Вестник ПСТГУ III: Филология
Бокарев Алексей Сергеевич, канд. филол. наук, Ярославский государственный педагогический университет им. К. Д. Ушинского [email protected]
2015. Вып. 1 (41). С. 9-17
Самоидентификация лирического субъекта в поэзии Бахыта Кенжеева 1970-1980-х гг.
А. С. Бокарев
В статье исследуется субъектная структура лирики Б. Кенжеева 1970—1980-х гг. Реконструируются связи, устанавливающиеся между «я» и миром («другими»), и внутренний облик лирического субъекта. Статистический и содержательный анализ форм высказывания (прямых, косвенных, синкретических и диалогических) дает возможность выявить основные стратегии самоидентификации героя. С одной стороны, он отчетливо осознает себя как индивидуальность, с другой — интенсивно переживает утрату самоаутентичности (которая, впрочем, имеет не тотальный характер, а проявляется скорее эпизодически, особенно остро — в «эмигрантских» стихах 1980-х гг.). Вместе с тем лирического героя характеризует повышенный интерес к чужому сознанию, нередко оборачивающийся проблематизацией или даже снятием субъектной границы. Данные статистики и подробный разбор стихотворений «Кто же меня обозвал мещанином? Похоже...», «Ну что молчишь, раскаявшийся странник?», «Баллада возвращения» и др. в аспекте лексико-грамматической репрезентации протагониста позволяют рассматривать лирического героя как определяющий поэтическую систему автора тип субъектности, что не мешает говорить об утверждении в его творчестве интерсубъектного начала.
Субъектная структура лирики Б. Кенжеева до сих пор не становилось объектом пристального внимания исследователей. Одно из самых проницательных наблюдений в этой сфере принадлежит О. Лебедушкиной, согласно которой Кенжееву свойственно «тяготение к универсальности», оборачивающееся «множественностью одновременно существующих языков и масок»1. Критик имеет в виду литературных alter ego автора — «актуального» поэта-графомана Ремонта При-борова и страдающего аутизмом одиннадцатилетнего мальчика Теодора. Однако большинство текстов «даровитого самородка» Приборова2 датируется началом 90-х, а книга стихотворений Теодора «Вдали мерцает город Галич» вышла в свет только в 2006 г.3. Иными словами, приведенное высказывание О. Лебедушкиной относится скорее к «зрелому» этапу творчества Кенжеева, хотя тезис об «универ-
1 Лебедушкина О. Поэт как Теодор. Бахыт Кенжеев: попытка портрета на фоне осени // Дружба народов. 2007. № 11.
2 Приборов Р. Гражданская лирика и другие сочинения. 1969—2013. М., 2014.
3 Кенжеев Б. Вдали мерцает город Галич: Стихи мальчика Теодора. М.; Тверь, 2006.
сальности», как мы намерены показать, можно распространить и на стихотворения 1970-1980 гг.
В задачи настоящей статьи входит выявление свойственных кенжеевскому субъекту стратегий самоидентификации, основывающееся на статистическом и содержательном анализе его лексико-грамматических репрезентант4. Это позволяет проследить устанавливающиеся между ним и окружающим миром связи, реконструировать его внутренний облик и жизненную позицию, а также установить тип лирической субъективности, определяющий поэтическую систему автора в интересующий нас период. Материалом исследования выступают тексты, созданные Б. Кенжеевым в 1970—1980-е гг. и опубликованные в книгах «Избранная лирика 1970—1981»5 и «Послания»6, — всего 183 стихотворения.
Не вызывает сомнений, что лирический субъект Кенжеева — это лирический герой, являющийся «не только субъектом-в-себе, но и субъектом-для-себя, т. е. он становится своей собственной темой»7, а его облику свойственна общность идейно-психологических и биографических характеристик, благодаря чему «в разных стихотворениях раскрывается единая человеческая личность в ее отношении к миру и к самой себе»8. В верности этого суждения убеждает уже специфика лексических репрезентаций протагониста.
Прежде всего герой Кенжеева — поэт, художник важный, чье основное занятие — стихотворчество, без которого его жизнь лишена смысла. Вопреки традиционным убеждениям, поэт у Кенжеева погружен в быт и в этом отношении ничуть не отличается, скажем, от городского большинства; более того, он намеренно «педалирует» это качество, регулярно именуя себя обывателем или мещанином. При этом неоднократно подчеркивается его социальное «отщепенство» (арбатский смерд, дите сырых подвалов, бездельник и т. д.), а в стихах 1980-х гг. — «эмигрантский» статус и вынужденная оторванность от родины (беженец, изгой, птенец кукушки в чужом гнезде, на дереве чужом и т. д.). Нередки и достаточно жесткие самоаттестации, выражающие, как правило, неудовлетворенность субъекта результатами собственных творческих усилий (косноязычный друг другого ремесла, Аника-воин, камнетес, торопливый историк, тщедушный лицедей и
4 Метод предложен С. Н. Бройтманом в монографии «Русская лирика XIX — начала XX века в свете исторической поэтики (Субъектно-образная структура)» (М., 1997) и предполагает «анализ системы форм высказывания: прямых (от лица «я», «мы», без выраженных форм лица), косвенных (при которых субъект речи смотрит на себя со стороны — как на «ты», «он», неопределенное лицо, состояние, отделенное от его носителя и др.), наконец, диалогических форм (несобственная прямая речь, синкретическое «я» и др.)» (Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики. М., 2008. С. 390—391).
5 Кенжеев Б. Избранная лирика 1970—1981. Ann Arbor, 1984. Далее при цитировании произведений Б. Кенжеева по настоящему изданию в тексте указывается его сокращенное наименование и номер соответствующей страницы, например: ИЛ: 3.
6 Он же. Послания. М., 2011. Далее при цитировании произведений Б. Кенжеева по данному изданию в тексте указывается его сокращенное наименование и номер соответствующей страницы, например: П: 3.
7 Бройтман С. Н. Лирический субъект // Л. В. Чернец, В. Е. Хализев, А. Я. Эсалнек и др. Введение в литературоведение: Учеб. пособие / Л. В. Чернец, ред. М., 2004. С. 316.
8 Корман Б. О. Избранные труды. Методика вузовского преподавания литературы. Ижевск, 2009. С. 75.
т. д.). Вместе с тем, конкретика в представлении собственной персоны (в одном из стихотворений звучит даже «паспортное» имя поэта — Бахыт (ИЛ: 33; стихотворение называется «Похоже, что я проиграл») у Кенжеева вполне органично уживается с «обезличивающими» номинациями (парень простецкий, канадец незатейливый, человек и т. д.), что выдает ориентацию автора на выражение не только персонального, но и обобщенного, межличностного опыта.
Целостный и внутренне непротиворечивый образ субъекта «подкрепляется» устойчивостью попадающих в его кругозор мотивов, уже отмеченных в литературе. Наиболее распространенные среди них — «страсть к поэзии»9, изгнанничество и скитальчество10, «непоправимая бездомность души в мире»11, подчеркнутая «неуютность» этого мира, его уязвимость и изношенность12, страх неизвестности в будущем и «оцепенение» перед судьбой13. Выстраивается и своего рода метасюжет, организующий кенжеевскую лирику: будучи «диссидентом», герой-поэт вынужден покинуть любимую, но «неприветливую» Россию, однако жизнь в «Новом свете» не столько открывает «далекие горизонты», сколько инспирирует тоску по родине; когда же остро переживаемое чувство утраты сменяется «трезвым» отношением к действительности, герой принимает новые условия и постепенно возвращается к привычным занятиям. «Детализировать» этот, в общем-то, очень характерный для литературы эмиграции сюжет позволяет анализ системы форм высказывания.
Как показывает статистика, в лирике Кенжеева преобладают перволичные формы единственного числа (74,31 %); стихотворения без «я» составляют, таким образом, 25,69 % от общего количества написанного в рассматриваемый период. «Мы»-формы достаточно распространены (42,62 %), но уступают косвенным способам репрезентации протагониста (46,99 %). Синкретические и диалогические формы высказывания встречаются реже прочих, хотя и отличаются относительно высокими (на фоне других авторов) количественными показателями (28,96 %). Уже эти данные позволяют сделать ряд предварительных замечаний. Во-первых, лирический герой Кенжеева отчетливо осознает себя как индивидуальность с определенным взглядом на мир и свое место в нем — об этом свидетельствует высокий индекс стихотворений, написанных от лица «я». В то же время использование оптики, позволяющей смотреть на себя со стороны, говорит об утрате самоаутентичности, которая у Кенжеева носит не тотальный характер, а проявляется скорее эпизодически (особенно остро — в стихах 1980-х гг.). Во-вторых, большая доля текстов с «мы», а также внимание к синкретическим и
9 Панн Л. Нескучный сад. Заметки о русской литературе конца XX века. Собрание эссе. Нью-Йорк, 1998. С. 97; Рогов О. Стихотворения Бахыта Кенжеева // Знамя. 1997. № 1.
10 Скляров О. Н. «И Господь его знает, куда плывем...» Мотив скитаний и позиция лирического субъекта в «Невидимых» Б. Кенжеева // Вестник ПСТГУ. Серия III: Филология. 2013. Вып. 1 (31).
11 Панн Л. Указ. соч. С. 92.
12 Стрельникова Н. Ледоход на реке времен // Новое литературное обозрение. 2005. № 73; Лебедушкина О. Указ. соч.
13 Радашкевич А. Бахыт Кенжеев: ремесло недоброго рока (URL: http://www.radashkevich. info/publicistika/publicistika_61.html )
диалогическим способам представления субъекта указывают на важную роль чужого сознания и интерсубъектного начала.
В первую очередь необходимо отметить, что в художественном мире поэта лирический герой занимает пассивно-страдательное положение — замещающие «я» местоименные и глагольные формы преобладают над равным самому себе субъектом (62,84 против 51,36 %). Позиция героя — это позиция наблюдателя, а не активного участника событий: недаром его пространственная локализация во многих стихотворениях именно «у окна», которое становится своеобразным «наблюдательным пунктом» («Не плакать. Бесшумно стоять у окна, / глазеть на прохожих людей...» (П: 62); «Жизнь людская всего лишь одна. / Я давно это понял, друзья, / И открытия делаю я, / Наблюдая за ней из окна» (П: 71) и т. п.). Собственная жизнь героя «давно. от рук отбилась» (П: 18) — она движется по инерции, и он, как правило, не способен на нее воздействовать. Ее главная опора — привычка, подменяющая собой любое душевное стремление («.жаль, что бедно и глупо живу, / подымая глаза по привычке.» (П: 45); «Привычка жить. наверно. Все равно. / Душа согласна на любое» (П: 75) и т.п.), а благоприятные перемены мыслятся почти исключительно в оптативной модальности («Я и сам бы не прочь / поселиться в ноябрьском поселке, / чтобы вьюга шуршала всю ночь / и бутылка стояла на полке. / Отхлебнешь — и ни капли тоски», П: 45). Наиболее последовательно систему взглядов героя на быто-бытийные «основы» его существования воспроизводит стихотворение «Кто же меня обозвал мещанином? Похоже.» (П: 57).
Текст представляет собой развернутый ответ «другу. Гандлевскому» на упрек в «мещанстве», причем сам герой берет скорее сторону обвинения, открыто признавая свою инертность («Ох, я и вправду не слишком духовен, Сережа. / Мало читаю, мечусь и меняюсь нескоро», П: 57), которой все же стремится найти объективные причины: «Дай оправдаться разлукой, биноклем стократным, / пятнами света на сумрачной сцене, прологом / к самопознанию. Трудно в ее невозвратном / черном огне. Поневоле поддашься тревогам / самым земным» (П: 57). Но какими бы эти причины ни были, — физическая ли удаленность «отечества», «кризис среднего возраста» или «эсхатологический туман», окутавший американский «раек», — поменять что-либо герой не в силах. Поэтому ожидание писем (очевидно, из-за океана), изучение рекламы на страницах религиозных журналов и констатация «недостатков» эмигрантской действительности — едва ли не единственные доступные ему занятия: «Вечер. Октябрь. На углу, где табак и газеты, / некто небритый торгует гашишем. Устало / сердце колотится. Писем по-прежнему нету. / Глядь — а под дверью цветная реклама журнала / «Армагеддон». Принесли и ушли, адвентисты. / Нету на них ни процесса, дружок, ни посадки. / Сей парадиз, обустроенный дивно и чисто, / тоже, как видишь, имеет свои недостатки» (П: 57).
Именно в «американских» стихах Кенжеева в целом возрастает «удельный вес» стихотворений, где лирический субъект видит себя как «другого». В большинстве своем это достаточно «легкие» формы самоотстранения, такие как отделение состояния / субститута (24,59 %) или обобщенно-инфинитивные высказывания (18,57 %), при которых дистанция между «я» и «другим» минималь-
на. Более «резкие» случаи — взгляд на себя как на «ты» или «он» — наблюдаются значительно реже (в 15,30 и 7,10 % текстов соответственно). Показательно, что едва ли не чаще других лирического героя замещает субститут жизнь, с которым у Кенжеева могут «поспорить» только традиционные в поэзии душа и сердце. Иными словами, утрата контроля над обстоятельствами своей оформляющейся здесь и сейчас биографии не только тематизируется, но и отражается в самой структуре текста.
Характерный пример, иллюстрирующий специфику функционирования такого рода субъектных форм, — стихотворение «Спи, покуда сердце ноет...» (ИЛ: 46), где лирического героя представляют сразу три наиболее распространенных у Кенжеева субститута: сердце, душа и жизнь. Один из них — сердце — появляется уже в первом стихе и, будучи «упрятан» внутрь фразеологизма, первоначально не обращает на себя внимания, однако вторая строка осложняет семантику устойчивого выражения — сердце «стучит наоборот» (ИЛ: 46). Слитная предикация («ноет и стучит.») актуализирует у сказуемых общий признак, мотивированный обстоятельством образа действия, — «неестественность, незаурядность совершающегося». Действительно, состояние героя не совсем обычно, поскольку тоска и сердечная усталость приводят его не к внутреннему опустошению, а к душевному обновлению («Свет лиловый стекла моет, / душу тряпочкою трет», ИЛ: 46; курсив мой. — А. Б.). Исключительность произошедшей перемены подчеркивает и необычный природный «режим» — не день, не ночь и даже не сумерки: «Серый день смежает очи / в нежном шелесте дождя, / а звезда осенней ночи / наземь падает с гвоздя» (ИЛ: 46). Внутренняя уравновешенность и спокойствие дают герою возможность увидеть собственную жизнь со стороны — хорошо понятную и близкую, но в то же время отчужденную от него настолько, что с ней можно вступить в «диалог»: «Ты ли, жизнь моя глухая, / солнце высохшего дня, / спросишь, ласково вздыхая, / что осталось от меня?» (ИЛ: 46).
Как видим, замещая субъекта субститутами, автор показывает динамику его психоэмоциональных состояний как сложный и многомерный процесс, в ходе которого герою удается взглянуть на себя по-новому и сквозь «зареванные строчки» (П: 77) собственных стихотворений разглядеть объективный (или, по крайней мере, претендующий на объективность) образ.
Более радикальный случай — акцентированное двойничество героя, когда негативные качества или действия приписываются «темной половине» («.. .небритый мой зеркальный собеседник / по рыбьи раскрывает черный рот — / а я молчу и глаз не подымаю. ... А у него мелодия немая / на языке, и в горле белена.», П: 166) или, наоборот, «двойник» «обеляется», а герой предстает в не самом выгодном свете («Где ты теперь, старинный мой товарищ / Из зеркала трофейного? где пишешь / Угрюмые стихи, не понимая / Что ждет тебя? Перед твоим окном / Уже тогда заснеженной тропинкой / Я проходил, не оставляя тени.», П: 177).
Так, в стихотворении «Ну что молчишь, раскаявшийся странник?» (П: 51) лирический субъект последовательно разоблачает «близнеца», отказывая ему в судьбе «изгнанника» и «пророка», а эмиграцию объявляет «грошовой драмой», где тому уготована незначительная роль «беженца». Предлагая «двойнику» нау-
читься стойкости, сам герой занимается исключительно рефлексией «о невозвратном» (П: 51), тем самым освобождая себя от необходимости приспосабливаться к новому миропорядку и как бы перекладывая ее на «другого».
«Овнешнение» негативных эмоций в стихах 1980-х гг. может рассматриваться как форма психологической защиты, необходимость которой была продиктована эмиграцией, поэтому спровоцированное последней двойничество у Кенжеева постепенно сходит на нет, хотя «другой» в его стихах остается — но уже на иных правах. Дело в том, что многие стихотворения поэта имеют выраженного адресата14 — и далеко не всегда абстрактного (скажем, тексты цикла «Послания» обращены к А. Радашкевичу, М. Моргулису, Д. Пригову, Т. Кибиро-ву и др.). Именно адресат, «другой», оказывается главной фигурой в подобного рода произведениях, а «я» лирического субъекта едва не становится грамматической условностью.
Например, из стихотворения «Ты медленно перчишь пельмени...» (ИЛ: 12) с предпосланным посвящением «А. Цветкову» читатель узнает предполагаемое местонахождение адресата («Они [пельмени] что в Москве, что в Тюмени.», ИЛ: 12), род его занятий («Скажи мне, работник печати.», ИЛ: 12), получает представление о качестве его стихов («Умеешь ли выразить это [пятилетки размах] / в добротных сибирских стихах?», ИЛ: 12) и т. д. При этом информация о самом субъекте почти полностью отсутствует, ее заменяет эмоционально-ценностная реакция говорящего на личность «другого»: «Мне грустно — за эти три года / я чувствовать рядом привык / огонь твоей горькой свободы, / похмельный ее черновик» (ИЛ: 12). А в стихотворении «Мой товарищ накоротке.» (ИЛ: 81—82) присутствие лирического субъекта вообще редуцировано до притяжательного местоимения в «заглавной» строке, зато быт и семейные досуги «коллеги» по «Московскому времени» А. Сопровского описаны в деталях: «Мой товарищ накоротке / с жизнью ветреной, ночью вьюжной. / Сыт, и пьян, и нос в табаке — / ничего ему больше не нужно. / В душной комнате он лежит, / засыпает под свист метели, / и всю ночь жена сторожит / зыбкий сон у его постели» (ИЛ: 81). Интересно, что в лирическом повествовании не просто воспроизводятся мировоззренческие установки и повседневные привычки Сопровского, но и само оно «орнаментируется» словами из лексикона идеолога «Московского времени»: «вьюга», «метель», «синева», «ночь беззвездная» и т. д. — сквозные мотивы его лирики.
Интерсубъектный характер поэзии Кенжеева, продемонстрированный на примере рассмотренных выше текстов, проявляется и в многообразии синкретических и диалогических форм высказываний, востребованных поэтом. Самые продуктивные из них — реплицирование (6,75 %), синкретическое «ты» (6,55 %), субъектно не маркированные конструкции (5,46 %) и ролевое «я» (3,27 %). Наибольший интерес представляют тексты, где граница между «я» и «другим» намеренно проблематизируется, а то и полностью снимается. Таково, например, стихотворение «Баллада возвращения» (ИЛ: 68—69).
Уже в его начальных строфах задается субъектно-речевая неопределенность: неясно, кто является носителем высказывания и каков статус героя, именуемого
14 Речь идет не только о формальном посвящении — его может и не быть.
обобщенным понятием «человек». Первые строки заставляют воспринимать его как «другого», а обстоятельственное наречие «один» интерпретируется скорее как аналог неопределенного артикля, в силу чего «суммарность» протагониста выдвигается на первый план как его основное качество: «Гудок — и человек один / остался на перроне / и, постояв под фонарем, / отправился домой» (ИЛ: 68). Однако далее субъектно не маркированные конструкции сменяются обобщенно-инфинитивными, и герой оказывается «неотделим от "я" и "каждого"»15: «Перелистать бы жизнь с конца, / раскрыть бы по-другому, / разжечь березовый огонь / в нетопленном дому.» (ИЛ: 68). В финале стихотворения очередная смена оптики придает его «другости» совершенно иной характер — в предпоследней строфе он предстает уже как «я», увиденное со стороны: «Ну что же, перед печкой сядь, / тулупа не снимая, / при свете месяца в окне / лучинок наготовь» (ИЛ: 69). Так, благодаря подвижности и «текучести» субъектных форм Кенжееву удается воссоздать «собирательный» образ субъекта, чей опыт можно воспринимать одновременно и как чужой, и как свой собственный.
Итак, протагонист у Кенжеева в целом укладывается в систему представлений о лирическом герое: он является одной из доминант художественного универсума и «облекается. устойчивыми чертами — биографическими, психологическими, сюжетными»16. Его позиция по отношению к миру главным образом пассивно-страдательная: герой не обладает полным контролем над своей жизнью и склонен избегать кардинальных решений и ответственных поступков. В кризисные моменты это индуцирует самоотчуждение, которое можно интерпретировать как попытку отстоять «неприкосновенность» своего «я» и прийти с судьбой к своеобразному modus vivendi, когда именно «другой» подвергается негативному внешнему воздействию или становится виновником неудач. Вместе с тем лирический субъект Кенжеева способен фокусироваться не только на себе, но и на «другом» в прямом смысле слова. Временами «чужое» сознание настолько увлекает героя, что межличностные границы «размываются», и в результате «диффузии» «я» и «другого» высказыванию сообщается «универсальный» характер.
Ключевые слова: Кенжеев, «Московское время», субъектная структура, лирический герой, интерсубъектность, самоидентификация, «я» и «другой».
15 Бройтман С.Н. Русская лирика XIX — начала XX века в свете исторической поэтики. С. 320.
16 Гинзбург Л. Я. Пушкин и лирический герой русского романтизма // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 4. М.; Л., 1962. С. 141.
Self-identity of the lyrical subject in B. Kenzheev's poems of 1970—1980s
A. BOKAREV
The paper deals with the structure of B. Kenzheev's poems of the 1970-1980s. It reconstructs the internal image of the lyrical subj ect and traces the connection between the «I» and the world (the «others»). The analysis based on the statistics and content of discourse forms (direct speech, reported speech, syncretic and dialogical speech) enables us to reveal basic strategies of the lyrical subject's self-identification. On the one hand, he obviously identifies himself as personality, and on the other hand, he undergoes the loss of self-identity, which is however manifested sporadically and is particularly prominent in emigrant lyrics of the 1980s. At the same time, the lyrical subject is greatly interested in others' consciousness, which often leads to the subject border being blurred or even removed. Statistical data and a detailed analysis of such poems as «Кто же меня обозвалмещанином? Похоже.» («Who called me philistine? It seems.»), «Ну что молчишь, раскаявшийся странник?» («Why are you silent, repentant wanderer?»), «Баллада возвращения» («The ballad of return») carried out with regard to the lexical and grammatical representation of the protagonist enables us to see the lyrical self as the fundamental type of subjectness in B. Kenzheev's poetic system and to reveal the establishment of inter-subject element of his poetic works.
Keywords: B. Kenzheev, «Moscow time», subject structure, lyrical «self», inter-subjectivity, self-identity, the «I» and the «other».
Список литературы
1. Бройтман С. Н. Лирический субъект // Л. В. Чернец, В. Е. Хализев, А. Я. Эсалнек и др. Введение в литературоведение: Учебное пособие / Л. В. Чернец, ред. М., 2004. С. 316.
2. Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики. М., 2008.
3. Бройтман С. Н. Русская лирика XIX — начала XX века в свете исторической поэтики (Субъектно-образная структура). М., 1997.
4. Гинзбург Л. Я. Пушкин и лирический герой русского романтизма // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 4. М.; Л., 1962.
5. Кенжеев Б. Вдали мерцает город Галич: Стихи мальчика Теодора. М.; Тверь, 2006.
6. Кенжеев Б. Избранная лирика 1970-1981. Ann Arbor, 1984.
7. Кенжеев Б. Послания. М., 2011.
8. Корман Б. О. Избранные труды. Методика вузовского преподавания литературы. Ижевск, 2009. С. 75.
9. Лебедушкина О. Поэт как Теодор. Бахыт Кенжеев: попытка портрета на фоне осени // Дружба народов. 2007. № 11.
10. Панн Л. Нескучный сад. Заметки о русской литературе конца XX века. Собрание эссе. Нью-Йорк, 1998.
11. Приборов Р. Гражданская лирика и другие сочинения. 1969—2013. М. 2014.
12. Радашкевич А. Бахыт Кенжеев: ремесло недоброго рока (URL: http://www.radashkevich. info/publicistika/publicistika_61.html )
13. Рогов О. Стихотворения Бахыта Кенжеева // Знамя. 1997. № 1.
14. Скляров О. Н. «И Господь его знает, куда плывем...» Мотив скитаний и позиция лирического субъекта в «Невидимых» Б. Кенжеева // Вестник ПСТГУ. Серия III: Филология. 2013. Вып. 1 (31).
15. Стрельникова Н. Ледоход на реке времен // Новое литературное обозрение. 2005. № 73.