Научная статья на тему 'Повесть А. П. Чехова «Невеста»: в диалоге с классикой'

Повесть А. П. Чехова «Невеста»: в диалоге с классикой Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1582
228
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЧЕХОВ / ПОВЕСТЬ "НЕВЕСТА" / МОТИВ "УХОДА" / "РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК НА RENDEZVOUS" / СЛЕД ДОСТОЕВСКОГО

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Якимова Людмила Павловна

Отношения главных героев повести «Невеста» рассматриваются как интертекст одной из главных коллизий русской литературы XIX века, выраженной в формуле «русский человек на rendezvous», как заключительный акт специфически русской исторической драмы «ухода» под провокативным воздействием «пропагандиста», «нигилиста», революционера

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Повесть А. П. Чехова «Невеста»: в диалоге с классикой»

позиции. В нашей сегодняшней жизни мы сталкиваемся с такими политиками-демагогами постоянно.

Не будем вступать в спор с автором этой публикации по поводу корректности отдельных наблюдений и выводов. Данный пример взят лишь для того, чтобы ещё раз показать злободневность творчества Карамзина, его самоочевидной актуальности для нашего национального сознания, установления родственности каждого из нас со своей культурой, с духовной историей России.

Примечание. написание в цитатах даётся по правилам орфографии XIX столетия.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Карамзин Н. М. Избранные соч.: в 2 т. Т. I. - М.-Л.: Художественная литература, 1964. Далее ссылки на это издание привожу в тексте с указанием страниц в круглых скобках.

2. Чаадаев П. Я. Статьи и письма. - М., 1989.

3. Бухаркин П. Е. Карамзин - человек и писатель - в истории русской литературы: научный доклад. - СПб., 1999.

4. Белинский В.Г. Собрание сочинений в девяти томах. Т. IV. Статьи, рецензии и заметки. Март 1841 - март 1842.- М.: Художественная литература, 1979.

Дырдин Александр Александрович, профессор, доктор филологических наук, заведующий кафедрой «Филология, издательское дело и редактирование» УлГТУ, председатель Международного открытого сообщества «Русская словесность: духовно-культурные контексты».

Поступила 12.07.2016 г.

УДК 821.161.1 Л. П. ЯКИМОВА

ПОВЕСТЬ А.П. ЧЕХОВА «НЕВЕСТА»: В ДИАЛОГЕ С КЛАССИКОЙ

Отношения главных героев повести «Невеста» рассматриваются как интертекст одной из главных коллизий русской литературы XIX века, выраженной в формуле «русский человек на rendezvous», как заключительный акт специфически русской исторической драмы «ухода» под провока-тивным воздействием «пропагандиста», «нигилиста», революционера.

Ключевые слова: Чехов, повесть «Невеста», мотив Достоевского.

Если пьеса «Вишнёвый сад» (1904) стала последним произведением Чехова, то повестью1 «Невеста» (1903) завершилась его творческая деятельность как прозаика. Осмысление её идейно-эстетической значимости как финального произведения в современном чеховедении уделено немало внимания (см.: [Горнфельд, 1939; Катаев, 1977. С.164; Якимова, 2012]), однако было бы преждевременным считать эту проблему исчерпанной. Думается, что прежде всего она не исчерпана в жанровом плане: ёмкость художественной мысли «Невеста» как фи-

1 Чеховедению известен прецедент номинации «Невеста» как повести: см. например, [Александров, 1957. С. 246]. Автор статьи следует этой традиции.

© Якимова Л. П., 2016

«ухода», «русский человек на rendezvous», след

нального произведения взрывает предначертанные автором жанровые границы. Авторская номинация его жанра как рассказа вступает в зримое противоречие с реальным объёмом его содержания, глубиной и сложностью подтекстовых смыслов, заложенных в систему образов, высокой концентрированностью общей мысли о мире. Внутренняя установка на большой жанр, а именно повесть, просматривается и в её архитектонике, предусматривающей членение текста на главы, и в композиции образов, способных, как Саша, предстать в хронологической протяжённости от детства до смерти, и подвижности границ действия - от провинциального города до Москвы и Санкт-Петербурга и т. д. Далеко не исчерпаны возможности исследования художественного текста повести и в плане её метатекстовой насыщенности, богатого арсенала аллюзий, реминисценций, мотивно-интертекстуальных

пересечений, восходящих к различным формам культурно-исторического претекста.

Известно, что общим местом современной писателю критики было обвинение его в «равнодушии к направлению», и чтобы в полной мере ощутить силу его сопротивления напору этих обвинений, постоянной опасности быть «пристёгнутым» к какому-либо модному течению общественной мысли, необходимо ясно представить себе картину идейно-политической жизни России конца XIX - начала ХХ века. Прежде всего нельзя не принять во внимание метафизической сути самой ситуации fin de siècle, напитанной тем особым духовно-психологическим и социально-экономическим напряжением, которое накапливается в обществе в течение века и к концу его оборачивается крайним нетерпением в ожидании перемен, а в России проявляется избытком революционной воли. Тот fin de siècle, который совпал с концом жизненного и творческого пути Чехова, предстал в предельном образе своей выразительности. Вызревание различного рода рецептов общественного спасения, идеологических доктрин и учений, течений и направлений происходило в ускоренном порядке, так что идеологические «отцы и дети» подчас оказывались современниками. Так в духовном обороте общества конца XIX - начала ХХ вв. одновременно оказались и все разновидности марксизма - от легального до подпольно-радикального, и разные формы народничества -от мирного «хождения в народ» до беспощадного терроризма, и многочисленные модификации толстовства - от вегетарианства, непротивления злу, нравственного самоусовершенствования до создания земледельчески-трудовых артелей; тут же и «теория малых дел», и многочисленные формы заёмной философии от Шопенгауэра и Ницше до социального дарвинизма с его признанием права сильных и эксплуатации большинства меньшинством и т. д.

К этому надо ещё прибавить обострённость религиозно-церковных и культурно-художественных исканий, утрату целостности едино-монолитной веры в православие, актуализацию богоискательских и богостроительских идей, кризис классического реализма и бурное развитие авангардизма в искусстве.

В этой атмосфере бурления идеологических страстей писателю как таковому стоило больших трудов не поддаваться стороннему влиянию, сохранить свою творческую идентичность, что же касается Чехова, то желающих «пристегнуть» его талант к тому или иному течению было более чем достаточно.

Сила внутреннего самостоянья писателя, сталкиваясь с ему же свойственной широтой толерантности, подвергалась многим серьёзным испытаниям - одновременной близостью к таким духовно непримиримым столпам общества, как Толстой и Горький, с одной стороны, а с другой - как личная дружба с известным своими консервативными убеждениями издателем А. Сувориным.

Феноменологический склад ума и склонность к «общей мысли» о мире отводили от опасности подвергнуться очередному «веянью». И то, что он не был «ни либералом, ни консерватором, ни постепеновцем, ни монахом, ни индифференти-стом» [Чехов, 1976. Т. 3. С. 11], позволило ему остаться в фарватере духовной жизни современности и в художественно убедительных образах запечатлеть то общее и непреходящее, что всегда определяло сущностные стороны человеческого сознания в его отношении к действительности, позволило сосредоточиться на том, что русские философы, осмысляя итоги первой русской революции, определили как извечный конфликт человечества, как «исконность и непримиримость борьбы между религиозным настроением, пытающимся сблизить человеческую жизнь со сверхчеловеческим и абсолютным началом, найти для неё вечную и универсальную опору, - и настроением нигилистическим, стремящимся увековечить и абсолютизировать одно лишь «человеческое, слишком человеческое» [Франк, 1991. С. 167-168].

До первой русской революции Чехов не дожил всего лишь полгода: он умер в июле 1904 года, на 44 году жизни, далеко не исчерпав отпущенный человеческой природе резерв земного времени. В отличие от современников и ровесников Бунина и Горького ему не довелось стать свидетелем перманентной череды нежданных социальных потрясений ХХ века. И сегодня особое внимание обращает то, как в степени зеркальной точности переглянулись и отразились друг в друге концы двух последних столетий, как многозвучно перекликнулось чеховское время с нашими девяностыми и нулевыми годами. Перекликнулось тем же нетерпением незамедлительных перемен, опасным опережением желаний перед возможностями, реальных средств перед благими целями, тем же подозрительным оживлением породы людей, отмеченных чертами крайней амбициозности, кипучего утопизма, движимых бесовской страстью к переворачиванию мира наизнанку, перевертыванию сложившегося порядка вверх дном, склонностью к шоковым методам перестройки общества.

Можно сказать, что ситуация не изменилась и по сию пору: неспособность сместить акценты с надежды на очередную «перестройку»-переворот, перевести стрелки на гармонизацию внутреннего мира человека, на «будничную, не знающую завершения деятельность (курсив мой - Л. Я.), руководимую непосредственным альтруистическим чувством» [там же], сохраняется, все более отстаиваясь в формах морально-этической легитимности, что придаёт творчеству Чехова в наши дни новую актуальность, во многом объясняя высокую меру его востребованности у современного читателя.

Может быть, на первый взгляд покажется нелогичным, даже парадоксальным то, что будучи человеком, свободным от идеологических пристрастий, тем более ни в малой степени не склонным к революционным взглядам, Чехов оказался в числе тех, кому удалось отразить особенности нигилистической этики, лежащей в основе революционного поведения, акцентировать внимание на тех сторонах человеческой нравственности, которые неминуемо ведут к крайностям либерализма, радикализму, экстремизму, избыточности революционной воли. Последнее из прозаических произведений Чехова -повесть «Невеста» (1903) представляет в этом отношении особый интерес. И то, что эта повесть была последней в творчестве писателя, значимо столь же, как значим её финал, как значимы вообще могут быть в литературе финальные сущности, принимающие на себя дополнительные смысловые нагрузки, в том числе и не исключающие высокой роли духовного завещания.

Поздний период творческого и жизненного пути Чехова в целом отмечен сложной динамикой художественных исканий, в своём роде чертами итоговости, и последние произведения -пьесы «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишнёвый сад» и повесть «Невеста» в полной мере вобрали финальные интенции чеховского творчества, предстали во всём богатстве его финальных обертонов.

В последние годы заметно увеличивается дистанция между выходом в свет одного произведения и созданием другого. Творческий процесс утрачивает внешнюю, видимую интенсивность, что однако не имеет ничего общего с пресловутым «творческим спадом». Творческая мысль по-прежнему отличается экстенсивностью, множество тем, сюжетов, человеческих типов и характеров ждут своего художественного воплощения, но сам темп творческой работы становится иным. «Больше думал, чем писал» [Чехов, 1979. Т. 9. С.112], - в процессе работы над пьесой «Три сестры» признаётся он в письме

к О. Л. Книппер-Чеховой. Это зримо сказывается на повествовательной структуре и образной системе произведений.

На первый план выдвигается интрига мысли, духовное напряжение, поиски ответа на вечный вопрос Бытия - «Зачем мы живём?», ставящие персонажа в положение «думающего по преимуществу», испытывающего потребность в философии жизни. «Ужасно хочется философствовать!» - восклицает Вершинин в пьесе «Три сестры». Но ту же склонность к философическому обдумыванию жизни Чехов открывает и в человеке из народа. Всё значимей становится фигура умудрённого жизненным опытом старика, в своём роде народного философа, способного к осознанию мира не в узких рамках сиюминутного интереса, а в неизбывно вечных, важных всегда и для «каждого!» ценностях, обретающих силу нравственного закона, высшей непреложности и находящих выражение в чеканной точности высказываний то сотского («цоцкай», как называет себя он сам) из рассказа «По делам службы» (1899), убеждённого, что «неправдой не проживёшь», то деревенского мужика из рассказа «Новая дача» (1899), уговаривающего дачную барыню: «Потерпи, и всё обойдётся», то старого плотника, по прозвищу Костыль, из повести «В овраге» (1900), считающего, что «кто трудится, кто терпит, тот и старше». По сути дела в мыслях и высказываниях разных героев многих произведений позднего Чехова постоянно конкретизируется, находит живое, жизненно реальное воплощение та нравственная константа, которая складывается в сознании героя рассказа «Студент» (1894) Ивана Великопольского, когда глухой и нелюдной ночью, возвращаясь домой и отогревшись у ночного костра двух вдовых огородниц, он «думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на Земле» [Чехов, 1977. Т. 8. С. 309].

Разлитое в общественной атмосфере конца века нетерпеливое ожидание перемен отозвалось в произведениях Чехова обострённым сознанием ответственной связи настоящего с будущим, буквально взрывом футуристически окрашенного дискурса. Удивительна та настойчивость, с какой герои позднего Чехова вглядываются в земные перспективы через сто, двести, тысячу, даже миллион лет, ни в малой степени не связывая их с путями общественного радикализма. В пьесе

«Дядя Ваня» (1897) доктор Астров связывает эти дальние перспективы с тем, что позднее получило определение экологии, с сохранно-бережным отношением к природе, прежде всего к русскому лесу: «Русские леса, - с болью говорит он, -трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи...» [Чехов, 1978. Т. 13. С. 72].

В пьесе «Три сестры» футуристически окрашенный настрой мысли войдёт в повседневное течение жизни не одного, а многих, даже большинства героев, что в полной мере выявит глубину феноменологической позиции автора. Понимание человека как неразгаданного феномена Бытия предстанет в диалектически неразрывном единстве его неизменной сущности и неизбежной подверженности влиянию конкретно данных жизненных обстоятельств, что верно и наоборот: влияние текущих событий жизни не отменяет сохранности сущностных черт человеческой натуры. «.После нас, - рассуждает барон Тузен-бах, - будут летать на воздушных шарах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чувство и разовьют его, но жизнь останется всё та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет человек будет также вздыхать: ах, тяжко жить! - и вместе с тем точно так же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти» [Чехов, 1978. Т. 13. С. 146]. И проведя героев своих поздних произведений через многие испытания родственно-семейными и имущественными потерями, будь то Алексей Лаптев из повести «Три года» (1895), Вера Кардина из рассказа «В родном углу» (1897) или герои его последних пьес, Чехов не лишает их ни воли к жизни, ни желания жить, ни способности испытывать радость и счастье, даже от безответной, как у Сони Серебряковой к доктору Астрову, любви, когда осознание безостановочно движущегося времени предстаёт не просто как важная сторона Бытия, а как само Бытие, пребывание в котором сопряжено с поисками смысла этого пребывания, когда понимание полноты жизни включает неизбежность страдания, терпения, надежды на будущее. Тот же тип жизненного поведения характеризует Соню и сестёр Прозоровых: «О, милые сёстры, - звучит в финале пьесы, - жизнь наша ещё не кончена. Будем жить! ... и мы узнаем, зачем мы живём, зачем страдаем ... Если бы знать, если бы знать!» [Там же. С. 189].

Об открытости чеховских финалов сегодня написано немало, и эта, с годами усиливающаяся, характерная особенность его поэтики тоже связана с феноменологическими и экзистенци-

альными интенциями жизненного кредо писателя - пониманием жизни как неизбывной тайны, непредсказуемо открывающейся человеку то радостью, то болью и не отнимающей надежду на лучшее. Человеку по природе его существования в земном мире приходится принимать то, что изменить он не в состоянии, но делать при этом всё, что в его силах. Жизненный принцип Толстого - «делай, что должно, и будь, что будет» - был близок и Чехову.

Отличительную особенность творческой работы позднего Чехова, соотносящуюся с его признанием «больше думал, чем писал», составляет и то, что можно назвать повышенной требовательностью к смысловой точности текста, что определяет скрупулёзный отбор деталей повествования, в силу чего происходят существенные перемены в творческой лаборатории писателя: возрастает число черновых вариантов произведения, количество предшествующих окончательной публикации корректур, почему, например, «нет, пожалуй, ни одной фразы, которая неизменной вошла бы в печатный текст» [Чехов, 1977. Т. 10. С. 472] повести «Невеста».

В результате такого творческого поведения, когда «больше думается, чем пишется», закономерно следует расширение культурологического диапазона художественной мысли писателя: возрастает глубина проникновения в опыт русской классики, обостряется заинтересованность в диалоге со своими предшественниками. Подтверждением этому служат и собственные признания автора в процессе воплощения замысла «Невесты». «Пишу, - сообщает он в письме О. Л. Книппер-Чеховой от 26 января 1903 года, -рассказ для „Журнала для всех" на старинный манер, на манер семидесятых годов». «Говоря о семидесятых годах, - комментируют это письмо авторы Примечаний к 10 тому Полного собрания сочинений в 30-ти томах, - Чехов, вероятно, имел в виду рассказы, повести и романы того времени о девушках и женщинах, уходивших из дома (как у Тургенева в его стихотворении в прозе «Порог») [Там же. С. 465].

Однако историко-литературный и в целом культурологический контекст чеховской повести в действительности оказывается более богатым, уходя в глубины той нарративной ситуации, которая составляет исключительную особенность русской литературы и касается устойчивого сюжета взаимоотношений девушки, чаще всего в возрасте невесты, и её избранника, выступавшего одновременно в роли её духовного вдохновителя и наставника. Характерно, что в этой роли представал человек, отмеченный чертами крайнего неприятия существующего мира и

вооружённый программой его радикальной перестройки, не исключающей разрушения «до основанья». Погибший на революционных баррикадах Франции Рудин, «нигилист» Евгений Базаров, такой же непримиримый отрицатель существующих устоев Марк Волохов, «пропагандисты» новой жизни Лопухов2 и Кирсанов выступают как агенты освободительного влияния на судьбы доверившихся им женщин, побуждая их к разрыву с семейным гнездом. Через искушение «ухода», «освобождения» так или иначе проходят и Наталья Ласунская из романа «Рудин», и Елена Стахова из романа «Накануне», и Вера из романа «Обрыв», и Вера Павловна Розальская из романа «Что делать», и многие другие героини известных произведений.

Сюжетно-фабульная модель «невеста» -«пропагандист новой жизни» надолго обретёт в русской литературе XIX века устойчивый характер, проходя по самому центру исканий художественной мысли. Традицию изображения судьбы блудной дочери - девичьего ухода, бегства из отчего дома (см.: [Богодерова, 2012. С.48-61]) можно уводить как угодно глубоко, начиная, например, с «Бедной Лизы» Карамзина, продолжая историями пушкинских героинь из повестей «Станционный смотритель» и «Метель», но пройдёт немного времени, и «уход в любовь» сменится в литературе «уходом-освобождением» с уклоном в женскую эмансипацию. Знаковое в этом смысле значение закрепляется за романом Чернышевского «Что делать», где «уход» Веры Павловны сопряжён уже с преданным служением революции как «фантастической невесте», т. е. «Невесте» всех женихов, сестре своих сестёр», когда поиски личного счастья происходят в неразрывной связи с мечтой о «новой светлой жизни» для всех. Таким образом в характерной для русской литературы XIX века персонажной паре «невеста» - «пропагандист» одинаково важным оказываются оба нарративных аспекта: как гендерный, связанный с изображением хода женской эмансипации, так и идеологический, относящийся к сфере поисков путей общественного спасения. При этом, разумеется, не следует упускать из виду и то, что логике нигилистического поведения в литературе противостоял мощный заряд созидательной энергии, характерный для персонажей типа Штольца, Соломина («Новь» Тургенева), Тушина («Обрыв» Гончарова), Окоёмова («Без названия» Мамина-Сибиряка) и др. И хотя рецептивно-герменевтический натиск на литературу в духе утопиче-

2 «Он был пропагандистом» - это сказано о Лопу-хове [Чернышевский, 1984. С. 111].

ски-романтического революционизма был высок и временами даже подавлял смысловую подлинность произведений, важно, что в глубине литературы не иссякал позитивно-созидательный потенциал, способствовавший сохранению здорового национального духа России. Последние произведения Чехова служили тому неопровержимым доказательством.

Позднее творчество Чехова совпало с временем, когда герой в образе лишнего человека с его пассивным неприятием действительности уступил место активному отрицателю - нигилисту, пропагандисту, революционеру, когда на историческую арену вышел буревестник, трибун, подпольщик: «Теперь, - утверждал тогда Горький, - совершенный человек не нужен, нужен боец, рабочий, мститель» (см.: [Летопись литературных событий, 1971. С.355]). Для понимания повести «Невеста» как финального произведения важно то, что обратившись к воплощению стержневой для русской литературы сюжетно-фабульной модели, Чехов подверг её коренному переосмыслению, высветив в ней эмоционально-психологические, нравственно-эстетические, социально-исторические грани, в наибольшей степени соответствующие духу fin de siècle и одновременно выявившие с годами возросшую в его творческом поведении склонность к «подрыву банальностей».

В новом свете предстаёт типичная для национальной культуры ситуация «русский человек на rendez-vous»: со склонной к «уходу» женщины писатель снимает привычный флер героизма и романтизма, погружая рассмотрение событие разрыва с общественными и семейными устоями в суровую и неуступчивую реальность, требующую многостороннего взвешивания сложившихся обстоятельств, трезвого взгляда на последствия смелого поступка. Если отрешиться от гипнотического воздействия традиции трактовать повесть «Невеста» без должного учёта всех скрытых в её тексте эмоционально-смысловых сигналов, разного рода мотивно-интертекстуаль-ных пересечений, типологических схождений, семиотики имён героев и прочих средств художественной связности (когезии), то шумные надежды Надежды Шуминой на «новую светлую жизнь» предстанут скорее в иронически-скептическом, нежели призывно-утвердительном аспекте.

На своеобразие стилистической структуры повести исследователи обращали внимание постоянно, но и сегодня её целевые интенции нуждаются в осмыслении. Окружающий мир представлен автором в восприятии героини, и примечательно, что текст повествования об этом

восприятии характеризуется избыточностью модальных конструкций, буквально перенаполнен стилистическими оборотами с использованием разного рода «почему-то», «может быть», «как будто», «кажется» и «казалось», «если бы» и «так бывает», знаменательно завершаясь в финале рассказа оборотом «как полагала». При тщательности работы писателя над словом вопрос о случайности такого рода избыточности определённого рода стилистических оборотов не стоит. Речь может идти лишь о глубоко осознанном намерении автора усилить в рассказе атмосферу зыбкости, призрачности, придуманности того мира, в который погружено сознание героини, отгородившейся от реальных отношений с живыми людьми мечтами, миражами, футуристическими видениями «другой», «новой, ясной жизни, когда можно будет прямо и смело смотреть в глаза своей судьбе, сознавать себя правым, быть веселым, свободным!» [Чехов, 1977. Т.10 М. С. 217].

Если согласиться с утверждением, что «повторение в немногословном мире Чехова - сильнейший индикатор авторской иронии» [Катаев, 1977. С. 167], то нельзя не признать, что насмешливо-иронический эффект действительно возникает при восприятии текста Нади Шуми-ной. На фоне тщательно прописанных реалий действительности, в том числе деталей жизни прислуги, ютящейся в тесноте подвальной кухни, где «лохмотья, вонь, клопы, тараканы» [Чехов, 1977. Т.10 М. С. 203],- по законам контрастного восприятия - отчетливее видится умозрительность устремлений героини к «новой, ясной жизни», буквально режет слух лозунговая риторичность её лексикона. Ей не интересны переживания матери, она пропускает мимо ушей замечания распропагандировавшего её Саши об унизительном существовании прислуги, зато в мечтах ей «открывается нечто новое и широкое» [Там же. С. 214], «разворачивалось громадное, широкое будущее» [Там же. С. 215]; она полнится предвкушением «лёгкой, беззаботной жизни», и «впереди рисовалась жизнь новая, широкая, просторная» [Там же. С.220] и т. д. Наставническая программа Саши полностью совпадает с её бездумной отданностью судьбе: «Поедете учиться, а там пусть вас носит судьба. Когда перевернёте вашу жизнь, то всё изменится» [Там же. С. 204].

Эта настойчивость акцента на широте (широкости) и просторности Надиной мечты вступает в некое противоречие с узостью и безразличием её мысли о последствиях её поступка для жизни других, в данном случае для самых близких её людей - бабушки и матери, для которых с её уходом-бегством «прошлое потеряно навсегда и

безвозвратно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости» [Там же. С. 217]). Симптоматично, что в черновых вариантах повести «Невеста» печальные последствия бездумного поступка Нади предстают уже как картины тотальной порушен-ности семейного очага Шуминых, сломленности человеческих судеб. Утратила былую величавость и непререкаемый авторитет хозяйки дома бабуля, разладился привычный порядок: «Прислуга казалась распущенной и слово Дзыга слышалось уже в зале и в гостиной» [Там же. С.297]. Постарела и душевно поникла мать, некогда увлекавшаяся спиритизмом, любившая рассуждать на философские темы, говорившая по-французски и принимавшая участие в любительских спектаклях:

- Знаешь, и книжки уже не читаю.

- Отчего?

- Так, не читается. Жизнь моя уже кончена, я так понимаю. В меня точно гром ударил. А бабушка так и совсем уже конченная. [И как мы (всё) пережили это, одному богу известно...] Ну, спи, господь с тобой» [Там же. С.319].

Душевную черствость героини писатель даёт почувствовать и в финале повести, когда получив известие о том, что «вчера утром в Саратове от чахотки скончался Александр Тимофеевич, или, попросту, Саша, бабушка и Нина Ивановна пошли в церковь заказывать панихиду» [Там же. 219], а «она пошла к себе наверх укладываться, а на другой день утром. живая, весёлая покинула город - как полагала, навсегда» [Там же. С. 220].

Хотя повесть называется «Невеста», её идейно-эстетическая цельность и внутренняя гармония держится на неразрывной соотнесённости двух главных героев: фигура Саши в ней столь же значима, что и фигура заглавной героини. По существу в неразрывности нарративной связи Нади Шуминой и Саши предстаёт заключительный акт специфически русской исторической драмы «ухода» под влиянием «пропагандиста», агитатора, революционера. Если романтический туман, окружающий «невесту» в прошлом, оказался развеян, то ещё больше появляется у читателя оснований сомневаться в состоятельности программы героя.

До сих пор оставлен без внимания скрытый подтекст номинации этого героя, дважды акцентированный писателем, при том в таких важных пунктах повествования, как его начало и конец: и при знакомстве читателя с героем - «это Александр Тимофеич, или, попросту, Саша» [Там же. С. 203], и в случае сообщения о его смерти -«скончался Александр Тимофеич или, попросту, Саша» [Там же. С. 219], и на протяжении всего

повествовательного текста герой предстаёт в двусмысленной роли полубезымянного «попросту, Саши».

О том, что это далеко не случайный момент повествования, а продуманный творческий шаг, свидетельствуют черновые варианты «Невесты», где у Саши есть фамилия: «Кто-то вышел из дома и остановился на крыльце: это Саша Герасимов, гость, приехавший из Москвы дней десять назад» [Там же. С. 465]. Есть и ещё один вариант с упоминанием его полного имени: «Из дома вышел Саша Герасимов...» [Там же]. В черновиках у него есть родословная, даже биография [Там же], но в процессе работы над образом писатель предпочёл оставить героя в состоянии безродности и безымянности: это в большей степени отвечало глубине подтекстового звучания повести. Взятый бабулей на попечение «ради спасения души», Саша, по существу, перевернул судьбу всего рода Шуминых, придав процессу его разрушения цепной и необратимый характер .Человек, оторванный от родной почвы, «блудный сын», лишённый семейных корней, собственного пристанища, определённой профессии, даже полного имени, он самовольно присваивает себе право наставлять и направлять других, и в этом смысле его фигура отдаёт коннотациями с теми фанатиками социального радикализма, в программе которых «перевертывание жизни» обретало самоцельное значение, превращалось в род профессиональной деятельности. Его наставническая программа в отношении Нади рассчитана на бездумную отданность судьбе, когда поступок опережает оглядку на возможные результаты и последствия, а средство представляется важнее цели: «Главное - перевернуть жизнь, а всё остальное не важно» [Там же. С. 214]. А о том, что перевертывание чужих судеб стало его жизненным призванием, говорит исполненная глубокого смысла сцена последней встречи с Надей, когда он сообщает ей о своей поездке на Волгу, где в Саратове и застанет его смерть: «А со мной едет один приятель с женой. Жена удивительный человек: всё сбиваю её. Хочу, чтобы жизнь свою перевернула» [Там же. 217]. Соблазняя видениями прекрасного будущего, в своём роде «царства божия на земле», Саша исходит из необходимости тотального, «до основанья», разрушения существующей жизни, когда «не останется камня на камне - всё полетит вверх дном, всё изменится, точно по волшебству» [Там же. 208].

Реальность такого человеческого типа для русской истории общественная жизнь России на перевале веков подтверждала с особой силой наглядности. Не дожив до самой революции

1905 года, Чехов в полной мере успел ощутить накал идеологической борьбы, сопутствующей ей, сам неоднократно подвергаясь обвинениям в невладении «мировоззрением», отсутствии «направления», пренебрежении к «верованию», отстранённости от «борьбы». Само понятие «борьба» превращается в перманентное состояние общества, даже образ жизни определённых общественных кругов. В азарте идеологического самоутверждения происходит подмена жизни как таковой «потребностью борьбы», мирного развития - провокативным подталкиванием к «переменам», «перестройкам», «перевертыванию». Наглядно проступает роковая роль русского нетерпения, избыточности революционной воли, стремления к скорым путям изменения жизни.

Симптоматично, что в этой ситуации Чехов почти демонстративно пересматривает своё отношение к эмоционально-психологической категории «терпение» (см.: [Якимова, 2010. С.100-123]). В рассказе «Новая дача» (1899) традиционный сюжетный конфликт противостояния верхов и низов, господ-хозяев и работников развертывается в форме своеобразной вывернуто-сти: не представитель господствующего класса призывает мужиков «потерпеть», а мужик уговаривает барыню проявить терпение и договориться, что снимает с концепта «терпение» при-креплённость к какого-либо социальному фактору и выявляет его общечеловеческую интенцио-нальность. Жену инженера Кучерова, построившего дачу близ деревни Обручановой и не сумевшего наладить добрососедских отношений с мужиками, кузнец Роман Петров призывает к терпению как единственной возможности ужиться на новом месте: «Не обижайся, барыня, - сказал Родион. - Чего там! Ты потерпи. Года два потерпи. Поживёшь тут, потерпишь, и всё обойдётся. Народ у нас хороший, смирный... Не обижайся... Потерпи. Чего там!» [Чехов, 1977. Т.10. С. 121]. Да и само понятие «терпение» в общем контексте жизненно-творческого бытия писателя, исходя из характера устных высказываний, писем, образно-персонажной системы, личного поведения, наконец, - открывается как призыв не к смирению или покорности обстоятельствам, а к деятельно-терпеливому преодолению их в рамках непримиримой альтернативы «перевернуть жизнь» - «работать надо!», отдаваясь «не знающей завершения деятельности» (С. Франк).

В экстремистки окрашенном времени fin de siècle концентрация утопического вещества в духовной жизни России начинала перевешивать её подлинность, представала как реальная угроза

её ментальности, и в этой ситуации опасного крена русской истории стабильность творческой позиции Чехова, вытекающая из особенностей его видения человека в мире, обретает поистине непреходящую ценность. Трудно согласится с концепцией чеховского творчества позднего периода, представленной в книге Е. Толстой «Поэтика раздражения» убеждением, что «от отвержения отдельных культурных позиций он перешёл к тотальному отрицанию абсурдного мира» [Толстая, 2002. С. 311].

Нельзя отринуть мир как ту единственную и абсолютную данность, в которой протекает существование человека и который определяет сущностные стороны его натуры: «Ведь лучшего и не бывает! [Чехов, 1977. Т. 9. С. 324]. Потому и провидит Чехов опасность покушения на этот мир средствами тотального перевертывания -переворачивания, когда чтоб всё «вверх дном», всё «сгорело и пепел разнёсся по ветру» [Чехов, 1977. Т. 10 М. С. 220], чтоб «до основанья, а потом.».

Подтверждением того, что Чехов отчётливо ощущал бесовский заряд такого рода утопических проектов, служат рукописные и корректурные материалы, опубликованные рядом с окончательным текстом «Невесты» в Полном собрании сочинений Чехова. Возвращаясь к характеру интертекстуального пространства рассказа, следует иметь в виду не только сквозную установку на архетип блудного сына или конкретные следы диалога с предшествующими или современными писателями, но и в широком смысле всю творческую атмосферу взаимодействия автора с образным миром литературы, оказавшим влияние на общую тональность произведения. Глубоко симптоматично, что до самого последнего момента подготовки рассказа к печати в его черновых вариантах сохранялся текст, свидетельствующий о том, что образ Саши создавался в контекстном сопряжении с образной системой Достоевского. В окончательном виде рассказа сохраняется лишь упоминание о приятеле, с которым Саша собирается на Волгу и жену которого «сбивает», уговаривая, «чтоб жизнь свою перевернула», тогда как во всех без исключения черновых вариантах этот закадровый образ представлен развернутым рассказом Саши о литературных и идеологических пристрастиях «приятеля»: «Парень-то хороший, - говорит о нём Саша Наде, -только из Санкт-Петербурга, вот беда! Говоришь ему, положим, что мы вырождаемся, а он мне в ответ на это толкует о великом инквизиторе, о Зосиме, о настроениях мистических (курсив мой - Л. Я.), о каких-то зигзагах грядущего - и это из страха ответить прямо на вопрос... Ведь ответить

прямо на вопрос - страшно! Это всё равно, как при столпотворении смешение языков: один просит топор, а ему в ответ поди к чёрту» [Чехов, 1977. Т. 10. С.295].

Высокое подтекстовое напряжение рассказа Саши о «приятеле» не вызывает сомнения, и хотя до сих пор не обрело должной текстологически-смысловой интерпретации, позволяет видеть, в каких глубоких творческих исканиях проходила работа автора над образом Саши, в какой специфически акцентированный духовно-культурологический субстрат оказался погружен образ мыслей этого героя, его представлений о жизненных судьбах России. Хотя использованный в Сашином тексте образный ряд восходит к роману « Братья Карамазовы», в повести «Невеста» отчётливее проступают коннотации с романом «Бесы»: уж очень это Сашино «сбивать», т. е. провокационно подталкивать к перевертыванию жизни, перекликается с бесовским призывом героев романа Достоевского «делать смуту»: «Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ» [Достоевский, 1974. Т. 10. С. 322].

Визуальное сопоставление текстов Чехова и Достоевского - «Невесты» и «Бесов» позволяют развеять сомнения относительно интертекстуальной природы программных высказываний Саши. Герои Достоевского «держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для добрых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют для водворения здравого рассудка в Европе» [Там же. С. 77]. Но и программные принципы Саши не менее радикальны, и они предусматривают наступление времени, когда «не останется камня на камне -всё полетит вверх дном» [Чехов, 1977. Т. 10. С. 208]. Даже в лексическом формулировании «добрых окончательных целей» герои совпадают: в общем пространстве метатекста уже безразлично, герои какого из авторов провозвещают - «всё поедет с основ» или «всё полетит вверх дном», ибо в равной степени, если одни обещают: «мы провозгласим разрушение», «мы пустим пожары» [Достоевский, 1974. Т. 10. С. 313], то и Надя Шумина покидает город с чувством уже полного удовлетворения тем, что все «точно сгорело и пепел разнёсся по ветру» [Чехов, 1977. Т. 10. С. 220]. И все рассуждения Саши об устроении царства избранных на земле, о том, что «только просвещённые и святые люди интересны, только они и нужны» [Там же. С. 208], поразительно совпадают с программными установками соратников Шигалева, бестрепетно, даже весело, обсуждающих самые бесчеловечные пути человеческого обустройства, не останавливаясь перед возможностью «самых деспотических

и самых фантастических предрешений вопроса», не исключая и мыслей о том, что «срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив се-бя,можно вернее перескочить через канавку» [Достоевский, 1974. Т. 10. С. 314]. По существу именно такого рода «канавка» только и отделяет видение «новой, ясной жизни» героями «Невесты» от «неподвижной, серой, грешной» действительности.

Суммируя все суждения Саши, адресованные «сбиваемой» им Наде, нельзя не заметить, что по существу они складываются в своего рода парафраз, во многом просто другими словами передающий смысл главы «У наших». Характерно, что и сама человеческая природа, так сказать, фактура его личности близка одному из «бесов» Достоевского - Шатову. Отношения бабули -Саши в «Невесте» напоминают отношения Варвары Петровны Ставрогиной и Шатова, взятого ею на попечение. Если Сашу автор лишает фамилии, то у Шатова нет имени. Оба они блудные сыновья, похожие друг на друга своей безымян-ностью, безродностью, социальной неукоренённостью и тем чувством неблагодарности, которое питают к своей благодетельнице: Шатов «родился крепостным Варвары Петровны, от покойного камергера её Павла Фёдорова, был ею облагодетельствован» [Там же. С. 27].

Оба героя - фанатики отвлечённой идеи, ложной и опасной, гибельной не только для общества, но и для самих носителей её: «Справиться с нею они никогда не в силах, а уверуют страстно, и вот вся жизнь их проходит потом как бы в последних корчах под свалившимся на них и наполовину совсем уж раздавившим их камнем» [Там же]. Это говорится в «Бесах» о Шато-ве, но в равной мере может быть отнесено и к Саше. Обоих их «съела идея» [Чехов, 1977. Т. 10. С. 469]: «от чахотки скончался Александр Тимофеич, или попросту, Саша» [Там же. С. 219], жертвой бесовского сговора «наших» стал Шатов.

Трудно оценить эмоционально-смысловую значимость оговорок фрейдовского типа, которые выдают провокативный характер жизне-строительной программы Саши и обнаруживают в нём скрытую суть человека, склонного к самоцельному «пусканию смуты». Не может не насторожить читателя это Сашино «все сбиваю ее» как синоним «уговариваю. чтобы жизнь свою перевернула», и то, как его радостный смех с пританцовыванием при ощущении результатов такого «уговаривания» Нади переходит в удовлетворённую ухмылку: «Ничего-о! - говорил

Саша ухмыляясь. - Ничего-о!» [Там же, 215]. Достойно удивления, каким метафизически означенным и озвученным предстаёт интертекстуальное пространство русской литературы конца XIX - начала ХХ вв., какими смысловыми тайнами и загадками полнится её метатекст. Какого-то до конца не разгаданного значения исполнено то, что герои такого типа, как Саша, многих «сбивающие» с истинного пути, склонны к бесовской усмешке и ухмылке. Глубину отрыва героя от почвы национальной жизни, от созидательно-трудового духа отцов в рассказе Мамина-Сибиряка «В худых душах» выдаёт такая выразительная деталь, как не сходящая с его лица усмешка. «Тихонечко так усмехается» [Мамин-Сибиряк, 1955. Т. 1. С. 469] он в ответ на житейские доводы отца, и ту же усмешку Кинтиль-яна отметила матушка Руфина в своём рассказе о печальной судьбе сына: «Пусто, маменька, - пересказывает попадья разговор с ним, - вот здесь (показывает на грудь) недолго поживу, так уж вы не очень убивайтесь, как помру... Кажись, не много радости от меня видели». А сам усмехается» [Там же. С. 476]. И одну из характерных черт главного беса из романа Достоевского Петра Степановича Верховенского составляет то, что он , по словам отца, «слишком много смеётся. И улыбка у него какая-то странная. У его матери не было такой» [Достоевский, 1974. Т. 10. С. 171].

Трудно однозначно ответить на вопрос о природе такого рода интертекстуальных пересечений, исходя из предположения и о глубоко осознанном диалоге писателей друг с другом, и о независимом друг от друга выборе художественных средств для отражения типологически родственных ситуаций или даже о метафизической сущности литературы как духовного феномена, но в любом случае этот факт шутовства, усмешки, ухмылки героя, склонного к перевертыванию, переворачиванию, вывертыванию мира наизнанку, достоин внимания, хотя бы как фактор метатекстой сути художественной литературы.

След открытой интертекстуальной переклички Чехова с Достоевским остался лишь в тексте подготовительных вариантов рассказа «Невеста», но духовная атмосфера близости их мироощущения в рассказе сохранилась. Своим последним рассказом Чехов, словно лучом прожектора, проник в тёмные глубины наступившего века, провидчески предупредив мир о скрытой опасности такого типа людей, как Саша, внешне

тихих, безобидных, даже интеллигентных любителей шоковых методов общественной перезагрузки, способных усмехаясь и ухмыляясь, бестрепетно и безоглядно выстроить стратегию избранных, «сбить» с пути, веками пролагаемого человеческим трудом и терпением. И хотя нет в последнем рассказе Чехова героя, противостоящего разрушительной логике полубезымянного Саши и «сбитой» им с пути Нади Шуминой, противостоит им феноменологически обоснованная всем опытом человеческой истории авторская позиция.

Необходимость различить её отдельность от образа мыслей и поведения героев, «сбитых», опасно заражённых духом революционного времени, предстаёт как важная сторона творческого замысла повести «Невеста» и во многом объясняет тайну его притягательности для современного читателя.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

Александров Б. И. Семинарий по Чехову. -М.: Издательство Министерства Просвещения РСФСР, 1957. - 274 с.

Богодерова А. А. Семантическая близость мотивов уход в монастырь/ скит и уход в народ в русской литературе второй половины XIXв.// Лирические и этические сюжеты и мотивы в русской литературе. - Новосибирск, 2012. -С. 48-61.

Горнфельд А. Чеховские финалы // Красная новь. - 1939. - №8-9. - С. 286-300.

Достоевский Ф. М. Бесы // Достоевский Ф. М. Полн.собр. соч. в 30-ти томах. Т.10. - Л. : Наука, 1974. 520 с.

Катаев В. Б. Финал «Невесты» // Чехов и его время. - М. : Наука, 1977. - С. 160-173.

Летопись литературных событий // Русская литература конца XIX-начала ХХ вв. 1901-1907 М. : Наука, 1971. - 736 с.

Мамин-Сибиряк Д. Н. «В худых душах». Собр.соч. в 6 т. - М. : Правда, 1955. - Т. 1. -446 с.

Толстая Е. Д. Поэтика раздражения: Чехов в конце 1980 - начале 1990-х годов. - М. : РГГУ, 2002. - 366 с.

Франк С. Л. Этика нигилизма // Вехи. Интеллигенция в России. - М. : Молодая гвардия, 1991.- С. 370-395.

Чернышевский Н. Г. Что делать? - М. : Художественная литература, 1984. - 478 с.

Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в тридцати томах. - М. : Наука, 1974-1983.

Якимова Л. П. Мотивная динамика в произведениях А.П. Чехова 1890-1900-х годов: от скуки к терпению// Лирические и эпические сюжеты. Материалы к Словарю сюжетов и мотивов русской литературы. Вып.9. - Новосибирск, 2010. - С. 100-123.

Якимова Л. П. Рассказ А. П. Чехова «Невеста» как финальное произведение// Лирические и этические сюжеты и мотивы в русской литературе. Вып. 11. - Новосибирск, 2012. - С. 61-87.

Якимова Людмила Павловна, доктор филологических наук, главный научный сотрудник Института филологии СО РАН. Постоянный автор журнала «Вестник УлГТУ».

Поступила 15.08.2016 г.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.