РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ:
Сахаров В.И. Русская проза XVIII-XIX вв.:
Проблемы истории и поэтики. - М.: ИМЛИ РАН, 2002. - 216 с.
Во время оно творцы советской мифологии столь по-своему удачно вписали в агитпроповский иконостас большую часть отечественного культурного наследия, что до сего дня школьники и абитуриенты рубежа XX-XXI столетий толкуют на экзаменах о «типических представителях», «классовых противоречиях», «революцьонере Пете Трофимове». Юношам, начинающим житье, куда страшнее поверить в то, что хрестоматийные авторы спорили друг с другом, чем воочию увидеть разрушение памятника: детьми они привыкли видеть, как в политическом азарте свергают монументы и имена, как с «экономической целесообразностью» в исторические кварталы врезают новоделы и кляксы рекламы. Осознание того, что в новой России только дома новы, - задача ближайшего будущего.
Происходящая смена научной парадигмы требует не просто замены одних терминов на другие, мифа на его зеркальное отражение в ином мифе. Идеологические иконы «Пушкин-декабрист», «Чехов-атеист» несложно перелицевать в «Пушкина-сервилиста» (или даже «апологета самодержавия») и в «православного Чехова», но понять их мысль и дух - едва ли. Говорить с классиками «как живой с живыми» вряд ли удастся. Всякий раз собеседником окажутся не сами гении, а очередь их не очень добросовестных интерпретаторов. Вместо динамической поэтики русской культуры, раз за разом будет возникать, словно призрак коммунизма, статическая иерархия «периодов освободительного движения» и «инженеров человечьих душ». И все, что не вписалось в заготовленные рамки, исчезает в нетях, словно герои Гоголя в петербургских метелях и безднах: вроде и есть, но «как бы» нет.
Книга В.И. Сахарова вышла явно ко времени. Хотя отдельные ее фрагменты-статьи были опубликованы раньше (в частности в ежегоднике ИМЛИ РАН «Контекст», который тогда редактировал A.B. Михайлов, и ряде других академических изданий РФ и зарубежных стран), но то, что крупицами было рассыпано в специальных, теперь собранное вместе явилось как некое объединенное авторским замыслом целое.
Здесь речь идет о выработке взгляда на русскую литературу как на художественную систему, живущую столкновениями мнений, диалогом поэтических форм и идей, который бы учел «издание забытых писателей, новонайденных текстов, появление разного рода антологий (романтической и сентиментальной повести, фантастики, «готики» и т. п.)» (с. 4).
Тема самой объемной из глав-статей, включенных в книгу, «Масонская проза: история, поэтика, теория» - неслучайно стала отправной точкой размышлений автора о путях русской прозы ХУШ-Х1Х вв.
Коль скоро основным вкладом отечественной литературы в сокровищницу мировой культуры признан русский классический роман, то понятен и интерес к его истокам. Одни обнаруживают их в древнерусской агиографии, бытовой и авантюрной повести и ироикомическим поэмам, бытописаниям и барочным сказкам писателей и поэтов XVIII столетия. В их поэтических структурах, равно как и в заимствованных из западноевропейских романов - переводных и/или прочитанных по-французски или на языке оригинала, - стремятся выявить причину того загадочного процесса, который в течение одного-двух поколений художников XIX в. превратил своеобразную (но имевшую только региональное значение) литературу периферии европейской культуры в духовное явление мирового масштаба. «Очевидно, что такое «ускоренное» развитие предполагало особую организацию художественного мира русской прозы, определило культурную роль разных повествователей, своего рода «разделение труда» между писателями и школами, взаимодействие прозы и поэзии, участие литературной критики и теории. Мир этот целостен, органичен, живет взаимовлияниями, притяжениями и отталкиваниями» (с. 3).
Но долгое время вне сферы исследовательского внимания оставались аллегорические романы русских масонов, их влияние на философскую и психологическую прозу, на становление теоретической поэтики в России. Эта тема была потаенной на рубеже ХУШ-Х1Х вв., запретной в николаевской и сталинской России и мало доступной для архивистов практически всегда. Только периоды глубоких социальных потрясений приоткрывали «покров Изиды»: исследования А.Н. Пыпина пришлись на эпоху реформ Александра II, труды Г.В. Вернадского, Я.Л. Барскова и П.Н. Сакулина - на последние годы царствования Николая И, и ныне - в хаосе 1990-х гг. (в чем несложно убедиться, пролистав, пусть даже не полную, библиографию в конце статьи). Мало кому, кроме узких специалистов, были понятны эзотерические символы и аллегорические иносказания или скрытая полемика с ними даже в прочитанных от «а» до «я» произведениях из школьной программы - в прозе Карамзина, Крылова, Радищева, Л. Толстого, в поэзии декабристов (чего стоит только, пленившая именно своей многозначностью даже прагматика Ленина, строка «Из искры возгорится пламя!»), в творчестве Пушкина и др.
Очерк орденской теории романа в частности и языка русской художественной прозы вообще, эстетических и философских принципов писателей -вольных каменщиков ставит задачу учета влияния их поэтических идей в истории отечественной литературы. Без этого не может быть современного прочтения произведений не только сентименталистов или романтиков, но останется недопонятой «реалистическая мистика» Гоголя и многие страницы серебряного века.
Основная часть книги В.И. Сахарова посвящена «конкретному литературоведению» - выявлению линий творческого взаимодействия писателей: Бесту-жева-Марлинского и Н. Полевого, Полевого и В. Одоевского, Одоевского и Гоголя, Гоголя и Л. Толстого, Гончарова и беллетристики «натуральной школы», Тургенева и Гаршина, Писарева, Чехова. Вошедшие в разные книги прежних лет: «Дела человеческие» (1980), «Страницы русского романтизма» (1988), «Иероглифы вольных каменщиков. Масонство и русская литература XVIII-начала XIX веков» (2000), - в единой рамке замысла они выступают как удач-
ные наброски к главам обобщающего труда по истории русской прозы. Впрочем, автор признает, что «в столь обширной теме заметные достижения могут быть лишь плодом коллективных усилий (таковы, например, двухтомная «История русского романа» или «Русская повесть XIX века. История и проблематика жанра»)» (с. 4).
«Толстые журналы» давно признаны одним из наиболее самобытных явлений отечественной культуры последних двух столетий. Но если влияние журнальной стилистики на эволюцию французского, немецкого или современного арабского литературных языков более или менее изучено, то с русским материалом дело обстоит сложнее. Практически не изучены ни стилистические, ни редакторские, ни даже орфографические пристрастия периодических изданий, на страницах которых впервые увидели свет прозаические сочинения - от Карамзина и Бестужева-Марлинского до JI. Толстого, Достоевского и Бунина. Вместе с тем эти пристрастия не могли так или иначе не повлиять на пути художественной мысли писателей от смутного протозамысла, своего рода предчувствия произведения, до последней авторской правки сверстанного текста. На эту грань жития поэзии намекнул Пушкин в «Разговоре книгопродавца с поэтом» в связи с «Евгением Онегиным» (опять же «энциклопедией русской...»). Об этом в дни взлета «натуральной школы» в 1845 г. писал И.В. Киреевский: «В наше время изящную словесность заменила словесность журнальная... он [характер журнализма] распространяется на все формы словесности, с весьма немногими исключениями» (с. 46).
Поэтому интерес В.И. Сахарова к прозе авторов и самих издателей «Московского телеграфа», «Московского вестника» и «Библиотеки для чтения» видится совершенно оправданным. Да, это беллетристика, но за ней, через нее шло формирование читательской аудитории. Вряд ли кто серьезно станет спорить с тем, что без великого русского читателя не возникла бы великая русская литература. Этой среды еще не было в XVIII в., ее пытались вскормить прозаики и издатели М.Д. Чулков, В.А. Левшин, Н.И. Новиков, М.М. Херасков, Д.И. Фонвизин, Ф. Эмин, Н.М. Карамзин. Их традиции отразились в поэтических исканиях отечественных философов-романтиков и беллетристов, русской «готике» и даже пародиях на творения «неистовой школы».
В складывающейся из мозаики статей общей картине явно недостает более детального обзора литературно-журнальной практики таких заметных фигур тех лет, как Ф.В. Булгарин, О.И. Сенковский, A.A. Краевский и др. Материалы, выведенные из архивов на свет в 1980-2000-е гг., и падение идеологической «обязаловки» заставляют критически рассмотреть трафаретные оценки этих деятелей русской культуры. Впрочем, труд Сахарова и не претендует на то, чтобы заменить собой энциклопедический свод. Автору важнее выявить до поры не замеченные или не разработанные другими исследователями векторы литературного развития.
Удачное расположение глав позволяет увидеть со школы знакомые «этапы развития» не как гранитные ступени лестницы в неподвижное будущее (статика некогда обнаруженная Белинским в диалектике гегелевской триады), а как чередование и взаимопроникновение духовных эонов. Думается, такое видение в большей мере отвечает современной научной картине мира и горизонтам художественного опыта.
Так ли уж случайно в истории русского литературного языка возвращение прозы серебряного века и постмодерна к «кудрявости» стиля, который некогда почитали грехом «марлинизма» (а еще ранее признаком «варварства» барокко или эллинистического «азианизма»)? Нет ли сходства между языковыми пуристами наших дней и критиками нового - тогда - слога Карамзина, а потом Жуковского и т. д. вплоть до споров о пушкинских неологизмах? Не стоит ли за этими совпадениями общий механизм? Если да, то в каком виде даст он о себе знать в следующие десятилетия? Об этом автор не говорит напрямую, но логика этой книги и предыдущих работ - от Марлинского и Одоевского к Булгакову -подводит к вопросам осмысления литературной ситуации рубежа ХХ-ХХ1 вв. как закономерной метаморфозы предшествующих периодов отечественной культуры.
...Радуга только издалека видится состоящей из семи цветов. При ближайшем рассмотрении в спектре все труднее отграничить оранжево-желтое от желто-оранжевого, зелено-голубой от оттенков бирюзового, лазоревого, небесносинего, цвета морской волны или берлинской лазури и т. д. вглубь сотен тончайших нюансов цветовой гаммы, которым не всегда уже и найдешь подходящее слово в языке... Где начинается сентиментализм, где романтизм, где русский извод «готики»? Где пушкинская традиция сливается с карамзинской, проступает в гоголевской, тургеневской, толстовской или достоевской, а те в чеховской, набоковской, булгаковской? Дело не просто в условности терминов. Их истинная цель - интегрировать разрозненные явления в единую картину, чтобы понять ее и выявить стоящие за ней глубины духа.
Поэтому оправданным авторским замыслом видится переход от разговора о стиле и жанрах беллетристики 1830-х через три главы, посвященных поэтике Гоголя на фоне современной ему литературы («Проза Гоголя и романтическая традиция», «...Предвижу большой талант. В.Ф. Одоевский и Гоголь» и «Суровый наследник. Гоголь и Лев Толстой»), к спорам-диалогам реалистов с реализмом: Гончарова с принципами «натуральной школы», Толстого и Тургенева с Писаревым, Чернышевским.
Интересен примененный Сахаровым методологический лейтмотив этих глав-статей: Гоголь читает романтиков - Одоевский (который еще в 1831 г. не постеснялся назвать первые гоголевские повести вершинным творением отечественной прозы) и Толстой (которого в 1854 г. И.С. Тургеневым счел «преемником Гоголя», читают Гоголя. А далее - «Писарев читает Толстого» (подзаголовок гл. 8), Тургенев - Толстого, Гаршина и даже Чехова; Чехов - Тургенева, Бунин - Чехова и Тургенева.
Но и в классической методолгии литературоведения исследователь находит не совсем обычный ракурс. Так, взяв хрестоматийную схему «Образ [маленького, лишнего, нового и т. д. - нужное подчеркнуть] в русской прозе», автор обращает внимание на образ «новой женщины». Возможно, гендерный подход был подсказан модными сегодня в научном мире веяниями, но в целом эта тема действительно давно требует детального исследования. В отечественном литературоведении разговор о типе «новых людей» как-то традиционно обращается к героям-мужчинам, непропорционально мало внимания уделяя женским типам («тургеневские девушки» - случай особый). Отдельной статьи, конечно, здесь недостаточно, но лиха беда начала.
Впрочем, набросочный характер этой главы сказывается и в определении хронологических рамок материала: «от Чернышевского до Чехова» (правда, мимоходом всплывают имена писателей серебряного века и Набокова), хотя В.И. Сахаров писал прежде о романтических предтечах героинь Чернышевского, Лескова, Достоевского, народнической прозы, - например, княжне Зизи из повести В.Ф. Одоевского, ранний вариант которой был известен Пушкину.
Та же особенность главы проявляется и в редакторских недочетах. Именно здесь читатель не без удивления встречает фразы, которые в иные дни сочли бы данью времени: «...буржуазная мораль теорию свободной любви понимала по-своему, использовала ее для развращения и порабощения женщины, что и отразила позднее полупорнографическая литература в лице Ф. Сологуба, Арцыбашева, Каменского и других писателей-декадентов, повлиявшая на все развитие русской прозы и, в частности, породившая «Лолиту» В.В. Набокова» (с. 186). Или: «После чеховской «Невесты» неизбежны стали «Мать» Максима Горького, образы «новых женщин» в передовой литературе 1900-х гг. <...> Литература рубежа веков, и, прежде всего Чехов, предсказали и отчасти подготовили трудную и заслуженную победу демократических идеалов 1860-х гг. и способствовали воспитанию подлинно новой женщины - строительницы нового, советского общества» (с. 195). Панегирический абзац заканчивается отточием, чтобы подчеркнуть резко иную тональность следующих далее рассуждений о том, что «за новыми высокими идеалами и прекрасными целями скрывалась страшноватая реальность» женщин - террористок и большевичек-палачей из ЧК-НКВД, жриц свободной коммунистической любви и создательниц ГУЛАГа. Но идейный и эмоциональный диссонанс двух завершающих фрагментов столь явен, что здесь угадывается контаминация двух разнородных концовок. На ту же скоропись указывает вкупе с общей редакторской небрежностью несвойственный автору дидактизм соседнего отрывка: «Не случайны имена с любовью описанных героинь - Вера и Надежда. <...> Этими образами Чехов показал, что у «новых женщин» есть будущее. Но предупредил, что этим непростым, трудным и опасным будущим надобно распорядиться с умом, A [sic!] не как Нина Заречная из “Чайки”» (с. 194).
При внимательной переработке этой главы она могла бы стать одной из лучших в книге - ценен сам взятый материал: классические произведения на фоне современной им народнической беллетристики. Выявление основных линий диалога, спора в сознании читателя между «идейным ширпотребом» 1880— 1900-х и «вечными спутниками» - предмет чрезвычайно заманчивый для литературоведа...
Парадоксальность традиции отечественной словесности, или, точнее, ее парадоксы - главная тема книги Сахарова. Коллизия «книгопродавец и поэт» вдруг обнаруживает иную драму: писатель-издатель и издатель-писатель - Бес-тужев-Марлинский и Н. Полевой, Полевой и В. Одоевский, - обретение взаимопонимания. Привычные схемы «учитель-ученик» увидены с необычной точки зрения. Лев Толстой «наследник» Гоголя, но - суровый. Гаршин - «преемник» Тургенева, но злополучный. Разговор идет не о частностях, а о неких универсалиях: декадент ученик Тургенева - вырождение традиции или ее метаморфоза? Когда мистические повести Тургенева известны куда меньше, чем такие творческие неудачи гения, как «Новь», - приговор критики однозначен:
упадок. Но что если новью, воскресением традиции в те дни был декаданс? Случайно ли чеховская пародия в «Чайке» (дачная пьеса Кости) стала первым в России удачным опытом театра символизма?
Гл. 13 «Высота взгляда (Тургенев и Чехов)» выпадает из системы парадоксов книги. В ней речь идет о новом обретении единства - разговор художников-мыслителей, перешедших от злобы дня в иные вневременные сферы традиции. Туда, где иными пишутся иные слова, где за гулом стихии Истории проступают вопреки ожиданиям (вот ведь «ларабо^ос;»!) дары обретенных, забытых, но вернувшихся смыслов: атг%6д - ведь это по-гречески «строка в книге» и «поэт».
А.В. КОРЕНЬКОВ