Научная статья на тему 'Садистский стишок в контексте городской фольклорной традиции: детское и взрослое, общее и специфическое'

Садистский стишок в контексте городской фольклорной традиции: детское и взрослое, общее и специфическое Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1526
179
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СОВЕТСКИЙ ГОРОДСКОЙ ФОЛЬКЛОР / SOVIET URBAN FOLKLORE / ДЕТСКИЙ ФОЛЬКЛОР / CHILDREN'S FOLKLORE / САДИСТСКИЙ СТИШОК / SADISTIC RHYME / ЖАНР / GENRE / ПОЭТИКА / POETICS

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Лурье Михаил Лазаревич

Статья посвящена «садистским стишкам» одному из самых поздних и самых популярных жанров подросткового поэтического фольклора XX в. Тексты стишков рассмотрены в контексте сюжетов позднесоветской бытовой мифологии и произведений других жанров городского фольклора той эпохи, как детского, так и взрослого (анекдотов, песен-переделок и др.) Этот анализ позволяет сделать вывод, что специфику жанра садистского стишка определяет не политический подтекст и протестное звучание (что является общим местом в итсследованиях), и даже не сам по себе «черный юмор», к которому активно обращаются и другие жанры детского фольклора. В статье высказана идея, что секрет популярности садистских стишков следует искать в сфере поэтики, в особой жанровой модели организации текста на всех уровнях: композиционном, синтаксическом, лексическом, ритмическоми др.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Sadistic rhyme in the context of urban folklore: childrens and adults, general and specific

The article is devoted to sadistic rhymes, one of the latest and most popular genres of teenage poetic folklore of the 20th century. Texts of rhymes are considered in the context of plots of late Soviet everyday mythology and products of other genres of urban folklore of that epoch, both childrens, and adults (jokes, remakes, etc.) This analysis allows to conclude, that the specificity of the genre is determined not by political implications and protest perception (which is a common place in research on sadistic rhyme), and not even «black humor» itself to which other genres of children's folklore turn all the time. The author believes that the secret of popularity of sadistic rhymes is to be looked for in the sphere of poetics, in the special genre model of organization of the text on all levels: compositional, syntactic, lexical, and rhythmic and others.

Текст научной работы на тему «Садистский стишок в контексте городской фольклорной традиции: детское и взрослое, общее и специфическое»

Михаил Лурье

Садистский стишок в контексте городской фольклорной традиции: детское и взрослое, общее и специфическое

1.

Михаил Лазаревич Лурье

Санкт-Петебургский государственный

университет культуры и искусств/ Академическая гимназия СПбГУ

О садистских стишках1, являющихся, по удачному выражению исследователя, «одним из главных жанров современного школьного фольклора» [Лысков 2003: 83], за полтора десятилетия их изучения написано довольно много. Библиография научных работ, посвященных этому жанру, — несколько десятков позиций, садистский стишок

1 В научной традиции принято писать словосочетание «садистские стишки» в кавычках. Думается, что его устойчивость в употреблении исследователями школьного фольклора позволяет «раскавычить» название этого жанра. Единственное исключение составляют публикации И.Н. Райковой, считающей, что «детям это определение незнакомо», и предпочитающей использовать обозначение «жестокие стишки» (см.: [Новицкая, Райкова 2002: 50; Райкова 2004: 248, 250]). Можно согласиться с исследовательницей, что термин не особенно удачен: ему не откажешь в суггестивной выразительности, но вообще он довольно неуклюжий. Однако причина этого — в том, что определение «садистские» использовано здесь в значении, весьма далеком от словарного, а характерном как раз для детского понимания и употребления. В 1970-1980-е гг. в школьной среде слово «садист» в общем значении 'тот, кто физически мучает других' (так могли сказать, например, не рассчитывающему силы в игровых потасовках) было в большом ходу, равно как и многие его производные («засадиро-вать» — 'замучить', играть в карты «на садистика» — проигравшему выкручивают руки, щелкают по лбу и т.д.), а настоящие садисты представлялись особыми людьми, специальным занятием которых является жестокое истязание других. Именно в таком смысле это слово попадает и в сами садистские стишки: «Дети в подвале играли в садистов: / Зверски замучен отряд каратистов» [Белоусов 1998: № 36], «Маленький мальчик к садисту попал. / Долго садист в унитазе стонал» [Садистские стишки 1992: № 5]. Так что сомневаться в «естественном» происхождении ставшего общепринятым названия жанра не приходится.

неоднократно становился предметом специального рассмотрения не только в статьях, но и в фольклористических монографиях и комментированных антологиях [Трыкова 1997; Мутина 2005] и диссертационных исследованиях [Кучегура 2000; Мутина 2002; Власова 2006]. Тем не менее неимоверная популярность и специфическое обаяние этого жанра до сих остаются в известной степени загадкой. В этой статье мы хотим поделиться некоторыми собственными соображениями о сложных и разнонаправленных связях садистского стишка с городским фольклором — как детским, так и взрослым, а также о том, что, на наш взгляд, обеспечивает своеобразие этого жанра.

Начнем с того, что взрослое происхождение садистских стишков остается несомненным фактом для всех исследователей. По наблюдению А.Ф. Белоусова, садистские стишки «спустились» в детскую среду уже к 1980 г. Некоторые собиратели еще в начале 1990-х гг. фиксировали бытование стишков в молодежной, по преимуществу студенческой среде, соотнося этот факт с угасанием популярности жанра в среде подростковой: «В последние годы, по мнению автора, наблюдается уменьшение популярности этого жанра в детской среде и носителями его становятся 18-19-летние бывшие дети», — отмечал К.К. Немирович-Данченко в публикации 1992 г. [Немирович-Данченко 1992: 124]. В статье, вышедшей в том же сборнике, М.Ю. Новицкая пишет, что «передача идет как от подростков, так и через поколения молодых отцов, которые, встретив любопытство к этому жанру у своих сыновей, вспоминают недавнее собственное увлечение и с удовольствием пополняют их репертуар» [Новицкая 1992: 105]. Очевидно, что те, кто в начале 1990-х гг. имел 7-10-летних сыновей, в начале 1980-х были уже по крайней мере в студенческом возрасте. Можно было бы воспроизвести многочисленные свидетельства известности и достаточно активного хождения садистских стишков среди взрослых уже в середине восьмидесятых годов, по крайней мере в Ленинграде и Москве, но думается, что этот факт и так не вызывает особых сомнений. Сразу уточним, что когда мы говорим о взрослых носителях стишков, то речь идет в первую очередь о молодых людях: старших школьников, студентах, «молодых специалистах», а не о «женщинах среднего возраста, не улавливающих условный характер таких произведений, воспринимающих их наивно-прямолинейно и буквально», у которых жанр «вызывает наибольшее неприятие» [Трыкова 1997: 91].

Таким образом, мы имеем все основания считать, что садистские стишки в период расцвета жанра (1980-е — середина 1990-х гг.) не переходили из одной возрастной среды в другую, а бытовали в них параллельно. В отличие от большинства

других жанров и текстов современной городской традиции, садистские стишки были (и, по всей видимости, остаются) одновременно и взрослым, и детским фольклором, и в этом одна из основных особенностей этого жанра, один из факторов его столь ощутимого своеобразия.

Вполне естественно, что, хотя корпус текстов (или, точнее, фонд сюжетов) по большей части един, каждая из возрастных групп носителей не только исполняет стишки по-разному (см. об этом [Белоусов 1998: 550]), но и по-разному интерпретирует их, а также создает тексты в большой степени на свой лад. Поэтому говорить о «садистском стишке вообще», исходя только из совокупного содержания текстов, можно лишь в философском ключе. Если же речь идет о том, чтобы приблизиться к разрешению загадки феноменальной популярности этих текстов, то необходимо различать садистский стишок как жанр детского фольклора и садистский стишок как жанр взрослого фольклора, выявляя как универсальную составляющую, так и элементы, обусловленные социовозрастными особенностями той или иной среды бытования.

Объясняя колоссальную популярность и продуктивность этих коротких жутковато-смешных текстов, исследователи в основном сходятся на одной позиции: садистский стишок единодушно интерпретируется как жанр «альтернативного фольклора» позднесоветской эпохи, ведущей интенцией которого является ироническое снижение, осуществляемое посредством гротескных образов, ситуаций и интонаций черного юмора. «Вся система аллюзий „садистских стишков" второй половины XXв., — утверждает М.Ю. Новицкая, — осмысляет трагические противоречия современной действительности как следствия тотального господства лжи и „двоемыслия ". Начало иронического (т.е. осознанного) противостояния этому господству — уже в самом исполнении частушечного цикла на неумолимо-наступательный мотив известной песни 20-х гг. „Белая армия, черный барон..."» [Новицкая 1992: 103]. О.Ю. Трыкова пишет, что «социально-политические мотивы <...> также проникают в „садистские стишки" и раскрываются в типичном для жанра остро-сатирическом ключе» [Трыкова 1997: 97]. «Жанр почти полностью построен не просто на штампах, заимствованных из литературы для детей „сентиментально-сюсюкающего" типа, но и на перенесенном вместе с ним мифе о счастливом детстве ребенка, придуманном взрослыми», — считает К.К. Немирович-Данченко, автор одной из первых (и до сих пор, на наш взгляд, наиболее обстоятельной) научных статей о садистском стишке [Немирович-Данченко 1992: 131]. С.М. Лойтер и Е.М. Неёлов

также полагают, что садистские стишки «переосмысливают ходульные темы, мотивы, образы, ритмику, интонации советской детской поэзии» [Лойтер, Неёлов 1995: 74]. «Воссоздается и дискредитируется фон, на котором возникли „куплеты". Осмеивая словесность, отличающуюся особой эмоциональной экспрессивностью, „куплет " противостоит привычной манере повествования о связанных с детьми „страхах и ужасах"», — пишет А.Ф. Белоусов, говоря о бытовании «стишков» в молодежно-студенческой среде, а «объектом полемики» в детско-подрост-ковом осмыслении жанра, по мнению исследователя, «является непрерывный поток родительских поучений и предостережений» [Белоусов 1998: 550]. О том же несколькими годами раньше написала М.П. Чередникова, по мнению которой «„приключения маленького мальчика" — ироническое воспроизведение мифа взрослых, в чьем воспаленном воображении торжество „ужасного случая" оказывается неминуемым законом жизни. Родительские „страшилки", иллюстрирующие систему воспитательных запретов, бумерангом возвращаются в эпатаже „садистских стишков"» [Чередникова 1995: 62]. В диссертационном сочинении A.C. Мутиной о жанрах современного детского фольклора глава, посвященная садистскому стишку, озаглавлена так: «„Садистские стишки": подростковый протест» [Мутина 2002: 19].

При всех различиях и противоречиях в определении онтологической сущности и конкретных очертаний объекта осмеяния, пародирования и полемики (миф о счастливом детстве, тексты и интонации советской детской поэзии, вопиющая окружающая реальность) приведенные выше суждения объединяет интенция представить садистский стишок как жанр «остросатирический», увидеть в нем в первую очередь хлесткую народную пародию на господствующую культуру, злорадный диссидентский задор обличения, дискредитацию всего официозного, взрослого, серьезного, сентиментального, патетического и т.п.

Что касается «родительских страшилок», едва ли правомерно считать их основным объектом иронического преодоления в садистском стишке — хотя бы потому, что лишь некоторая часть сюжетов так или иначе соотносима с типовыми запретами взрослых. Это касается лишь тех текстов, где, во-первых, несчастье происходит с ребенком, а не от ребенка, во-вторых, источником его выступает заведомо «опасный» предмет (боеприпасы) или локус (стройка, крыша, лифт, трансформаторная будка). Скажем, все стишки, где изуверами выступают родители, никак в эту концепцию не укладываются, да и большая серия об играх в подвале тоже сюда не попадает: едва ли можно представить себе запреты типа «Дети, не играйте в

подвале, это опасно — отряд каратистов замучаете!» Конечно, в качестве некоторого материала жанр может использовать, наряду с другими, и сюжеты рассказов об опасностях. Однако едва ли можно сказать, что именно осмеяние «педагогического идиотизма» составляет доминанту жанра.

Более подробно имеет смысл остановиться на другом изводе идеи о специфической альтернативности садистских стишков, связанном с представлением об их идеологическом наполнении. С одной стороны, присутствие в садистском стишке разрушительного иронического начала, обращенного, в частности, и на социальные, культурные, идеологические приоритеты своего времени, кажется вполне очевидным. С другой стороны, представление о «полемической заостренности» садистских стишков, об их общем «контрпропагандистском смысле» как об основном тайном нерве этого жанра кажется нам, во-первых, несколько преувеличенным, во-вторых, справедливым в большей степени как раз не для подростковой, а для взрослой ипостаси жанра.

Рассмотрим один показательный, на наш взгляд, случай.

Мальчик на улице доллар нашел,

С долларом мальчик в «Березку» пошел.

Дедушка долго ходил в Комитет.

Доллар вернули, а мальчика нет (2)1.

Политический, можно даже сказать обличительный, подтекст этого стишка вполне очевиден: мальчик исчезает в кровавых лапах недремлющего КГБ, откуда уже, как известно, не возвращаются. Однако возникает вопрос: для кого он, этот подтекст, очевиден? Для кого представление о возможности/типичности гротескно воспроизводимой здесь ситуации является актуальным, а ирония стишка соответственно понятной и востребованной? Едва ли адекватными реципиентами этого текста, точнее этого смысла, могли быть 9-13-тилетние подростки восьмидесятых — основные носители традиций школьного фольклора, в массе своей индифферентные к каким бы то ни было политическим проблемам и идеологическим вопросам, очень смутно представляющие себе, что такое КГБ и чем оно знаменито, да и вообще вряд ли понимающие или стремящиеся понять, о каком таком «комитете» идет речь.

Здесь и далее тексты садистских стишков, кроме особо оговоренных случаев, приводятся по наиболее полной и представительной из существующих научных публикаций [Белоусов 1998], составленной, что принципиально для наших рассуждений, в основном на материалах записей конца 1980-х гг., то есть представляющей срез устного бытования стишков среди подростков в советскую эпоху, до начала публицистического и публикаторского бума вокруг этого жанра (см. об этом: [Белоусов 1998: 551-555]). В скобках указывается номер текста в подборке.

Именно об этом более десяти лет назад писала М.П. Чередникова, полемизируя с М.Ю. Новицкой: «В оценках и интерпретации этого явления, как правило, преобладает сугубо идеологический подход. <...> Однако отмеченные признаки жанра [«противостояние штампам и канонам официальной идеологии 70-х». — М.Л.] — скорее проявление особенностей сознания взрослых людей, не без помощи которых рождалась „ироническая " поэзия» [Чередникова 1995: 60]. К этому можно добавить лишь то, что традиция садистского стишка не только «рождалась», но и продолжала жить во взрослой среде.

Нельзя, конечно, начисто отрицать возможность бытования стишка про доллар в сообществе младших тинэйджеров, однако сравним ли общий масштаб его известности с другими образцами жанра, с тем же пресловутым «Маленький мальчик нашел пулемет /Больше в деревне никто не живет», достаточно примитивным по сюжету и структуре, но и лишенным какого бы то ни было специфического подтекста? В свете сказанного видится не вполне случайным, что опубликованный в подборке текст про мальчика и доллар, как следует из примечания, в 1982 или 1983 г. записал Вадим Лурье — впоследствии известный собиратель и публикатор школьного фольклора, а тогда шестнадцатилетний юноша из интеллигентной ленинградской семьи, ученик элитарной литературной школы, известной на весь город своим духом вольномыслия.

Если говорить о почве, на которой вырос новый жанр детского фольклора, имея в виду «взрослые» корни этого явления, то точнее будет сказать, что «питательной средой для „садистских стишков" послужила» не «советская действительность и советский миф 70-80-х» [Неёлов 1996: 104] как таковые, а действительность интеллигентского культурного сознания, диссидентский миф и фольклор этой эпохи1.

Говоря «интеллигентский», «диссидентский», мы имеем в виду не узкий круг интеллектуальной элиты или немногочисленные группы людей, целенаправленно занимавшихся правозащитной деятельностью (так сказать, профессиональных диссидентов), а, наоборот, достаточно широкий социальный

Проиллюстрируем свою позицию примером. В примечании к стишку про мальчика, нашедшего доллар, А.Ф. Белоусов пишет: «Комитет — Комитет государственной безопасности (КГБ), успехи которого в борьбе с агентами иностранных разведок и противниками режима превозносились в средствах массовой информации и прославлялись советским искусством» [Белоусов 1998: 571]. На наш взгляд, этот реально-исторический комментарий в данном случае принципиально недостаточен и нуждается приблизительно в таком дополнении: «Беспринципность КГБ в методах сбора информации и вербовки сотрудников, жестокость в преследовании любых проявлений свободолюбия и инакомыслия в застойные годы были излюбленными темами так называемых „кухонных разговоров", слухов, шуток, интеллигентского фольклора и подпольной диссидентской литературы 1960-1980-х гг.».

слой, в основном «работников умственного труда», воспринимавших и транслировавших бытовой антисоветский текст на уровне повседневных разговоров и споров «в своем кругу», обличительных тирад, расхожих шуток, рассказов, анекдотов, а порой и «страшилок» о советской власти, компартии, «вождях», КГБ и «кэгэбэшниках» и т.д., и т.п. Именно в этой среде муссировалась в основном тема обращения валюты у советских граждан: присвоение государством большей части валютных гонораров, если таковые случались, навязывание откровенно заниженного внутреннего курса валюты (60 копеек за доллар), отслеживание «органами» покупателей «Березки» и проч.

«Очевидно, — пишет А.Ф. Белоусов в преамбуле к сборнику «Школьный быт и фольклор», — что следующий „стишок": „Детям страны подавая пример / Интеллигента топтал пионер/ Детский сандалик ударил в пенсне / Смерть диссидентам в советской стране!" — предназначен для взрослой аудитории» [Белоусов 1992: 4]. Действительно, здесь перед нами «чистый случай»: форма садистского стишка использована взрослым автором для создания своего, интеллигентского текста, который не имел никаких шансов попасть в широкую детскую аудиторию. У того стишка, который рассмотрен нами выше, такие шансы были, и они были реализованы: в нем нет специальных знаков интеллигентского дискурса, малопонятных обычному ребенку («пенсне», «диссидентам»), а главное — помимо «политического» смысла он обладает необходимым набором содержательных, стилистических и структурных особенностей, делающих его «нормальным», подходящим под жанровый стандарт текстом, а стало быть, и смешным для детей и подростков.

Другой пример начнем с цитаты из статьи М.Ю. Новицкой. Цитируя стишок:

Красная площадь, трибуны в цветах.

Маленький мальчик в зеленых штанах.

«Волга» проехала, шиной шурша.

Напрасно родители ждут малыша, —

исследовательница пишет: «Семидесятые годы, афганская война, перечеркнутые судьбы „маленьких мальчиков", росчерком старческой руки лишенные сыновей матери...» [Новицкая 1992: 118]. Интерпретация, возможно, несколько эмоционально перегруженная, но вполне закономерная, — если рассматривать данный текст с позиций интеллигентного взрослого человека эпохи перестройки. Автор процитированных строк воспринимает стишок исходя из идеологических и этических доминант породившего его (стишок) общественного сознания. На пер-

вый план выступает культурная семантика «черной „Волги"» — заметного образа в городском фольклоре застойного времени (ср.: «Черная „Волга"промчалась шурша...» (60)). Так, в 1980-е гг. имел активное хождение рассказ о том, как постовой милиционер решил интереса ради определить скорость проезжавшей правительственной «Волги» (ироническое «членовоз»), направил на нее дистанционный спидометр (так называемую «пушку») и в тот же момент был застрелен снайпером-охранником. В недрах именно этой, достаточно широкой и лишенной отчетливых социальных границ среды, несомненно, не только возникали, но в ней же в основном и бытовали стишки «с подтекстом». Так что же, собственно, делают такие тексты: «высмеивают то, что было особенно чуждым и враждебным для молодежи в официальной культуре» [Белоусов 1998: 548], или транслируют устоявшиеся стереотипы культуры неофициальной, альтернативной, интеллигентской, в лоне которой и формировалась в семидесятые годы породившая и исполнявшая их столичная интеллигентская молодежь?

Массовой детской аудитории подобные смыслы по большей части непонятны и безразличны, и она с легкостью отказывается от них в процессе варьирования текстов. Так, К.К. Немирович-Данченко приводит вариант текста про черную «Волгу», из которого исчезла сама «черная „Волга"»: «Быстро машина промчалась спеша» [Немирович-Данченко 1992: 135]. Выбыл политический подтекст, но сам стишок, точнее его комизм, в детско-подростковом восприятии ничего не потерял от этой замены.

Во многих «политических» садистских стишках еще более очевидна их вторичность по отношению к сюжетам других жанров городского фольклора эпохи застоя — фольклора по преимуществу молодежного. Яркий пример тому — группа стишков о неосторожном обращении с «пультом» (управления ядерным оружием) или «красной кнопкой» (запуска ядерных ракет):

Дочка полковника именем Надя

Красную кнопку нажала в Неваде.

С ревом из ямы взлетела махина...

Хорошей страной была Аргентина (21).

Все эти тексты суть не что иное, как переплавленные в жанровую форму садистского стишка сюжеты распространенных в то время анекдотов, неизменно начинающихся фразой разъяренного офицера: «Кто нажал на красную кнопку?!» или: «Кто кинул сапог на пульт?!» и т.п. Первичность анекдотов по отношению к соответствующим стишкам не вызывает сомнения. По сути дела, четверостишия (в частности, приведенное

выше) прямо отсылают к конкретным анекдотическим первоисточникам, ср., напр.: «Солдаты на пульте капусту рубили...» [Новицкая 1992: 116] и зачин анекдота: «Вбегает полковник к солдатам: „Кто рубил капусту на пульте?!"».

Другой известный «политический» стишок:

Дети играли в Сашу Ульянова:

Бросили бомбу в машину Романова (51) —

также вполне очевидно восходит к популярным среди ленинградцев в 1970-х — начале 1980-х гг. анекдотам и шуткам, обыгрывающим совпадение фамилии тогдашнего фактического градоначальника Григория Романова и последней царской династии.

Количество примеров можно было бы увеличить, однако и приведенного, на наш взгляд, достаточно, чтобы сделать вывод: садистские стишки с политическим подтекстом по большей части производны от прозаических фольклорных нарра-тивов (мемораты, анекдоты, слухи и толки) отчасти подросткового, отчасти взрослого городского репертуара. В предельном варианте садистский стишок сам превращается в своего рода стихотворный анекдот, жанр быстрого реагирования, предлагающий неожиданную версию «горячего» события в своем, «чернушном» формате. Так появляются тексты с нехарактерными финалами, привязывающими событие сюжета к нашумевшему факту действительности. Таков, например, построенный по известной анекдотической модели стишок о знаменитой авиакатастрофе:

Маленький мальчик по крыше гулял,

Маленький мальчик змея пускал.

Дернулась нитка. Заглох вдруг мотор.

Долго в футбол не играл «Пахтакор» (50),

а также некоторые другие, в основном достаточно поздние, тексты. Но их наличие не дает оснований говорить о злободневности или политической язвительности садистских стишков (см., напр.: [Трыкова 1997: 96]). Садистский стишок имеет дело с универсальными категориями и оперирует безликими героями и условными ситуациями, смещение же иронического акцента в сторону актуальной проблематики неизбежно влечет за собой размывание изначальной жанровой специфики.

Общим местом в интерпретациях садистского стишка является тезис о «пародийном использовании расхожих штампов — маркеров официозного высокого стиля: „Вот оно, подлое эхо войны!", „Девочка с солнечным именем Рита", „Алые галстуки в воздухе реют"» [Новицкая 1992: 103—104]. «Поэтика гротеска, — отмечает A.C. Мутина, — подразумевает противопостав-

ление вечно изменчивой жизни „омертвевшей" литературной форме, поэтому использование штампов советской печати, детской литературы столь популярно в стишках» [Мутина 2002: 21]. Пример такого снижающего противопоставления затертых клише официально-торжественного стиля приводит и комментирует Е.М. Неёлов. «Контраст высокого, или священного, и низкого, или кощунственного, — пишет он, — общий, отмечаемый всеми исследователями современного школьного фольклора принцип построения „садистских стишков":

Галстуки гордо реют над сквером!

Бомба попала в Дворец пионеров» [Неёлов 1996: 102].

По всей видимости, эффект контраста срабатывал и в восприятии вышеприведенного текста советскими подростками, дополняя комизм стишка: реющие (тем более «гордо реющие», подобно горьковскому буревестнику) галстуки — вполне узнаваемый штамп для школьника 70-80-х гг. При этом в абсолютном большинстве текстов нет и намека на подобное идеологическое кощунство, однако это ничуть не делает их менее смешными и популярными, поскольку эффект контраста, действительно определяющий для поэтики жанра, работает в них, так сказать, на основном тематическом материале: жизнь/ смерть, здоровье/увечье, телесная целостность/расчлененность. Ближайший пример — текст, сходный с приведенным выше и по сюжету, и по построению:

Голые бабы по небу летят.

В баню попал реактивный снаряд (87).

Кажется, в голых бабах, летящих по небу, довольно трудно найти что-то идеологически «высокое или священное».

Разберем еще один случай контрастного совмещения «низкого» и «высокого» в садистском стишке:

Маленький мальчик рыбку ловил,

Сзади к нему подплывал крокодил.

Долго кряхтел крокодил-старичок —

В жопе застрял пионерский значок (93 (А).

Последняя строка этого текста обладала, по-видимому, внятным для пионерской аудитории «кощунственным» смыслом. Не случайно ведь пионерский значок застревает не где-нибудь, а «в жопе» у хищника. Для детей этот вариант предпочтительней другого («в горле»): так смешнее, так, если угодно, и «кощунственнее» — а потому, опять же, смешнее. Сходным образом, на совмещении в одном контексте скабрезно-низкого и торжественно-высокого, выстраивается и текст известного дополнения к стишку «Косточки вместе, звездочки в ряд. / Трамвай переехал отряд октябрят» (74):

Сиська налево, сиська направо: С ними погибла вожатая Клава.

Однако при интерпретации этих и сходных случаев надо учитывать и тот факт, что употребление слов, называющих разного рода «непристойные» реалии, то есть тоже связанных с представлением об альтернативности, запрещенности, является в детском фольклоре самодостаточным фактором создания смехового эффекта. Произнесенная или написанная скабрезность как таковая смешна ребенку-подростку в любом, а отнюдь не только в «высоком» контексте. И садистские стишки здесь не исключение: «жоп», «сисек» и т.п. в них — и в первую очередь, разумеется, в вариантах подросткового бытования — предостаточно и по сумме даже известных только нам версий значительно больше, чем «пионеров», «галстуков» и «вожатых»: «Папины яйца стекли в сапоги», «Дедовы яйца летят в потолок», «Маша нагнулась — в жопе топор», «Клитор дрочила куском динамита», «Жопу нашли на улице Салова», «Кто-то в буханке полсиськи нашел» и т.д., и т.п.

Кстати, место непристойного и сатирического в жанровом арсенале художественных средств создания комического эффекта приблизительно одинаково: это место второстепенное. Как без одного, так и без другого подростковый садистский стишок легко обходится, отнюдь не из цензурных соображений заменяя «черную „Волгу"» на «машину», а «яйца» на «мозги» или «уши».

Еще один известный механизм сатирического противостояния официозу — снижение героического образа. В садистском стишке можно найти целый ряд упоминаний различных персонажей советского пантеона. При этом очевиден и четкий принцип отбора: в стишок попадают имена тех героев, память о которых увековечена в массовом сознании — исключительно или в частности — в картинах их гибели. Это объясняет странный, на первый взгляд, ряд, состоящий из Чапаева, Гастелло и Павлика Морозова:

Маленький мальчик по речке плывет, Дедушка Сидор навел пулемет. К небу взметнулся мальчишеский крик. «Тоже Чапаев!» — хихикнул старик (94);

Дети на крыше играли в Гастелло: Лихо летело горящее тело (43);

На полу лежит мальчишка, Весь от крови розовый. Это папа с ним играл В Павлика Морозова (31).

Однако иронически сниженное обыгрывание священных имен и связанных с ними героических мотивов не является ни самоцелью, ни элементом жанровой специфики садистского стишка. Сюжет с Чапаевым напоминает анекдот о приглашенном на встречу со школьниками дедушке, рассказ которого о том, как он «Чапая видел» заканчивается словами: «Смотрю — плывет; ну, я прицелился хорошенько...» Место Гастелло легко занимает другой «летающий» персонаж:

Маленький мальчик на крышу залез,

Крикнул: «Я Карлсон!» — и быстро исчез.

Теплая кровь по асфальту течет...

Видно, в моторчике был недочет (49).

Кроме того, в другом случае упоминания этого героического имени налицо самостоятельный сюжет, реализуемый в первом двустишье, к которому в других вариантах присоединяются другие концовки-пуанты:

Маленький мальчик на лифте катался.

Все хорошо. Только трос оборвался.

В шахте нашли обгоревшее тело...

Все вспоминали про подвиг Гастелло (42 (Б)) —

ср. окончание варианта 42 (А):

Роется мама в куче костей:

«Где же кроссовки за сорок рублей?»

Катрен о Павлике Морозове совпадает с жанровым каноном садистского стишка по тематике и присутствию мотива «...играли в...», но метрически восходит к частушке — не исключено, что возник этот текст независимо от стишков, к числу которых впоследствии был «приписан» традицией (как произошло и со многими другими произведениями). Вообще включение героического имени в «садистский» контекст — прием, характерный для подросткового фольклора. Можно, например, вспомнить известную в школьной и студенческой среде переделку фрагмента песни, обыгрывающую еще одну героическую смерть из советского мартиролога:

Бьется в тесной печурке Лазо.

На поленьях глаза, как слеза...

Итак, эффект дискредитации официального текста, достигаемый посредством наложения знаков разного ряда, для садистского стишка в подростковой среде возможен, естествен, но необязателен. Этому есть и свое объяснение. Во-первых, эту функцию успешно исполняют другие, можно сказать «специализированные» жанры школьного фольклора: в первую очередь переделки произведений программной классики, пародийные и бурлескные тексты (см. об этом: [Лурье 1992; Тры-

кова 1997: 119-125; Лурье 1998: 431-436]), а также, в меньшей степени, анекдоты о разного рода «великих людях»: Пушкине, Чапаеве, Ленине и т.п. Во-вторых, для фольклора, как и для всякого «низового» творчества, вообще характерно отталкивание от «высокой» культуры. Подростковый фольклор в этом отношении не составляет исключения, а, наоборот, лишь иллюстрирует общую закономерность. И садистский стишок полемичен ровно настолько, насколько весь детский фольклор полемичен и альтернативен по отношению ко взрослой культуре.

3.

Если согласиться с логикой наших рассуждений, «в сухом остатке» жанровой содержательной специфики садистского стишка оказывается его основная, собственно «садистская» тематика и связанная с ней система образов, мотивов, сюжетов. Однако и здесь все не так однозначно. Дело в том, что садистские стишки и в этом отношении не проявляют никакой исключительности в контексте детской устной традиции. Стала ли «садистская» линия в детском фольклоре столь актуальна и продуктивна только в застойную эпоху, и если да, то с чем это связано? Для ответа на этот вопрос требуется большой сравнительный материал. Но факт остается фактом: к моменту начала массовой фиксации детского и школьного фольклора (середина 1980-х гг.) традиция располагала уже достаточно представительным корпусом текстов, муссирующих мотивы смерти, убийства, уничтожения, разрушения телесности. В жанровом отношении эти тексты различны. Приведем несколько фрагментов из разных записей переделки популярной детской песенки «Вместе весело шагать...»:

Припев:

Вместе весело шагать по болотам, с пулеметом, да по зеленым

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

И деревни поджигать лучше ротой,

а лучше целым

батальоном.

Вместе весело шагать по газонам, по цветочкам, да по зеленым

И девчонок поливать ацетоном,

ацетоном,

ацетоном (50 В)1;

1 Здесь и далее тексты переделок, кроме специально оговоренных случаев, приводятся по [Лурье 1998], в скобках указывается номер текста в публикации.

Вариант строки в припеве:

Черепушки пробивать лучше ломом (примеч. к 50 А);

Куплет:

Раз бутылка, два бутылка — будет пьяница,

Раз кулак, два кулак — и он валяется,

Раз лопатка, два лопатка — ямка роется,

Раз дощечка, два дощечка — гробик строится (50 А).

В данной переделке довольно много на разных уровнях сходного с садистским стишком: сюжет уничтожения целого селения (вплоть до детального совпадения «деревни» и «пулемета»); конкретные и изощренные способы истязания, умерщвления (пробивать ломом черепушки; поливать девчонок ацетоном); диссонанс жестокого содержания и оптимистической интонации (вместе весело шагать...); контрастирующий с цинизмом описываемых действий лексический инфантилизм, выражаемый концентрацией слов с уменьшительными суффиксами (ямка, гробик, лопатка, дощечка, цветочки). Все это известные и описанные в научной литературе черты функциональной поэтики садистского стишка.

В другой переделке, уже в 1980-е гг. бытовавшей в школьной среде в качестве самостоятельной песни, встречаем знакомый садистскому стишку образ жутковатого одиночки-карателя, планомерно и спокойно уничтожающего все на своем пути при помощи различных видов оружия:

На меня надвигаются восемь пьяных ребят, Ну и пусть надвигаются, у меня автомат. Нажимаю на кнопочку — восемь трупов лежат. Эх, выпью я стопочку за погибших ребят. На меня надвигается по реке пароход. Ну и пусть надвигается, у меня огнемет. Нажимаю на кнопочку — пароход весь в огне. Эх, выпью я стопочку за погибших в огне. На меня надвигается по дороге КАМАЗ. Ну и пусть надвигается, у меня есть фугас. Нажимаю на кнопочку — и КАМАЗ на куски. Эх, выпью я стопочку за КАМАЗа куски (34 А).

Очевидную параллель этому тексту составляет цикл двустиший о маленьком мальчике, нашедшем пистолет, пулемет, огнемет, динамит, «Мессершмит», «Першинг-2» и т.д. Примерно такое же «веселое чудовище», лихо расправляющееся со всяким противодействующим ему лицом или объектом, — лирический герой другой переделки, построенной, по сути, по той же модели:

Мне кричит милитон: «Заплатите штраф!»

Я ему заплатил — вон лежит в кустах.

А другой милитон вытащил наган.

Я ему каратэ — ах ты хулиган.

А другой милитон палочкой грозит.

Я ему кирпичом — ах ты, паразит.

А другой милитон в броневик залез,

Я ему — сто гранат — броневик исчез (37 Г).

Вообще, идея деструкции — одна из основных, организующих для детско-подростковой фольклорной смеховой поэзии, и в этом смысле рассматриваемая традиция несет в себе известный заряд альтернативности. В частности, деструктивность реализуется в мотивах и образах гибели/убийства (уничтожения), мучения/истязания, в картинах расчлененного тела и т.п., рассышанныгх по многим текстам переделок. Не будем вдаваться в психологические и культурологические объяснения этого феномена, ограничимся констатацией указанной особенности. Начиная от самых ранних по возрасту бытования текстов с их инфантильной жестокостью, весь детский фольклор эпохи застоя буквально пронизан потасовками, ударами каратэ, взрывами, расстрелами, поджогами: «Шапокляк повисла на суку», «Чебурашка плавает в пруду», «от улыбки лопнул бегемот», «темный лес спалили дикари», «еще одна минуточка и елочка взлетит», «Чунга-Чанга, в жопе динамит, Чунга-Чанга, он уже горит», «с днем расстрела поздравит и, наверно, оставит мне свинцовую пулю во лбу», «как шарахнет, как бабахнет — весь СДв гробу», «Кия!!!Кия!!!Кузнечик безхуя», и т.д., и т.п. Можно составить целый реестр орудий уничтожения, находящихся на вооружении у детской фольклорной традиции, из которых наиболее популярны пистолет, пулемет, динамит.

Характерный для садистского стишка нарочитый, шокирующий «анатомизм» образов («синие кишки на оси мотая», «ее голубые глаза на сосне», «быстро обуглились детские кости», «с лязгом железо в мясо вошло» и т.п.) обильно представлен и в других текстах школьного фольклора, содержательной доминантой которых является смакование физиологических деталей, рассчитанное на реакцию отвращения. Это и чрезвычайно популярная в среде младших подростков переделка песни «Зима», содержащая, в частности, такие строки:

Потолок весь в крови, Дверь шатается, За шершавой стеной Труп валяется Как пойдешь за порог — Всюду кости, А из окон скелет Лезет в гости (33),

не менее известное стихотворение:

Как приятно утром рано

Сесть на краешек дивана,

Кожу с черепа сдирать

И жевать, жевать, жевать,

Теплым гноем запивать

И хрустящею болячкою закусывать1, —

и ряд других текстов.

Тяготение к тематике разрушения, переполняющей произведения детского и подросткового фольклора, особенно хорошо заметно по текстам пародического характера: на месте элементов оригинального текста в фольклорной его интерпретации оказывается если уж не скабрезность, то непременно жестокость или отвратительный физиологизм.

4.

Таким образом, мы вплотную подошли к еще одному (помимо двойственной социовозрастной ориентированности) важнейшему фактору, определяющему специфику садистского стишка. Мы имеем в виду, как ни парадоксально это звучит по отношению к столь своеобразному материалу, идейно-тематическую вторичность этого жанра по отношению к другим формам школьного и молодежного фольклора, на фоне которого он возник и развивался. Стишки, как известно, появились достаточно поздно, в конце 1970-х гг., в то время как анекдоты, переделки, песни, частушки — и целые жанры, и некоторые отдельные тексты — насчитывали уже не одно десятилетие своего бытования в подростковой среде. Новый жанр взрастал на хорошо подготовленной почве и постоянно находился в поле влияния современной ему фольклорной традиции.

В последующие годы взаимодействие садистского стишка, стремительно увеличивавшего состав текстов и набиравшего обороты популярности, с другими жанрами школьного фольклора проявлялось по-разному. На уровне текстопорождения,

Записано от Нади Миргородской 1983 г.р. в Петербурге в 1997 г.

1

помимо рассмотренного выше влияния иножанровых образцов на формирование стишков, можно, по-видимому, говорить и о встречном процессе: резко возросшая в связи с распространением стишков популярность «садистской» темы вызвала целую волну подростковой фольклорной поэзии соответствующего содержания1. Прежде всего это четверостишия частушечных размеров:

Дети в мафию играли: Школу бомбою взорвали, Физрука повесили...

Очень было весело! [Трыкова 1997: 96].

Впрочем, эту тенденцию не стоит абсолютизировать, приписывая садистскому стишку инициальную роль в возникновении всех текстов и жанровых разновидностей школьного фольклора, основанных на «чернушной» тематике и эстетике. Как уже было сказано, нарочитый «цинизм» и пристрастие к тематике насилия, смерти, увечья и т.п. — общее свойство юмористического детского фольклора последней четверти XX в. В частности, более чем сомнительно, что анекдоты типа «Заме-

Влияние садистского стишка на массовую подростковую поэзию, о котором не раз писали фольклористы, продолжает сказываться и по сей день, когда популярность самих стишков уменьшилась. Причем влияние это проявляется не только в произведениях фольклорного бытования, но и в разовых текстах коллективного творчества. Приведем стихотворение, сочиненное в 2002 г. восьмиклассниками одной из петербургских школ (текст приводится с сохранением пунктуации и графики оригинала):

Из коллекции «Про Валеру» «Смерть Валеры»

Как-то раз усоп Валера И возрадовался мир В унитазе его тело Кто-то добрый утопил На могиле у Валеры Долго ржал веселый Стас Написал он на Валере: «Это просто пи%*?ас» А потом пришел Ильдар, Долго гробик он пинал Тело он потом достал И узлом морским связал Ну, потом пришла и Ксюша, Оторвала трупу уши Оторвала ногу, глаз Остальное вырвал Стас В некрологе написали: «Мы давно такого ждали, Мы давно хотели чтоб Поскорее он усоп».

Вполне очевидно, что авторы этого жестокого опуса не ориентировались на ритмику и стилистику садистского стишка. И тем не менее следы влияния этого жанра вполне очевидны и достаточно многочисленны: это и дважды повторенное «Долго...» при указании на последствия смерти героя, и строки «В унитазе его тело / Кто-то добрый утопил» — ср.: «Добрая тетя нажала педаль — / Мальчик унесся в вонючую даль», и мотив деформации тела («И узлом морским связал»).

чание ребенку» («Машенька, не ешь немытые фрукты! И вообще отойди от помойки!»), анекдоты, построенные на звукоподражании («Папочка, не включай пилу, я на ней сижу-жу-жу-жу!») и каламбуристические анекдоты о Штирлице («Штирлиц шел по Блюменштрассе, остановился и поднял глаза. Это были глаза профессора Плейшнера») возникли, как полагает М.Ю. Новицкая, под непосредственным влиянием стишков (см.: [Новицкая 1992: 119]).

Так или иначе, «садистская» тематика в сознании носителей традиции и «сторонних наблюдателей» (в частности, педагогов, журналистов и исследователей) прочно закрепилась за одним жанром. Это не могло не отразиться на жанровом поле школьного фольклора, в частности привело к тому, что в качестве садистских стишков дети стали исполнять и называть (в особенности при записи или самозаписи по просьбе собирателей) наряду с ними любые короткие поэтические формы соответствующей тематики. Циклы стишков, подобно магниту, притягивали к себе инометрические тексты-спутники (как более старые, так и возникшие под влиянием стишков), на которые автоматически распространялся жанровый «бренд» стишка. Так произошло и с песенным припевом, «превратившимся» в стишок «Недолго мучилась старушка / В высоковольтных проводах...», и со знаменитым григорьевским «электриком Петровым» (см. об этом: [Белоусов 1999]), и с целым рядом других текстов. По свидетельству О.Ю. Трыковой, например, в качестве садистского стишка дети исполняли «подходящий» фрагмент песни «На палубе матросы...»:

Я мать свою зарезал,

Отца я зарубил,

Сестренку-гимназистку

В помойке утопил [Трыкова 1997: 96].

Подобное жанровое переосмысление произошло и со многими произведениями, более близкими к садистским стишкам по времени происхождения. Все это неизбежно приводило к размыванию изначально чрезвычайно четких жанровых границ.

Характерно, что вслед за носителями и большинство исследователей уверенно и не оговариваясь включают вполне самостоятельные и различные в формальном и генетическом отношении тексты в область садистского стишка лишь на основании единства исполнения, а порой и не имея таких данных — просто «своей волей», ориентируясь на сходство тематики и топики. Так, О.Ю. Трыкова в числе садистских стишков разбирает тексты известных переделок, например:

Тихо плещется вода

В стенках унитаза —

Вспоминайте иногда

Васю-водолаза!

Далее исследовательница делает вывод: «Как это обычно бывает в переделках-пародиях, „садистский стишок "сохраняет первую строчку источника, делая текст узнаваемым, а также его ритм, размер, отдельные выражения. Содержание же вкладывается прямо противоположное, сниженно-комическое, с явной примесью „черного юмора"» [Трыкова 1997: 99]. Все сказанное, за исключением пассажа о «примеси „черного юмора"», действительно имеет отношение к пародическим текстам, но никак не к садистскому стишку. Наличие же рифмы «водолаза — унитаза», встречающейся в известном садистском стишке («Маленький мальчик играл в водолаза: / Смело спускался на дно унитаза...») указывает не на жанровую принадлежность приведенной переделки, а лишь на то, что тексты различных жанров школьного фольклора зачастую используют единый набор мотивов и художественных средств, что иногда может служить причиной путаницы в жанровой идентификации.

Е.М. Неёлов рассматривает в качестве садистского стишка известную переделку:

Наша Таня громко плачет,

По головке скачет мячик.

Это выдумка отца:

Мячик сделан из свинца [Неёлов 1996: 101], —

а М.Ю. Новицкая приводит пример стишка, сюжет которого уложен «не в стандартную четырехстопную дактилическую схему, а в родственные, частушечные ритмы:

Вкусно пахнет свежим мясом

У костра на вертеле.

Хороша была Наташа,

Лучше всех была в селе» [Новицкая 1992: 117].

Словосочетание «свежее мясо» встречается в одном из садистских стишков:

Дети в подвале в индейцев играли:

Копья, ножи, томагавки метали.

Не повезло первокласснику Стасу:

Кошки всю ночь ели свежее мясо (37).

Кроме того, оба приведенных текста-переделки (особенно стишок про Наташу, литературный источник которого едва ли известен подросткам) благодаря соответствию поэтического размера могут восприниматься как частушки, а именно эта ритмическая модель по ряду причин действительно оказалась наиболее продуктивной для создания тематических аналогов и потому настойчиво претендует на равноправие с канониче-

ской формой стишка. Однако те же частушки или, скажем, жестокие романсы, включенные той или иной локальной традицией в состав песен, регулярно исполняемых на свадьбах, правомерно рассматривать в качестве свадебных песен лишь в контексте обряда, тогда как вне этого контекста — как тексты — они остаются частушками или жестокими романсами, и едва ли имеет смысл судить о специфических чертах поэтики свадебной песни, не делая различия между исконными и пришлыми произведениями.

5.

Мы не случайно так подробно остановились на проблеме жанровых границ. В конечном итоге, вопрос в том, считать или не считать приведенные выше и подобные им тексты-спутники полноценными единицами жанра, «включать» ли их в корпус собственно садистских стишков либо же объявить какими-нибудь «квазистишками» — этот вопрос можно было бы отнести к области научной казуистики. Для нас в данном случае он является принципиальным лишь постольку, поскольку речь идет о факторах жанровой специфики. А исключительное своеобразие садистских стишков, наш взгляд, обеспечивается в первую очередь не чем иным, как устойчивой совокупностью реализуемых в них определенных художественных принципов, параметров и приемов, которые в большинстве своем разрозненно отмечались исследователями, но до сих пор практически не рассматривались в комплексе1. Мы имеем в виду такие, в частности, особенности поэтики жанра, как стремление к лаконизму и формульности, соблюдение комиксного принципа смены изобразительных планов, устойчивость в использовании метонимического способа изображения смерти, ограниченность набора сюжетных мотивов и элементов топики, заданность и немногочисленность структурно-композиционных схем и ряд других показателей. Отдельно отметим, что далеко не последнюю роль среди особенностей художественной структуры стишков играет и четкая выдержанность формально-поэтических показателей — единство размера, соблюдение рифмовки, единообразие синтаксических конструкций.

На наш взгляд, и та колоссальная популярность, которая выпала на долю этого фольклорного жанра, и его поистине

Как правило, авторы, отдавая должное анализу языка стишков, формально-поэтического строя текстов, композиционных моделей и прочих элементов поэтики жанра, а также психологическим мотивациям его функционирования в детской среде, в основном все же уделяют внимание содержательной составляющей садистских стишков. Единственная на сегодняшний день попытка последовательного структурного анализа стишков, не сбивающегося на выявление идеологических доминант, поиск интертекстуальных связей, социально-психологические интерпретации и проч., была предпринята А. Лысковым [Лысков 2003].

фантастическая продуктивность обусловлены в наибольшей мере не «контрпропагандистской» или «остросатирической» направленностью стишков, не психологическими потребностями переходного возраста, которым удовлетворяют эти жестокие и смешные миниатюры, а «прекрасной ясностью» его поэтической системы. Косвенным свидетельством тому является огромное количество отдельных текстов и целых циклов четверостиший, сочиненных по образу и подобию садистских стишков на злободневные темы и использующихся в самодеятельности или имеющих узколокальное хождение, в студенческих и, что еще более показательно, в школьных компаниях. Эти фантазии на тему садистского стишка представляют различные уровни использования материала традиции: от простой переделки известных стишков до сочинения полностью оригинальных текстов со строгим (хотя, надо полагать, интуитивным) соблюдением всех законов жанра. Такие, например, садистские стишки о старших коллегах были сочинены молодыми преподавателями одного из петербургских гуманитарных вузов в середине девяностых годов:

Как-то Семенова по лесу шла Тихо в избушку лесную зашла. Долго потом вспоминал людоед Рыжую даму бальзаковских лет!

Как-то пошел Бородин на охоту, В тумане блуждая, вышел к болоту. Эх, не успел он в манок подудеть: Слишком был голоден старый медведь!

В другом университете в 1990 г. в студенческой компании существовал целый цикл подобных текстов; приведем в пример стишок о преподавателе, читавшем курс фольклора:

Доцент Аникеев курил под сосной, Вышел из чащи Хозяин Лесной, Тихо свое заклинанье изрек... На кафедре жив еще умный хорек.

О.Ю. Трыкова приводит аналогичный школьный стишок:

«Ребята по школе катали покрышки — Зверски задавлен был физик Кубышкин

(пояснение 12-летней исполнительницы: „В нашей школе был такой учитель")» [Трыкова 1997: 98].

Примеры подобного использования формы садистского стишка можно было бы умножить. В отличие от фиксации бытования новых устойчивых сюжетов и вариантов стишков, эти факты лишний раз свидетельствуют не столько о живучести садистского стишка в фольклорной традиции, сколько о силе

жанровой инерции. Вобрав в себя ряд общих мест, тематических универсалий, смеховых приемов, содержательных мотивов детского и взрослого фольклора позднесоветской эпохи, садистский стишок создал оригинальную жанровую модель — модель чрезвычайно компактную, интонационно емкую, формально стабильную и вместе с тем прозрачную, а потому чрезвычайно привлекательную и удобную для конструирования новых и новых текстов. Изучение морфологии садистского стишка, описание систематических закономерностей сочетаемости и взаимодействия элементов текстовой структуры, как нам представляется, — наиболее актуальное и перспективное направление предстоящих исследований этого жанра, одного из самых ярких порождений городской фольклорной традиции XX столетия.

Библиография

БелоусовА.Ф. От составителя // Школьный быт и фольклор: Учебный материал по русскому фольклору / Сост. А.Ф. Белоусов. Таллинн, 1992. Ч. 1. С. 3-4. [Белоусов 1998] «Садистские стишки» / Предисловие и публикация А.Ф. Белоусова // Русский школьный фольклор. От «вызываний» Пиковой дамы до семейных рассказов / Сост. А.Ф. Белоусов. М., 1998. С. 545-577. Белоусов А.Ф. Фольклорная судьба «электрика Петрова» // Studia métrica et poética: Сб. ст. памяти П.А. Руднева / Сост. А.К. Бай-бурин, А.Ф. Белоусов. СПб, 1999. С. 304-308. Власова А.А. Жанровый инвариант и его модификации в фольклоре и литературе (на материале «садистских стишков»): Автореф. ... канд. филол. наук. Тверь, 2006. Кучегура Л.В. Специфика смеха в современном детском стихотворном фольклоре: Автореф. . канд. филол. наук. Челябинск, 2000.

Лойтер С.М., Неёлов Е.М. Современный школьный фольклор: Пособие-хрестоматия. Петрозаводск, 1995. Лурье М.Л. О школьной скабрезной поэзии // Школьный быт и фольклор: Учебный материал по русскому фольклору / Сост. А.Ф. Белоусов. Таллинн, 1992. Ч. 1. С. 151-161. [Лурье 1998] Пародийная поэзия школьников / Предисловие и публикация М.Л. Лурье // Русский школьный фольклор. От «вызываний» Пиковой дамы до семейных рассказов / Сост. А.Ф. Белоусов. М., 1998. С. 430-518. Лысков А. О систематизации «садистских стишков» // Парадигмы: Сб. статей молодых филологов / Отв. Ред. Ю.В. Доманский. Тверь, 2003. С. 83-92. Мутина А.С. Жанры современного русского детского фольклора на территории Удмуртии: Автореф. ... канд. филол. наук. Ижевск, 2002.

Мутина А.С. «Катится изюминка...»: Современный русский детский фольклор Удмуртии. Ижевск, 2005.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Неёлов Е.М. Черный юмор «садистских стишков»: детский бунт кромешного мира // Мир детства и традиционная культура: Сб. науч. трудов и материалов / Сост. И.Е. Герасимова. М., 1996. С. 100-104.

Немирович-Данченко К.К. Наблюдения над структурой «садистских стишков» // Школьный быт и фольклор: Учебный материал по русскому фольклору / Сост. А.Ф. Белоусов. Таллинн, 1992. Ч. 1. С. 124-137.

Новицкая М.Ю., Райкова И.Н. Детский фольклор и мир детства // Детский фольклор / Сост. М.Ю. Новицкая, И.Н. Райкова. М., 2002. С. 5-53. («Библиотека русского фольклора».)

Новицкая М.Ю. Формы иронической поэзии в современной детской фольклорной традиции // Школьный быт и фольклор: Учебный материал по русскому фольклору / Сост. А.Ф. Белоусов. Таллинн, 1992. Ч. 1. С. 100-123.

«Садистские стишки». (Из коллекций А.Ф. Белоусова, К.К. Немировича-Данченко и А.Л. Топоркова) // Школьный быт и фольклор: Учебный материал по русскому фольклору / Сост. А.Ф. Белоусов. Таллинн, 1992. Ч. 1. С. 138-150.

Трыкова О.Ю. Современный детский фольклор и его взаимодействие с художественной литературой. Ярославль, 1997.

Чередникова М.П. «Маленький мальчик» в контексте нового мифа // Мир детства и традиционная культура: Сб. науч. трудов и материалов / Сост. С. Г. Айвазян. М., 1995. С. 60-72.

Райкова И.Н. Современная ироническая поэзия детей и подростков (записи конца XX — начала XXI вв.) // Актуальные проблемы полевой фольклористики. М., 2004. Вып. 3. С. 248-255.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.