Н . С . Ц В Е Т О В А
Последнее событие литературной биографии В. П. Астафьева
Жизненная биография В.П. Астафьева уникальна по событийной насыщенности: раннее сиротство, детдом, учеба в железнодорожной школе ФЗО на станции Енисей, работа составителем поездов в Красноярске, с 1942 года - фронт (шофер, артразведчик, связист). После войны - скитания по России: жил на Урале, где похоронил старшую дочь, потом переехал в Вологду, наконец вернулся в родительскую Овсянку и выстроил дом напротив бабушкиного. На родном кладбище довелось ему готовить последнее пристанище опять же до срока и младшему своему «дитю»...
Астафьевский вариант литературной судьбы еще богаче, противоречивее и сложнее. Даже огромный по объему пятнадцатитомник, изданный в конце прошлого столетия на родине писателя, в Красноярске, все-таки нельзя считать ее исчерпывающим описанием, итоговым, окончательным документом. Но это последнее, уже неоспоримое доказательство того, что сделанного Астафьевым хватит на десять писательских «бессмертий». «Последний поклон», «Ода русскому огороду», «Ясным ли днем», «Царь-рыба», «Прокляты и убиты». - знаковые факты не только для творческой эволюции самого писателя, но и для всей русской прозы второй половины двадцатого века, параллельно с которыми создавался и жесткий, горький «Печальный детектив», несправедливые по отношению к нашим детям, рожденные уставшей писательской душой «Обертоны», исполненный непонятного, неоправданного высокомерия, адресованного героям и читателям сборник «Так хочется жить», предваряемый способным ввести в полную растерянность диалогом с И. Ришиной.
Несмотря ни на что, каждый из названных текстов в том или ином отношении уникален. И все же в этом ряду есть «избранное»: особое место уготовано гармоничному, лиричному, музыкальному «Последнему поклону», из света которого и возник новый Мастер; кульминацией творческой биографии Астафьева признана повесть «Пастух и пастушка» - вершинное выражение художественной философии и кристаллически совершенной стилистики. Только вот развязка литературно-биографического сюжета нынче вызывает многочисленные споры. Кто-то склонен думать, что так и выдохлась неопредмеченной интрига, завязанная на напряженном ожидании последней правды о войне, потому
что заключающий собрание сочинений эпический текст так и не оправдал читательских ожиданий. Хотя история литературы такие факты уже знала: о поэтической смерти Пушкина неподкупные критики заговорили в начале 30-х, в 60-е за «неверный звук» укоряли Некрасова, после «Бесов» жесточайшим нападкам подвергался Достоевский, после «Воскресения» - Толстой. Но исследователи и летописцы по-прежнему только учатся мудро и справедливо оценивать последние шаги больших художников, признавать уникальность всех обстоятельств, связанных с судьбой национального гения. Только учатся. А пока под напором критики в качестве финального события творческой биографии Астафьева с горечью и недоумением вынужденно приняты широко растиражированные горькие строчки «Эпитафии».
Не замечается, что словно в преднамеренное усложнение ситуации писатель завершил свой путь, жизненный и литературный, по-астафьевски же, мощно и своевольно, заключив блок художественных текстов в пятнадцатитомнике, «попыткой исповеди» «Из тихого света», текстом, который даже возможность риторики снисхождения не просто опровергает, исключает.
Писатель всегда был очень внимателен к жанровому определению своих вещей. Только у него могла появиться «современная пастораль» («Пастух и пастушка»), «повествование в рассказах» («Царь-рыба»), «Ода русскому огороду», «Печальный детектив». Следовательно, на излете земного срока (1997 год) совсем не случайно в течение нескольких лет пишется, создается «попытка исповеди», в которой, как в исповеди полагается, память высветлила самое главное: прощальную грусть «Последнего поклона», горечь трагических судеб Бориса Костяева и Людоч-ки, печаль Леонида Сошнина, светлую веру Акимки, сердечную глубину Сергея Митрофановича...
Изначально исповедь - жанр церковно-религиозной публицистики. «Исповедь есть открытие грехов священнослужителю, который, наблюдая за духовной работой, дает практические советы.», - так определяет суть этого жанра теософия.1
Как это событие духовной жизни верующего человека можно соотнести со сложившимся к началу 90-х обликом гордого, жесткого, резкого, нетерпимого литератора, трагически связанного с «эпохой второй половины ХХ века - эпохой выросших в безбожии, маршировавших под красными знаменами строителей коммунизма», эпохой блужданий озарений, прозрений и новых иллюзий.2 Можно оправдательно предполо-
1 Религии мира. Православие. Минск, 2006. С.187-188.
2 Фаст Г.С. С ним уходит целая эпоха\\ « И открой в себе память!» Материалы к биографии В.П. Астафьева. Красноярск, 2005. С.6.
жить, что слово используется в данном случае в традиционно метафорическом, вполне светском, «олитературенном» еще в лермонтовские времена значении, которое зафиксировал В.И. Даль: исповедь - «искреннее и полное сознание, объяснение убеждений своих, помыслов и дел».3 В широком смысле исповедальна вся русская классика, лучшие произведения мировой литературы (Д. Лондон, Д.Лессинг, Д. Лоуренс, А. Мальро, М. Фриш...). Но тогда почему сам повествователь признается, что готовится к обвинениям в кривляньи, юродстве? Значит, он знает и помнит о востребованном его душой жанровом «целеполагании», которое, как пишут теософы, в случае исповеди абсолютно определенно, цель исповедующегося - изменение образа своего бытия, внутреннее преображение, собирание в себе благодати.
Сама по себе задача этого религиозного таинства уникальна и фантастически масштабна, в данном же случае в экзистенциально определяющий момент жизни выплеснулось новое душевное состояние, выразилось последнее духовное движение личности значительной, большого писателя. Поэтому естественно и безусловно литературная редукция жанра была настолько глубокой, значительной, художественно и философски оправданной, что все писательские опасения в возможности, допустимости, наконец, оправданности разного рода упреков и подозрений утрачивают какие-либо основания.
Во-первых, Астафьев, выводя в послетекстовом комментарии несколько дат создания, словно специально подчеркивает, что текст, по форме представляющий собой, как и положено исповеди, монолог, не является результатом, выражением сиюминутного эмоционального всплеска, хотя и обращен, в отличие от ортодоксальной православной традиции, не к исповеднику, но непосредственно к молчаливому, безответному Богу (к «Господу» - см. стр. 711, 717 указ. соч.). Горькие и высокие эти слова, повторяем, подчеркиваем, вызревали в душе не годы, но десятилетия - с 1961 по 1997. Память, листая жизненные страницы, терпеливо и настойчиво отбирала главное. И в завершение повествователь предъявил своему читателю не бесконечную череду больших и малых жизненных событий, не повествование в строго терминологическом смысле, а описание - выражение, фиксацию наиболее значимых состояний собственной души. Именно поэтому лично, биографически важные события возникают в нарушение временной логики повествования, совмещаются ассоциативно: сначала появляются воспоминания о смерти младшей дочери, потом о войне, сначала - детдомовское детство, а потом фантазии о тех временах, которые личная память вообще не вмести-
3 Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т.2. М., 1955. С.54. 102
ла. Писательское сознание в многолетнем процессе работы над «попыткой исповеди» проделывает путь назад к тому времени, когда «тайга была большой и близкой» (с.70), отрешается от времени исторического, событийного и мистически воскрешает мгновения какой-то иной, давно прожитой и забытой им жизни.
Кроме того, событийное начало исповеди не исчерпывается личной биографией, оно сознательно усиливается контекстом - перечислением событий, знаменующих, символизирующих состояние сегодняшней общей жизни. Но опять конкретные, исторические, общезначимые факты только перечисляются, называются, номинируются, а собственно событийное начало художественно не эксплуатируется, словно намеренно «размывается» многоточием и поглощается безграничным временем и бездонным пространством, знаками которого абсолютно равноправно могут стать изогнувшийся кипарис и розовый березник на заснеженном косогоре, океанический парусник и старое заброшенное в лесу кладбище, задумчиво или обреченно склонившая голову над прорубью старая лошадь или молодая, нетерпеливо приплясывающая на нарядном поводке, очаг и меховая зыбка в чуме, птенцы ласточки и улыбка задушенного поэта Николая Рубцова, собственная жена и осиротевшая внучка.
События, предметы утрачивают свою материальность, конкретность, превращаясь в знаки душевного состояния исповедующегося повествователя, в знаки времени, воссоздаваемого Астафьевым, времени, не обладающего качествами исторического. Представление о нем изменилось под влиянием самого страшного в жизни любого человека события -смерти «дитя», как пишет Астафьев. В этом слове (диалектизме -существительное «дитё» в родительном падеже, а не именительный падеж стилистического синонима - книжного слова «дитя») такая древняя, неизбывная отеческая, родительская тоска.
Разлетающиеся границы времени неумолимо влекут за собой и деформацию реалистических координат пространства. Центром безграничной, почти абсолютно утратившей географические признаки вселенной, в которой и совершаются события духовной биографии повествователя, становится родная могила. Окончательная оценка избранного осознается, дается перед лицом смерти - у могилы безвременно ушедшей младшей дочери.
Но традиционная для текста исповеди оценочность в данном случае редуцирована опять же очень своеобразно, неожиданно. Эта редукция особенно очевидна на фоне ожиданий, спровоцированных фрагментами, вызывающими воспоминания о публицистической взволнованности и многодетальности «Царь-рыбы» и «Печального детектива». Эти ожидания в конечном итоге окажутся обманутыми. Посягающий практически на протяжении всего творческого пути на открытую публицистичность
Астафьев сознательно уходит, отказывается от соблазна, стремления открыто сообщить о своих переживаниях, однозначно определить, назвать, номинировать их. Ведь исповедь не предполагает проповеднического начала, за исповедью по православному, христианскому канону следует покаяние. И экспрессия публицистическая заменяется внутренней, фиксирующей ежеминутную, ежесекундную, мгновенную реальность сложнейшей душевной жизни эмоциональностью повествователя, выражением которой становится «мерцание» - уход, исчезновение и возвращение «речевого лада» - тонической рифмы, организующей ритмический облик текста, запечатлевающий изменение настроения, движение мысли, ход жизни повествователя - «одинокого, тоскливого путника», удаляющегося от людей «лицом к закату, к сгущающейся тьме», путника, главной и единственной реальной ценностью для которого становится свет.
Сквозная развернутая автосемантизация центрального, номинирующего сюжет концепта становится вторым принципиально важным моментом. Перед лицом небытия, у могилы собственного ребенка повествователем абсолютно четко осознана и обозначена сверхзадача - обретение утраченной за долгую и многотрудную земную жизнь душевной гармонии, в основе которого ощущение связи «всего со всем» - связи всех реалий мира, иными словами, возвращение к «свету», единственному необходимому источнику всеобщей древней жизни, ибо первым Божественным деянием по созданию жизни на земле было отделение света от тьмы и именно с представлением о свете связаны регулятивные признаки поведения человека. Высота и духовность цели осознается и получает абсолютно определенные лексические обозначения: повествователь «приуготавливается» к восприятию «вышней красоты», поднимается «горние высоты» памяти.
Свет - один из самых важных в культурном отношении объектов, имеющих самое разное жизненное воплощение. Например, о географическом в прошлом веке писал С. Максимов, объясняя стремление русских селиться на просторе, не оставлять подле жилища ни одного деревца, желанием, чтобы кругом было светлое место, т.е. стремлением к свету.
Богатство и разнообразие оязыковления этого объекта - предмет особого разговора. Обиходное, бытовое восприятие света всегда ассоциируется с радостью, чистотой, непорочностью. Но значение концепта не исчерпывается этим представлением. Как считает автор самого авторитетного на сегодняшний день этимологического словаря М. Фасмер, происхождение этого древнейшего слова ставит его в следующий ассоциативный ряд, восходящий к индоевропейскому корню: светлый, бе-
лый, чистый, блестеть, мерцать, мир, люди.4 Более поздний словарь (П.Я. Черных), настаивает на существовании омонимов (свет - «лучистая энергия, испускаемая раскаленным или горящим телом», «электромагнитное излучение» и свет - «земля, мир, вселенная, люди, общество») и делает очень важное для нас замечание о возникновении в одиннадцатом примерно веке словосочетания «свет духовный».5 Это замечание развернуто мотивируется Т.И. Вендиной, доказывающей, что в средневековье «свет» становится «сущностным атрибутом Бога».6
Современный академический толковый словарь (под редакцией С.А.Кузнецова) представление о существовании омонимов подтверждает, более того фиксирует развитие, усложнение семантической структуры каждого омонима (в одном случае 7 значений, в другом - 3) и описывает достаточно подробно их функциональные возможности. Так вот, современные омонимы, возникшие исторически на базе лексической единицы «свет» обладают достаточно широкой сочетаемостью с прилагательными: новый свет, ближний, Божий, грешный, белый, тот-этот, Старый, солнечный, красный, злой свет в глазах, нравственный, розовый, радужный.7
У Астафьева словно игнорируются уже сложившиеся представления, изобразительно-выразительные возможности слова. Но это первое, поверхностное ощущение, оно порождено не писательской изобретательностью, а нашей забывчивостью. Эпитеты, в окружении которых возникает этот концепт, возрождают его природный смысл, словно «подновляют», усиливают, усложняют, расцвечивают его, оживляет «внутреннюю форму», концепт обозначающего, называющего. Астафьевский свет «тихий», «бледный», «блеклый», который не зрением воспринимается, а улавливается сознанием, усиливается воображением. Даже в случаях, когда свет воспринимается повествователем как физически необходимый компонент мироздания, противостоящий тьме, - источник жизненно важного тепла или физически необходимое и достаточное условие для различения примет окружающего мира, он язычески мистичен.
Сохранившееся в памяти детское ощущение «исходного света», пришедшее к настороженному босоногому парнишке «в холщевой рубахе до пят», приближало неведомые небесные и земные просторы, «далее
4 Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: В четырех томах. Т.3. СПб, 1996. С.575-576.
5 Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. Т.2.М., 1994.С.145.
6 Вендина Т.И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. М., 2002.С.241.
7 Современный толковый словарь русского языка. Автор проекта и гл. редактор С .А. Кузнецов. СПб, 2006. С. 724.
еще что-то, чего никак не достать глазами, слухом», воображением было связано со «слабым дуновением тепла», исходящим скорее от земли -«самого солнца на небе» не было.8 Этот свет, как у язычников, растворен в природе, в безграничном космосе («дальный свет звезд»). Возникновение его не связано ни с солнцем, ни со звездами, ни с месяцем. Ни одно из традиционных светоносных Божественных начал так и не называется. А на последней странице повествователь прямо признается, что свет этот исходит «не от солнца, а от какого-то, неведомого никому, никем и никогда не открытого источника», который и «открываться не должен».9 Определенно и ясно, что физические источники света Астафьев считает бессильными и бессмысленными, потому и задыхается без света серая, «бездушная» Москва, из которой вынужденно бежит повествователь.
Первым абсолютно четко обозначенным источником света для повествователя, источником, открывшим очистительную, избирательную память, оживившим врачующие душу детские воспоминания, стали плачущие березы на могиле преждевременно ушедшей дочери. Это дерево, которое у славян издревле было принято сажать на могилах для душ умерших, одно из самых значительных в славянской мифологии. Например, белорусы считали, что под сросшимися березами погребена невинная душа, которая вселялась под троицу в их плакучие ветви. В метафорическом их описании - эстетическое «оправдание» странного, кстати, ни разу так и не возникшего в основном тексте, заглавного авторского эпитета («тихий свет»): «Березы не шевелились. Ни единым листом, и все так же грустно и покорно висели ниточки в узелках, а по ним. листья, листья».10 И уже наше собственное читательское воображение дорисовывает, дописывает, завершает: «.сбегали, как слезы», слезу покаяния за несовершенство земного мира.
Существовала народная легенда, по которой это благословенное дерево укрывало Богородицу и Христа в непогоду, наверное, именно поэтому славянину несет березовый свет ощущение тишины - покоя, смирения, вечности.11 Только вот поэтому или потому что? Строгую причинно-следственную связь установить не представляется возможным.
Уже здесь конкретный источник мимолетного, неуловимого ощущения света утрачен. Может быть, зрительное ощущение рождается ауди-альным. Свет возникает из тишины. Так написать пейзаж не удавалось даже любимому Астафьевым Бунину. Образ мистически, неуловимо
8 Астафьев В.П. Из тихого света \\ Собрание сочинений в пятнадцати томах. Т.13. Красноярск, 1998. С. 713. В последующем все ссылки на это издание.
9 Там же. С.725.
10 Там же. С.711.
11 Славянские древности. Этнолингвистический словарь под ред. Н.И. Толстого. М.,1995. С.127-129.
синтезируется из абсолютно разнородных элементов, принадлежит некой скользящей и сквозящей, почти нефиксируемой на материальном уровне текстовой сфере. Когда-то С.Т.Вайман в иной связи привел, на наш взгляд, очень значимую для данного случая аналогию. Рильке однажды заметил отсутствие в картинах Сезанна серого цвета. Более того, в сезанновских пейзажах, насыщенных охрой и натуральными жжеными землями, этот цвет и вовсе появиться не мог. Собеседница поэта фрейлейн Фольмелер удивленно возразила, что, когда стоишь среди этих картин, все же явственно ощущаешь исходящий от них мягкий и нежный серый цвет. Рильке был вынужден согласиться: внутреннее равновесие сезанновских красок создавало особую атмосферу, порождавшую это ощущение.12 Но нефиксируемое существует, более того, может стать самым главным в человеческом мироощущении. Позволим себе еще одну, уже более современную и близкую аналогию. Л.Чумакина в эссе «Праздники» пишет о трех своих состояниях, ощущениях счастья. Так вот «третье счастье. самое сложное, вернее, сложенное из разных ощущений: слушанья безлюдного моря, степи, дерев - это как встреча с Богом - не видишь, а узнаешь.».13
Светоносна для внимательного, неторопливого взгляда у Астафьева и вода - праматерь всего сущего на земле. И опять не случайно, потому что в мифических представлениях вода действительно сближалась со светом. В этом ассоциативном ряду не менее естественно, логично для народного сознания у Астафьева возникают воспоминания о матери, по мнению исследователей, концепт «мать» также традиционно ассоциируется с водой, воздухом.14
Для Астафьева мать, которую он не помнил и увидел восьмилетнюю на фотокарточке уже будучи пожилым человеком, больше, чем женщина, которая родила, это человек близкий, родной, святой, потому что на нее, девочку похож его «дух». Так из соотнесенности света, духа с образом матери в тексте возникает мотивация для прямого соотнесения света со святостью. Это первый «материальный», внешний знак, филологической соотносимости, ассоциативности, если не тождественности древнерусских синонимов «свет» (светить) и «свят» (святить) ( от санскр. Б1у -светить, блистать, играть лучами образовались греч. И лат. <<ещ - бог).
Далее этот ассоциативный ряд разворачивается, усложняется, вбирая в себя всю сложность народно-христианской, народно-православной
12 Вайман С.Т. Неевклидова поэтика. М., 2001.С.81.
13 Миркина З. Дорога к внутреннему храму // Лики культуры. М., 1995.С.467.
14 Алексеенко М. Концепт «мать» в синхронной динамике \\ Грани слова. М., 2005. С.416.
картины мира, который во второй части «исповеди» будет усилен полуфантастическим образом девочки-ангела.
Афанасьев писал, что еще в старой славянской традиции «боги света были олицетворяемы фантазией в прекрасных и большею частию в юных образах, с ними связывались идеи о высшей справедливости и благе».15
Древняя память, которая глубже сегодняшней, земной, память, рождающая потребность в молитве и ответное состояние благости, разбуженная трагедией непереживаемой, неизбывной боли от преждевременной потери дочери, возвращает повествователю лик более конкретный, с одной стороны.
Но нечаянная московская встреча-открытие напоминает, что тот лик он видел давно, «в каком-то другом месте, в тихом, слабом, недвижно-лампадном свете, овеянный еле ощутимым, реющим теплом», а потом забыл о том, что это «бледное, долговязое и большеглазое», большеротое дитя с глубокими серыми глазами, «высветленными тем дальним, всевластным светом», всегда было рядом.16 Чтобы вновь увидеть, почувствовать ее, надо оттолкнуться от обыденности, сбросить груз мелких, никому не нужных забот и пустых устремлений и «ожить», отогретым «волшебным теплом воображения и воскресительной нежностью»,17 повествователю потребовалось захлопнуть за собой дверь душного послевоенного душного общежития, оказаться на сильном и злом, диком и необузданном, сминающем человека ветру, отказавшись от «тупой, безотрадной жизни, возлияний, не заглушающих боль в костях, даже не притупляющих сосущего чувства одиночества», 18 окунуться в снего-верть. Описание конкретной жизненной ситуации превращается в развернутую метафору.
У каждого есть или была, считает Астафьев, своя девочка, носительница и хранительница нашего духовного света. И опять возникает неожиданный выверт, поворот, деталь, уточнение, оказывается, следует понять, что отнюдь не за физическое существование человека ответственна девочка-ангел. Она не может явиться, чтобы помочь человеку-животному жевать, «испражняться, справлять необходимую для своего существования работу». И не по своей воле отказывается она от человека. Он сам лишает ее света, обрекает на одиночество. если живет так же, как лошадь, собака, корова. Такой человек не мучается, ничего и никого не ждет, «ничем не тревожится, не сгорает в страстях, не возвышается
15 Афанасьев А.Н. Поэтические воззрения славян на природу: В трех томах. Т.1. М.,1995. С.52.
16 Астафьев В .П. Указ. соч. С.721.
17 Там же. С.722.
18 Там же. С.719-720.
вдохновением до горних высот».19 Но за ним еще в земной жизни «смыкается бесчувственная тьма», и, пошатавшись по земле, по истечении жизненного срока, никому не нужный и не интересный, человек-животное «съест и выпьет положенное, переработает съеденное и уйдет туда, откуда пришел, в землю и станет землею». У утратившего свет, забывшего свою девочку, иной возможности нет.
Единственный вариант сохранения земного, природного и божественного света, который обязательно при рождении человек получает в дар от Природы и Бога - поддержание его в душе своей. Но чаще всего современный человек даже природные и божественные источники закрывает, уничтожает, истребляет предательством любви и памяти, потворством злобе и убийствам. Наверное, не совсем по-христиански, но так же, как когда-то М. А. Булгаков в «Мастере и Маргарите», Астафьев, в первую очередь, право на хранение света оставляет только гениям, великим художникам, поэтам и музыкантам, способным увидеть и почувствовать, воссоздать «нами неугаданный мир и свет», «вышнюю красоту». Таким был Николай Рубцов. «Рубцовский свет» иногда угадывал Астафьев в молодых. Специально для В. Курбатова с восторгом переписывает чистое, тихое и снежное стихотворение рано погибшего Николая Бурашникова:
Сон не сон, а что-то вроде сна.
Снег не снег, а что-то вроде снега
Падало легко в ночное небо,
И стояла в мире тишина.
И когда все небо побелело,
Кто-то тихо по нему прошел.
Слышал я, как тишина хрустела
Удивительно и хорошо.
Так ходила мама за водой
Рано утром ... Так теперь не ходят.
А пойдут, собак лишь раззадорят.
И с чего бы это, свет ( курсив наш - Н.Ц,) ты мой?..
Интересно, что в связи с Астафьевым у Г. Шленской, много лет дружившей с писателем, общавшейся с ним, знавшей его, при размышлении о последнем периоде его жизни, возникает воспоминание о Бунине, бунин-ском стихотворении «Радуга», актуализировавшем идею второй энтелехии, принадлежащую Аристотелю. Энтелехия вторая, высшая - пробудившаяся в завершении жизни духовная энергия. По всей вероятности, родовая память направляла эту энергию большого русского писателя, прозаика-деревенщика, в естественное для развития его души православное,
19 Там же. С.724.
христианское русло, великая скорбь обратила душу к Богу, требовала исповеди и покаяния, отважного самоосуждения, дающих право на молитву, на просьбу о будущем для своих близких, для всех нас.
«И прости нас, господи! Прости и помилуй. Может, мы еще успеем покаяться и что-то полезное и разумное сделать на этой земле и научим разумно, не по-нашему распоряжаться жизнью своей и волей наших детей и внуков. Прости нас на все времена, наблюдай нас и веди к солнцу, 20
пока оно не погасло».
И опять же абсолютно логично, естественно в заключительной части этого текста возникает вроде бы мимолетное, но все же двукратное упоминание благодати. В советские времена, на которые пришлось мировоззренческое становление Астафьева, само это понятие целенаправленно и осознанно изгонялось из жизни. Для доказательства достаточно привести самые простые лексикографические изыскания. Блаженный Диадох писал, что только «непраздные Духом» могут обрести Благодать, и обретение это - процесс сложный, «благодать вначале обыкновенно озаряет душу своим светом с сильным того ощущением» 21
Астафьев ступил на этот путь, почувствовал надобность, необходимость его, несмотря на неприятие «неуместного религиозного рвения», которое бывало становилось причиной несогласия с В.Курбатовым.Как свидетельствует «Эпитафия», времени на ощущение Благодати В.П. Астафьеву отпущено в этом мире не было, но исповедью и покаянием Мастер заслужил возвращение Света.
20 Шленская Г. «Взаболь»// «И открой в себе память!». Указ издан. С.290.
21 Добротолюбие. Избранное для мирян. Издание Сретенского монастыря. 2001. С.167.