционная монархия. Сам Всевышний отвергает суверенитет того рода, который Тиндейл полагал уместным для Генриха VIII». Гроций считал (справедливо), что, по словам Льюиса, «закон Природы, исходящий от Бога, был бы не менее обязателен, даже если предположить, что Бога нет. Говоря иначе, добро оставалось бы добром, даже не обладая никакой властью».

Но современный мир утратил ощущение подобного трансцендентного Закона: «Новая теория превращает политическую власть в нечто созидательное, творческое. Престол переходит от разума, смиренно и терпеливо познающего, что же есть добро, к воле, декретирующей, что именно считать добром. А это значит, что вместе с Гоббсом, при посредничестве Руссо, Гегеля и его потомков-близнецов, левых и правых, мы движемся к идее, что каждое общество абсолютно свободно создавать свою собственную "идеологию" и что его члены, получая от нее свои моральные нор-

мы, конечно же, не могут представить этому никаких моральных возражений. Неприметные и далеко идущие результаты такой подмены, все еще находящиеся в процессе становления, могут быть оценены путем анализа того факта, что люди, когда-то называвшиеся правителями нации, сейчас почти повсеместно именуются ее лидерами».

В своей инаугурационной лекции в Кембридже, «Ое Веэспр-1;юпе Тешрогиш» , прочитанной примерно в одно время с появлением книги (об английской литературе), Льюис пытался подвести итог перемене в современной политической атмосфере, происшедшей со времен Джейн Остен и сэра Вальтера Скотта: «Во все предшествующие века, о которых я могу подумать, главной целью правителей, за исключением редких и недолгих интервалов, было блюсти спокойствие своих подданных, предотвращать или гасить массовые возбуждения и убеждать людей мирно заниматься своими делами. И подданные в целом были с этим согласны. Они даже молились (словами, кажущимися несколько старомодными) о том, чтобы им жить "мирной жизнью со всем благочестием и чистотой" и "проводить время в отдохновении и тишине". Но сегодня организация массовых мероприятий стала почти нормальной функцией политической власти. Мы живем в век "призывов", "драйва" и "кампаний". Наши правители уподобились школьным учителям и постоянно требуют "прилежания". Обратите внимание: я повинен в употреблении архаизма, когда называю их "правителями". Современный термин - "лидеры". Я уже говорил однажды, что тут глубоко значимая терминологическая перемена. Наши требования к этим людям изменились не меньше, чем их - к нам. Ведь от правителя мы ждем справедливости, неподкупности, усердия, возможно и снисходительности; от лидера - активности, инициативности и (мне кажется) того, что люди называют "магнетизмом" или "яркой личностью"».

Или «харизмой». Даже судей в наше время хвалят за их «активизм», т.е. умение «содействовать переменам». В том же ключе можно расценить недовольство нашим «Конгрессом бездельников». Как будто здоровье общества можно измерить производительностью законодателей.

Но в той же самой лекции Льюис замечает, что политические перемены в современном мире не очень велики по сравнению с переменами, пришедшими благодаря современной технологии (он говорил это, когда компьютеры только появились на свет, и вообще

мог не знать об их существовании). Он ставит век машин рядом с такими эпохами, как «переход от каменного века к бронзовому или от пастушеской к аграрной экономике». Не касаясь громадных социально-экономических последствий, он переходит к психологическому эффекту самого темпа изобретений. «Как случилось, что мы пользуемся весьма пристрастным термином "стагнация" со всеми его зловонными и малярийными обертонами, в применении к тому, что в другое время было бы названо "устойчивостью"»? И еще: «Почему слова "самый последний" в рекламе значит "лучший"?» Льюис считает, что ответ частично заключается в общепринятой трактовке теории эволюции, но еще больше - «в новом архетипи-ческом образе. Это образ старых машин, которые заменяются на новые, более совершенные». Мы сегодня думаем, что «все временно и вскоре будет обновляться, что приобретение вещей, никогда не бывших в наших руках, составляет основополагающее дело всей нашей жизни - вместо защиты и хранения того, что у нас уже есть».

Ясно, что, по мнению Льюиса, этот новый архетипический образ затронул, и даже можно сказать, инфицировал политическую сферу. С утратой постоянной формы законов и общества у нас стало вполне естественным требовать новых законов и даже новых обществ. Мы даже слышим о «новой морали». Вообще, мы настолько привыкли к подобного рода высказываниям, что едва ли даем себе труд их оценить. Сегодня в еще большей степени, чем во времена Льюиса, это стало общепринятым языком.

Ересь, утверждавшая, что Воля есть источник Права, стара; пожалуй, даже вечна. Но в наше время она обрела колоссальную культурную и материальную весомость, и политика быстро становится ареной Отмены Человека. У Льюиса крайнее выражение ужаса перед этим процессом приобрело символическую форму: в виде романа «Мерзейшая мощь»22, где элита научно образованных технократов планирует уничтожение рода человеческого для того, чтобы обеспечить господство собственного «ближнего круга».

Их жажда абсолютной власти замешана на завистливой ненависти ко всем спонтанным и невинным формам жизни, в неполноценности которых технократы стараются себя убедить. Они хотят быть богами. Они отвергают скромный статус сотворенного существа. Они отрицают какую-либо нравственную общность со своими собратьями. Им нужен мир, лишенный признаков живой жизни, -как Луна, по словам одного из них. Хотя они и овладели стериль-

ной демагогией политического либерализма - «решение проблемы безработицы, проблемы рака, жилищной проблемы, проблем валютного обмена, войны, образования... сделать жизнь ярче, чище, полнее для наших детей» и т.д., - все это только для внешнего употребления. Между собой они используют язык мрака и общаются с бесами.

Рассказывают, что сам Льюис воспринимал послевоенное лейбористское правительство буквально как дьявольское. Во всяком случае он относился скептически к способности правительства сколько-нибудь полноценно решать социальные «проблемы». В сущности, Льюис считал главным отличием современности от всех предшествовавших эпох веру в свою уникальность, состоящую в том, что она освободилась от всех человеческих традиций и самого морального порядка. Современность виновна в высокомерии.

Льюис обнаружил это высокомерие под внешне «гуманитарным» прикрытием, как, например, в случае с движением за отмену смертной казни. Сторонники отмены казались Льюису в своем роде менее гуманными, чем даже палачи. Прежние исполнители, по крайней мере, никогда не полагали, что «исцеляют» тех, кого они убивали: они обращались с ними, как с равными, как с людьми, своими действиями заслужившими смерть согласно великому закону, касавшемуся всех без исключения. С другой стороны, по «гуманитарной» теории, «преступник перестает быть личностью, субъектом прав и обязанностей, и превращается просто в объект, над которым общество может работать. В принципе, именно так Гитлер обращался с евреями. Они были объектами; их убивали не за дурные поступки, а потому что, согласно его теориям, они были угрозой для общества. Если общество имеет право исправлять, переделывать или уничтожать людей по своему усмотрению, и только по своему усмотрению, то это, конечно, может быть и гуманным, и убийственным. Разница немаловажная, но в любом случае, правители стали владельцами чужой жизни».

Льюис неоднократно жаловался на «растущее превозношение коллектива за счет внимания к личности». Он не дожил до «Архипелага ГУЛАГ»; он не мог знать (да и мы никогда не узнаем), сколько миллионов людей были названы «реакционными элементами» и убиты, как заразный скот.

Но он видел с пророческой ясностью, куда ведут дурные принципы. Он смотрел на современную политику не как активный деятель, а как сторонний наблюдатель или как одна из возможных

жертв нового «прогрессивного» общественного строя. Когда Дж.Б.С. Холдейн, один из коммунистических публицистов, обвинил Льюиса в том, что он консервативен потому, что «при социальных переменах был бы в проигрыше», Льюис ответил с несвойственной ему язвительностью: «Действительно, мне было бы трудно одобрить перемены, в итоге которых я могу оказаться в концлагере».

Несмотря на свою личную неприязнь к лейбористскому правительству и государству всеобщего благоденствия, Льюис не принадлежал ни к какой партии. Он взирал на политическую жизнь и ее эволюцию с растущей брезгливостью. Его разум не располагал к размышлениям о преступных личностях и массовых зверствах; то были лишь экстремальные симптомы гораздо более глубокой болезни. Льюис мог гораздо острее реагировать на незначительные покушения на частную жизнь или личную свободу, поскольку превыше всего ставил принципы. В 1954 г., когда тори вновь пришли к власти, он писал государственному служащему: «Я в самом деле считаю, что государство становится все более тираническим, а Вы неизбежно оказываетесь среди инструментов этой тирании... Для Вас, прошедшего большую часть своей службы еще когда подданный был свободным человеком, все это не так уж важно. Но для следующего поколения реальной проблемой станет вопрос о том, в какой момент политика, которую Вы обязаны проводить, становится настолько вредной, что порядочный человек должен менять профессию».

О примере той мелочной тирании, рост которой Льюис наблюдал в Англии, радостно сообщает бес Баламут в одном из последних своих появлений на бесовском банкете: «Мне тут сообщили, что в этой стране человек не может без разрешения срубить свое собственное дерево своим топором, распилить его на доски своей пилой и построить из досок сарай в своем саду». Не нужно было быть «политической» личностью, чтобы столкнуться с политикой, или преступником, чтобы провиниться перед государством. Надо было просто захотеть построить сарай. Если политическая власть была злом, то она была хотя бы «необходимым злом». Льюис никогда этого не отрицал. Но он считал нездоровым жела-

23

ние коллективизировать жизнь praeter necessitatem . И терпеть не мог претензии государства на нечто большее, чем оставаться неизбежным злом.

У Льюиса не было твердого мнения о том, сколько именно коллективизма может потребоваться. Он признавал, что рост государства, по-видимому, необратим, так же как не видел спасенья от засилья торгашества, которое ему претило. Но относился с подозрением к тем, кто хотел государственной экспансии. Приличным людям было бы уместнее желать минимизации государства.

В последние годы он смирился с определенными чертами британского социализма, особенно с государственной системой здравоохранения. Это явствует из его письма 1959 г. к заболевшему корреспонденту из США: «То, что тебе довелось испытать, начинает примирять меня с государством всеобщего благоденствия, о котором я не раз отзывался неодобрительно. "Национальная служба здоровья", с ее бесплатным лечением для всех, имеет свои недостатки - например, то, что врачей постоянно осаждают те, у которых здоровье в порядке. Но это лучше, чем оставлять больных людей безо всякой поддержки».

Но и здесь важно подчеркнуть, что речь шла о необходимости экстренной медицинской помощи. Льюис ни в коем случае не подразумевал, что мог бы обменять свободное общество на полностью централизованное, плановое. Государственное здравоохранение было просто путем решения непредсказуемых проблем, а отнюдь не средством принудительного планирования жизни граждан.

Он верил в демократию и политическое равенство (хотя и желал сохранения британской монархии). В своей проповеди о «Членстве»24 он дал себе труд объяснить, почему именно. Льюис верил, что «после грехопадения люди настолько порочны, что ни одному из них нельзя доверить неограниченную власть над себе подобными». Бог создал власть; человек ею злоупотребил. Лорд Эктон25 был прав, когда говорил, что власть развращает.

«Единственным выходом, - пишет Льюис, - стала ликвидация властных прерогатив и замена их на юридическую фикцию равенства. Власть отца и мужа была справедливо отменена в юридическом плане не потому, что она сама по себе плоха (напротив, она, как я считаю, божественна по присхождению), но потому что плохи отцы и мужья. Теократия была справедливо отменена не потому, что ученым священникам не пристало управлять невежественными мирянами, а потому что священники - такие же порочные люди, как и все мы. Даже власть человека над животными потребовала вмешательства, поскольку ею постоянно злоупотребляли».

Сказав все это, Льюис добавляет: «Но функция равенства -чисто защитная. Это лекарство, а не пища». Он считал, что в христианском доме авторитет отца и мужа должен, в принципе, преобладать; закон же действует для подстраховки в тех случаях, когда человек нарушет Божьи планы. При этом Льюис знал, что неудач будет много. Он был против сентиментальной идеализации семьи. «С момента Грехопадения никакие организации или образы жизни не проявили естественной склонности к добру».

Это правило, конечно, относилось к государству, и Льюис, наверное, согласился бы с тем, что правители отнюдь не превзошли отцов семейств в милосердии, любви и даже справедливости. Он осуждал «членство в организациях в его низменном современном смысле - массовом собирании людей, как будто они монетки или жетоны». И негодовал по поводу ненужного приложения чисто гражданского фиктивного равенства к приватной ситуации в семье. Родители, позволяющие своим детям называть их по имени, «хотят привить ребенку нелепый взгляд на собственную мать, как просто на одного из многих своих сограждан, лишить ребенка знания того, что знает каждый человек, и чувств, испытываемых всеми людьми. Они пытаются втащить безликие стереотипы коллектива в более полнокровный и конкретный мир семьи». Равенство, как и политическая власть, никогда не должно быть прилагаемо praeter necessi-tatem.

В книге «Четыре рода любви» Льюис пояснял, что у привязанности, дружбы, влюбленности и милосердия есть свои собственные правила и они не могут подчиняться формальным правилам, приложимым к общественной жизни. Частная жизнь, а в конечном итоге и подлинная жизнь находятся за пределами предписаний закона и, в равной степени, этикета. Мы совершаем насилие над важнейшими составляющими нашей жизни, когда без нужды вводим в них публичные и тем более политические стандарты. В идеале дома мы должны быть свободны от обычных законов. Льюис любил цитировать слова д-ра Джонсона: «Счастье в доме есть цель всех человеческих усилий».

Но Льюис чувствовал, что государство начинает вторгаться даже в семью. Его бы не удивил недавно принятый в Швеции закон, гласящий, что отшлепать ребенка значит совершить надругательство. «Современное государство существует не для защиты наших прав, но чтобы совершить для нас якобы что-то хорошее или сделать нас хорошими; во всяком случае, чтобы сделать что-то

для нас или что-то - из нас. Отсюда и новое наименование - "лидеры" - для тех, кто когда-то были "правителями". Мы в меньшей степени их подданные, чем подопечные - ученики или домашние животные. Не осталось ничего, о чем мы могли бы сказать им: "Это не ваше дело". Наши жизни стали полностью их делом».

Он считал, что это государство и эти правители явно намерены ликвидировать средний класс - «носителей того немногого, что осталось от морального, интеллектуального и экономического здоровья». Перестав защищать права свободных людей и фактически на каждом шагу подрывая свободу, современное государство уничтожало собственную легитимность. Англичане были «изрешечены налогами». А взамен - что?

«Согласно классической политической теории нашей страны, мы уступаем государству наше право на самозащиту при условии, что нас защитит государство. Грубо говоря, вы обещаете, что не зарежете убийцу вашей дочери, надеясь, что государство его поймает и повесит. Разумеется, с точки зрения истории происхождения государства это никогда не соответствовало действительности. Власть коллектива над индивидом по своей природе неограниченна, и индивид подчиняется, потому что у него нет выхода. Государство, определяя пределы власти, при благоприятных обстоятельствах (которых уже нет) ограничивает ее и дает индивиду немного свободы.

Но классическая теория обосновывает нашу обязанность гражданского повиновения нравственно; объясняет, почему уплата налогов правильна (а также неизбежна) и почему зарезать убийцу вашей дочери неправильно (а также опасно). В настоящее время положение весьма неутешительно: государство защищает нас все меньше, потому что не желает защитить нас от наших преступников, и явно становится все менее способным защитить от внешних врагов. В то же время оно требует от нас все больше и больше. У нас редко бывало меньше прав и больше обязанностей, чем сейчас; а в ответ мы получаем меньше безопасности. По мере утяжеления нашего бремени его моральная основа сужается».

При своем финальном появлении Баламут злорадствует по поводу того, что «карательные налоги» разрушают частное образование. Скоро останется только государственное образование, и мы увидим контуры полной коллективизации Англии. Потому что целью государственного образования будет полная стандартизация выпускаемой им продукции. Педагоги станут по существу птице-

водами, откармливающими молодняк для последующей обработки и утилизации.

Будучи сам учителем, Льюис проявлял естественный интерес к судьбе образования. Он был полностью убежден, что образование должно быть частным, иерархическим и аристократическим в смысле нацеленности на высшие достижения. А в государственном образовании он видел только стремление к равенству в его низшей форме, равенству как рабскому единообразию.

«Я верю, что человек бывает счастливее, испытывает счастье полнее, если у него "разум свободнорожденного". Но я сомневаюсь, что он может быть таковым без экономической независимости, которую современное общество отвергает. Ведь экономическая независимость обеспечивает образование без правительственного контроля; а в зрелом возрасте именно те люди, кто не нуждается и не просит ничего у государства, могут позволить себе критиковать его действия и смеяться над его идеологией. Почитайте Монтеня; это голос человека, сидящего за своим столом и вкушающего баранину и овощи, взращенные на собственной земле. Кто же сможет так говорить, когда государство станет для всех учителем и работодателем?»

Но в «новом обществе» даже будет еще меньше подлинного равенства. В действительности будет - и всегда возникал - «новый, реальный правящий класс: тот, что называют Классом Менеджеров». Как государственное образование извращало настоящее образование, превращая его в инструмент уравниловки, так и новый правящий класс извращал культуру, делая из нее систему посвящения людей в «маленькую, неофициальную, самозванную аристократию». Льюис назвал такую форму элитизма «кариентокра-тией»26 - господством неискренних и поверхностных людей.

По его описанию, эта публика использует искусство и литературу как тесты на «ортодоксальность» для тех, кто претендует на членство. Непроизвольная любовь к отдельным компонентам «культуры» - будь то Виргилий или Шекспир - постепенно будет увядать; юноши и девушки научатся давать правильные ответы, просто чтобы получить нужные оценки. В эссе «Гноящиеся лилии» Льюис ехидно замечает: «Где-то (я еще не понял, где) должно находиться своего рода центральное бюро торговцев культурой, которое тщательно выявляет диссидентов». То, что могло быть доверительной встречей ученика с поэтом, превращается в повод для демонстрации солидарности с новой элитой.

В современном потреблении искусства безусловно есть немалая доля жеманства. Люди ходят на концерты или выставки для показа самих себя. Чем непонятнее смысл произведения, тем лучше оно служит тому, чтобы играть роль кающегося буржуа перед алтарем «культуры». Таким путем мы очищаемся от каких-либо вульгарных следов среднего класса и становимся достойными членства среди немногих избранных. «В высших эстетических кругах сегодня не слышно ничего о долге художника перед нами. Только и слышишь о нашем долге перед ним. Он ничем не обязан нам; мы же должны обеспечить его "признанием", хотя он никогда не уделял ни малейшего внимания нашим вкусам, интересам, привычкам. Если мы не признбем его, нас назовут быдлом. В этой лавочке клиент всегда неправ»». Все реже и реже художники и критики говорят просто и откровенно о «хороших» работах: «Они начинают отдавать предпочтение таким словам, как "значимая", "важная", "современная" или "смелая"». Льюис отмечает сходство этих слов со «снобистскими заклинаниями» рекламы.

В одном из своих ключевых эссе (первоначально проповеди),

27 »-»

«Ближнем круге» , Льюис говорит с удивительной проницательностью о «тяге к эзотерическому, о жажде оказаться внутри» -внутри тех неофициальных и почти не поддающихся идентификаци элит, которые существуют в составе всех формальных обществ - и даже приходит к выводу, что это «один из мощных и постоянных стимулов человеческой деятельности». «Ближний круг» есть что-то вроде дьявольской, вывернутой наизнанку дружбы. Суть его заключается в сладостном чувстве принадлежности к сообществу, куда других не допускают. Это и придает «ближнему кругу» его аромат.

Льюис снова и снова иллюстрирует эту мысль в «Письмах Баламута» и в «Мерзейшей мощи». Группы, чья сплоченность строится на презрении к чужакам, всегда были для него социальным выражением тяжкого человеческого греха - гордыни. Одна из причин, почему Льюис никогда не мог быть марксистом, - в том, что он осознал, насколько слабыми были экономические мотивы рядом с гордыней и сопутствующими ей пороками, «смертоносными страстями зависти, самомнения и ненависти».

Когда наше внимание привлекается к теме зависти, этого самого недооцененного греха, невозможно не вспомнить, насколько часто говорится о зависти в работах Льюиса. Баламут смакует ее притязания: «Я хуже, чем ты»».

«Ни один человек, говорящий "я не хуже, чем ты", в это не верит. Будь это иначе, он бы так не сказал. Сенбернар никогда не говорит этого игрушечной собаке, или ученый - тупице, или работящий человек бродяге, или хорошенькая женщина дурнушке. Претензия на равенство вне строго политического контекста проявляется только теми, кто чувствует себя в чем-то ущербным. Она выражает именно саднящее, ноющее, жгучее ощущение собственной неполноценности, которую страждущий отказывается принять.

И потому ненавидит. А следовательно - ненавидит любую форму превосходства других; очерняет его, жаждет его уничтожения».

И в одном из писем к американской даме он пишет: «Я давно знаю: разговоры о братстве, где бы они ни велись, в Америке или у нас, не что иное, как лицемерие. Вернее, тот кто об этом говорит, думает: "Нет никого лучше меня"; он не думает, что "нет никого хуже меня". Как все это омерзительно!»

Льюис многократно отмечал, что не знает более завистливого сообщества, чем школа-интернат, где он учился мальчиком. В книге «Настигнут радостью» он вспоминал: «С духовной точки зрения зло школьной жизни в том, что вся она подчинена карьеризму, всех занимает только одно: продвинуться, достичь вершины, закрепиться, удержаться в элите. Конечно, этим озабочены и взрослые, но ни в одном взрослом обществе это не становится главным делом жизни. А ведь именно здесь, в карьеризме, и у детей, и у взрослых источник подлости, угодничества перед высшими, причина коллекционирования нужных знакомств, поспешных отказов от "ненужной" дружбы, готовности бросить камень в того, кто в немилости, и тайного умысла почти за каждым поступком. Виверн-ские юнцы были самым неискренним, самым не-наивным, неюным обществом, какое я только видел. Некоторые мальчики просто всю свою жизнь, до мелочей, подчиняли карьерным соображениям» (перевод Л. Сумм).

Двумя страницами ниже он добавлял: «Виверн, пожалуй, должен был бы посрамить всех теоретиков, выводящих общественное зло только из экономики. Ведь не на жалких оборвышей обрушивалась эта система... Если верить теоретикам, у нас не должно было быть неравенства и угнетения; но нигде я не видел общества, столь пронизанного карьеризмом, подхалимством и чванством, столь эгоистичных "верхов", столь жалких "низов", лишенных солидарности и сословной чести» (перевод Л. Сумм).

Льюис считал, что подобные школы вполне могут оказаться рассадниками одного из наименее приятных явлений в Англии -«озлобленной, агрессивной, скептической, ёрничающей и циничной интеллигенции». Возможно, рост новой лицемерной элиты коренился в «ближних кругах» английских государственных учебных заведений. Когда Льюис перешел из оксфордского Магдален-колледжа в кембриджский Колледж Магдалины, он писал своему американскому корреспонденту: «Думаю, что Магдалина понравится мне больше, чем Магдален. Это крохотный колледж (в архитектурном смысле - совершенная камея), и у них все так старомодно, благочестиво, деликатно и консервативно - в отличие от левацкого, атеистического, циничного, грубого и громоздкого Магдален-колледжа».

Льюис сознавал то, что редко отмечается или обсуждается сегодня: изрядная доля энергии левых движений исходит не от жажды справедливости (ее остается не так уж много, когда левацкие режимы оказываются у власти), а от зависти. Социализм вообще плохо решает экономические проблемы; на самом деле он их порождает и усугубляет. Но он действительно решает, по крайней мере для самих социалистических правителей, проблему статуса. Как заметил д-р Джонсон, левеллеры (уравнители) стремятся снизить уровень, а не повысить его - снизить до себя.

В своей магистерской диссертации «Зависть» немецкий социолог Хельмут Шек28 писал, что существует некое табу на упоминание зависти в ее качестве важного мотива человеческой деятельности. Этот факт достоин внимания. В каждой культуре имеется слово «зависть»; Церковь всегда числила зависть одним из смертных грехов; Плутарх, Данте и Шекспир много говорят о ней как об источнике злых дел. И люди высокого ранга, или обладающие материальным достатком, или даже природными дарами - такими как красота, - испытывают неловкость от злобы, какую их преимущества вызывают у менее удачливых. Но алчность в качестве мотива бледнеет рядом с завистью. Часто бывает, что денег добиваются или расстаются с ними именно ради статуса. А статус, т.е. социальное положение, служит предметом зависти гораздо чаще, чем материальные достижения.

Льюис, со здравым реализмом традиционного христианского моралиста, понимал это хорошо. Баламут почти не упоминает об алчности как соблазне. Он только отчасти интересуется похотью, ленью, обжорством, но зато постоянно побуждает Гнусика играть

на старых, неотвязных, ноющих язвах завистников. Гордыня, особенно уязвленная гордыня, - его излюбленный путь к совращению. Это и делает его таким убедительным. И таким дьявольски смешным.

«Гордыня агрессивна по своей сути», - пишет Льюис в «Христианском поведении» (позднее вошедшем в сборник «Просто христианство»). Это «великий грех». А ее противоположность, смирение, есть залог великой добродетели - милосердия. Американской даме Льюис пишет: «Мне кажется (хотя это и звучит жестоко), будь мы смиреннее, унижения не так беспокоили бы нас. Во всяком случае, это такая форма страдания, на какую мы можем пойти, страдания малой степени, если сопоставить ее с величайшими унижениями Самого Христа. Если Вы обратили внимание, в Новом Завете содержится очень много о Его унижении, отдельно от Его страданий вообще».

Гордыня, по словам Льюиса, подстегивает алчность и жажду власти. Этим можно объяснить ненасытность тех, кто по всем признакам уже имеют более чем достаточно. Мстительность тоже объясняется гордыней. «Именно Гордыня была главной причиной несчастий каждого народа и каждой семьи от начала мира. Другие пороки могут иногда сближать людей: можно найти приятное общение, шутки и дружелюбие среди пьяных или нецеломудренных людей. Но Гордыня всегда означает враждебность - она и есть сама враждебность. И не только враждебность меж людьми, но и враждебность к Богу».

Никакие структурные реформы общества не в состоянии упразднить гордыню. В лучшем случае можно влиять на ее последствия. Гордыня находится в центре взгляда Льюиса на человека - ортодоксально-христианского взгляда. Вот почему он ни в коем случае не может считаться утопистом; по сегодняшним меркам он был довольно пессимистичным демократом. Однако следует с осторожностью прилагать слово «пессимистический» к мировоззрению Льюиса. Он никогда не культивировал мрачность; напротив, его работы открыто говорят о радости.

Он действительно был против ложных надежд, тех, о ложности которых с избытком говорит человеческий опыт. Льюис понимал, как и любой разумный человек, что «история» - отнюдь не сфера человеческого спасения. Баламут это тоже знает, и потому жаждет, чтобы мы об этом забыли. Поклонение «истории» есть идолопоклонство нашего времени, и миллионы людей думают, что

с помощью политики можно овладеть историей и управлять ее ходом и коллективной судьбой человечества (поскольку ни о какой другой судьбе нет и речи).

В противовес этому обычному заблуждению Льюис указывал, насколько мало мы знаем о прошлом и даже настоящем, не говоря уже о будущем. Но для людей, поглощенных политикой -тех, для кого правильная политика служит мерой сострадательности и благонамеренности, - такой скромный реализм Льюиса выглядел чуть ли не предательством. Или злостным отказом надеяться - «вроде разговоров, ведущихся по сей день, будто блаженный Августин хотел, чтобы некрещеные младенцы отправлялись в ад». То же и по отношению к Церкви, когда от нее ждут, что она изменит законы нравственности, если только пожелает, чтобы у людей была счастливая половая жизнь. (Я никогда не понимал, почему те, кто отвергает авторитет Церкви, надеются, что она способна пересмотреть Божий закон, и вообще: почему это может для них что-то значить?)

Когда такие люди обвиняли Льюиса в «реакционности», в ответ он никогда не анафемствовал. Для этого у него было слишком мало политической страсти и слишком много душевной щедрости. Более того, он был таким же реалистом в вопросах политики, как и в теологии. Он понимал, что Бог не насылает проклятие за политические ошибки. Баламут жалуется: «Вот здесь Он совсем несправедлив. Он часто возвышает тех, кто пожертвовал жизнью во имя дел, которые Он не одобряет, и все это оправдывается демагогическим доводом: людям казалось, что так будет лучше».

Выражаясь знакомым, хоть и неуклюжим языком, Льюис был объективен даже по поводу субъективного. Он верил в разум и его необходимость; он также знал, что люди часто и не по своей вине рассуждают неверно. Честная ошибка может привести к несчастью, но она никогда не греховна.

Именно потому, что он знал о второстепенности политики, Льюис не одобрял политическую борьбу и предупреждал об опасности одерживать победы, ложные по духу. В своем эссе «Опасности национального покаяния»29 он отмечает неприметный соблазн каяться в грехах, которых ты лично не совершал, говорить «мы» там, где имеются в виду «они». Однако большинство тех, кто говорит: «Наша страна согрешила», имеют в виду не «я тоже согрешил», но «мои сограждане (за исключением меня и моей партии) согрешили». Таким образом, можно казаться смиренным будучи на

самом деле горделивым. «Можно наслаждаться популярным пороком неумеренного злословия и при этом ощущать, что вы пребываете в скорби».

Конечно, по сю сторону теократии («худшего из всех правительств») наша общественная жизнь должна быть под Богом. Государство должно занимать свое скромное место внутри дао. Но подлинная наша судьба вершится как вне общественной, так и вне политической сферы, в высшей уединенности встречи с Богом.

В том, что касалось политики, Льюиса больше всего беспокоило разрушение частной жизни. «Мы живем, - пишет он, - в мире, изголодавшемся по уединению и тишине, а потому обедненном возможностями для размышлений и истинной дружбы».

Но он начисто отвергал определение религии как того, «что человек делает наедине с собой». Христианство с самого начала было социальной религией, религией общения, совместного поклонения, взаимопомощи и благотворительности. Вероучение провозглашает Сообщество Святых. Господь призывает нас кормить голодных и лечить больных. Наша любовь к Богу проявляется в любви к ближнему и в итоге будет этим измеряться. Льюис предупреждает, что средство от коллективизма - отнюдь не индивидуализм.

Что же тогда остается? Членство. Нам надлежит быть членами Мистического Тела. Каждый из нас должен найти свое место внутри единого целого. Но это членство принадлежит внутренней жизни. Оно полностью за пределами власти каких-либо государственных чиновников, воспринимающих нас в качестве статистических единиц.

Хотя Льюис отвергал индивидуализм как социальную философию, он все же считал индивида целью, тем более что Христос умер за каждого человека, как будто этот человек - единственный. И его, естественно, беспокоило стирание индивидуальных различий. По мере того как современный мир шел к массовому производству людей, он неизбежно делал их всех одинаковыми. В 1928 г. в письме к отцу Льюис размышлял: «Интересно, существует ли в наши дни какое-то всепроникающее влияние, мешающее развитию одаренных, ярких индивидуальностей? Есть ли среди наших современников "личности" в том смысле, в каком были "личностями" королева Виктория, или Диззи30, или Карлейль?» В более позднем эссе об Эддисоне31 он отмечал (не без доли одобрения), что многолетняя «реформа манер» в значительной степени

ликвидировала прежнюю экстравагантность аристократических времен. Совершенно очевидно, что в такой перемене были свои преимущества; но очевидным было и то, что есть опасность зайти слишком далеко по пути упрощенчества.

Даже в оксфордской жизни Льюис с сожалением наблюдал переход от компактных семинаров к большим лекционным курсам, в то время как все меньше студентов понимали прелесть «прогулок в одиночестве или с одним собеседником, прогулок, формировавших умы предыдущих поколений». На пороге своего пятидесяти-

32

летия он писал Гривзу : «Мои студенты кажутся мне во многих отношениях старше меня. Я и в самом деле несколько обеспокоен тем фактом, что лишь немногие из них, похоже, когда-либо испытали пору юности, как это испытали мы. Они прочитали все правильные "значимые" книги, но такое впечатление, будто у них никогда не было собственных увлекательных приключений, особенно приватных и фантазийных».

Подобно тому как «история» и политика предписывали набор правильных установок, «культура» тоже начинала предписывать определенный и одинаковый круг чтения. Одной из ключевых книг в жизни Льюиса была «Фантастес» Джорджа Макдональда33, экземпляр которой он раскопал на букинистическом развале. Таким путем он прочитал много книг: не зная заранее, чего от них ждать, уж не говоря о том, насколько они «значительны». Если бы он следовал официальным спискам рекомендуемой литературы, ему бы никогда не довелось вновь открыть Макдональда, великого проповедника и творца мифов. Льюис едва мог представить себе жизнь без уединенных экскурсов самого разного толка, но современная жизнь оборачивалась чем-то глубоко отличным от его молодости.

Такая смена соответствовала стратегии Баламута. В книге « Баламут предлагает тост» старый черт извиняется перед собратьями за «безвкусность» поданных к столу человеческих душ, «клякс от того, что когда-то было душой», - того, чем собравшихся за столом сейчас потчуют.

«Где Генрих VIII, где Фарината34, пускай хотя бы Гитлер? Тут было что поесть, было что истерзать! Какая злоба, какая жестокость, какой эгоизм — не хуже наших! А как отбивались! Огнем жгло...» (перевод Т.О. Шапошниковой).

Но, как замечает Баламут, есть и причины для радости. «Прежде всего, смотрите, сколько тут всего! Качество - хуже не-

куда, зато такого количества душ (если это души) еще не бывало» (перевод Т.О. Шапошниковой). Извращая идеи демократии и равенства, говорит он, сатанинские силы смогли соблазнить современное человечество en masse. То, что было потеряно с уходом великих грешников, с избытком компенсируется одним лишь числом мелких, пассивных грешников, заслуживших проклятие просто в результате следования моде и духу посредственности нашего века.

Баламут придает важное значение контролю над общественной средой, особенно через систему массового государственного образования. Великое достижение здесь - то, что удалось внушить массовое желание быть одинаковыми. В итоге «совесть их невозможно отслоить от социума, от среды. Конечно, мы старались затуманить их язык, чтобы он еще больше все запутал» (перевод Т. О. Шапошниковой).

Баламут уже давно оценил возможности, даваемые социальным конформизмом. В своих письмах он советует Гнусику внедрить пациента в подходящую социальную среду, в группу циничных карьеристов, тех, кого Льюис называл «Ближним кругом», где человек добровольно отказывается от собственной индивидуальности. «Он будет молчать, когда ему следует говорить, и смеяться, когда ему следует молчать. Он поддержит (сначала молча, а затем и на словах) циничные и скептические мнения, которых он в действительности не разделяет. Но если обращаться с ним умело, то они в конце концов могут стать и его собственными. Все смертные склонны становиться теми, кого они из себя строят» (перевод Н. Трауберг).

В глазах Льюиса «Ближний круг» сливался с более обширной сферой Zeitgeisfdi, духа времени, где люди стремились не к Добру или Истине, а к модному, «современному», «значимому» - в атмосфере, где надо быть прежде всего au courant'35 и где предполагается, что все модное есть «результат современных исследований». Целая эпоха способна окрашиваться неким коллективным эгоизмом, презрением к прошлому - тем, что друг Льюиса Оуэн Бар-филд36 называл «хронологическим снобизмом», который среди приверженцев носил название «Исторической Точки Зрения». (Баламут постоянно призывает к использованию Исторической Точки Зрения.) А Льюис всегда призывал читать старые книги, и не потому, что наши предки были всегда правы, а просто потому, что они были другими, а следовательно, менее склонными совершать те же

ошибки, что и мы. Те, кто отвергал прошлое in toto только потому, что оно оказалось не современным, сами себя лишали корректирующей силы, исходящей из иной точки зрения.

Льюису была особенно близка такая тема: реальность «полна неожиданностей», сюрпризов, которым радуется здоровое сознание. По этой причине полноценное общество поощряет индивидуальность. Но «Ближний круг» - где общие предрассудки постоянно только укрепляются - есть лишь извращение настоящей дружбы, в которой есть место для непосредственного. В отличие от Влюбленности, ревнивой и эгоистичной, подлинная Дружба расширительна и всеохватна. По мере роста круга друзей дружба обогащает все взаимоотношения внутри него. «В каждом из моих друзей есть черты, которые проявляются сполна только через других. Мне одному, самому по себе, не по плечу побудить человека полностью раскрыть самого себя; я хочу, чтобы все его черты высвечивались другими светильниками, не только моими».

Льюис показывал, как и другие виды любви несут неожиданности. Привязанность и Милосердие соединяют нас с соседями, теми, кто оказался рядом. Мы любим их не потому, что считаем заслуживающими любви или близкими нам по духу, но оттого что они рядом. И во Влюбленности мы любим наших любимых именно в силу какой-то доли таинственной неизвестности. Влюбленность, подчеркивает Льюис, не есть похоть; она начинается не с вожделения, а с изумления, с радости. Но особенно радуемся мы различию, и не только la difference между полами, но и отличию любимой от других представительниц ее пола.

В изумлении любви мы становимся самими собой. Вот почему необходимо общество. Но широкий фон более абстрактного «общества» остается второстепенным по сравнению с интимным уровнем нашего общения в делах Привязанности, Дружбы, Влюбленности и Милосердия.

Однако изумление нельзя планировать - по определению. Как и подлинное сообщество, и по той же причине. Во всех формах любви мы видим тайну Божьего Творения - то самое, что отделяет их от сферы публичности и политики. Они следуют своим правилам; зачастую эти правила возникают по ходу дела. Коллективный взгляд должен по необходимости абстрагироваться от всего уникального и непредсказуемого, ценя в стремлении к своим (и часто законным) целям наименее интересные качества людей - их общий знаменатель.

Но мудрая политика должна иметь в виду, что общей чертой всех людей является их несхожесть друг с другом. Подлинное всеобщее равенство должно уважать уникальность каждого, уникальность, которая может полностью выявиться только в частном общении, скрытом от государственного ока. Бог любит каждого из нас за что-то свое, и именно поэтому государство должно оставить всех нас в покое. Тварному существу нужна связь с Творцом - возможность быть счастливым в доме.

Примечания

1 Джонсон, Сэмюэл (Samuel Johnson, 1709-1784) - английский мыслитель, писатель и лингвист.

2 Уилл, Джордж (George F. Will) - крупнейший современный американский публицист.

3 «Mere Christianity» (1943).

4 Босуэлл, Джеймс (James Boswell, 1740-1795) - английский юрист, писатель, мемуарист; его основной труд - «Жизнь Сэмюэла Джонсона».

5 «Настигнут радостью» (Surprised By Joy) - автобиография К.С. Льюиса, изданная впервые в 1956 г.

6 «Гноящиеся лилии» (Lilies that Fester) - эссе, 1960 г.

7 «The Abolition of Man» (1943).

8 «Conditioning» (англ.) - подразумевается некая стандартизация, механическая штамповка.

9 «Historicism» (1950) - эссе.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

10 Рип ван Винкль (англ. Rip Van Winkle) - герой новеллы Вашингтона Ирвинга «Рип Ван Винкль» (1818); проспав летаргическим сном 20 лет и проснувшись, он обнаружил вокруг себя неведомый ему мир.

11 «The Four Loves» (1960) - книга.

12 Тэйлор, Алан Джон Персиваль (Alan John Percivale Taylor, 1906-1990) - известный английский историк XX в.

13

Мировая скорбь (нем.)

14 «Learning In War-Time» - проповедь, с которой Льюис выступил в университетской церкви св. Марии в Оксфорде 22 октября 1939 г.

15 «The Case for Christianity» - серия радиопередач К.С. Льюиса, транслировавшихся во время Второй мировой войны и впоследствии составившая основу его известной книги «Просто христианство».

16 «The Problem of Pain».

17 Хукер, Томас (Thomas Hooker, 1586-1647) - пастор, руководитель английских пуритан, переселившихся в Америку; один из основателей колонии Коннектикут.

18

Палей, Уильям (William Paley, 1743-1805) - английский теолог и философ.

19 «English Literature in the Sixteenth Century: Excluding Drama» (1954) - издание Оксфордского университета.

20 Тиндейл, Уильям (William Tyndale или Tyndall, 1494-1536) - английский протестантский реформатор XVI в., богослов, переводчик Библии на английский язык того времени.

21 «Описание времен» (лат.); инаугурационная лекция К.С. Льюиса при вступлении на кафедру литературы Средневековья и Ренессанса в Кембриджском университете в 1954 г.

22

«That Hideous Strength» (1945) - заключительная часть научно-фантастической трилогии К. С. Льюиса.

23 Сверх того, что необходимо (лат.).

24 «Membership» - проповедь, произнесенная во время Второй мировой войны; многие подобные «малые» вещи Льюиса печатались сначала в газетах, а потом были включены в ряд сборников. «Членство» впервые было издано в 1949 г.

25 Эктон, Джон (John Emerich Edward Dalberg, Lord Acton, 1834-1902) - известный британский историк конца XIX - начала XX в. Ему принадлежит афоризм: «Власть развращает. Абсолютная власть развращает абсолютно».

26 «Charientocracy» (выражение К.С. Льюиса), от греческого charientismus - в риторике: колкость, смягченная любезностью, неискренность.

27 «The Inner Ring» - лекция, прочитанная Льюисом в Кингз-колледже в Лондонском университете (1944).

28 Schoeck Helmut, 'Envy: A Theory of Social Behavior'. - 1969.

29 Schek H. Dangers of National Repentance. - N.Y., 1940.

30

Дизраэли, Бенджамен, лорд Биконсфильд (Benjamin Disraeli, 1804-1881) - видный политический деятель Великобритании, консерватор, дважды занимавший пост премьер-министра.

31

Эддисон, Джозеф (Joseph Addison, 1672-1719) - английский политический деятель, писатель.

32

Гривз, Артур (Arthur Greeves, 1914-1963) - близкий друг К.С. Льюиса.

33

Макдональд, Джордж (George McDonald, 1824-1905) - шотландский писатель и поэт; его перу принадлежит сборник фантастических новелл «Фантастес».

34 Дельи Уберти, Фарината (Farinata degli Uberti, род. в нач. XIII в.) - лидер флорентийских гибеллинов (сторонников императорской власти). В 1283 г. суд инквизиции посмертно осудил Фаринату как еретика. Данте изобразил его страдающим в третьем круге ада.

35 Информированный, находящийся «в курсе дела» (франц.).

36 Барфилд, Оуэн (Owen Barfield, 1898-1997) - английский философ, поэт, литературный критик; близкий друг К. С. Льюиса, о котором Льюис сказал, что он «был мудрейшим из моих неофициальных учителей».

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.