Научная статья на тему 'Риторическая система соцреализма и советская поэзия'

Риторическая система соцреализма и советская поэзия Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
529
106
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СОЦРЕАЛИЗМ / РИТОРИКА / ЭТОС / ПАФОС / ОФИЦИОЛЕКТ / ДЕИНДИВИДУАЛИЗАЦИЯ / "НОВОЯЗ" / SOCIALIST REALISM / RHETORICS / ETHOS / PATHOS / "OFICIOLECT" / DE-INDIVIDUALISATION / "NEWSPEAK"

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Громатикополо Дина Савельевна

Целью статьи является общая характеристика риторической системы соцреализма применительно к «массовой » поэзии советской эпохи. Задача риторической советской культуры, нагруженной пропагандистским и воспитательным заданием, нормированной по образцам (клишированной), предложить человеку абсолютные ценности, а задача человека усвоить их. Словесность предстает обязательной манифестацией неразличимости «я» и «мы»; читатель и писатель люди одного социального и ментального типа, различающиеся только местом в общей иерархии. Такая «однородность», сопряженная с «конвейерным» производством писателей, приводит к многочисленным словесным курьезам, объяснимым самой сутью тоталитарной риторики и лежащим в ее фундаменте «новоязом ». В деиндивидуализированной советской поэзии на первый план нередко выходит сама риторическая система, отсюда и массовая способность советских поэтов становиться графоманами: происходит «поглощение» поэтической задачи и самого автора официолектом.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Socialist Realism rhetoric system and Soviet poetry

The aim of this article is to show the full range of characteristics of Socialist Realism’s rhetoric system which is applied to “mass” poetry of Soviet era. The goal of the rhetoric Soviet culture, filled with propaganda and educative purpose, standardised on samples (cliche) is to demonstrate each person the absolute values and to show society how to cope and live with them. Literature withholds obligatory manifestation not to differentiate “I” and “we”; the reader and the writer are people of one social and mental group, varying only by a place in the general hierarchy. Such “homogeneity” aligned with “line-production” of writers lead to multiple verbal confusions, explainable by the very essence of dystopian rhetorics and it’s fundamental (“Newspeak”). In the de-individualised Soviet poetry, often rhetoric system itself comes to the fore, hence the mass force for Soviet poets to become graphomaniacs: when “oficiolect” (the official Soviet journalistic discourse) “swallows” poetic purpose and the author’s identity.

Текст научной работы на тему «Риторическая система соцреализма и советская поэзия»

УДК 821.161.1.09"20"

Громатикополо Дина Савельевна

Ивановский государственный университет kopolo@yandex.ru

РИТОРИЧЕСКАЯ СИСТЕМА СОЦРЕАЛИЗМА И СОВЕТСКАЯ ПОЭЗИЯ

Целью статьи является общая характеристика риторической системы соцреализма применительно к «массовой» поэзии советской эпохи. Задача риторической советской культуры, нагруженной пропагандистским и воспитательным заданием, нормированной по образцам (клишированной), - предложить человеку абсолютные ценности, а задача человека - усвоить их. Словесность предстает обязательной манифестацией неразличимости «я» и «мы»; читатель и писатель - люди одного социального и ментального типа, различающиеся только местом в общей иерархии. Такая «однородность», сопряженная с «конвейерным» производством писателей, приводит к многочисленным словесным курьезам, объяснимым самой сутью тоталитарной риторики и лежащим в ее фундаменте «новоязом». В деиндивидуализированной советской поэзии на первый план нередко выходит сама риторическая система, отсюда и массовая способность советских поэтов становиться графоманами: происходит «поглощение» поэтической задачи и самого автора официолектом.

Ключевые слова: соцреализм, риторика, этос, пафос, официолект, деиндивидуализация, «новояз».

При всех длящихся десятилетия спорах о сути соцреализма и истинной природе советской литературы некоторые общие представления не вызывают серьезных возражений. Речь идет об особой не только идеологической, но и лингвориторической литературной модели, ориентированной на массовый вкус, нагруженной пропагандистским и воспитательным заданием, нормированной по образцам (клишированной): «Это позволяет анализировать данные тексты с точки зрения и поэтики, и риторики, рассматривая их в аспектах этоса, пафоса и логоса, выводя содержательные и формально-языковые черты из системы топосов как морально-идеологических и логико-смысловых моделей» [9, с. 8]. Исследователи примерно сходятся в перечне основных идейно-художественных принципов социалистического искусства как органического целого: партийность, превосходство, его исключительность и непревзойденность, монументализм, мифологизм, оптимизм, «новый гуманизм», «борьбизм», художественное переконструирование жизни, прагматизм, массовость, тематическая ограниченность [12, с. 12]. Соцреализм за последние десятилетия становился предметом изучения с самых разных сторон: общих культурных и эстетических особенностей [5; 10], мифологии и типологии соцреалистическо-го героя [6; 10], риторики советского ритуала [1], социокультурных пространств, повседневности и т. д. [см. обзор в: 7].

Разговор о соцреализме легко переводится в социологический план: «...произведения социалистического реализма следует трактовать как источник образцов для социализации, как средство коллективной терапии. <...> Речь должна идти об образцах для групп и сообществ, о новых нормах и моделях коммуникации. <...> Контекстом для развития социалистического реализма был процесс сталинской модернизации, перехода масс населения к городскому образу жизни» [11, с. 209]. Советский человек (и писатель, и читатель) предстает как особый цивилизационный тип, возник-

ший в стране, где не были развиты буржуазные отношения, где и пришедшая к власти радикальная интеллигенция, и советская номенклатура исповедовали антииндивидуализм; можно указать и на специфический быт перенаселенной коммунальной квартиры, уничтожающий приватное, интимное начало жизни (гротескность коммуналки и ее «населения» стала предметом литературы еще в 1920-е годы - см. рассказ М. Зощенко «Нервные люди») и т. д.

Возможно, наиболее серьезный аргумент здесь - это деиндивидуализация судьбы. Советский человек, как и средневековый, убежден (пропагандой), что его жизнь имеет смысл прежде всего в связи с великой борьбой за освобождение человечества. Судьба не индивидуальна, и наиболее достойный с общественной точки зрения вариант ее - построение по какому-либо чаще всего героически-жертвенному образцу; ранний (и высокохудожественный) пример этого создал еще В. Маяковский («Встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте» [17, с. 164]). Отсюда и галерея героев-образцов для каждого возраста и социального слоя (пионер Павлик Морозов, комсомолец Павел Корчагин, шахтер Алексей Стаханов, трактористка Паша Ангелина, полярник Иван Папанин, летчик Валерий Чкалов и пр.).

Литературе в процессе превращения приватного «я» в публичное «мы» отводилась особая роль: вместе с журналистикой она «отвечала» за идеологически выверенный словесный образ времени, мира и человека, по сути дела, за саму «правильную» картину мира, а власть, прежде всего через многочисленные постановления и выступления, адресовала и той и другой одинаковые требования [15, с. 36]. Широко понимаемая официальная (а другой в сталинские годы практически не было) словесность была не просто средством пропаганды или орудием «переделки», но обязательной манифестацией неразличимости «я» и «мы». Е. Добренко, используя мысль Э. Надточия о том, что письмо соцреализма устроено как машина кодирования потока желаний

© Громатикополо Д.С., 2017

Вестник КГУ ^ № 3. 2017

139

массы, указывает: это желания приобрести сверхплотность, растворить индивидуальные конфигурации тел в тотальном равенстве элементов единого сверхтела («Хочу позабыть свое имя и звание - на номер, на литер, на кличку сменить»), расти, вечно повторяясь в каждой новой единице, остановить время (потому что «с каждым днем все радостнее жить»), упоение собственной неповторимостью («Я другой такой страны не знаю...») и пр. Этот тип сознания продуцирует бинарную политическую мифологию (свой - враг, и т. п.) [8, с. 39].

И читатель, и писатель в массе своей - «свежие люди», только что покинувшие крестьянскую или мещанскую среду: «...авторы владеют нормативным языком, языковой нормой, но в то же время ощущается, что он нов для них, что они только недавно выучились...» [11, с. 215]. Нормативность как казенность речи, невозможность индивидуального стиля в силу «необретенной субъектности» -принципиальное соображение, так как низводит типичного советского писателя до хорошо (или не очень) владеющего слогом чиновника на государственной службе: ничего личного в документообороте быть не должно, а сам писатель-чиновник, как правило, не сознает степени дискредитации искусства в своей работе (см. коллективный образ МАССОЛИТа в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», когда даже в момент прозрения своей бездарности и продажности поэт Рюхин не в состоянии понять, чем же он радикально отличается от Пушкина).

Еще А. Синявский в статье о романе «Мать» отметил, что когда Горький принимается за «социальную педагогику», то «становится непомерно идеологичен и назойливо рационален, рассудочен», - и далее показал, как с помощью реалистических деталей делается попытка оживить «риторический спектакль», в котором герои все время ораторствуют, убеждая друг друга в правоте революционного дела [22]. Задача риторической советской культуры - вновь, как в средневековье, предложить человеку абсолютные ценности, а задача человека - усвоить их; но это не старый, а новый «рефлективный традиционализм», поскольку речь идет о специфическом комплексе «славных революционных, боевых и трудовых традиций советского народа».

«Конвейерному» производству советского писателя, «однородного» с читателем, была посвящена представительная научная конференция «Письмо и власть. Литературная учеба в советской культуре 1930-х гг.» (Констанц, 2007), где звучала сквозная мысль о «воспитании» и «обучении» писателя как встраивании в нарратив власти. Процесс педагоги-зации включал в себя трансляцию культурных техник в массы и в то же время такую «встроенность» писателя как «учителя масс» «в сложную педагогическую пирамиду литературных институций, груп-

пировок и блоков», которая заставляла его самого по мере надобности «учиться, учиться и учиться», «осознавать», делать «работу над ошибками» [2]. Так как литература исходно - это искусство слова, ущербность такой «однородности» читателя и писателя приводила к многочисленным курьезам, о чем свидетельствует собранная Д. Галковским из типичных соцреалистических текстов антология «Уткоречь». Ее 294 текста, по отзыву рецензента, - не свидетельство «распада культуры», как считает сам Галковский, а «выражение эпического, "вокального" периода объединенной нации энтузиастов. <...> Через это хоровое "кряканье" прорезался голос нации "новых людей". Это не порча русского языка, это - новый язык, состоящий из атомических выражений ("штампов"), неделимых точно так же, как неделим его носитель - толпа» [13]. Приведем один, далеко не самый «графоманский» пример (стихотворение «Снимок» В. Казина, 1938), интересный именно количеством искренних штампов - стихотворение настолько «риторично», что содержательные аспекты (замещение традиционной лирической ситуации «любовью к вождю» и его риторическая агиография) уже кажутся второстепенными обстоятельствами. На нём - ни одной из любимых, Не встретишь ни мать, ни родню. Но есть он, чуть выцветший снимок, Который я свято храню.

Взгляну ль на него ненароком, Иль брошу сознательно взгляд, Вскипая в волненье глубоком, По-детски и горд я и рад.

Взволнуюсь я чуда явленьем -И взгляд мой затеплит слеза: Мелькнёт и засветится Ленин, Как счастье, ворвавшись в глаза.

Он вспыхнет, подпёртый толпою, Такой весь до кепки родной, С такою фигурой простою Под древней кремлёвской стеной.

Стоит он, мудрец-покоритель Врага, закрывавшего свет, Великий наш первоучитель, Провидец всех наших побед.

И, глаз проницательный щуря, Следит он, как в зорях знамён Шагает прекрасная буря, Шумит непреклонность колонн.

И вздрогну я с чувством священным, Как гляну в удачу свою, Что с ним, с дорогим, с незабвенным, Я рядом, мальчишка, стою [23].

Здесь и революционно-народническая традиция, и канонические формулы изображения вождей, и романтические штампы «высокой» лирики

XIX века, и откровенная неуклюжесть (две первые строки, «брошу сознательно взгляд», «вспыхнет, подпертый толпою», «мудрец-покоритель» и др.). «Свято храню», «вскипая в волненье глубоком» (два почти пародийно совмещенных в одной синтагме риторических оборота), вся четвертая строфа, проницательно сощуренный ленинский глаз и «зори знамен» - перед нами неразложимое сочетание неуклюжести и канонической риторики. Очевидно, что автор, конечно, не капитан Лебядкин, но в то же время настоящий «энтузиаст», по определению рецензента антологии. Массовость подобного явления ставит проблему советской риторики и «цементирующего» ее новояза как первоочередную при описании типичной советской поэзии.

Согласно Н.А. Купиной, «как элемент общественного сознания идеология существует прежде всего в языке. Именно благодаря языку идеология внедряется в общественное сознание и функционирует» [14, с. 7]. Исторически тоталитарная риторика представляет собой результат глубокой деформации русского языка после революции, потерявшего (в пределах СССР) прежние источники авторитетного слова (от Священного Писания до беллетристики и адвокатуры). Произошли упрощение и регламентизация политического и судебного красноречия, адаптация его к сознанию масс, причем одновременно с кампанией по ликвидации неграмотности в речь вбрасывалось огромное количество политической лексики, поскольку главная цель кампании заключалась в том, чтобы облегчить агитацию, научив массу читать газеты [24, с. 427]. Публичное речевое пространство буквально затопляется языком власти, затем этот язык окаменевает, ритуализуется и начинает употребляться вне связи с денотатом, что позволяет довольно абстрактной лексике с размытыми значениями получать нужное ситуативное наполнение и служить универсальными формулами: призывы «Даешь!», «Поменьше словоблудия - побольше дела!», «Пятилетку - в четыре года» и разноименные здравицы во славу революционных героев составляли (хотя хронологически и варьировали) монологическую риторику советской идеологии вплоть до развала СССР. «Фоновое знание» любого коллектива поневоле предопределяется фразами и словами-сигналами, которые так или иначе присутствуют в его медиальном кругозоре» [1, с. 302]. Ритуали-зация советского социолекта делает противоречивые, неопределенные или бессмысленные с современной точки зрения обороты влиятельнейшими участниками коммуникативного процесса. Как отмечает Э. Маркштайн, «лингвистически этот язык можно описать как систему означающих (знаков, сигнификантов), за которыми или вообще не стоит означаемого (референта, сигнификата), например: счастливое детство, или же стоит прямо противоположное тому, что принято данными словами

называть на естественном, то есть человеческом, языке, например: высшая мера социальной защиты вместо - расстрел (государство не только довлеет над личностью, но и претендует на защиту общества от нее)» [16, с. 101].

В то же время мифологическая захваченность массового сознания тоталитарной риторикой позволяет при минимуме и скудости казенного языка добиваться сильнейшего эффекта. Так, внутри нее чрезвычайно действенны даже числа, если это сакрализованные, заклинательно повторяемые цифры «великого плана» построения чаемого земного рая: «Большевистскими темпами обеспечим своевременный пуск 518 новых предприятий, построим 1040 машинно-тракторных станций, развернем мощное строительство совхозов и колхозов!» [19, с. 95]. Настаивая на ограниченности лексики, тавтологичности, «одуряющем вдалбливании» сталинского риторического стиля, М. Вайс-копф вынужден признать: «.слог Сталина наделен великолепной маневренностью и гибкостью, многократно повышающей значение каждого слова. По семантической насыщенности этот минималистский жаргон приближается к поэтическим текстам, хотя сфера его действия убийственно прозаична» - эти слова «опознавались сталинской аудиторией как глубоко родственные ей сигналы, как знаки ее внутренней сопричастности автору» [3, с. 7-8]. Замечательным примером воздействия советской риторики в экстремальных условиях является «Священная война» В. Лебедева-Кумача. В самом тексте нет ничего, кроме привычных риторических формул («вставай на смертный бой», «проклятая орда», «ярость благородная вскипает, как волна» и т. п.), но, помноженные на суггестию поэтических повторов, мрачную торжественность музыки и - главное! - прозвучавшие в самый нужный момент, эти формулы исчерпывающе выражают мироощущение поднявшегося народа.

Современные исследователи могут и вовсе отказывать соцреализму в какой-либо индивидуально-авторской художественности на основании того, что «единственным творцом соцреалисти-ческого текста является власть» [8, с. 35]. Характерна концепция О. Седаковой, предложившей считать советское искусство «поздним фольклором». Это стихи, в обедненном виде перенявшие книжную традицию и адаптировавшие ее к прагматическим задачам (например, написать в газету к празднику); готовые прямо вмешаться в жизнь, то есть как бы не осознающие условность искусства; наделенные неиндивидуалистической этикой, отчего их автор отличается от неавторов не качеством, а количеством своей эстетической реакции («его одаренность выражается в умении найти среди общих мест наиболее эффективные общие места»). Важны «максимальная тематичность текстов (о чем эти стихи? - первый и последний

вопрос самого поэта, его редактора и читателя)»; «нулевое напряжение выразительности... <...> Все решения взятых тем предопределены до процесса сочинения. <...> Например, о «любимых»: их нужно беречь, не забывать, дарить им цветы... Автор обыкновенно признает свою вину перед возлюбленной, но поздно... » - и т. д., вплоть до отсутствия «внепредметного предмета», невидимого «магического кристалла», связующего попавшую в поле зрения поэта предметность в единый авторский мир [21]. Конечно, издержки обобщающей методологии, стремление охватить одним (несколько пренебрежительным) взглядом несколько десятилетий и множество судеб лишают ценные наблюдения Седаковой некоторой части объективности, но известная «фольклоризация» литературы в сталинский период - процесс бесспорный, выразившийся, в частности, в распространении песенной лирики «общенародного» содержания, причем песни писали профессиональные поэты. Как пишет Б. Менцель, песня «является наиболее эффективным инструментом формирования устойчивых идеологических стереотипов. Простая синтаксическая и просодическая структура, языковые и ритмические повторы при высокой эмоциональной насыщенности стимулируют процесс отождествления слушателя с содержанием песни» [18, с. 958]. Огромную популярность приобрели различные конкурсы советской песни (в 1935 г. на организованный «Правдой» и Союзом писателей конкурс на лучшую военно-комсомольскую песню - больше пяти с половиной тысяч текстов). Как отмечает Менцель, в новом советском фольклоре «преобладают патетические гимны, оборонные, боевые и молодежные песни - в противоположность песням лирико-задушевным», но если удавалось синтезировать первое со вторым, то автора ждал успех, как это случилось с песней «Катюша» (1938) на слова Исаковского, где тема разлуки девушки с любимым соединяется с образом солдата, защищающего родину. «Наиболее частыми темами песен в 1930-е годы были: Родина, Сталин, Москва, Партия, война (Гражданская) и защита Родины» [18, с. 958-959].

Считать ли соцреализм массовым искусством деиндивидуализированного «риторического человека», идеологическим мутантом, имитирующим реализм, «вырожденным фольклором» или хитрой машиной власти - важно для нас не это. В литературе у соцреализма есть свой субстрат -основанная на привилегированности тоталитарного языка риторическая система, сама по себе способная сохранять на уровне «полутерминов» идеологический каркас независимо от конкретной тематики текста или колебаний «линии партии». Однажды сформировавшаяся риторическая система сама поддерживает «конвенцию» при зигзагах политического курса; власть же охраняет привиле-

гированность системы в целом и незыблемость ее основных принципов. Заметим: большая часть исследований соцреализма посвящена прозе, развернуто воспроизводящей «канон» в сюжетно-компо-зиционном, «геройном» и прочих планах. В поэзии же, за исключением текстов открыто гражданского характера или просто графоманских, на первый план выходит сама риторическая система; язык не простой иллюстратор догмы, но действующее лицо. Отсюда и массовая способность советских поэтов становиться графоманами, когда язык разоблачает себя так, словно это пишет не соцреалист, а поэт-концептуалист. Приведем несколько таких текстов из «Уткоречи» [23], даже не требующих развернутого комментария.

На белизну нетленной кости Рисунок чукчи нанесли. Олени мчатся. Едет в гости Ильич на снежный край земли.

Сидит на первых нартах Ленин, Сидит в кухлянке меховой. И серые глаза оленя Пылают радостью живой.

Пыль снеговую поднимая, Легко несётся он вперёд. Олень как будто понимает, Кого он в этот раз везёт.

М. Лиснянский. Рисунок

Она стара,

Не дружит с лестницей И всходит на неё, ворча, Односельчанка и ровесница Володи, То есть Ильича.

А встретится с юноголосыми -И начинает вспоминаться, Что бегала в ту пору с косами, Что было ей тогда семнадцать. Ребята зашумят: Мол, вспомните И расскажите всё, что было. И вспомнит, что стирала в омуте Бельё

И мыло обронила. А было в этот день ненастно, И он глядел на речку с камня. Что, мыло?!

И воскликнул радостно: Предлог прекрасный для купанья! У лодок.

Спавших кверху доньями, Разделся он, Над головою

Похлопал этак вот ладонями, Нырнул -

И скрылся под водою. Всплыл шумно, Мыло бросил к тазику И пошутил он, улыбаясь:

Представьте, отнял у карасиков -Они от ила отмывались!

Вас. Фёдоров. Ровесница

Откинута косичка за плечо,

Тяжёлая отливка тускло светится.

Ладоням даже стало горячо,

Но вдохновенно трудится разметчица.

И молоток взлетает, метясь в керн,

Но надо же несчастию случиться -

Удар пришёлся прямо по руке.

Слезинка задрожала на ресницах.

- Крепись, дочурка, - бригадир сказал.

А сам глазами ласково смеётся:

- Не зря тобою пролита слеза,

Ведь мастерство так просто не даётся.

Б. Лапицкий. Слезинка

Пылающие радостью глаза оленя; юный, но уже подчеркнуто простой, ловкий и мило «остроумный» Ильич, ведущий себя, как бы сейчас сказали, довольно-таки «прикольно»; ласково смеющийся глазами, нравоучительно «утешающий» «вдохновенную разметчицу» (девушка, между прочим, ударила изо всей силы себя тяжелым молотком по руке. и всего лишь «слезинка».) - что, кроме типично советской проблематики «вечно живого», но такого родного вождя и радости тяжелого женского труда, объединяет эти самопародийные тексты?

На взгляд современного читателя - риторический провал, взаимонесоответствие ведущих элементов конструкции. Ленин, чукча и «сероглазый олень» (даже если читатель не знает классику ранней Ахматовой) - уже взрывоопасная комбинация, а прямая передача пылающим оленьим глазам основного пафоса стихотворения (гордости за всепроникающее и спасительное для всех живых существ ленинское учение, за обладание «солнцем истины»; просто трепетной любви к вождю) демаскирует трафаретность мысли и гротескную неуклюжесть приема. С точки зрения классической риторики, это крайне неудачное «изобретение» (шуейю), плохое сюжетно-композиционное (dispositio) и словесное исполнение (е1осШ:ю). В тексте про мыло и карасиков то же самое, но еще смешнее: по стихотворному облику и возрасту девушки напрашивается некий романтический сюжет, а вместо него дается «пионерская» история («всегда готов») с Ильичем-паяцем (нельзя поверить, что именно этого ждут «юноголосые»). В «Слезинке» на первый план выступает несоответствие между «моралью» бригадира (и автора), происшествием и реакцией самой «потерпевшей» (ведь в начальных строках подчеркнуто, что это тяжелый, мужской, по сути, труд, о чем говорят абсолютно все детали). Такой молоток с размаху должен если не раздробить кисть, то обеспечить определенное повреждение мягких тканей и вызвать непроизвольный крик - но если страна прикажет, у нас героем становится любой, поэтому ни крика,

ни плача, одна «эстетичная» слезинка и «мудрое» нравоучение «ласкового» бригадира. Во всех трех текстах неудачно уже само риторическое «изобретение», то есть найденная ситуация - но риторическая система соцреализма подчиняется не «Этосу истинной риторики, требующей от языковой личности этически ответственной мыслеречевой деятельности на основе соблюдения прагматической конвенции - "единства слов, убеждений и дел"» [4, с. 36], а пропагандистскому заданию «официолек-та», которое должно быть «озвучено» в любом случае. В результате - откровенное саморазоблачение и фальшь. В подобных текстах риторическую систему соцреализма можно уподобить гоголевскому Городничему в сцене его саморазоблачительного гнева на себя и «бумагомарак» - гнева мошенника и реакционера одновременно.

Эта саморазоблачительность связана и с тем, что располагающийся в центре новой риторики адресованный массам официальный дискурс нарушает «одно из важнейших требований коммуникации - информационной новизны», и инвентивный стержень официолекта «строится на ущербной логосно-когнитивной основе» [4, с. 29]. Тавтоло-гичность референта, равно как и неполнота или симуляция его, также характерные для тоталитарной риторики, губительны для поэзии - автору попросту нечего сообщать читателю, кроме уже известного (той же риторики), и поэтический текст вынужден либо превращаться в чисто ритуальный, либо в поисках нетривиальных решений впадать в непроизвольный комизм.

Поскольку, как уже говорилось, риторика литературы формируется заново на идеолого-пропаган-дистском фундаменте, возникает вопрос о позиции и языковой компетенции автора соцреалистическо-го текста. Здесь значим скрывавшийся в СССР феномен буквального (например, книгу нелитератора Н.А. Островского писали 7 человек) или метафорического коллективного авторства. Такая установка отменяет сами запросы и задачи культуры «индивидуальной» эпохи; соответственно «мутируют» фигура автора и его представления о творчестве.

На уровне взаимодействия с риторической системой эпохи, в тоталитарном государстве исключающей множественность источников традиции, принудительно «синтезирующей» эти источники для выполнения утилитарных задач, такой «коллективный» автор, автор с неразличением «я - мы», оказывается незащищен от поглощения риторикой - ему не только нечего ей противопоставить, но и мысль о противопоставлении не возникает. Человек власти может использовать такую риторику успешно - он близок к ее источнику, а то и сам является его частью. Цитированные выше поэты «успешны» только для совсем уж неискушенного читателя, поскольку всё, что в их текстах есть «своего», - это вышеописанное комическое несоответствие.

Особенно важен следующий факт: как показал

B.В. Виноградов, образ автора зависим от образа ритора, ассимилирует риторическое, подчиняя его поэтическому, но, согласно А.П. Романенко, эта связь позволяет увидеть, что в литературе социалистического реализма соотношение между образом автора и образом ритора изменилось на обратное [20, с. 13]. Если автор мыслит себя как публичный оратор, но пытается решить поэтическую задачу (предполагающую, как мы помним, «личностное участие в жизнетворении»), требуется незаурядный талант или стечение обстоятельств, чтобы преодолеть такое дополнительное «сопротивление материала». Но это уже случаи, требующие отдельного рассмотрения.

Библиографический список

1. Богданов К. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении // Антропологический форум. - 2008. - № 8. -

C. 300-337.

2. Борисова Н. Конференция «Письмо и власть. Литературная учеба в советской культуре 1930-х гг.» (Констанц, июль 2007 г.) // Новое литературное обозрение. - 2008. - № 89. - С. 439-440.

3. Вайскопф М.Я. Писатель Сталин. - М.: Новое литературное обозрение, 2002. - 380 с.

4. ВорожбитоваА.А. «Официальный советский язык» периода Великой Отечественной войны: лингвориторическая интерпретация // Теоретическая и прикладная лингвистика. - Воронеж, 2000. -Вып. 2: Язык и социальная среда. - С. 21-42.

5. Гройс Б. Стиль Сталин // Гройс Б. Утопия и обмен. - М.: Знак, 1993. - С. 11-112.

6. Понтер X Архетипы советской культуры // Соцреалистический канон: сб. ст. / под общ. ред. Х. Гюнтера, Е. Добренко. - СПб.: Академический проект, 2000. - С. 743-784.

7. Гонтер X Пути и тупики изучения искусства и культуры сталинской эпохи // Новое литературное обозрение. - 2009. - № 95 [Электронный ресурс]. - Режим доступа: http://magazines.russ.ru/ nlo/2009/95/gu23.html.

8. Добренко Е. Метафора власти. Литература сталинской эпохи в историческом освещении. -München: Abteilung der Firma Kubon & Sagner, 1993. - 420 с.

9. Дубровина Н.В. Лингвостилистические и риторические особенности литературы социалистического реализма: автореф. дис. ... канд. фил. наук. - Волгоград, 2012. - 24 с.

10. Кларк К. Советский роман: история как ритуал. - Екатеринбург: Изд-во Урал. гос. ун-та,

2002. - 262 с.

11. Козлова Н.Н. Соцреализм как феномен массовой культуры // Знакомый незнакомец: Социалистический реализм как историко-культурная проблема. - М.: Институт славяноведения и балканистики РАН, 1995. - С. 208-218.

12. Конев В.П. Советская художественная культура периода 30-80-х годов ХХ века: теоретико-исторический анализ: автореф. дис. д-ра культурологии. - Кемерово, 2004. - 44 с.

13. Кузнецова А. Рец. на: Дмитрий Галковский. Уткоречь. Антология советской поэзии // Знамя. -

2003. - № 1 [Электронный ресурс]. - Режим доступа: http://magazines.russ.ru/znamia/2003/1/kuz.html.

14. Купина Н.А. Тоталитарный язык: Словарь и речевые реакции. - Екатеринбург; Пермь: Изд-во Урал. гос. ун-та: ЗУУНЦ, 1995. - 144 с.

15. Лакербай Д.Л. Нечто третье (заметки о типологии литературы и журналистики сталинской эпохи) // Потаенная литература: Исследования и материалы. Вып. 5. - М.: Флинта: Наука, 2006. - С. 31-47.

16. Маркштайн Э. Советский язык и русские писатели // Вопросы литературы. - 1995. - №2 1. - С. 98-112.

17. Маяковский В.В. Полн. собр. соч.: в 13 т. Т. 8. - М.: Гос. изд-во худож. лит-ры, 1958. - 480 с.

18. Менцель Б. Советская лирика сталинской эпохи // Соцреалистический канон: сб. ст. / под общ. ред. Х. Гюнтера, Е. Добренко. - СПб.: Академический проект, 2000. - С. 957-968.

19. Овсепян Р.П. История новейшей отечественной журналистики (февраль 1917 - начало 90-х годов). - М.: Изд-во МГУ, 1999. - 304 с.

20. Романенко А.П. Советская словесная культура: образ ритора. - Саратов: Изд-во Саратов. унта, 2000. - 212 с.

21. Седакова О. Другая поэзия // Новое литературное обозрение. - 1997. - № 22 [Электронный ресурс]. - Режим доступа: http://magazines.russ.ruУ nlo/1997/22/sedakova.html.

22. Синявский А. Роман М. Горького «Мать» как ранний образец социалистического реализма // Избавление от миражей: Соцреализм сегодня. - М., 1990. - С. 56-61.

23. Уткоречь: Антология советской поэзии / сост. и предисл. Д.Е. Галковского [Электронный ресурс]. - Режим доступа: http://www.samisdat. com/6/603-mand.htm.

24. Чудакова М.О. Новые работы 2003-2006. -М.: Время, 2007. - 560 с.

Вестник КГУ .J № 3. 2017

144

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.