А.В. Сафронов
«ПРАВДА БЕЗ ПРИКРАС» В ЖАНРЕ «ПУТЕШЕСТВИЙ»
И ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ДОКУМЕНТАЛИСТИКЕ «ИЗ ЖИЗНИ ОТВЕРЖЕННЫХ»
Проблемы преступности в России вплотную заинтересовали широкую общественность начиная с середины XIX века. Это связано было с реформами императора Александра Второго, в том числе и судебной реформой. Интерес вызывали многие вопросы: рост преступности в народной среде, причины преступлений и их последствия, эффективность системы наказаний, условия тюремного быта, причем возникали они в контексте раздумий об исторической судьбе русского народа, о будущем России.
В 1860-1861 годах Ф.М. Достоевский опубликовал первые главы «Записок из Мертвого дома». Эта книга впервые глубоко и масштабно на конкретном жизненном материале познакомила читателей с судьбой целой категории людей, впервые общественность получила возможность заглянуть в один из неведомых уголков русской жизни. Среди последователей Ф.М. Достоевского, которых беспокоило состояние в России судебного дела, тюрем, ссылки и каторги, были С. В. Максимов («Сибирь и каторга»), А.П. Чехов («Остров Сахалин»), П.Ф. Якубович-Мельшин («В мире отверженных»), В.М. Дорошевич («Сахалин»), В.Г. Короленко (цикл сибирских очерков и рассказов), В.А. Гиляровский (очерки и репортажи), А.И. Свирский («Казенный дом») и др.
К концу XIX века сложились основные особенности жанра документального повествования о мире «виноватых и обвиненных», «несчастных» (определения принадлежат С.В. Максимову), «отверженных» (определение заимствовано П.Ф. Якубовичем-Мельшиным переведенного на русский язык произведения В. Гюго), кандальников и поселенцев. Имеются достаточные основания утверждать, что «литература факта», посвященная каторге и ссылке, активно восприняла традиции другого документального жанра - путевого очерка, или жанра «путешествий».
Путевой очерк в русской литературе имеет многовековую историю. Генетически он восходит к широко бытовавшим в Древней Руси путевым запискам, называвшимся «хождениями», «путниками», «странниками», «паломниками». Классическим образцом этого жанра является «Хождение игумена Даниила», созданное в XII веке. Популярен и ныне памятник литературы XV века «Хождение за три моря» Афанасия Никитина.
К XVI веку сформировались и другие жанровые разновидности путешествий: «статейные списки» и «росписи» послов, «отписки» землепро-
ходцев. Единство структуры и стиля было свойственно всем жанровым разновидностям: общая задача - точно и ясно рассказать обо всем, что видел и слышал путешественник; общая структурная часть - информация о маршруте и времени путешествия; традиционные приемы описания увиденных городов и поселений; краткие очерки о природе, быте и нравах; нередки легендарные и сказочные сведения о жизни в чужих землях.
Центральным персонажем уже в русском Средневековье выступает сам путешественник-повествователь, от имени которого ведется рассказ и дается оценка людям и событиям. Как правило, это благочестивый паломник, предприимчивый купец, образованный дьяк Посольского приказа, волевой и деятельный землепроходец из казаков или служилых людей.
Путевые записки ХII-ХVI веков документальны в своей основе, однако к концу этого периода проявляется стремление беллетризовать их за счет утраты достоверности, в них вводятся литературно обработанные увлекательные легенды, замаскированные под достоверные.
В Древней Руси документализм и художественный вымысел сливались в одном произведении, лишь впоследствии документальная письменность и художественная литература постепенно стали размежевываться. В дальнейшем оба эти вида словесного творчества развивались во взаимодействии, во взаимовлиянии.
В последней четверти XVIII века под влиянием западноевропейской литературы и на основе национальных многовековых традиций складываются основные формы литературы «путешествий»: путевой очерк, очерковые послания-письма о «странствиях» в чужих краях и вымышленные литературные произведения о путешествиях, записки, отрывки, прогулки, дневник. Вглядываясь в только что открывшееся перед ними новое, незнакомое, «иное» пространство, путешественники пытались познать самих себя, историю страны, ее будущее. Таковы «Письма из Франции» Д.И. Фонвизина, «Письма русского путешественника» Н.М. Карамзина, «Путешествие из Петербурга в Москву» А.И. Радищева.
К 1950-м годам путевой очерк вытесняет господствовавший ранее физиологический очерк. «Письма из Франции и Италии» А.И. Герцена, «Фрегат "Паллада"» И.А. Гончарова, показывая героя и среду в развитии, в движении, готовили расцвет очерковой литературы следующего десятилетия. «Каликами перехожими» называли в 60-е годы очеркистов П.И. Якушкина, С.В. Максимова, В.А. Слепцова, А.И. Левитова, изучавших жизнь в непосредственном общении с русским народом, писавших «правду без прикрас», показывавших «горе сел, дорог и городов», прошедших и проехавших в «литературных путешествиях» всю Россию с севера до юга и с востока до запада.
Само предназначение документальных жанров, в том числе и жанра путешествий, заставляет писателей избирать для изображения наиболее важное и достойное. Присущий им лаконизм не позволяет размениваться на мелочи. Для всех жанров «литературы факта» основополагающим является правило: писать только о том, что видел и слышал сам автор. Только при условии бережного обращения с фактом он становится ценным источником исторического познания жизни в ее многообразии. Но наряду с этим путевые записки есть явление искусства, словесного творчества, явление языка разговорного, публицистического и художественного, есть «мышление образами».
Правомерен в данном случае вопрос о возможности искажения действительности в «литературе факта». Современное литературоведение признает возможность вымысла и домысла в ней. Помимо этого степень правдивости зависит и от такой важной вещи, как отбор фактического и художественного материала. Если автор избирает нехарактерные факты, опирается на недостаточно достоверные источники, то возможно и неадекватное отражение действительности.
В.А Михельсон («Путешествия» в русской литературе»), Н.М. Маслова («Путевой очерк: проблемы жанра») и другие в числе основных особенностей путевого очерка XIX века отмечают своеобразный способ композиции, зависящий от маршрута: повествование от имени автора-путешественника, который не ограничивается описанием картин пути, а вводит многочисленные вставные элементы (рассказы встречных людей, собственные размышления, документы и статистику, исторические отступления), наличие нраво- и бытоописания. Содержание каждой главы определяют краткие подзаголовки, точно определены отправная точка пути и время начала путешествия. В путевых очерках соседствуют научность и популярность; путешественник, как правило, изучает быт, фольклор и язык «туземцев». Автор-рассказчик, наряду с массовыми зарисовками, представляет читателю яркие портреты, которые привлекли его внимание в наибольшей степени. Портретные характеристики, как и пейзаж, соединяют в себе документальность и лиричность, однако среда и обстоятельства большей частью подчеркнуто деромантизируются. Многие эпизоды в «путешествиях» представляют собой «сценки из жизни», передают живую речь персонажей. Наличие таких структурных элементов - результат становления и укрепления позиций реализма во всех, в том числе и документальных, жанрах русской литературы. Это подтверждается при анализе следующих произведений: «Письма русского офицера» Ф.Н. Глинки, «Путешествие в Арзрум» А.С. Пушкина, «Фрегат "Паллада"» И.А. Гончарова, «Корабль "Ретвизан"» Д.В. Григоровича, «Год на Севере» и «На Востоке. Поездка на Амур» С.В. Максимова, этнографические очерки П.И. Якушкина и др. Эти произведения являют собой
яркую иллюстрацию стилевого разнообразия данного жанра, многогранность форм построения, богатейшей идейной и тематической палитры, подтверждая в то же время наличие закономерностей формы, композиции, стиля.
Некоторые из перечисленных выше структурных составляющих элементов путевого очерка широко использовал Ф.М. Достоевский в «Записках из Мертвого дома»: план в начале главы, подробное описание быта и нравов, портреты туземцев-каторжан, их рассказы-исповеди.
Параллельно с Достоевским и независимо от него работал над книгой о жизни «несчастных» уже завоевавший к тому времени авторитет и популярность писатель-путешественник С.В. Максимов (1831-1901), которого исследователи относят к «этнографической школе» русского реализма (А.И. Ревякин и др.). С.В. Максимов был первым писателем, изучившим сибирские централы и остроги, их архивы, статистику и другие документы. Книга «Ссыльные и тюрьмы» была признана опасной для широкой публики и вышла в 1862 году с пометой «секретно» тиражом лишь 500 экземпляров. Полностью очерки о каторге, тюрьмах и ссылке увидели свет только через семь лет в «Вестнике Европы» и некрасовских «Отечественных записках», а отдельное издание, названное «Сибирь и каторга», - в 1871 году.
В книге С.В. Максимова тесная взаимосвязь «каторжной» документальной прозы с «путешествиями» проявилась наиболее ярко. Огромный материал, собранный автором, требовал особой композиции, и принципы, выработанные в процессе создания предыдущих книг, представлявших собой циклы очерков-путешествий, были весьма продуктивно использованы. Каждая из трех частей («Несчастные», «Виноватые и обвиненные», «Политические и государственные преступники») - своеобразное путешествие. В первой автор проходит со своими героями от начала этапной дороги («В дороге») через все круги каторжного ада: «На каторге», «В бегах», «На поселении». Вторая часть знакомит с различными типами преступников; «маршрут» пролегает от самых страшных, вроде Коренева, убийцы 18 человек («Злодеи»), до людей, чья вина гораздо меньше («Преступники против семейных прав»). Между этими крайними точками располагаются убийцы, бродяги и беглые, воры и мошенники, поджигатели, преступники против веры. Третья часть - путешествие в историю. Здесь представлены политические и государственные преступники с конца XVI века (открывают этот печальный список угличане, сосланные в 1592 году «по делу царевича Димитрия») до «народных заступников» -декабристов и восставших в 1862 году поляков.
Точными, документально выверенными статистическими данными утверждается в «каторжной» прозе, как и в «путешествиях», суровая, ни-
чем не прикрытая правда жизни. Позднее А.П. Чехов также использует в своей книге сведения, полученные из канцелярских ведомостей, таблиц, чиновничьих приказов, отчетов, рапортов, донесений и прошений. Он и сам, выступив в роли собирателя статистических сведений, предпринял перепись сахалинского населения, которая давала ему не только формальное, но и моральное право входить в каторжные бараки и в избы поселенцев. Присутствует статистический материал и у В.М. Дорошевича.
А.П. Чехов, подобно С.В. Максимову, которого признавал своим учителем 2, строит повествование как первооткрыватель, по маршруту «от частного к общему». С каждой главой расширяется представление о Сахалине: тюремные камеры, избы поселенцев, пища, одежда, духовная жизнь, нравственность, преступление и наказание, побеги с острова, болезни и смерть. Охватываются все слои сахалинского населения, все стороны человеческого существования - рождение, свадьбы, похороны. С каждой главой усиливается впечатление о страшном острове, острове-аде.
Наряду с точным фактом и достоверным документом, путешественники в страну «виноватых и обвиненных» обращают свое внимание и на прямо противоположные явления: легенды, предания, песни. С фольклорной традицией связано начало «Сибири и каторги», в котором С.В. Максимов передает свое впечатление от песни «Милосердная». С этой песней арестанты, идущие по этапу, просят милостыню:
Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных, - Христа ради! -Пропитайте-ка, наши батюшки,
Пропитайте нас, бедных заключенных!
В старинных разбойничьих песнях писатель видел отражение жизни широкой и вольной, полной борьбы и тревог. Их авторами народная молва считала самих разбойничьих атаманов: Степана Разина, Кармелюка, Гусева, Ваньку Каина. Легенды и предания поэтизировали разбойников как заступников за бедных, им приписывались красота, поэтический и певческий таланты, великодушие и справедливость.
Рисуя образ Сахалина-ада, А.П. Чехов включает в текст шутливую легенду о «происхождении Сахалина», сочиненную каторжанами. Автор сожалеет, что не застал в живых старейшего сахалинского офицера, штабс-капитана Шишмарева, который поселился на Сахалине в «доисторические времена, когда еще не начиналась каторга». Поэтому поселенцы
2 Подробнее см. об этом: Сафронов, А.В. «Высокая» литература и этнографическая беллетристика (А.П. Чехов и С.В. Максимов) // Проблемы истории литературы : сб. статей / МГОПУ. - М., 1998. - Вып. 4).
в легенде связали его имя с геологическими переворотами: «Когда-то, в отдаленные времена, Сахалина не было вовсе, но вдруг, вследствие вулканических причин, поднялась подводная скала выше уровня моря. И на ней сидели два существа - сивуч и штабс-капитан Шишмарев».
В.М. Дорошевич посвящает поэтическому творчеству каторжан главу «Поэты-убийцы», где приводит тексты песен, которые поют на каторге («Песни каторги»), в том числе и «Милосердную», но «чаще всего каторга молчит». Есть на Сахалине и «бульварные романисты», «Понсон-дюТерайли, Ксавье-де-Монтепены каторги», однако автор не заостряет на них своего внимания - «рассказы в рассказе» о действительно совершенных преступлениях гораздо страшнее.
Практически для всех, писавших о каторге (Ф.М. Достоевский, С.В. Максимов, А.П. Чехов, В.Т. Короленко, В.М. Дорошевич, П.Ф. Яку-бович-Мельшин, А.И. Свирский, В.А. Гиляровский), характерно сравнение ее с адом и не столько в силу каких-то внешних признаков, сколько потому, что здесь особая, удушающая, убивающая человеческую личность атмосфера и нравственные пытки составляют основу системы наказаний. В этом сравнении можно увидеть и продолжение древнерусской традиции: любое путешествие за границу, в чужую страну рассматривалось как путешествие на тот свет, по путешественнику даже служили молебны за упокой.
Образ путешественника придает путевым очеркам подчеркнутую индивидуальность, предлагая взглянуть на описываемую среду под авторским углом зрения. По-разному предстают перед читателем «путешествующие в неведомую страну». Ф.М. Достоевский свои функции наблюдателя и исследователя мира каторги передает двойнику - Александру Петровичу Горянчикову, не политическому преступнику, каким был сам автор, а осужденному за убийство жены. С.В. Максимову в «Сибири и каторге» удалось занять позицию, независимую от материала: он наблюдает за происходящими в стране «виноватых и обвиненных» событиями как путешественник, ученый, этнограф, приподнося их читателю как на ладони, и непосредственно в тексте дает им анализ своим веским, точным, хлестким словом: «На вопрос, где происходит окончательная порча ссыльных и приобретается ими привычка жить чужим трудом, давно уже готов ответ положительный... вам единогласно ответят: в тюрьме!»
А.П. Чехов также не маскируется за вымышленным образом: авторское «Я» - писателя, врача, аналитика, исследователя - присутствует буквально на каждой странице, отсюда (не в последнюю очередь) - определение его книги как «очеркового романа». Создание личности наблюдателя, автора оказалось для него, как он сам признается, наиболее трудным в процессе работы над книгой. В.М. Дорошевич, как и В.А. Гиляровский,
часто сам присутствует в своих сюжетах, его роль - это роль «активного наблюдателя», его очерки - это насыщенные сенсационностью репортажи с места событий. П.Ф. Якубович-Мельшин, хотя и «прячется» за образом Ивана Николаевича, подобно Достоевскому, но пишет свою автобиографию, вместе со своими героями «проходит путь», переживает горести и лишения.
Преступный мир воспринимается всеми авторами как «неведомая страна» со своей географией, образом жизни, психологией, языком и не только в силу особого, отдаленного от Европейской России расположения Сибири и Сахалина - В.А. Гиляровский в очерках о знаменитой Хитровке рисует этот «особый район Москвы» как отдельное государство со своим населением, законами, нравами.
Для того чтобы наиболее ярко и полно охарактеризовать описываемые явления, выразить свое к ним отношение, автор-путешественник часто использует прием сопоставления или противопоставления явлений, чаще всего как параллель «незнакомое» (экзотическое) - «знакомое». В повествованиях о каторжном мире это принимает форму антитезы «тюрьма» -«воля» или «человек до преступления» - «он же - на каторге». Примером может служить «благообразный старик», в глазах которого «еще было много жизни, а во всех чертах лица много мягкости и ничего злодейского ни во взгляде, ни в улыбке» и который, оказывается, осужден за участие в ограблении почты и убийстве почтальона и ямщика («Сибирь и каторга» С.В. Максимова). Среди героев В.М. Дорошевича - крестьянин Новгородской губернии Глухаренков, ныне - бродяга Немой («Лазарет»), костромской мещанин из духовного звания Комлев, теперь - старейший и «уважаемый» сахалинский палач («Комлев»), горец Балад-Адаш, сильная и гордая натура, превратившийся на каторге в пьяницу, вора, лгуна и доносчика («Исправился»). Встречаются примеры, правда редко, как и в условиях ада человек сохраняет в себе человеческое (декабристы у С.В. Максимова, баронесса Геймбрук и бывший гвардейский офицер-сапер Ландсберг у В.М. Дорошевича, Егор Ефремов у А.П. Чехова).
Тюремный социум в стране «виноватых и обвиненных» организуется в «общину» со специфическими иерархическими структурами. «В этих тюрьмах, где должны «исправляться» и «возрождаться» преступники, царили самоуправство, произвол «иванов», полная власть сильных над слабыми, отпетого негодяя над порядочным человеком», - пишет В.М. Дорошевич [6].
Мир каторги - это зеркальное отражение внешнего мира со своими законами, моралью, взаимоотношениями между людьми. Здесь то же разделение на касты, обусловливающие положение заключенного в этом мире. В.М. Дорошевич выделяет следующие «касты» в каторжном мире:
«Иваны» - зло, язва, бич каторги, всевластные и авторитетные убийцы, самоутверждающиеся любой ценой, дерзящие администрации тюрьмы, выманивающие последние гроши, заработанные тяжким трудом.
«Храпы», «глоты» — люди, не имеющие собственного мнения, самые продажные, способные за определенную сумму поддержать авторитет того или иного «ивана». Кроме них есть еще «игроки», «жиганы», «шпанка» [6. С. 220].
Иерархия тюремного мира по классификации А.И. Свирского несколько отлична: «Собственно «тюремный мир» составляют так называемые «фартовые ребята», или «фартовики», которые «разделяются на классы, роды и виды». Это: 1) «жиганы» - каторжники и бродяги, 2) «шпана» - воры и 3) «счастливцы» - мошенники и шулера. «Жиганы» распадаются на три вида: а) «орлы» - беглые с каторги, б) «пустынники» - не помнящие родства и в) «монахи» - ссыльные на Сахалин. В свою очередь «шпана» разделяется на восемь видов» [22. С. 14-15].
Преемственность «каторжной» документальной прозы и «путешествий», помимо усвоения отдельных элементов формы, объясняется, на наш взгляд, еще и тем, что всегда сильна была в русской литературе и в русской ментальности традиция восприятия человеческой жизни как некоего пути - пути поиска счастья, правды, пути страданий, пути искупления вины.
Традиция «путешествий» нашла свое продолжение и в «лагерной прозе» ХХ века: «маршрут» героини «Крутого маршрута» Е.С. Гинзбург, путь русского интеллигента в книге О.В. Волкова «Погружение во тьму», «удивительная», «почти невидимая, почти неосязаемая» страна, «географией разодранная в архипелаг, но психологией скованная в континент» в «Архипелаге ГУЛАГ» А.И. Солженицына.
Наиболее значительные произведения художественно-документальной «тюремной» и «лагерной» прозы второй половины XX века появились в открытой печати в конце 80-х годов, хотя задумывались и создавались в большинстве своем гораздо раньше - на рубеже 50-х и 60-х, после XX съезда КПСС. Они основаны на личном опыте людей, пострадавших от репрессий. Традиции исторически достоверного, честного, художественно убедительного изображения жизни «несчастных», «отверженных», а чаще «без вины виноватых», оказались восприняты такими во многом разными авторами, как О.В. Волков, Е.С. Гинзбург, А.В. Жигулин, Л.Э. Разгон, Н. А. Заболоцкий, А.И. Солженицын, В.Т. Шаламов, С.Д. Довлатов, А.Д. Синявский, И.М. Губерман, Э. Лимонов.
Жанровые определения своим произведениям названные выше авторы дают разные: «Крутой маршрут» Е.С. Гинзбург - «хроника времен культа личности»; «Непридуманное» Л.Э. Разгона - «повесть в рассказах»;
«Черные камни» А.В. Жигулина - «автобиографическая повесть», И.М. Гу-берман считает свое повествование дневниками, хотя отдельные главы написаны в эпистолярном жанре; Н.А. Заболоцкий написал о своих злоключениях, связанных с арестом, краткий автобиографический очерк, вероятно намереваясь продолжить его описанием жизни в лагерях («История моего заключения»); «Погружение во тьму» О.В. Волкова можно определить как автобиографический роман; «Зона» С.Д. Довлатова представляет собой характерный для этого автора синтез факта и вымысла; «Голос из хора» А.Д. Синявского явственно перекликается с философскими «коробами» В.В. Розанова.
А.И. Солженицын жанр своей книги определил как «опыт художественного исследования». Художественное исследование, как считает писатель, - это такое использование фактического (не преображенного) жизненного материала, когда из отдельных фактов, соединенных, однако, возможностями художника, общая мысль выступает с полной доказательностью, причем не слабее, чем в научном исследовании [24]. В наших работах мы даем определение этой книги как художественно-документальной эпопеи.
Жизненный материал А.И. Солженицын черпал из собственного опыта, из писем 227 других бывших заключенных; использовал множество исторических источников, статистический материал, «много важных фактов и даже цифр, и сам воздух, которым дышали: чекист М.Я. Судрабс-Лацис; Н.В. Крыленко - главный государственный обвинитель многих лет; его наследник А.Я. Вышинский со своими юристами-пособниками, из которых нельзя не выделить И.Л. Авербах» [24. Т. 1. С. 12]. Здесь же как важный источник - позорная книга 36 советских писателей о Беломорканале.
Эпичность книги достигается широтой охвата событий, постановкой большого количества проблем, глубокими экскурсами в историю, огромным количеством невыдуманных персонажей. Произведение состоит из 3 томов, 7 частей, 64 глав, повествующих о законодательстве, тюремной системе, следствии, судах, этапах, лагерях, ссылке.
Структурная организация упомянутых выше произведений, опора на факт позволяют отнести их к очерковым циклам, объединенным темой, единой публицистической мыслью, образом автора-повествователя. Все они открывают для читателя неведомую ранее страну. Другой важной чертой следует признать стремление к эпичности: авторы рассматривают скитания и страдания героев на историческом фоне, насыщают тексты множеством подробностей из истории, политики, географии, населяют книги множеством невыдуманных героев со схожими судьбами, при этом судьба отдельного персонажа рассматривается в контексте
«судьбы народной». Различна при этом степень лиризма и философичности, но ни один из авторов от них не отказывается.
Близость к жанру путешествий проявляется при наличии общей тенденции в соответствии с индивидуальностью каждого автора, с большими или меньшими углублениями в поэтику этого жанра соразмерно с целями и задачами, поставленными каждым автором, с той поэтикой, которую они выбирают в качестве доминирующей.
Определение лагерного мира как отдельной страны встречаем у Н.А. Заболоцкого. Когда эшелон с арестантами доставил поэта к месту отбывания лагерного срока, в Комсомольск-на-Амуре, его автобиографический персонаж отмечает: «Царство БАМа встречало нас, своих новых поселенцев. Поезд остановился, загрохотали засовы, и мы вышли из своих убежищ в этот новый мир, залитый солнцем, закованный в пятидесятиградусный холод, окруженный видениями тонких, уходящих в самое небо дальневосточных берез» [10. С. 671].
А.Д. Синявский ощущение времени, проведенного в лагере, как пути, скитания, странствования, пребывания в «ином мире», в «другой стране», передает по-своему: «Иногда кажется - время остановилось и мы летим в снаряде или ковчеге. Неподвижность совпадает с чувством полета - нет, не птицы - земли. Это же чувство поддерживает ветер. Он обдувает остров и свистит в ушах - рассекая время. Очень устаешь жить на постоянном ветру» [23. С. 460].
«Лагерная жизнь в психологическом отношении, - отмечает А.Д. Синявский, - похожа на вагон дальнего следования. Роль поезда исполняет ход времени, которое одним своим движением создает иллюзию осмысленности и насыщенности пустого существования. Чем бы ты ни занимался - «срок все равно идет», и, значит, дни проходят недаром, целенаправленно и как бы работают на тебя и на будущее и уже за счет этого наполняются содержанием. И как в поезде - пассажиры не очень склонны заниматься полезным трудом, поскольку их пребывание оправдано уже неуклонным, хоть и медленным приближением к станции назначения» [23. С. 458]. Чрезвычайно характерны литературные реминисценции в начале книги (что совпадает с началом лагерного срока): автор вспоминает тех писателей, в чьем творчестве явственен мотив путешествия, скитания. Это авторы «Приключений Робинзона» и «Путешествий Гулливера» Даниэль Дефо и Джонатан Свифт, автор «Острова Сахалин» А.П. Чехов, страдалец и скиталец мятежный протопоп Аввакум.
Вынесенное в заглавие слово «маршрут» определяет композицию книги Е.С. Гинзбург «Крутой маршрут»: это действительно своеобразное путешествие через тюремные камеры, кабинеты следователей, «столыпинские» вагоны, лагерные пункты, «больнички», обнесенные колючей
проволокой. В пути - множество встреч: со следователями, конвойными, надзирателями, заключенными (уголовницы, эсерки, коминтерновки, «ортодоксальные коммунистки»). Довольно четко прослеживается антитеза: интеллигентные заключенные, с одной стороны, и с другой - туповатые, как правило, грубые и жестокие следователи и охранники. Трудным оказывается для героини - заметим, что и для автора, ибо здесь они слиты неразрывно, - путь приближения к истине, к пониманию причин происходящего с человеком, попавшим в сталинскую мясорубку. Коммунистка, пережившая «симфонию безумия и ужаса» [2. С. 12], но оставшаяся «верной знамени», становится «в конце маршрута», по словам Р. Орловой и Л. Копелева, «писательницей, поведавшей правду, и значит вне зависимости от ее намерений, разоблачающей систему» [2. С. 698].
Свой путь и у русского интеллигента Олега Волкова, пережившего двадцать восемь лет тюрем, лагерей и ссылок за отказ стать секретным осведомителем ГПУ. О том, что именно так воспринимается автором его судьба, свидетельствуют названия глав: «Погружения во тьму». «Начало длинного пути», «Я странствую», «В Ноевом ковчеге», «В краю непуганых птиц», «По дороге декабристов».
А.И. Солженицын прямо называет систему тюрем и лагерей «удивительной», «почти невидимой, почти неосязаемой» страной, «географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент» [24. Т. 1. С. 8]. Населяет эту страну «народ зэков», они же - «туземцы», они же - «рабы». «Географична» вторая часть книги - «Вечное движение»: «Корабли Архипелага», «Порты Архипелага», «Караваны невольников», «С острова на остров». Углубляясь в не слишком далекую историю, автор повествует о том, как «Архипелаг возникает из моря», «Архипелаг дает метастазы», «Архипелаг каменеет», разъясняет, «На чем стоит Архипелаг», каковы «Зэки как нация», описывает «Туземный быт».
Эта книга наиболее полно отвечает представлению о «художественно-документальном эпосе» из жизни «несчастных» ХХ века. В ней нередко упоминаются «Остров Сахалин», «Записки из Мертвого дома», «В мире отверженных». С их авторами Солженицын часто полемизирует, иногда находит подтверждение своим мыслям. Имя С.В. Максимова ни разу им не упоминается. Автору этих строк Александр Исаевич в 1994 году в Рязани сказал, что оно ему незнакомо, но именно традиции «Сибири и каторги», воспринятые через тех писателей, которые испытали на себе его прямое влияние (А.П. Чехов, В.Г. Короленко, П.Ф. Яку-бович-Мельшин), отчетливо прослеживаются в этом обобщающем произведении о лагерном мире советской эпохи. Через столетие загадочными путями, потаенными тропами дошли до нашего выдающегося современника стремление к обрисовке «путей», «маршрутов» страданий всего народа и отдельных его представителей, соединение статистики, легенд,
интервью и репортажей в единую эпическую структуру, страстная, публицистическая, человеколюбивая мысль.
Параллельно с рассказом о «долгом и мучительном скольжении страны по наклонной кривой террора» [24. С. 284] А.И. Солженицын рассказывает и свою историю с момента ареста до освобождения после ссылки. Путь героя и путь державы от первых карательных указов советской власти до середины 70-х годов пересекаются, причем герой идет по пути нравственного возрождения, подпитываемого сопротивлением режиму, страна же — по пути падения, вызванного беззаконием, бесчеловечностью. Пройдя через попытки удушить свой народ жестокими карательными мерами («Закон - ребенок», «Закон мужает», «Закон созрел», «К высшей мере»), коммунистическая власть так и не смогла придать себе, по мнению автора, легитимные, цивилизованные формы. Последняя глава заканчивается словами: «Вторые полвека высится огромное государство, стянутое стальными обручами, и обручи есть, а закона - н е т» [24. Т. 3. С. 547].
Подчеркивая принципиальный разрыв с традициями, С.Д. Довлатов заявляет: «...меня абсолютно не привлекают лавры современного Вергилия. (При всей моей любви к Шаламову)» [5. С. 154]. И все же, обращаясь к издателю, он говорит о «совместном путешествии» по лагерному миру: «.оно закончено. Тормоза последнего многоточия заскрипят через десять абзацев» [5. С. 170].
Э. Лимонов в книге «По тюрьмам» провозглашает символический отказ от Пути: «Тюрьма - это империя крупного плана. Тут все близко и вынужденно преувеличено. Поскольку в тюрьме нет пространства, тюрьма лишена пейзажа, ландшафта и горизонта» [12. С. 6-7]. Однако этнографические описания «другой страны», портреты «туземцев», лингвистические изыскания и фольклор занимают у него немало места.
«Лагерная» проза, сохраняя присущий «путешествиям» быто- и нравоописательный элемент, подробно и тщательно, стараясь не упустить даже второстепенные детали, описывает аресты, обыски, этапирование заключенных, «интерьер» тюремных камер и лагерных бараков, баню и общие работы, вплоть до способов приготовления чифиря и выноса параши.
Писатели создают обширную галерею тюремных и лагерных типов, исследуют причины преступлений, психологию героев и их жизненную философию, взаимоотношения между «блатными» и «политическими». Вопреки страданиям и унижениям, сохраняется гуманистический взгляд на сокамерников и солагерников: «Не преступники здесь сидят, а несчастные», - утверждает И.М. Губерман, повторяя определение каторжан, данное С.В. Максимовым [4. С. 407]. Анализируются своеобразные соци-
альные, иерархические структуры, сложившиеся в «мире отверженных». А.Д. Синявский отмечает, что в лагере «...на первом месте по почету и уважению не грабеж, не разбой с оружием в руках, «на гоп-стоп», но тонкое мастерство специалиста-карманника, «щипача» - вора в истинном смысле (в метафизическом значении - фокусника)... власть в руках чародея. власть в руках искусства» [23. С. 543].
Характерно, что здесь в отличие от книг А.П. Чехова, В.Г. Короленко и других чрезвычайно редок, иногда почти полностью отсутствует пейзаж. В случаях, когда пейзаж включен в текст, как, например, в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова, он предельно лаконичен; выразительность достигается минимумом художественных средств:
«Река ревела, вырывая деревья и бросая их в поток. От леса, к которому мы причалили утром, не осталось ни куста - деревья были подмыты, вырваны и унесены страшной силой этой мускулистой воды, реки, похожей на борца. Тот берег был скалистым - река отыгралась на правом, на моем, на лиственном берегу.
Речушка, через которую мы переправлялись утром, превратилась давно в чудовище» [26. Т. 2. С. 271].
«Мы снова были в пути, мы скакали по лесной дороге странной прямизны. Молодой березняк кое-где перебегал дорогу, ели с обеих сторон протягивали друг другу косматые старые лапы, порыжелые от старости, но синее небо не закрывалось ветвями ни на минуту. Красный от ржавчины вагонный скат рос из земли, как дерево без сучьев и листьев» [26. Т. 1. С. 227].
В.Т. Шаламов убежден, что сегодняшний читатель спорит только с документом и убеждается только документом («О прозе»). В силу этого «меняется вся шкала требований к литературному произведению», в частности, снижается роль пейзажа: «Пейзаж не принимается вовсе. Читателю некогда думать о психологическом значении пейзажных отступлений. Если пейзаж и применяется, то крайне экономно. Любая пейзажная деталь становится символом, знаком и только при этом условии сохраняет свое значение, жизненность, необходимость» [26. Т. 4. С. 358].
Нельзя не согласиться с В.Т. Шаламовым, тем более, что писатели XIX века (С.В. Максимов, А.П. Чехов) могли рисовать пейзажи «с натуры», в то время как узники века ХХ века, лишенные в заключении возможности писать, восстанавливали его позже по памяти, субъективно окрашивали, - словом, «сочиняли», исходя из эстетических и политических задач (Е.С. Гинзбург, О.В. Волков, А.В. Жигулин).
Совпадает с традицией предшественников и изображение лагерного мира, как ада, однако современные писатели, обогащенные опытом российской истории, пытаются расширить это толкование. Так, например, С.Д. Довлатов пишет: «Ад - это мы сами. Просто этого не замечаем» [5.
С. 127]. Он же утверждает: «Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями. Между домуш-никами-рецидивистами и контролерами производственной зоны. Между зеками-нарядчиками и чинами лагерной администрации. По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир» [5. С. 63].
«Создание Врага Рода Человеческого - лагерь, порожденный силами зла, - по природе своей не способен вместить начал добра и счастья», -пишет О.В. Волков [1. С. 68].
«Обе эти бани были сущим испытанием для нас. Каждая была похожа на преисподнюю, наполненную дико гогочущей толпой бесов и бесенят» [10. С. 671].
А.Д. Синявский пишет: «Когда соберешь мысленно все горе, причиненное тобою другим, сосредоточив его на себе, как если бы те, другие, все это тебе причинили, и живо вообразишь свое ревнивое, пронзенное со всех сторон твоим же злом, самолюбие, - тогда поймешь, что такое ад.
Дьяволу все люди не нужны. Ему нужны некоторые. Я - ему нужен. Но я не поддамся» [23. С. 486].
А вот первая камера Евгении Г инзбург: «Подвал на Черном озере. Это словосочетание вызывало ужас. И вот я иду в сопровождении конвоира в этот самый подвал. Сколько ступеней вниз? Сто? Тысяча? - не помню. Помню только, что каждая ступенька отдавалась спазмами в сердце, хотя в сознании вдруг мелькнула почти шутливая мысль: вот так, наверно, чувствуют себя грешники, которые при жизни много раз, не вдумываясь, употребляли слово «ад», а теперь, после смерти, должны воочию этот ад увидеть» [2. С. 36].
А. Ларина-Бухарина: «Длинный коридор Саратовской тюрьмы с затхлым, потерявшим прозрачность дымным воздухом казался адом» [11. С. 34].
В «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова смерть, небытие человека являются композиционной основой всего произведения, тем миром, в котором разворачиваются сюжеты. Персонажи возникают из смерти и уходят туда, откуда явились, грань между жизнью и смертью исчезла для них в момент ареста. Образ лагеря у Шаламова - образ абсолютного зла.
При этом лагерный ад мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Если А.И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» открыто обличает режим, основанный на произволе, скрепляющий страну «стальными обручами» насилия, то Т.В. Шаламов демонстрирует другую точку зрения, «взгляд изнутри», и этот тезис доказывает от противного: раз лагерь подобен воле, то верно и обратное - общество, «мир воли» подобны лагерю. Лагерь не
только убивает, но и растлевает людей. В шаламовском аду доходяга, зек, достигший предельной степени истощения, становится нравственно невменяемым. Унижение начинается с мук голода, постепенно человек превращается в опасного зверя, который будет рыться в отбросах, драться насмерть за кусок хлеба, дойдет до каннибальства: «Человек, который невнимательно режет селедки на порции, не всегда понимает (или просто забыл), что десять граммов больше или меньше - десять граммов, кажущихся десять граммов на глаз, - могут привести к драме, к кровавой драме, может быть. О слезах же и говорить нечего.» [26. С. 374].
«Портретная галерея» в очерковых циклах о лагерях и тюрьмах весьма обширна. Рисуя своих персонажей, авторы хранят верность фактам, избегают вымысла, пытаясь в судьбе реально жившего, встреченного ими на «островах Архипелага» человека разглядеть бесчеловечность эпохи. Ими решительно отвергается «верноподданная стряпня Дьяковых, Алдан-Семеновых и прочих ортодоксов» [7. С. 453], в которой подчас делается попытка поменять местами палачей и их жертвы.
Л.Э. Разгон стремится к выявлению сложности, неоднозначности, масштабности, «парадоксальности» героев. К примеру, резко индивидуален, но в то же время достаточно типичен созданный им образ Ивана Михайловича Москвина — крупного партийного работника, ставшего жертвой сталинских репрессий. Комдивы и командармы, уничтоженные в тридцать восьмом, бывшие герои гражданской войны, обрисованы с ностальгическим сочувствием: «На наших глазах гибли боги, которых мы, — как это положено по нашему материалистическому мировоззрению — сами создали» [17. С. 56]. Ярок и неповторим Михаил Сергеевич Рощаковский, аристократ, друг царя, убежденный, что только победа большевиков может сохранить Российскую империю, но испытавший настоящее счастье, когда «увидел тюрьмы, набитые коммунистами... ко-минтерновцами, евреями, всеми политиканами, которые так и не понимают, что же с ними происходит» [17. С. 132].
Тюремные начальники в книге Л.Э. Разгона - «проводники точного смысла и буквы инструкции» (Залива, Намятов), «законченные типы рабовладельца» (Тарасюк) — симпатий авторских не вызывают: «Если бы эти добрые люди получили приказ жечь нас живьем, то — конечно, страдая при том — они бы нас жгли. И при этом заключали между собою договоры на социалистическое соревнование: кто скорее сожжет» [17. С. 275]. Нетрудно заметить прямую аллюзию с Михаилом Булгаковым - «добрыми людьми» Иешуа называет Понтия Пилата, Крысобоя и Иуду. Однако автор помнит, что «тюремщиков приходится делать из людей» [17. С. 319] и что граница между палачами и жертвами довольно зыбкая, чему примером служит судьба сотрудника оперотдела НКВД Корабельникова, вместе со своими жертвами плывущего отбывать срок в северные лагеря.
Как отмечалось выше, Е.С. Гинзбург охотно использует прием антитезы в раскрытии образов персонажей. Ее отношение к тюремщикам однозначно подчеркивается явно вымышленными фамилиями и кличками и подчеркивающими их тупость, низость и ограниченность деталями. Например, начальник лагеря Тимошкин с удивлением - «Скажешь тоже!» — узнает, что Земля — шар, вращающийся вокруг своей оси [2. С. 424]. Один из следователей Е.С. Гинзбург фигурирует под прозвищем Людоед [2. С. 107], начальник тюрьмы - Коршунидзе-Гадиашвили, корпусной надзиратель - Сатрапюк, коридорные надзиратели - Вурм (в переводе с немецкого - «червяк»), отвратительный узкогубый прыщавый тип, Святой Георгий, Пышка [2. С. 132]. Одного из лагерных начальников называют по фамилии - Артемов, «потому что он действительно добрый парень» [2. С. 297].
Резко контрастирует портрет оптимиста и шутника доктора Вальтера с портретами его пациентов, умирающих от страшных лагерных болезней. Не прекращая шутить, он «кусачками Люэса» ампутирует отмороженные пальцы рук и ног. «К концу приема бачок, наполненный гнилой вонючей человечиной, выносят два санитара» [2. С. 413]. Тем не менее, у Е.С. Гинзбург — чистый, наивный взгляд на мир; случается, что даже блатные в ее изображении — хорошие люди; они помогают «пятьдесят восьмой» в работе, угощают политических чаем и белым хлебом (глава «На легких работах»). Героиня способна на сочувствие к своим мучителям: «Как хорошо, что благодаря любви к мужчине судьба Савоевой переломилась! Еще несколько лет беличьинского владычества — и она окончательно погибла бы, превратившись в палача!» [2. С. 432]. Близки мыслям Л.Э. Разгона о богах, созданных материалистическим мировоззрением, слова Е.С. Гинзбург о людях своего поколения: «Мы были порождением своего времени, эпохи величайших иллюзий... идеалистами чистейшей воды при всей нашей юношеской приверженности к холодным конструкциям диамата» [2. С. 400].
У О.В. Волкова практически все «начальство» - следователи, конвойные, охранники - безымянное. Вот характерный пример: «За моей спиной вынырнул военный в фуражке с алым околышем. Форменный сморчок: сутулый, с бегающими глазками и нездоровым желтым лицом. За ним в дверях купе - два рыжих вышколенных красноармейца с кобурами на поясах» [1. С. 95]. Ни имени, ни прозвища, не удостаивается в отличие от персонажей Е.С. Гинзбург даже более или менее симпатичный начальник тюрьмы, с сочувствием отнесшийся к заключенному Волкову.
А.В. Жигулина волнует проблема предательства, поэтому в его портретном ряду много места отведено предателю Чижову, выдавшему членов созданной в конце 40-х годов «Коммунистической партии молодежи».
Создавая образы лагерников и их охранников, Жигулин верен традициям предшественников: он писательски объективен и честен, не избегает натуралистических деталей, но иногда добавляет в портреты романтические краски, оправданные юношеским восприятием мира автобиографическим героем-рассказчиком.
Антитезу «зеки - начальство», снижение образов «вертухаев» встре-чаем и у И.М. Губермана: «В наш штрафной изолятор ничего не стоило попасть, до пятнадцати суток срок давался: за расстегнутую пуговицу на одежде, за небритость и нестриженность, за водку или карты, за найденные утаённые деньги, за коллективную драку, по доносу. Даже и такой был параграф: «За угрожающий взгляд в сторону офицера, проходящего по плацу». Лично я трое суток просидел, не зная, за что торчу, и меня даже вытащить пытался один начальник, только никто моей причины не знал. Но вернулся с охоты наш заместитель по режиму капитан Овчинников, сразу дернули меня к нему наверх, и он сказал с похмельной угрюмостью:
- Почему ты, сукин сын, такие письма своей теще пишешь, что я их понять не могу?» [4. С. 540].
У людей, выдержавших испытание «адом», преобладают жесткие, натуралистические краски в описаниях «опустившихся»: «В куче отбросов, сваленных за тесовым навесом уборной, копошатся, зверовато-насто-роженно оглядываясь, трое в лохмотьях. Они словно готовы всякую минуту юркнуть в нору. Роются они в невообразимых остатках, выбрасываемых сюда с кухни. Что-то острыми, безумными движениями выхватывают, прячут в карман или засовывают в рот. Сторожкие вороны, что, непрестанно вертя головой, кормятся на свалках.
Даже самые опустившиеся, обтерханные обитатели пересылки ими брезгают, им нет места на нарах: они - отверженные, принадлежат всеми презираемой касте. Мне они внове, я смотрю на них с ужасом. Жалость вытесняется отвращением: человеку ни на какой ступени отчаяния недопустимо обращаться в пожирающую отбросы тварь. И тут же думаешь, что затяжное, беспросветное голодание способно разрушить в людях преграды и барьерчики, сдерживающие животное начало» [1. С. 231-232].
«На тыквах и щетинистых яйцах голов в зэках прорезаны рваные отверстия глаз. Они мохнаты и, как пруды - камышом, обросли ресницами и бровями. Это мутные, склизкие пруды и дохлый камыш. Отверстия глаз окружены ущельями морщин на лбу и рытвинами морщин под глазами. Нос с пещерами ноздрей, мокрая дыра рта, корешки зубов или молодых и свежих, или гнилых пополам с золотыми. И далее пошли серые ущелья морщин подбородка. Таким зэковское личико предстает таракану, ползающему по нему во сне, но можно увидеть его и такому специальному зэку, как я», - пишет Э. Лимонов [12. С. 7]. Им
лидер национал-большевиков противопоставляет революционеров, прежде всего самого себя.
В «Архипелаге ГУЛАГ» «стальные обручи» большевистского режима определяют судьбу самых разных людей: белогвардейцев, социалистов, «околокадетской» интеллигенции, крестьян, солдат, попавших в фашистский плен, кронштадтских матросов, «врагов народа» и членов их семей. Крупным планом высвечиваются жертвы системы и их палачи: генерал А.А. Власов и его однофамилец В.Г. Власов, осужденный по «кадыйско-му делу», видный ученый-генетик Н.В. Тимофеев-Ресовский и «послевоенные мальчики» в камере Бутырской тюрьмы, убежденный беглец Г еор-гий Тэнно и один из «отцов» «истребительно-трудовых» лагерей Нафта-лий Френкель. Рассказы о них - литературные портреты, большинство же персонажей эпизодичны, безымянны, но и эти образы трогают душу читателя, врезаются в память. Лаконичные рассказы о многих невыдуманных людских судьбах служат ярким свидетельством кошмара и абсурда сталинской эпохи:
«Портной, откладывая иголку, вколол ее, чтоб не потерялась, в газету на стене и попал в глаз Кагановичу. Клиент видел. 58-я, 10 лет (террор).
Заведующий сельским клубом пошел со своим сторожем покупать бюст товарища Сталина. Купили. Бюст тяжелый, большой. Надо бы на носилки поставить да нести вдвоем, но заведующему клубом положение не дозволяет: «Ну, донесешь как-нибудь потихоньку». И ушел вперед. Старик-сторож долго не мог приладиться. Под бок возьмет - не обхватит. Перед собой нести - спину ломит, назад кидает. Догадался все же: снял ремень, сделал петлю товарищу Сталину на шею и так через плечо понес по деревне. Ну, уж тут никто оспаривать не будет, случай чистый. 58-8, террор, 10 лет» [24. Т. 2. С. 270].
«А чтение Есенина? Ведь все мы забываем. Ведь скоро объявят нам: «так не было, Есенин всегда был почитаемым народным поэтом». Но Есенин был - контрреволюционный поэт, его стихи - запрещенная литература. М.Я. Потапову в рязанском ГБ выставили такое обвинение: «как ты смел восхищаться (перед войной) Есениным, если Иосиф Виссарионович сказал, что самый лучший и талантливый - Маяковский? Вот твое антисоветское нутро и сказалось» [24. Т. 2. С. 277].
Среди источников, помогающих автору создать трагический образ Архипелага и его жителей, — статистические данные. Процитировав слова В.И. Ленина о том, что советская власть сравнительно легко подавила сопротивление контрреволюционеров, А.И. Солженицын опровергает это высказывание с помощью цифр: «И во сколько же обошлось нам это «сравнительно легкое» внутреннее подавление от начала октябрьской революции? По подсчетам эмигрировавшего профессора статистики
И.А. Курганова, от 1917 до 1959 года без военных потерь, только от террористического уничтожения, подавлений, голода, повышенной смертности в лагерях и включая дефицит от пониженной рождаемости, — оно обошлось нам в... 66,7 миллиона человек (без этого дефицита — 55 миллионов)» [24. Т. 2. С. 12]. «Сухие цифры» несут в себе огромный эмоциональный заряд. Автор использует их и для антитезы «история -современность»: «Каковы штаты были в центральном аппарате страшного III отделения, протянутого ременной полосой через всю великую русскую литературу? При создании — 16 человек, в расцвете деятельности — 45. Для захолустнейшего губЧК — просто смешная цифра» [24. Т. 2. С. 13]. Отсутствие статистических данных — также факт, используемый автором. Например, неизвестно, сколько нацистских преступников осуждено в Восточной Германии: «значит, перековались, ценят их на государственной службе» [24. Т. 1. С. 174].
В художественном исследовании А.И. Солженицына быто- и нравоописательный элемент естественным образом сочетается с анализом политических, философских, нравственных проблем. В главе «Голубые канты» автор пытается понять психологию «ночных катов, терзающих нас», и делает вывод об отсутствии у них высших духовных интересов: «Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой культуры и взглядов — и они не таковы. Они по службе не имеют потребности мыслить логически — и они не таковы... владели ими и направляли их сильнейшие (кроме голода и пола) инстинкты нижней сферы: инстинкт власти и инстинкт наживы. (Особенно - власти. В наши десятилетия она оказалась важнее денег)» [24. Т. 1. С. 149].
Помимо подробностей повседневного существования зэков в главах «Тюремный быт», «Придурки», «Благонамеренные», «Социально-близкие» мы находим примеры тщательного анализа, например, того, почему люди, арестованные в 1937 году («государственные люди! просвещенные марксисты! теоретические умы!»), «переработали и осмыслили заранее не разжеванное, в газетах не разъясненное историческое событие» как ловкую работу иностранных разведок, вредительство, измену в рядах партии, историческую необходимость, но никто не обвинил Сталина, никто не пробовал бороться, никто не усомнился в законности происходящего [24. Т. 2. С. 303-305].
В отличие от каторжной прозы XIX века образ автора нечасто предстает перед читателем в ипостаси объективного, стороннего наблюдателя. Лишь у С.Д. Довлатова авторский двойник Алиханов глядит на «сидельцев» со стороны, да и тот не отделяет себя от остального лагерного мира. Чаще всего автобиографический герой-рассказчик - жертва режима, исследователь «неизвестной страны» изнутри, участник и комментатор происходящих событий.
В отличие от тех очерковых циклов, где герой и автор неразрывно слиты, образ автора в «Архипелаге ГУЛАГ» раздваивается. С одной стороны, это капитан Солженицын, арестованный в конце войны и проходящий по кругам гулаговского ада, с другой — писатель Александр Солженицын, рассказывающий об этом, комментирующий воспоминания других героев, оценивающий с позиций жизненного опыта факты из истории Архипелага, из истории нашей страны, из собственной биографии и личного духовного опыта.
Еще дальше идет И.М. Губерман, создававший свои записки после знакомства и под влиянием «Архипелага». Он предстает перед читателем в качестве трех персонажей, каждый из которых наделен автобиографическими чертами, это - Деляга, Писатель, Бездельник, причем все они выступают собеседниками рассказчика во время его «прогулок вокруг барака». Перед окончанием срока и освобождением «.растаяли в холодном воздухе, исчезли сразу же мои верные лагерные собеседники. И Деляга, и Писатель, и Бездельник. Потому что не было их, потому что сам себе вспоминал я всяческие истории, одиноко или в компании гуляя вокруг барака, потому что именно так именовал бы я себя в трех жизнях, тех трех руслах, по которым текла уже много лет моя троящаяся судьба. И тюрьма с лагерем, этот бесценный опыт, не даваемый больше ничем на свете, тоже воспримется мной, я знаю, неоднозначно, а через сознание этих трех» [5. С. 604-605].
Характерная черта «лагерной» прозы - обилие литературных реминисценций. Свою судьбу герои постоянно сравнивают с судьбами персонажей русской классики. Обильно цитируются Н.А. Некрасов, А.С. Пушкин, ведется диалог с Л.Н. Толстым, Ф.М. Достоевским. Сочиняется и вспоминается множество стихов, причем на первом месте поэты Серебряного века.
Е.С. Гинзбург вспоминаются многие образы мировой классики: Жан Вальжан на каторге, Фамусов, Кафка и Оруэлл, произведения Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, Н.А. Некрасова, К. Гамсун, М.А. Цветаевой.
«Вся наша камерная жизнь была насквозь пронизана духом Эзопа» [2. С. 133].
«После двух лет тюрьмы я впервые видела над своей головой звезды. С моря доносилось дыхание свежести. Оно было связано с каким-то обманчивым чувством свободы. Созвездия плыли над моей головой, иногда меняя очертания. Со мной снова был Пастернак.
Ветер гладил звезды
Горячо и жертвенно...
Вечным чем-то,
Чем-то зиждущим, своим.» [2. С. 218]
«...Дареная казанская кофточка оказалась для меня в этот момент гриневским заячьим тулупчиком» [2. С. 241].
Обнаружив на проталинке прошлогоднюю бруснику, спасавшую от голода и цинги, автор зовет подругу:
«- Галя, Галя, закричала я потрясенным голосом, - брось топор, скорее иди сюда! Смотри. Тут «златистогрезный черный виноград».
Да, отлично помню, именно этими северянинскими «изысками» я обозначила свою находку» [2. С. 268].
Узнав о смерти Сталина, ее героиня, заглядывая в завтрашний день, рефлектирует на литературные темы: «И хотя еще никто не знал, что скоро с легкой руки Эренбурга вступит в строй весеннее слово «оттепель», но уже вроде услышали, как артачатся застоявшиеся льдины, но уже шутили, повторяя формулу Остапа Бендера «Лед тронулся, господа присяжные заседатели!» [2. С. 545].
Автобиографический персонаж О.В. Волкова в тульской тюрьме ведет мысленный диалог с Л.Н. Толстым:
«Тульская губернская тюрьма высилась на выезде из города рядом с кладбищем и огромным корпусом водочного завода. Это дало повод -так гласит легенда - Толстому, ездившему мимо по пути в Ясную Поляну, произнести несколько обличительных слов в адрес царских порядков: народ спаивают, прячут за решетку, и единственное избавление - в сырой земле... А что бы нашел сказать Лев Николаевич, проведи его современный Вергилий по тем же местам спустя неполную четверть века после его смерти? Если бы, взяв старого графа под руку, он предложил ему переступить высокий порог калитки в тюремных воротах и под лязг отпираемых и запираемых бесчисленных запоров повел по гулким коридорам и лестницам, распахивая перед ним одну за другой двери камер, набитых под завязку? Вглядитесь пристальнее, граф! Среди этих сотен и сотен грязных, истерзанных и забитых существ - ручаюсь! - многочисленные ваши знакомые, мужички вашего Крапивенского и соседних уездов, их дети, сколько раз окружавшие вас, чтобы поговорить, а то и поглазеть попросту на диковинного барина-мужика, изъездившего и исходившего все их пути-дорожки... Они не только наверняка пожалуются вам, что вот, мол, дожили до такого срама, сделались острожниками, но робко попросят объяснения: «За что это нас так, ваше сиятельство? Ведь и вы нам говорили, что труд наш святой и мир кормит. Вот мы и старались, пахали землю...» [1. С. 128-129].
В лагере Волков «зажигал большую керосиновую лампу и занимался забытой «письменностью»: переводил на французский Тютчева, составлял на память антологию забытых стихов. Словом, коротал время: книг не было» [1. С. 146].
А. Ларина-Бухарина пишет: «Я, как Алиса в Стране чудес, все падала и падала в глубокий колодец, но в отличие от нее знала, на какой широте и долготе я нахожусь. Мне не надо было, как Алисе, пояснять, что говорить о том, что думаешь, и думать, что говоришь, - не одно и то же» [11. С. 81-82].
Среди «собеседников» А.Д. Синявского - У. Шекспир, Ф.М. Достоевский, А.С. Пушкин, О.Э. Мандельштам, Н.С. Лесков, И.Э. Бабель, Э. По, Т.Г. Шевченко, Н.С. Гумилев, А.А. Ахматова.
Чрезвычайно характерны литературные реминисценции в начале «Голоса из хора» (что совпадает с началом лагерного срока): герой вспоминает тех писателей, в чьем творчестве явственен мотив путешествия, скитания.
Э. Лимонов вспоминает аббата Фариа и Пазолини, Тараса Бульбу, но наиболее примечательным выглядит рефрен, проходящий через всю книгу, характеризующий взаимоотношения главного автобиографического героя с «народом», населяющим Саратовскую тюрьму: я - «брат их, мужичок в пугачевском тулупчике» [12. С. 8]. «Пугачевский тулупчик» выдает уровень политических претензий вождя национал-большевиков.
В «Архипелаге ГУЛАГ» А.И. Солженицына литературные реминисценции достаточно четко подразделяются на тематические и ассоциативные. Первые служат для сопоставления, а чаще для противопоставления системы наказаний и положения людей на каторге и в тюрьме при царском режиме и в советское время. Автор привлекает для этого «Записки из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского, «Воскресение» Л.Н. Толстого, «Остров Сахалин» А.П. Чехова, «В мире отверженных» П.Ф. Якубовича-Мельшина. Сравниваются еда и одежда заключенных, каторжные работы, путь по этапу, положение политических и уголовных преступников: «На Сахалине рудничные и «дорожные» арестанты в месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба - 4 фунта (кило шестьсот!), мяса - 400 граммов, крупы - 250! И добросовестный Чехов исследует: действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом качестве выпечки и варки, их недостает? Да если б заглянул он в миску нашего работяги, так тут же бы над ней и скончался» [24. Т. 1. С. 139].
Реминисценции ассоциативные более личностны, связаны с образом автора - носителя гуманистической традиции русской классики.
А.И. Солженицын цитирует или просто упоминает А.П. Чехова («Спать хочется», «Крыжовник», «Человек в футляре», «Вишневый сад»), Л.Н. Толстого («Смерть Ивана Ильича», «Война и мир», «Много ли человеку земли нужно»), М.Е. Салтыкова-Щедрина («Как один мужик двух генералов прокормил»), И.С. Тургенева («Порог», «Русский язык»), Ф.М. Достоевского («Записки из Мертвого дома», «Преступление и нака-
зание»), Н.В. Гоголя («Мертвые души»), Н.А. Некрасова («Кому на Руси жить хорошо»), М.Ю. Лермонтова («Прощай, немытая Россия...»), Л.Н. Андреева («Рассказ о семи повешенных»).
Писатель сравнивает реальных людей, встреченных им на Архипелаге, с литературными персонажами: Павел Николаевич Зиновьев, сосед по камере, «замкнутый внутренне, замкнутый внешне, с неторопливым прожевыванием, с осторожностью в поступках, — он был подлинный человек в футляре по Чехову, настолько верно, что остальное можно и не описывать, все, как у Чехова, только не школьный учитель, а генерал МВД» [24. Т. 2. С. 96].
Реминисценции помогают писателю создавать антитезы «в книгах» -«в жизни», например, при описании состояния приговоренного к смерти: «Догадки более ранних художников, например, Леонида Андреева, сейчас поневоле отдают крыловскими временами... Да и какой фантаст мог бы вообразить, например, смертные камеры 37-го года? Он плел бы обязательно свой психологический шнурочек: как ждут? как прислушиваются?» [24. Т. 2. С. 64].
Объекты реминисценций фиксируют совпадение авторских мыслей с тем, что говорили великие предшественники. Анализируя психологию «голубых кантов» — следователей-палачей, А.И. Солженицын вспоминает одного из толстовских героев: «Помните, что пишет о власти Толстой? Иван Ильич занял такое служебное положение, при котором имел возможность погубить всякого человека, которого хотел погубить! Все без исключения люди были у него в руках, любого, самого важного можно было привести к нему в качестве обвиняемого. (Да ведь это о наших голубых! Тут и добавлять нечего). Сознание этой власти («и возможность ее смягчить» - оговаривается Толстой, но к нашим парням это уж никак не относится) составляли для него главный интерес и привлекательность» [24. Т. 2. С. 189].
В «диалоге» А.И. Солженицына с русской классикой часто присутствует неприкрытая полемика, но в то же время и восприятие ее наследия в проблематике и поэтике. Каждая строчка Солженицына наполнена силой и энергией непримиримого протеста против чудовищных злодеяний идеологов коммунизма и исполнителей их злой воли. Но каждое слово писателя направлено в защиту честных, безвинно страдающих людей, нацелено на восстановление справедливости и уничтожение зла. В этом проявляется истинный гуманизм автора «Архипелага ГУЛАГ», унаследованный им вместе с лучшими традициями русской классической литературы.
Достоверному воссозданию нравов и быта тюрем и лагерей помогает использование тюремного языка и фольклора, ведь особая речь, отличающаяся от той, что «на воле», - одна из важных особенностей субкуль-
туры заключенных. Словарь каторжан относительно устойчив (И.М. Гу-берман, например, упоминает слово «балдоха», которое «на фене» означает «солнце»; об этом писал еще С.В. Максимов), однако XX век расширил его весьма значительно. К тому же в наши дни слова и выражения из «блатной музыки» все чаще проникают в язык художественной литературы, средств массовой информации, в повседневную разговорную речь.
B.С. Елистратов по этому поводу замечает, что сам по себе всплеск популярности жаргона - «продукт «романного» времени, где «аномалия» стремится победить «аналогию», экспрессия - логику, эффект - суть... Общество начинает интенсивно рефлексировать на жаргоне и о жаргоне» [8. С. 232].
А.И. Солженицын составляет, подобно С.В. Максимову, словарь тюремно-лагерных терминов, многие из которых возникли в советскую эпоху, дает им свое собственное объяснение: БУР - барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма; каэры - «контрреволюционеры» (в 20-е годы административное название всех политических, кроме социалистов); лишенцы - лишенные избирательных прав; форма административного утеснения нежелательных социальных элементов в 20-е годы; намордник -I) тюремное наоконное устройство, загораживающее вид из окна; 2) лишение гражданских прав после отбытия тюремно-лагерного срока; придурок -заключенный, устроившийся так, чтобы не работать руками (более легкая, привилегированная работа); помпобыт - «помощник по быту», лагерная комендантская должность, придурок в помощь надзору [24. Т. 3.
C. 564]. По мнению Солженицына, «интеллигентным языком» описать Архипелаг невозможно, оттого столь много внимания он уделяет языку «туземцев».
Е.С. Гинзбург в отличие от А.И. Солженицына «не согласна, что о блатных нужно писать их же языком» [2. С. 719]. Ее повествование, как считают Р. Орлова и Л. Копелев, «брезгливо обтекает грязные пороги, зато иногда оно вспенивается такой старосветской патетикой и сентиментальностью, которые напоминают не только о стиле великих авторов прошлого — русских и зарубежных, но родственны и вторичной беллетристике начала века» [2. С. 721].
А.В. Жигулин впервые употребленное слово тюремного языка дает вразбивку и тут же поясняет в тексте или в сноске, если значение непонятно: «Вор, начавший, согласившийся работать, становился сукой, то есть вором, нарушившим, потерявшим воровской закон» [9. С. 152]. «В бараке были не сплошные нары, а так называемые вагонки. Это деревянная, но сделанная без единого гвоздя четырехместная кровать [9. С. 196].
В суровых «Колымских рассказах» В.Т. Шаламов хотя и поясняет жаргонизмы, но чаще употребляет как понятные, знакомые читателю, ибо
его герои не воспринимают их как нечто чуждое: «Он был из «бытовиков», к пятьдесят восьмой статье не имел никакого отношения. В лагерях на «материке» он был так называемым «председателем коллектива», настроен был не то что романтически, но собирался «играть роль» [26. 1,
С. 373—374].
И.М. Губерман, попавший в лагерь в 1979 году, в том числе и за чтение запрещенной литературы (ссылки на А.И. Солженицына находим неоднократно), многие слова уже и не объясняет читателю (к примеру, «придурок»), но зато дополняет тюремный словарь Солженицына своими наблюдениями:
«Можно было, например, «подкричать на решку» - перекликнуться со знакомым через решетку» [4. С. 375];
«А на третий день с утра его вызвали (по фене - дернули) из камеры, чтобы везти в суд» [4. С. 379].
«.тяжелой железной миской (шленками называются они на фене) ударил его наотмашь по голове» [4. С. 430].
«.наступил он - нечаянно, разумеется, - на край подушки своего же приятеля (кента, по-тюремному) [4. С. 440].
«Отогревшись, только что разошлась бригада, а я остался - с понтом, чтобы караулить инструмент. (Понт - это любая показуха. Понтуются, создавая видимость работы, усердия, прилежания, благоразумия, с понтом все мы твердо стояли на пути исправления и перековки) [4. С. 442].
«Кивалами называются всюду народные заседатели - очень точное отыскалось слово для бессмысленных и бесправных этих двух лиц, представителей якобы общественности (вот уж понт!), могущих на заседании суда разве что кивать головой, когда судья ради соблюдения формы вопрошает их, во всем ли они с ним согласны» [4. С. 454].
И.М. Губерман приводит и анализирует примечательный факт, отражающий процесс изменения лексического значения жаргонного слова, вызванный необходимостью выразить психологическое состояние, для которого нет аналогов на воле: «Так вот гонки (выделено нами. - А.С.) -понятие, ничего не имеющее общего со спортивным смыслом этого слова. И нет общего у него со словом «гнать» (тоже из уголовной фени), означающим, что человек что-то утверждает - гонит. Но бывает, очень часто здесь бывает - ясно видишь, как тускнеет и уходит человек в себя. От общения уклоняется, не поддерживает разговор, нескрываемо стремится побыть в одиночку с самим собой. Что-то думает человек тяжело и упорно, что-то переживает, осмысливает, мучается, не находит себе места, тоскует. Сторонится всех, бродит сумрачный или лежит, отклю-ченно глядя в пространство, но вокруг ничего не видит, вроде и не слышит тоже. Гонки. Это после свидания с родными почти у всех бывает, это
вдруг из-за каких-то воспоминаний, это мысли могут быть пустячные, но неотвязные. Гонки» [4. С. 392].
«Многим новым словам обучился я уже на зоне. Часть из них теперь останется со мной. Например, прекрасное здесь бытует слово - тащиться. Но не в смысле изнуренного медленного движения, а как понятие удовольствия, блаженства, отдыха и покоя. Тащатся от водки и чая, от кали-ков и колес (таблеток), тащатся от тепла и солнца (балды), просто растянувшись блаженно и на полчаса забыв обо всем - тащатся» [4. С. 441].
А.Д. Синявский дает жаргон без объяснений и комментариев: «А ему уже четвертак корячился», «профура», «крытка», «хаванина», «ломом подпоясанный», «фуцан, дико воспитанный, - ни украсть, ни покараулить», «подогрев», «крысятничать», «выдурить фраера», «сука», «сучья масть», «бур».
Он анализирует особенности лагерной речи:
«Искусство рассказывания в значительной мере держится на постепенности вхождения в частности и детали. Речь должна быть медленной, глубокомысленной, рассеченной паузами на предметно-весомые отрезки.
Мало сказать:
- Иду в баню.
Лучше растянуть, углубиться:
- Иду - в б а н ю. Беру. (что беру?) м ы л о. (Да? подумал-помолчал еще секунду.) П о л о т е н ц е. (С усилием, с каким-то восторгом.) М о ч а л к у!!
И все слушают - завороженные. Жаль, не всегда хватает самоуверенности в произнесении слов. Сбиваешься на скороговорку - в урон рассказу. Важно хотя бы простое членение, вроде:
- Баба. Кацапка. Такие вот титьки. Тамара.
Также - закон композиции. Начало должно быть вкрадчивым. Удар кинжалом наносится в конце первой главы.
Еще речь должна быть душистой или лучистой. Чтобы к ней хотелось еще и еще вернуться. Чтобы фраза дышала тайным восторгом, азартом. Чтобы, читая, хотелось еще в нее поиграть» [4. С. 514-515].
В очерке «Аполлон среди блатных» («Очерки преступного мира»)
В.Т. Шаламов анализирует тюремный фольклор и другие способы удовлетворения «эстетической потребности» обитателей тюрем: «Потребность блатарей в театре, в скульптуре, в живописи равна нулю... Блатарь ничего не понимает в балете, однако танцевальное искусство, пляска, «цыганочка» входит с давних пор в блатарское «юности честное зерцало» [26. Т. 2. С. 78-79]. Тюремных же песен, как отмечает автор, очень много. Он делит их на эпические, повествующие о деяниях «звезд преступного мира», и лирические, сентиментальные, жалобные и трогательные. К пер-
вым относятся «Гоп со смыком», «Остров Соловки», «Помню я ночку осеннюю, темную», ко вторым - «Судьба», «Мурочка Боброва», «Луной озарились зеркальные воды». В.Т. Шаламов описывает специфическую манеру исполнения, отмечает нелюбовь современных ему уголовников к хоровому пению («несчастные» у С.В. Максимова исполняют «Милосердную» именно хором, так же, как и персонажи Ф.М. Достоевского): «Хоровых песен у блатных нет, хором они никогда не поют... Пение блатных — исключительно сольное пение, сидя где-нибудь у зарешеченного окна или лежа на нарах, заложив руки за голову. Петь блатарь никогда не начнет по приглашению, по просьбе, а всякий раз как бы неожиданно, по собственной потребности... певец негромко, тщательно выговаривая слова, поет одну песню за другой — без всякого, конечно, аккомпанемента» [26. Т. 2. С. 82].
Очерк «Как тискают р' оманы» из того же цикла и посвящен двум специфическим жанрам тюремного фольклора. Первый - «воспоминания», «мемуарное» вранье, наполненное взаимной похвальбой, чудовищным хвастовством, гиперболизированными рассказами о грабежах и прочих похождениях. Этот жанр является «пропагандистским и агитационным материалом блатного мира», это «блатной университет, кафедра их страшной науки» [64. Т. 2. С. 93]. Второй жанр - «р'о м а н ы», с ударением именно на первом слоге. Это весьма широкое понятие: «и роман, и повесть, и любой рассказ, подлинный и этнографический очерк, и историческая работа, и театральная пьеса, и радиопостановка, и пересказанный виденный кинофильм, возвратившийся с языка экрана к либретто. Фабульный каркас переплетен собственной импровизацией рассказчика» [64. Т. 2. С. 97]. Основой для «р'о м а н о в» служат «Рокамболь», «Шайка червонных валетов», «Граф Монте-Кристо», даже «Милый друг» Ги де Мопассана, «Анна Каренина» и биография Н.А. Некрасова.
В книге Е.С. Гинзбург мы редко встречаем тюремные песни, их место занимают стихи Н.С. Гумилева, Б.Л. Пастернака, И. Северянина, М. Цветаевой, Н.А. Некрасова, А.А. Блока, соответствующие вкусам и уровню культуры ее героинь, в большинстве своем - образованных женщин, осужденных по 58 статье и с миром уголовников соприкасающихся редко. Однако есть и -весьма нечастые - цитаты из «старинного» тюремного фольклора:
«Что ж поделаешь, терпеть надо. Тюрьма так она и есть тюрьма. Не курорт. Как в песне-то поется. «Это, барин, дом казен-н-най...»
- «А-лек-санд-ров-ский централ», - подхватывает кто-то нараспев. Заглушая стук колес, из вагона выбивается на воздух вековая каторжная песня, сибирская этапная:
.За какие преступ-ле-е-нья
Суд на каторгу сослал?» [2. С. 211].
«Скрип-скрип. Дзинь-бом. Слышен звон кандальный. Как хорошо, что еще до кандалов не додумались! Интересно, заковывали ли женщин при царе? Оказывается, я не знаю этого.» [2. С. 344].
«По сибирской дороге ехал в страшной тревоге заключенных несчастный народ.
За троцкизм, за терроры, за политразговоры,
а по правде - сам черт не поймет!» [2. С. 186] -
эта песня на популярный в 20-30-е годы мотив «По военной дороге // шел в борьбе и тревоге // боевой восемнадцатый год» уже, безусловно, образец «новейшего» фольклора 30-х годов, песня, рожденная, скорее всего, в среде тех, кто окружал героиню - осужденных по 58 статье.
Е.С. Гинзбург упоминает о многочисленных легендах о Колыме (не исключено, созданных искусственно, по «социальному заказу» и целенаправленно распространяемых «компетентными органами»), которые «создавали образ советского Клондайка, где инициативный человек (даже заключенный!) никогда не пропадет, где сказочные богатства, вроде огромных кусков оленины, кетовой икры, бутылок рыбьего жира, в короткий срок возвращают к жизни любого доходягу. Не говоря уже о золоте, на которое можно выменивать табак и барахло». Но на той же странице, как комментарий к этим псевдофольклорным сочинениям - горькие строки, рожденные на этом самом «Клондайке»:
Колыма ты, Колыма, дальняя планета,
Двенадцать месяцев - зима, остальное - лето. [2. С. 227].
А далее - поговорка, больше, чем любые официальные утверждения, характеризующая истинное положение дел на «дальней планете»: «Ко-лыма-то, она на трех китах держится: мат, блат и туфта» [2. С. 267].
Упоминает автор «Крутого маршрута» и о «р оманах»: «.в пути Федька непрерывно требует, чтобы я ему т и с к а л а р'о м а н ы. До Ягодного еще полпути, а я уже успела изложить ему извилистые биографии Атоса, Портоса и Арамиса. Теперь перехожу к злоключениям и победам славного виконта де Бражелона» [2. С. 419].
А.В. Жигулин приводит такие образцы новейшего лагерного песенного фольклора, как «На железный засов ворота заперты» [9. С. 129], «Цыганка с картами, дорога дальняя» [9. С. 132-133], «Я помню тот Ванин-ский порт» [9. С. 185—186], «Я живу близ Охотского моря» [9. С. 245].
С.Д. Довлатов, подобно А.Д. Синявскому, несколько парадоксально утверждает, что тюремный язык - одно из восхитительных украшений лагерной жизни, потому что лагерный язык «менее всего рассчитан на практическое использование. И вообще, он является целью, а не средством» [5. С. 99]. Еще Ф.М. Достоевский в «Записках из Мертвого дома» утверждал, что «можно ругаться из удовольствия, находить в этом забаву, милое упражнение, приятность» [7. С. 150]. В то же время автор «Зоны» отмечает, что искусство лагерной речи опирается на давно сложившиеся традиции: «Здесь существуют нерушимые каноны, железные штампы и бесчисленные регламенты. Плюс - необходимый творческий изыск. Это как в литературе» [5. С. 100—101]. Размышляя о лагерном фольклоре,
С.Д. Довлатов говорит, что в лагере «без нажима и принуждения торжествует метод социалистического реализма» [5. С. 122]. Лагерные песни -«чушь, лишенная минимального жизненного правдоподобия». Лагерные мифы подтверждают авторскую мысль об условности в советском обществе границы между лагерем и свободой: «Возьмите лагерные мифы. Наиболее распространенным сюжетом является успешный массовый побег. Как правило, через Белое море - в Соединенные Штаты... И организатором побега непременно будет доблестный чекист. Бывший полковник ГПУ или НКВД. Осужденный Хрущевым сподвижник Берии или Ягоды. Ну, чего их, спрашивается, тянет к этим мерзавцам?! А тянет их оттого, что это - знакомые, привычные, советские герои. Персонажи Юлиана Семенова и братьев Вайнеров...» [5. С. 123].
Любопытным образом, пародийно, перекликается с соответствующим эпизодом «Записок из Мертвого дома» рассказ в «Зоне» о постановке заключенными под руководством замполита к юбилею Октябрьской революции одноактной пьесы «Кремлевские звезды»: «Ленина играет вор с ропчинской пересылки. Потомственный щипач в законе... В роли Дзержинского - Цуриков, по кличке Мотыль, из четвертой бригады... В роли Тимофея - Геша, придурок из санчасти...» [5. С. 138].
Авторский двойник И.М. Г убермана - Бездельник - рассказывает историю бедного еврейского аптекаря Мейера, который, эмигрировав в Америку, изобрел застежку «молния», разбогател, а полученные деньги вложил в производство «лекарства от тоски», став основателем знаменитой кинофирмы «Метро Голдвин Мейер» [4. С. 538-539]. В главе 8 перед читателем разворачивается целая серия легенд, историй, баек: о еврее, ухитрившемся обмануть самого Генри Форда, евреев не любившего, о мошенничествах и ограблениях, история «чудесного излечения» безнадежно больного каталепсией и т. п.
Теснейшим образом связан с фольклорной традицией и «Архипелаг ГУЛАГ» А.И. Солженицына. Множество пословиц и поговорок органично включены автором в текст. Уже на первых страницах читаем: «Но те
же самые руки, которые завинчивали наши наручники, теперь примирительно выставляют ладони: «Не надо!.. Не надо ворошить прошлое!.. Кто старое помянет - тому глаз вон!» Однако доканчивает пословица: «А кто забудет - тому два!» [24. Т. 1. С. 9].
В пародийной главе «Зэки как нация», имеющей иронический подзаголовок «Этнографический очерк Фан Фаныча», автор сопоставляет пословицы, созданные «народом зэков», и русские пословицы, собранные
B.И. Далем: «От многих таких случаев, усвоили зэки прочно: не делай сегодня того, что можно сделать завтра. На зэка где сядешь, там и слезешь». Сравнив их с пословицами, сложившимися при крепостном праве, «Фан Фаныч» задает риторический вопрос: «Что ж это получается? Что черезо все светлые рубежи наших освободительных реформ, просветительства, революций и социализма, екатерининский крепостной мужик и сталинский зэк, несмотря на полное несходство своего социального положения, - пожимают друг другу черные корявые руки?..» [24. Т. 2.
C. 471-472].
Исследуя язык «племени зэков», А.И. Солженицын отмечает проникновение его «в нашу страну и прежде всего в язык молодёжи»: «...«вдруг с недоумением и радостью он услышал от первокурсников те самые выражения, к которым привыкло его ухо на Архипелаге и которых так до сих пор не хватало русскому языку: «с ходу», «всю дорогу», «по новой», «раскурочить», «заначить», «фраер», «дурак, и уши холодные», «она с парнями шьется» и еще многие, многие!» [24. Т. 2. С. 492].
Подводя итоги, можно сделать определенные выводы о некоторых общих тенденциях современной «тюремной» и «лагерной» документальной прозы в соотнесенности с традицией прозы рубежа ХК-ХХ веков. Достаточно четко проявляется в очерковых циклах тяготение к форме «путешествия». Силен здесь также нравоописательный элемент: подробности тюремного и лагерного быта, система взаимоотношений, языка, фольклора. В целом каторжная и лагерная проза тяготеет к эпичности, претендует на раскрытие описываемого мира во всей совокупности его бытийных элементов, в развитии (хотя в последнем случае можно говорить и об «антидинамике», ибо ад не может эволюционировать по определению).
Исследуется своеобразная философия каторги в соотношении с религиозным мировоззрением и официальной идеологией. Авторы стремятся запечатлеть реальных людей, встреченных ими на «крутых маршрутах», воссоздать типичные характеры «сажавших» и «сидевших». Индивидуальные и коллективные портреты свидетельствуют о стремлении авторов воплотить черты национального характера. Описывая жизнь «отверженных» ХХ века, писатели-документалисты остаются верными реалистиче-
ским принципам обрисовки тяжелой, кошмарной действительности, отдавая при этом некоторую дань и натурализму.
Типологически общим является использование оппозиций «на воле» -«на каторге», «заключенные» - «охранники», «палачи» - «жертвы», «протестующие» - «смирившиеся», «тюремный язык» - «язык литературный». Нередко «лагерная» проза полемизирует со своей «предшественницей», сохраняя при этом преемственность как этических, так и эстетических категорий. Образ ада, например, противопоставлялся в прозе Х1Х века «нормальному» миру, в конце ХХ века границы между мирами размыты, «лагерь» представлял собой повторение и отражение «воли» - в нашем случае советской действительности.
Литературные реминисценции как содержательный и формообразующий элемент присутствуют в «лагерной» прозе достаточно часто, и не только в качестве повода для полемики с представителями «каторжной» прозы - они помогают углублению психологической и социальной характеристики персонажей. Образы русской классической прозы Х1Х века и поэзии Серебряного века помогают «сохранению души», дают надежду пережить тяжелые испытания.
Нельзя не отметить принципиально иную во многом проблематику современной «лагерной» прозы, в том числе и вершины ее - «Архипелага ГУЛАГ», по сравнению с произведениями XIX - начала ХХ века о тюрьмах, каторге и ссылке. Опыт трагической истории России позволяет авторам выдвинуть на первый план проблему преступной по отношению к народу власти. Отсутствует в связи с этим и проблема исправления, ибо наказание героев — это, как правило, наказание без преступления. Резко обозначено в «лагерной» прозе противостояние между «социально близкими» — блатными и «пятьдесят восьмой» — политическими заключенными. Старая проза о тюрьмах и каторге такого непримиримого антагонизма не знала: каторжный «злодей», уголовник Орлов, по утверждению
С.В. Максимова, уважительно приветствовал прибывших на Нерчинские рудники декабристов, герой П.Ф. Якубовича-Мельшина находит общий язык с уголовниками. Царская власть не использовала уголовников для подавления и физического уничтожения «политических».
Основанные на личном опыте произведения «лагерной» прозы отличаются большим лиризмом. Внутренний монолог автора-рассказчика встречается здесь гораздо чаще, авторская позиция - и гражданская, и эстетическая - отличается большей определенностью.
Во многих эпизодах, в самой структуре этих книг, складывающихся в целом в художественно-документальную эпопею о народных страданиях, присутствуют категории Пути, Испытания, Судьбы, звучит мотив стойкости и силы человека в нечеловеческих условиях, вера в идеалы гуманизма. Все это, на наш взгляд, подтверждает, что не прервалась связь
современной художественно-документальной прозы о «несчастных» с «хождениями» и «путешествиями», с «Илиадой и Одиссеей каторжной жизни» Х1Х века - книгой С.В. Максимова «Сибирь и каторга», с воистину написанными кровью «Записками из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского, с правдивыми и подлинно народными книгами А.П. Чехова,
В.Г. Короленко, В.А. Гиляровского, П.Ф. Якубовича-Мельшина, В.М. Дорошевича, А.И. Свирского.
Художественно-документальная литература, посвященная «каторжной» и «лагерной» теме, обладает рядом специфических особенностей, позволяющих рассматривать ее как самостоятельное жанровое образование, имеющее свои имманентные законы развития, свою поэтику.
«Каторжная» и «лагерная» проза наследует традиции жанра «путешествий» («дорога», «путь», «маршрут» в качестве композиционной доминанты, связующая роль автора-путешественника, прием «рассказ в рассказе», этнографичность описания быта тюрьмы и каторги, изучение языка и истории «туземцев»).
Произведения русских документалистов, посвященные судьбам «несчастных», обогатили палитру русского реализма благодаря проникновению в мрачные, темные, потаенные стороны действительности, показу малоизвестных уголков жизни, исследованию побудительных мотивов странных и жестоких человеческих поступков, обрисовке новых социальных и психологических типов. Углублялось представление о российском народе, о ранее неизвестных особенностях национального характера.
Сюжеты, человеческие типы, проблематика, приемы письма нередко «переходили» из документальных повествований, из «литературы факта» в «литературу вымысла», помогая классикам - Ф.М. Достоевскому, Н.А. Некрасову, М.Е. Салтыкову-Щедрину, Л.Н. Толстому, А.П. Чехову -в создании бессмертных образов.
«Каторжный опыт» оказал влияние на дальнейшую творческую судьбу многих писателей, как прямо - на уровне использования сюжетов и образов, почерпнутых из увиденного и пережитого в «аду» (Ф.М. Достоевский), так и опосредованно, проявляя себя на уровне стиля и метода (А.П. Чехов).
Одной из особенностей «каторжной прозы» Х1Х века явилась принципиальная деромантизация типов преступников, с убийц и мошенников снимался флёр загадочности, таинственности и притягательности, который был присущ романтизму и который предлагала читателям массовая беллетристика.
Русская «каторжная» проза явилась прямой предшественницей обширного пласта «лагерной прозы» второй половины ХХ века, передав ей
многие особенности поэтики, гуманистический пафос, тревогу за судьбу российского народа.
«Лагерная проза», усвоив опыт своей родоначальницы, новаторски переосмыслила ряд элементов поэтики, по-иному трактуя природу социального и художественного конфликта, выявляя и публицистически заостряя новые философские и нравственные проблемы мира «отверженных».
«Каторжная» и «лагерная» проза, несмотря на обилие различных жанровых образований (очерковый цикл, лирические и портретные очерки, репортаж, художественно-документальное исследование, автобиография), тяготеет к эпосу, вмещающему в себя совокупность вышеобозначенных признаков. При этом «базовым» остается очерк («очерк-преступление» с элементами путевого) во всей совокупности характерных для этого жанра особенностей.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Волков, О.В. Погружение во тьму: Из пережитого. - М. : Советская Россия, 1992. -432 с. - (Крестный путь России).
2. Гинзбург, Е.С. Крутой маршрут: Хроника времен культа личности. - М. : Книга, 1991.
3. Гиляровский, В.А. Москва и москвичи. - Куйбышев, 1965.
4. Губерман, И.М. Пожилые записки. Прогулки вокруг барака. - М. : Эксмо, 2003.
5. Довлатов, С.Д. Зона // Собр. соч. : в 3 т. - СПб. : Лимбус Пресс, 1994. - Т. 1.
6. Дорошевич, В.М. Сахалин. - М. : Пресса, 1996.
7. Достоевский, Ф.М. Записки из Мертвого дома // Повести и рассказы : в 2 т. - М. : ГИХЛ, 1956. - Т. 2.
8. Елистратов, В.С. Как лингвисты жаргон опять по зонам рассадили // Знамя. -2000. - № 6.
9. Жигулин, А.В. Черные камни: автобиографическая повесть. М. : Московский рабочий, 1989.
10. Заболоцкий, Н.А. История моего заключения // Серебряный век. Мемуары : сборник / сост. Т. Дубинская-Джалилова. - М. : Известия, 1990. - 672 с.
11. Ларина-Бухарина, А.М. Незабываемое. - М. : Вагриус, 2003. - 447 с.
12. Лимонов, Э. По тюрьмам. - М. : Ад Маргинем, 2004.
13. Максимов, С.В. Ссыльные и тюрьмы. - Т. 1 : Несчастные. - СПб., 1862.
14. Максимов, С.В. Сибирь и каторга : в 3 т. - СПб. : Изд-во Губинского, 1900.
15. Маслова, Н.М. Путевой очерк: проблемы жанра. - М. : Знание, 1980.
16. Михельсон, В.А. «Путешествие» в русской литературе. - Ростов н/Д, 1974.
17. Разгон, Л.Э. Непридуманное: повесть в рассказах. - Ставрополь, 1989. - 320 с.
18. Орлова, Р. Мы жили в Москве: 1956-1980. / Р. Орлова, Л. Копелев. - М. : Книга, 1990. -447 с.
19. Русские писатели, ХХ век : Библиогр. Словарь : в 2 ч. / под ред. Н.Н. Скатова. - М. : Просвещение, 1998. - Ч. 1, 2.
20. Сафронов, А.В. «Сибирь и каторга» С.В. Максимова и современная «лагерная» проза // Вестник РГПУ. - 1997. - № 1/5.
21. Сафронов, А.В. «Высокая» литература и этнографическая беллетристика (А.П. Чехов и С.В. Максимов) // Проблемы истории литературы : сб. статей. - М., 1998. - Вып. 4.
22. Свирский, А.И. Казенный дом. - М. : ЭКСМО-Пресс, 2002. - 416 с.
23. Синявский, А. Голос из хора // Собр. соч. : в 2 т. - М. : ЭКСМО, 1999. - Т. 1.
24. Солженицын, А.И. Архипелаг ГУЛАГ // Собр. соч. : в 3 т. - М. : Книга, 1990.
25. Чехов, А.П. Из Сибири; Остров Сахалин / вступ. ст. и примеч. М.Л. Семановой. -М. : Правда, 1985.
26. Шаламов, В.Т. Собр. соч. : в 4 т. - М. : Художественная литература, 1998.