Библиографический список
1. Бурова Е.Г., Касаткин Л.Л. Чухломское аканье // Диалектологические исследования по русскому языку. - М., 1977.
2. ГердА.С. К истории диалектных границ вокруг Онежского озера // История русского слова: проблемы номинации и семантики: Межвузовский сборник научных трудов. - Вологда, 1991.
3. Грехова Л.П. К истории аканья в костромских говорах // Уч. зап. МОПИ им. Н. К. Крупской. Т. 148. Русский язык, вып. 10. - М., 1964.
4. Демидова К.И. Формы языкового проявления русского менталитета на уральской территории // Лексический атлас русских народных говоров (Материалы и исследования) 1999. - СПб., 2002.
5. Материалы для географии и статистике России, собранные офицерами Генерального штаба. Костромская губерния / Сост. Я. Крживоблоцкий. - СПб., 1861.
6. Мельниченко Г.Г. Лингвистические карты: приложение к книге «Некоторые лексические группы в современных говорах на территории Влади-миро-Суздальского княжества XII - нач. XIII вв. (территориальное распространение, семантика и словообразование)». - Ярославль, 1974.
7.Нерехотский Н. Слова, употребляемые жителями города Чухломы и его уезда // Тр. Общества любителей российской словесности при им-
ператорском Московском университете. Ч. 20. Летописи общества. Год 5. - М., 1820.
8. Опыт диалектологической карты русского языка в Европе с приложением очерка русской диалектологии // Тр. Московской диалектологической комиссии / Сост.: Н.Н, Дурново, Н.Н. Соколов, Д.Н. Ушаков. Вып. 5. - М., 1915.
9. Покровский Ф.И. О народных говорах северо-западной части Костромской губернии // Живая старина: периодическое издание Отд. этнографии Императорского русского географического общества / под ред. председательствующего в Отд. этнографии В.И. Ламанского. Год седьмой. Вып. ПЫУ - СПб., 1897.
10. Покровский Ф.И. О народном говоре Чухломского уезда Костромской области // Живая старина: периодическое издание Отд. этнографии Имп. русского географического общества / Под ред. председательствующего в Отделении этнографии В.И. Ламанского. Год девятый. Вып. Ш. - СПб., 1899.
11. Тенишев В.Н. Русские крестьяне. Жизнь. Быт. Нравы. Материалы этнографического бюро. Т. 1. Костромская и тверская губернии. - СПб., 2004.
12. ШайтановаГ.В. Расширение территории аканья в костромских говорах // Материалы и исследования по русской диалектологии. Новая серия. Т. 3. - М., 1962.
Е.Л. Мураткина
ПРОБЛЕМА ЖИЗНИ И СМЕРТИ В ТВОРЧЕСТВЕ Л.Н. ТОЛСТОГО И Ч. ДИККЕНСА
Духовный облик маленького метельщика Джо из романа Диккенса «Холод-I ный дом», загнанного, немытого, невежественного, затерянного в огромном Лондоне выписан с необычной для писателя сдержанностью - крупными красками и без каких-либо полутонов. «Имя - Джо... Отца нет, матери нет, друзей нет». Джо знает, что он «настоящий нищий» и что «метла есть метла»; а больше он не знает ничего и откровенно выражает свою неразвитость: «Я ничего не знаю». Предел его понимания нравственных проблем исчерпывается формулой «лгать нехорошо», и он не знает «ни одной коротенькой молитвы». Даже умирая, он не может сам помолиться - душу его отпускает не священник, а один из симпатичных персонажей романа, находящийся поблизости:
«- Джо, можешь ты повторить то, что я скажу?
- Повторю всё, что скажете, сэр, - я знаю: это хорошее.
- Отче наш.
- Отче наш!.. да, это очень хорошее слово, сэр.
- Иже еси на небесех...
- Ижг еси на небесех... скоро ли будет светло, сэр?
- Очень скоро. Да святится имя твое...
- Да святится... твое...
Свет засиял на темном мрачном пути. Умер!
Умер, ваше величество. Умер, милорды и джентльмены. Умер, вы, преподобные и неподобные служители всех культов. Умер, вы, люди; а ведь небом вам было даровано сострадание. И так умирают вокруг нас каждый день».
Нарочитое, мелодраматическое чтение «Отче наш» на смертном одре производит странное
80
Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова ♦ № 9, 2006
© Е.Л. Мураткина, 2006
ощущение - и приводит писателя к странному выводу: идея смерти почему-то не совмещается с христианством.
Нечто подобное записал в дневнике Толстой, бывший 25 марта/6 апреля 1857 г. свидетелем публичной смертной казни в Париже: «Целовал Евангелие и потом - смерть, что за бессмыслица!» (Х^/П, 121).
«Предметом, на который неизменно была устремлена душа Толстого, была - смерть, не как метафизический, хоть и неизбежный конец жизни (как у Пушкина), но как ее завершение и ее отрицание, как загадка, являющаяся загадкой самой жизни» - так определил эту сквозную тему толстовских художественных размышлений П.М. Бицилли1. В раннем творчестве писателя она оказалась прямо связанной с Диккенсом.
Вскоре после чтения «Холодного дома» Диккенса и путешествия за границу Толстой написал небольшой рассказ «Три смерти» (1858) - своеобразный триптих о смерти барыни, ямщика и дерева. Проблема смерти и проблема смысла смерти не переставала мучить Толстого после Севастополя, после Парижа. Как, на каком основании можно примириться с неизбежной смертью? И какие теории прогресса могут помочь в этом деле? Кто лучшие и «счастливейшие» в смерти? Тяжело и мучительно умирает молодая и богатая дама, судорожно цепляясь за жизнь, за христианские утешения, умирает с отчаянием, плачем, ропотом на судьбу. Просто и спокойно умирает от такой же мучительной болезни мужик в тесной избе; просто и спокойно смотрят на эту смерть и он сам, и все окружающие его. Красиво и покорно умирает дерево в лесу, падая под ударами топора на росистую траву. Оставшиеся живые деревья «еще радостнее красовались на новом просторе»; взошедшее солнце осветило вечную жизнь в лесу, «и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым поникшим деревом». Вот - идеал смерти, смерти, лишенной всяких ложных утешений, смерти на груди природы и в единстве с нею. Лучший и счастливейший в смерти тот, кто отходить от жизни просто, спокойно, покорно, величаво, красиво. Живому же остается в назидание вечная языческая мудрость: «Спящий в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий!».
Но и здесь, среди живущих, - какая разница между «пользующимся жизнью» мужем умирающей дамы, который, лицемерно вздыхая, поже-
вывает бутерброд, бессознательно радуясь, что это не он, а жена его умирает!.. Какая разница между этим человеком, который якобы «пользуется жизнью», и вечным трепетанием жизни деревьев над погибшим собратом! «Лучшая и счастливейшая» и жизнь, и смерть - только на груди природы, в вечном единении с нею. Таков глубинный смысл этого рассказа Толстого, тоже направленного своим острием против духовных результатов «цивилизации» и прогресса, против культуры, уводящей человека от природы.
Но есть еще и другая сторона в этом рассказе, о которой сам Толстой говорит в письме к А.А. Толстой: это - противопоставление христианского языческому. Принцип этический - христианство, эстетический - язычество: примири-мы ли они? и как? и почему? Вот что говорил сам Толстой об этом своем рассказе:
«Моя мысль была: три существа умерли - барыня, мужик и дерево. - Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжет перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства оба верит воображением и умом, а все существо ее становится на дыбы, и другого успокоения (кроме ложнохристианства) - нету, -а место занято. - Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия - природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрит ему в глаза. <.. .> Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво - потому что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет. Вот моя мысль, с которой вы, разумеется, не согласны, но которую оспаривать нельзя - это есть и в моей душе, и в вашей<... > Во мне есть, и в сильной степени, христианское чувство; но и это есть, и это мне дорого очень. Это чувство правды и красоты, а то чувство личное - любви, спокойствия. Как это соединяется - не знаю и не могу растолковать; но сидят кошка с собакой в одном чулане -это положительно» (LX, 265-266).
М.М. Бахтин в своем анализе этого толстовского рассказа обратил внимание на то, что все три изображенные им «смерти» «внутренне замкну-
ты» и связаны одна с другой лишь на чисто фабульном уровне. Толстой рассматривает отдельные моменты бытия как нравственные данности; давать им оценку - дело исключительно авторское .. .2 Смерть барыни изуродована деятельностью ее разума - как и смерть Ивана Ильича в позднейшей повести. Оппозиция разум - природа станет с тех пор важнейшей для толстовского мышления вообще.
Три года спустя после рассказа «Три смерти», когда Толстой заканчивал и отделывал для печати своих «Казаков», набросанных еще в 1852 г., он вернулся к этому же ряду мыслей и чувств: в Оленине мы видим соединение «христианского чувства» с чувством природы, с философией «великого язычника» дяди Ерошки. Но там же мы видели и полную неудачу такого соединения «кошки с собакой в одном чулане»: цивилизация и прогресс уводят человека от природы и ставят его мораль в противоречие с его чувствами. Так и в рассказе «Три смерти»: счастье и красота, гармония со всем миром тем недоступнее, чем дальше человек (и вообще живое существо) уходит от этого мира первозданной природы.
От веры в благого Бога Толстой перешел когда-то к вере в благодетельный прогресс человечества. Здесь он перешел к вере в самую жизнь, к вере в человека. Этой верой Толстой жил в эпоху создания двух величайших своих произведений - «Войны и мира» и «Анны Карениной». Жизнь есть Бог -вот в чем весь философский смысл великой эпопеи.
Но, поставивши во главу угла непротивление и кротость, Толстой остался «мятежником». Ополчаясь против Церкви и культуры, он не останавливался перед самыми резкими выражениями, подчас звучавшими как грубые кощунства. И это далеко не все противоречия, терзавшие его. «Исповедь», законченная им в 1881 году, - бесценный человеческий документ, В ней он, подобно блаженному Августину и Ж.Ж. Руссо, делился с читателем своей попыткой осмыслить собственный жизненный путь, путь к тому, что он считал истиной. Впрочем, и все ранее созданное писателем тоже было своеобразной исповедью. Переживания героя «Детства», «Отрочества», «Юности», «Казаков», драма, раскрытая в «Семейном счастье», духовные искания Пьера, князя Андрея, Левина - что это, как не преломление сокровенной жизни самого автора? Особенно Левин выглядит почти двойником Толстого, и его история в романс уже содержит непосредственную прелюдию
к «Исповеди». Исходные предпосылки к созданию «Исповеди» опровергают расхожее мнение, будто человек задумывается над вечными вопросами лишь под влиянием трудностей и невзгод. Кризис настиг Льва Толстого в период хор благодарных читателей... И внезапно всплывает холодный убийственный вопрос: «Зачем? Ну а потом?» Очевидная бессмысленность жизни при отсутствии в ней внутреннего стержня поражает пятидесятилетнего писателя, словно удар. «Жизнь моя остановилась». Это не просто оцепенение перед ужасом небытия, которое Толстой пережил в Арзамасе, а постоянный фон его существования в, казалось бы, счастливые 1870-е годы.
Свою «Исповедь» Толстой начал с утверждения, что, потеряв в юности веру, с тех пор жил без нее долгие годы. Справедлив ли он к себе? Едва ли. Вера была. Пусть не всегда осознанная, но была, Молодой Толстой верил в совершенство и красоту Природы, в счастье и мир, которые обретает человек в единении с ней. Здесь было кое-что и от Руссо, и от стихийного чувства родства со всем мирозданием. Толстовский Оленин из «Казаков» стремился к этому растворению в Бытии, а его приятель дядя Ерошка уже полностью в нем растворен. Он живет словно зверь или птица. Смерть его не тревожит «Умру - трава вырастет». Тот же покой растворения грезится Андрею Болконскому, когда он смотрит на старый дуб...
Но этого смутного чувства оказалось недостаточно. Звучал голос совести, подсказывая, что в одной лишь Природе не найдешь источника для нравственной силы. Быть может, наука знает, в чем смысл жизни? Но для науки жизнь - просто процесс, естественный процесс, и больше ничего. А если так, то жить бессмысленно. Ведь в конечном счете торжествует смерть. Она-то и есть последняя и самая достоверная правда. Что бы ни происходило на Земле, все поглотит мрак. И тут - конец смыслу. Подтверждение своему пессимизму Толстой искал и в древней, и в новой мудрости: в библейской Книге Экклесиаста, в изречениях Будды, в философии Артура Шопенгауэра. Все сходилось либо к побегу в бездумность, либо к радикальному отрицанию жизни. Если она лишь обман, с ней надо поскорее разделаться.
«Вопрос мой, - пишет Толстой, - тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, - тот вопрос, без которого жизнь не-
возможна, как я и испытал на деле. Вопрос состоит в том: "Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра - что выйдет из всей моей жизни?" Иначе выраженный, вопрос будет такой: "Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-либо делать?" Еще иначе выразить вопрос можно так: "Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежно предстоящей мне смертью?"» (XXIII, 16).
Проблема смерти стояла перед Толстым еще с ранней молодости: он был свидетелем многих смертей близких к нему и любимых им людей. 20 сентября 1860 г. в Гиере от туберкулеза скончался его старший брат Николай. Человек, которого «обожали» все окружающие3, скончался у него на руках. Смерть брата потрясла его прежде всего в метафизическом смысле.
«Для чего хлопотать, стараться, - писал он А.А. Фету, - коли от того, что было Н.Н. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За насколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом произнес: "Да что же это такое?" Это он ее увидел, это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше» (LX, 223)
Если бы, однако, смерть была только «поглощением» личности «в ничто», если бы ничто было подлинно ничем, то смерть была бы только отвратительна, но далеко не так загадочна. Почему смерть есть в то же время и какое-то просветление? Солдат, раненный в стычке с горцами, «казалось, похудел и постарел несколькими годами, и в выражении его глаз и складке губ было что-то новое, особенное. Мысль о близости смерти уже успела проложить на этом простом лице свои прекрасные, спокойно-величественные черты» («Как умирают русские солдаты», 1858; V, 234).
В конце жизни, споря с официальной религией, проблему смерти и бессмертия человека Толстой решал опять-таки по особенному: «Видимая мною жизнь, земная жизнь моя, есть только малая часть всей моей жизни с обеих концов ее - до рождения и после смерти - несомненно существующей, но скрывающейся от моего теперешнего познания» (XLV, 118). Страх смерти Толстой считает голосом животного я человека, указанием на то, что он живет ложной жизнью. Для людей, которые нашли радость жизни в духовной любви к миру, страха смерти не существует. Духовное существо
человека бессмертно и вечно, оно не умирает после прекращения телесного существования. Все, чем я живу, сложилось из жизни моих предков. Духовное я человека уходит корнями своими в вековое прошлое, собирает в себе и передает другим духовную сущность тех людей, которые жили до него. И чем больше человек отдает себя другим, тем полнее входит его духовное я в общую жизнь людей и остается в ней вечно.
Пути человека к истинной жизни конкретизируются в учении о нравственном самоусовершенствовании человека, которое включает в себя пять заповедей Иисуса Христа из Нагорной проповеди в Евангелии от Матфея. Краеугольным камнем программы самоусовершенствования является заповедь о непротивлении злу насилием. Злом нельзя уничтожить зло, единственное средство борьбы с насилием - воздержание от насилия: только добро, встречаясь со злом, но не заражаясь им, способно в активном духовном противостоянии злу победить его. Толстой допускает, что вопиющий факт насилия или убийства может заставить человека ответить на это насилием. Но подобная ситуация - частный случай. Насилие не должно провозглашаться как принцип жизни, как закон ее.
Зло современной общественной морали Толстой видит в том, что правительственная партия, с одной стороны, и революционная - с другой, хотят оправдать насилие разумными основаниями. На отступлениях от нравственных норм нельзя утверждать правила жизни, нельзя формулировать ее законы. С позиции этих вечных нравственных истин Толстой развертывал беспощадную критику современных ему общественных институтов: церкви, государства, собственности и семьи.
Чаще всего Толстой воспринимал смерть не как метафизически случайный, хотя и неизбежный, конец жизни, но как ее завершение и ее отрицание, как загадка, которая является загадкой самой жизни. В этом же плане рассматривал феномен смерти и Диккенс - прежде всего в своем историческом романе «Повесть о двух городах» (1859) - романе, который оказался в кругу толстовского чтения также накануне работы над «Войной и миром».
Как в «Войне и мире», так и в «Повести.» перед читателем восстанавливалась в живых «домашних» образах давнопрошедшая эпоха. У Диккенса это эпоха Великой Французской революции и лет, непосредственно ей предшествовавших.
«Это было самое прекрасное время, это было самое ужасное время - век мудрости, век безумия, дни веры, дни безверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа отчаяния <.> - словом, время это было очень похоже на нынешнее, и самые горластые его представители уже и тогда требовали, чтобы о нем - будь то в хорошем или в дурном смысле - говорили не иначе, как в превосходной степени».
Уже с первых страниц, едва начинает завязываться сюжетный узел, в «Повести о двух городах» выявляется интересующая нас тема жизни и смерти. Один из пассажиров дилижанса, некий мистер Джарвис Лорри, получает на пути депешу и, ознакомившись с нею, произносит загадочную фразу: «Возвращен к жизни». Речь идет об узнике Бастилии под номером «Сто пятый. Северная башня». Некогда его звали доктор Манетт, он был знаменитым молодым врачом, а в крепости за восемнадцать лет превратился в жалкое существо лишившееся памяти. И вот он - призрак, «возращенный к жизни»:
«- Вас давно похоронили?
- Почти восемнадцать лет тому назад.
- Я думаю, вам хочется жить?
- Не знаю, не могу сказать».
Вопрос, заданный человеку, «похороненному» в крепости на восемнадцать лет, - хочется ли ему жить? - только на первый взгляд представляется вопросом «праздным». Жизнь, в представлении большинства людей - это безусловная ценность. Но ведь и Смерть - тоже своего рода ценность: во всяком случае именно она сопоставлена с Жизнью.
Ценность Смерти закреплена в том лозунге, который скандируется возле парижской гильотины:
«Каждый день по мостовой громыхали телеги, битком набитые осужденными на смерть. Миловидные девушки, красивые женщины, черноволосые, белокурые, седые; юноши, мужчины в цвете лет, старики; дворяне и простолюдины - всё это было пряным питьем для гильотины, красным вином, которое изо дня в день вытаскивали на свет из мглы страшных тюремных подвалов и везли по улицам, дабы утолить ее ненасытимую жажду. Свобода, Равенство, Братство или Смерть! Последнюю ты, не скупясь, жалуешь всем, о Гильотина!»
К известному лозунгу Великой Французской революции Диккенс просто добавляет необходимую, но прямо вытекающую из существа изображенных им революционных событий альтернативу, которая всё ставит на свои места.
Для обывателя Смерть вообще прибавляет некоей «интересности» в человеке. Вот в том же романе в «мирном» Лондоне толпа народа рвется на суд, который должен приговорить подсудимого к четвертованию:
«Интерес, с каким возбужденные зрители, задыхаясь, глазели на этого человека, был отнюдь не возвышенного свойства. Если бы подсудимому угрожал не такой страшный приговор, если бы из предстоящей ему казни отпало хоть одно из зверских мучительств, он на какую-то долю утратил бы свою притягательность. Все упивались зрелищем этого тела, обреченного на публичное растерзание, этого существа с бессмертной душой, которое вот-вот на глазах у всех будут кромсать и рвать на части». Антиномия растерзанного тела и бессмертной души получает философскую наполненность, выводящую опять-таки на проблему соотношения Жизни и Смерти.
Наконец в заключительных главах романа эта проблема решается под собственно христианским углом зрения. До них формально главным действующим лицом был Чарльз Дарней (он же Шарль Эвремонд), муж Люси Манетт. Как французского аристократа (хотя он формально отказался от своей собственности в пользу народа) его заключают в тюрьму и приговаривают к смерти на гильотине. Но тут вступает в дело подлинный герой - пьяница и ленивый адвокат Сидней Картон. Пользуясь внешним сходством с Дарнеем, он подменяет его в тюремной камере - и гибнет на гильотине вместо него. Он считал себя до сих пор пропащим человеком, погрязшим в пьянстве и разврате, - и свою великодушную смерть ради любимой им Люси и ее мужа (его соперника!) рассматривает как искупление, как возрождение к подлинной духовной жизни на краю телесной могилы.
«Мир последних романов Диккенса с его самоотречением, искуплением, воскресением, - пишет Э. Уилсон, - похож на мир поздних произведений Толстого, на "Преступление и наказание" Достоевского, на мир Дмитрия и Ивана Карамазова. Перед нами мир христианского Нового Завета - правда, с прорывами в трансцендентальное. Сидней Картон, который действительно приносит свою жизнь в жертву, должен бы проповедовать самую христианскую идею. В известной степени он ее и проповедует. Когда осужденных везут на казнь, маленькая швея говорит ему: "Если бы не вы, милый незнакомец, разве я была бы так спокойна... могла бы вознесись сердцем к Тому, Кто положил жизнь Свою
за нас, чтобы мы верили и надеялись?" - и когда голова девушки слетает с плеч под ножом гильотины, а вязальщицы отсчитывают "Двадцать две", чей-то голос (то ли Сиднея Картона, то ли авторский) комментирует: "Я есмь воскресение и жизнь - сказал Господь - верующий в Меня если и умрет, оживет, и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовеки!". И эта христианская нота вплетается в основную идею книги, показывающей, как оба социальных режима Франции - старый строй маркизов Эвремондов и новый якобинский строй Де-фаржей - опирают личностную этику христианства, ставя над ней свои классовые интересы и абстрактные принципы»4.
Между тем, другие английские исследователи (например, Джон Гросс) полагают, что Диккенс, выступивший в этом романе с открыто «христианскими» позициями и многократно цитировавший евангельские тексты, - вряд ли христианин. Ведь самопожертвование Сиднея Картона продиктовано не его внезапным «христианским» просветлением, а простой человеческой любовью к Люси. А подвиг самопожертвования во имя любви - это многократно воспетый еще с античности языческий подвиг. «В таком контексте Христос не имеет к делу ровно никакого отношения, а ссылки на него могут показаться верующему читателю богохульством. На той же странице, которая посвящена смерти Картона, Картон и маленькая швея вдруг оказываются "детьми Великой Матери". Но важно другое - что защиту от мирового зла роман недвусмысленно предлагает искать в личных отношениях»5.
Как уже отмечено выше, Диккенс очень «не прямо» относился к христианской религии и англиканской церкви. «Он питал, - пишет Г.К. Честертон, - отвращение к принятым догмам, то есть, другими словами, предпочитал догмы, принятые на веру. В его душе жило смутное убеждение, что все прошлое человечества полным-полно взбесившихся консерваторов. Короче говоря, он был наделен тем неведением радикала,
которое идет рука об руку с остротой ума и гражданским мужеством. Но почти все радикалы, повинуясь этому духу, не любили англиканской церкви...» Диккенса же отвращала прежде всего «религиозная чрезмерность, будь то в протестантстве или католичестве»: он, как и Лев Толстой, «любил веру простую и безыскусственную»6.
Именно руководствуясь этой «безыскусственной», далекой от догматики официальной церкви верой и Диккенс, и Толстой в своих произведениях ставили проблемы преображения личности, духовного возрождения, искупления, самоотречения. Уже персонажам «Крошки Доррит» приходится активно вмешиваться в жизнь (как Артуру Кленнэму или даже самой Крошке Доррит, являющейся живым воплощением евангельского принципа «блаженны кроткие»). Пип из «Больших надежд» сможет искупить снобизм только отказом от мирских благ. Белле Уилфер из «Нашего общего друга» придется пройти через горнило искушений и испытаний, а Юджин Рейберн из того же романа - заглянет в глаза смерти, очистится душой, и только после этого заслужит брак с Лиззи.
Подобный путь нравственного возрождения -несомненно, под влиянием последних романов Диккенса - проходят все толстовские герои. Оба писателя самую возможность постановки этих проблем не мыслили иначе, как на широчайшей гуманистической платформе, включавшей в себя множество самых различных компонентов.
Примечания
1 Бицилли П.М. Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого // Лев Толстой: pro et contra. -С. 473.
2 Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. - М., 1972. - С.118-124.
3 См. , напр.: Фет А. Мои воспоминания. - М., 1890. Т.1. - С. 217, 331-333.
4 Уилсон Э. Мир Чарльза Диккенса. - С. 270-271.
5 Там же. - С. 271.
6 ЧестертонГ.К. Чарльз Диккенс. - С.139, 141.