Научная статья на тему 'Подпольный антигерой как идеолог свободы в художественном мире Ф. М. Достоевского'

Подпольный антигерой как идеолог свободы в художественном мире Ф. М. Достоевского Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
556
114
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Горбачевский Чеслав Антонович

Первым идеологом свободы в художественном мире Достоевского становится антигерой «Записок из подполья». Исследование свободы Достоевский начинает именно со свободы подпольного человека и вплоть до последнего романа «Братья Карамазовы» не выпускает ее из поля своего творческого зрения. В статье на примере художественного образа одного из первых бунтовщиков-своевольцев Достоевского рассмотрена проблема трагизма бунтующего своеволия и самоутверждения.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The underground antihero as an ideologist of the freedom in Dostoevsky's artistic world

The first ideologist of the freedom in Dostoevsky's artistic world have become antihero in "Notes from the Underground". In the article we have made an attempt to describe the absolute tragedy self-willed and the despotic freedom the wrighter's personage in the "Notes".

Текст научной работы на тему «Подпольный антигерой как идеолог свободы в художественном мире Ф. М. Достоевского»

Филология

ББК Ш5(2)5-4 Ч. А. Горбачевский

ПОДПОЛЬНЫЙ АНТИГЕРОЙ КАК ИДЕОЛОГ СВОБОДЫ В ХУДОЖЕСТВЕННОМ МИРЕ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО

«Проблема свободы едва ли не больше всего друго-

Первым идеологом свободы в художественном мире Достоевского становится «антигерой» «Записок из подполья», в котором «кишат» «противоположные элементы» [1, с. 100]. Исследование свободы Достоевский начинает именно со свободы подпольного человека и вплоть до последнего романа «Братья Карамазовы» не выпускает ее из поля своего творческого зрения.

Свобода подпольного парадоксалиста кажется безграничной. Он «... исследует и испытывает эти границы. Если так свободен человек, то не всё ли дозволено, не разрешено ли какое угодно преступление во имя высших целей, вплоть до отцеубийства, не равноценен ли идеал Мадонский и идеал Содомский, не должен ли человек стремиться к тому, чтобы самому стать богом? Не обязан ли человек объявить своеволие? Достоевский почувствовал, что в свободе подпольного человека заложено семя смерти» [2, с. 144]. Онтология поступков этого персонажа определяется жаждой свободы, жаждой быть самим собой. В нем как бы просыпаются с неудержимой силой такие инстинкты, которые разбивают «алмазность всякой формулы: и человек захочет страдания,разрушения, крови <...>; подобно тому как слишком долго заключенный в светлой и теплой комнате изрежет руки о стекла и выйдет неодетый на холод, лишь бы только не оставаться еще среди прежнего» [3, с. 33—34]. В самостоятельном хотенье сохраняется самое дорогое для человека — собственная личность и индивидуальность: «Есть в человеческом сердце темная, непостижимая сила, еще более мощная, чем тяга к спокойному блаженству. Это — сознание собственной свободы, в смысле внутренней иррациональности и творческой тревоги. Оно-то и образует глубочайшее естество человека. Эта чистая, неопределенная потенция, это незавершенное, всемогущее в человеческом духе, эта способность ставить самому себе цели и определять по собственному усмотрению направление своей жизни—разве это непостижимое, иррациональное свойство не есть высочайшее, единственное достояние человека, от которого он про-

го тревожила ум Достоевского, который так глубоко, как, может быть, никто другой во всей истории человеческой мысли, чувствовал правду свободы, ее неустра-нимость. Но тот же Достоевский хорошо понимал всю трудность свободы в натуральном порядке жизни...».

В. В. Зеньковский

сто не может отказаться, не совершая акта самоубийства, потому что оно совпадает с его существом как человека» [4, с. 246]. Желание часто вредного и глупого совершается из простейшей и положительной потребности утвердиться в своей собственной свободе, которая и понимается как право делать то, что захочется. Жаждой свободы определяется и онтология человека: «Путь человека на свободе начинается с крайнего индивидуализма, с уединения, с бунта против внешнего миропорядка. Развивается непомерное самолюбие, открывается подполье. Появляется подпольный человек, неблагообразный, безобразный человек и раскрывает свою диалектику» [2, с. 128].

Известно, что проблема свободы у Достоевского имеет глубинную связь с трагедией человеческого духа. По утверждению А. Л. Бема, именно с ««Записок из подполья» начинается «гениальная идейная диалектика Достоевского. Он уже не только психолог, он — метафизик, он исследует до глубины трагедию человеческого духа. Он уже не гуманист в старом смысле слова» [5, с. 91]. Свою волю «один из представителей еще доживающего поколения» [1, с. 99] сам вводит «в порядок сверхчувственного мира» [6, с. 29]. Он восстаёт против всего нормативного, разумного и рационального в жизни во имя достоинства и незаменимости главного признака человека как одухотворённого существа — анархического принципа свободы, не считающегося ни с какими авторитетами и не признающего порядка и дисциплины. Подпольный антигерой заявляет своеволие против всего раз и навсегда установленного и интуитивно чувствует, что «своеволие защищает самое дорогое и самое главное — нашу личность и нашу индивидуальность» [7, с. 105]. В «Преступлении и наказании» такой протест выражает Разумихин: «Ну, верители: полной безличности требуют и в этом самый смак находят! Как бы только самим собой не быть, как бы всего менее на себя походить! Это-то у них самым высочайшим прогрессом и считается» [8, с. 155].

Ч. А. Горбачевский

Жажда стихийной свободы, не удовлетворяемая никакими регулирующими принципами, содержит в себе в качестве знака свободы незамкнутость. По мнению С. Л. Франка, путь этот, окруженный со всех сторон безднами греха, безумия и зла, в противоположность всем рациональным и безопасным путям — единственный путь человека к Богу—другого пути, более рационального и безопасного, менее проблематичного здесь нет и быть не может. Достоевский не представлял «...духовного просветления и обретения даров благодати без опыта греха и зла...» [9, с. 396]. Однако для Достоевского это вовсе не означало, что грех и зло должны стать неотъемлемыми составляющими человеческой личности и жизни.

Личность подпольного антигероя как духовнотворческое и свободное начало в человеке возмущается новым еще невиданным возмущением. Его личность не выдерживает гнета откровенного рабства. Возмущение это направлено прежде всего против рассудка: «...рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни <...> и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня <„>. <...> хотенье очень часто <...> разного-лосит с рассудком» [1, с. 115]. О том, что нельзя быть свободным, живя только рассудком, говорит в романе «Идиот» Александра Епанчина князю Мышкину. Князь рассказывает об «одном человеке», взведенном на эшафот после того, как «прочитан был приговор смертной казни расстрелянием» [10, с. 51], замененный затем наказанием другой степени. Этот человек за пять минут до предполагаемой смерти думал о том, что если бы ему подарили жизнь, то он «...каждую бы минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал (здесь и далее подчеркнуто мной. — Ч. Г.), уж ничего бы даром не истратил!» [10, с. 52]. И в искренности слов приговоренного к смертной казни не приходится сомневаться. Александра спрашивает князя:

«— Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую минуту «счётом»?

— О нет, он мне сам говорил, — я его уже про это спрашивал, — вовсе не так жил и много-много минут потерял.

— Ну, стало быть, вот вам и опыт, стало быть, и нельзя жить, взаправду «отсчитывая счётом». Почему-нибудь да нельзя же.

— Да, почему-нибудь да нельзя же, — повторил князь, — мне самому это казалось... А все-таки как-то не верится...» [10, с. 53].

Это «почему-нибудь» — очевидное проявление иррациональной, спонтанной свободы человека, когда рассудок диктует рационально правильное, а глубинное естество человека восстает против рассудочно правильного и его не приемлет [8, с. 210].

Метафизический бунт подпольного человека в «Записках из подполья» свидетельствует о том, что жизнь никогда не может быть простой операцией разума: «Разум уничтожает свободу и личность человека (курсив здесь и далее автора цитаты. — Ч. Г.)» [11, с. 71]. Подпольный антигерой как будто делает попытку продемонстрировать несоизмеримость свободной, противоречивой и иррациональной человеческой природы с рационалистическим гуманизмом, с рационалистической теорией прогресса, «...со всеми утопиями о хрустальных дворцах» [12, с. 67], со всем тем, что представляется унизительным для человека и его достоинства. Свобода не может быть «рационализирована»: все определения свободы «делают ее рациональной, т. е. ведут к исчезновению свободы» [13, с. 89]. О невозможности «запрограммированной» свободы (свободы «по табличке») подпольный человек размышляет так: «...все хотенья и рассуждения могут быть действительно вычислены, потому что когда-нибудь откроют же законы так называемой нашей свободной воли, то, стало быть, и, кроме шуток, может устроиться что-нибудь вроде таблички, так что мы и действительно хотеть будем по этой табличке. Ведь если мне, например, когда-нибудь расчислят и докажут, что если я показал такому-то кукиш, так именно потому, что не мог не показать и что непременно таким-то пальцем должен был его показать, так что же тогда во мне свобод-ного-то останется...» [1, с. 114]. «Эвклидовский» разум провозглашает свободу, но в конце концов именно он её и убивает, так как отрицает ее и не может с ней смириться. Антигерой из подполья боится, что «...наука научит человека <...>, что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и никогда не бывало, <...> и все, что он ни делает, делается вовсе не по его хотенью, а само собою, по законам природы» [1, с. 112]. Безусловно, в сравнении с «эвклидовским» разумом свобода есть «нечто более существенное, более непосредственное, нечто большее и непреодолимое. Жизнь в условиях свободы выражается в своей бесконечной парадоксальности и ужасающей противоречивости» [14, с. 29]. Очевидно и то, что подпольный парадоксалист не приемлет всю логику позитивистской науки, отрицающей возможность свободы в мире необходимости: «Для науки легче иметь дело с человеком, который не обладает свободой. Человек без свободы несравненно проще, примитивнее и более понятное существо, нежели человек со свободой» [14, с. 60]. Это положение лежит в основе диктаторских режимов всех времен, а у Достоевского оно художественно выражено в системах «свободы» Ши-галева и Великого инквизитора.

Подпольный человек чем больше осознает всю разумность окружающего мира, в котором все

Филология

«дважды два четыре», тем сильнее противопоставляет себя этому миру и «тем сильнее рвется на простор из глубины его души то «неразумное», неизвестное, тот первозданный хаос, который больше всего пугает обычное сознание» [15, с. 357]. Он воспевает не поддающийся никакому учету, ничем не обусловленный, «вечно иррациональный каприз» [15, с. 357]. Именно по причине иррационального неприятия окружающего мира каждая последующая мысль подпольного человека как бы опровергает предыдущую. Его рассуждения доказывают заложенную глубоко в человеке потребность в бунте и произволе. Однако нельзя отрицать существенное и очевидное, — а именно то, что произвол в действительности оказывается изнанкой свободы, поскольку свобода без цели и содержания есть не что иное, как свобода пустая: «Хотеть свободы для свободы, свободы без цели и содержания значит хотеть пустоты, уклоняться к небытию» [16, с. 371]. Апологетом именно такой свободы — свободы пустой и бессодержательной, основанной на анархическом бунте, становится подпольный человек, вставший на путь «метафизического» деспотизма и пытающийся подчинить своеволию все добродетели и все ценности.

В свободе подпольного человека отсутствуют живые движения любви, хотя о любви он рассуждает как будто правильно: «Любовь — тайна божия и от всех глаз чужих должна быть закрыта, что бы там ни произошло» [1, с. 158]; «Любовь! —да ведь это все, да ведь это алмаз, девичье сокровище, лю-бовь-то!» [1, с. 159]. Но что происходит в его собственном сердце? В нем воцаряется противоположное смыслу его рассуждений — бессилие любви. Несвободная эгоистичная любовь вырождается в страсть, становится началом порабощения и насилия для обеих сторон — и для любимого, и для влюблённого. В этом заключен смысл антиномии любви к женщине и любви к ближнему. С превращения подпольного человека в протестанта начинается мистическое разложение, распад личности одного из самых противоречивых персонажей писателя: «Одинокая свобода оборачивается одержимостью. Упрямый протест разрешается внутренним пленом. И более того, свобода оборачивается одержимостью. «Подпольный человек» становится сразу и насильником и одержимым» [17, с. 386—387]. Понимание любви подпольного человека парадоксально, крайне алогично и иррационально. И любовь он «выворачивает наизнанку»: «...любить у меня — значило тиранствовать и нравственно превосходствовать. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать» [1,с. 176]. Небезызвестный Лужин из «Преступления и наказания» точно так же понимает «тайный» смысл любви. Он мечтает о

«рабской благодарности и благоговении» Авдотьи Раскольниковой и о своем «безграничном и всецелом владычестве» [8, с. 235] над добродетельной и образованной женщиной.

Отметим, что недостаток любви друг к другу, ведущий к обособлению, в мировоззренческих и художественных построениях Достоевского рассматривался писателем как один из основных источников зла. Любовь—это свободное проявление личности и другим проявлением она быть не может. Очевидно, что это и выбор между добром и злом. Напротив, любовь эгоистичная, основанная на началах пользы и силы, со временем сбрасывает свою маску и превращается в разнузданную стихию неприкрытого зла подобно той, которая изображена в эпилоге «Преступления и наказания», когда в больном сне Раскольников видит запутавшихся и убивающих друг друга в бессмысленной злобе людей, не знающих, «что считать злом, что добром» [8, с. 420]. Понимаемая как тирания любовь превращается в явление обыденное, в зловещую привычку: «...развивается, наконец, в болезнь. <...> лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и на всё общество заразительно (такая власть соблазнительна» [18, с. 154] — пишет Достоевский в «Записках из Мертвого дома» о «людях-тиграх, жаждущих лизнуть крови» [18, с. 154]. Фактически подобное своеволие доводит теорию подпольного человека до своего логического завершения.

Зарождающееся «семя смерти» подпольного парадоксалиста проявляется из расстройства свободы в последней глубине духа, в своеволии он теряет ориентиры, лишает себя нравственной свободы, вследствие чего упивается безудержным утолением пороков. Любовь угасает и превращается в кокетство и сладострастие. Грубые услады служат тому, чтобы заглушить безысходность. Из двух бездн в душе человека—«адского подполья и Божьего неба, запечатлевшего образ Господен» [19, с. 161] — он выбирает первую и брезгливо изнемогает в завистливом и душном подполье. Так, по мысли С. Н. Булгакова, подполье становится своеобразной изнанкой бытия, величиной не существующей, не получившей реальности: «Хотеть себя в собственной самости, замыкать себя в своей твар-ности как в абсолютном — значит хотеть подполья и утверждаться в нем» [19, с. 161]. В подпольном человеке расколото я, «...я потеряно, человек «не в себе», самообладание потеряно; нет центра воли, а образовался какой-то неожиданный пре-

Ч. А. Горбачевский

ступный центрик, вокруг которого завертелись все страсти и все силы...» [20, с. 69]. В теории свободной воли и свободного хотения появляется очевидный изъян, суть которого, по проницательному и точному наблюдению В. В. Зеньковского, заключена в следующем: «...в том-то и дело, что если жить «по своей глупой воле», то есть не связывать акты свободы с истиной, то получается ведь мнимая свобода!» [21, с. 338]. Подпольный парадоксалист бежит от реальности в глубину своих сокровенных к ней претензий как в особый иллюзорный, несуществующий мир и, сам того не ведая, становится жертвой неизвестной предопределённости. Он «...добивался свободы, но <...> так и остался рабом, судорожно дергающимся на цепи, которую был не в силах порвать» [22, с. 161]. Он не смог усмирить собственные внутренние конфликты; он «никогда не сможет быть в полной мере свободен, так как не в состоянии отгородиться от «них», от «других», от разных конфликтующих голосов внутри своего «я» [23, с. 19]. Индивидуальное сознание здесь находится на разных противоречащих друг другу путях и подчиняется различным иллюзорным «внутренним голосам». В его глубинной сущности происходит разрыв между логическим сознанием и чувственной личностью, когда «сознание перестает руководить волею, бросает ее <...> на произвол ее страстей, <...> не контролируемое на каждом шагу <...> целесообразностью, средоточием которой является в нас воля, начинает блуждать вкривь и вкось, теряет перспективу, ударяется в односторонности, впадает в величайшие ошибки» [24, с. 77—78]. Подпольный человек, в соответствии с собственной философией, «не поддается оформлению, т.е. сохраняет в себе стихию первобытной меонической свободы, хаоса — вне смысла Господа Бога» [25, с. 126]. Его свобода не имеет четких контуров и границ, она далека от цельности и означает, как было отмечено выше, распад и «разложение» личности.

Отдельными своими чертами своеволие подпольного человека перекликается со своеволием Настасьи Филипповны Барашковой из романа «Идиот». Потеря веры в себя и бунт как самозащита — одни из слагаемых образа Настасьи Филипповны в романе. Очевидно, что своеволие обоих персонажей обретает реальные черты в бунте и разрушении. Свобода самоопределяется к внутренне бессодержательному бунту [26] и в итоге ко злу, при этом энергия добрых и светлых движений оказывается направленной в противоположную от добра сторону. Свобода Настасьи Филипповны извращается и в результате выплескивается как хаос и разрушение, оборачиваясь против самого виновника хаоса и разрушения, как и против окружающего мира. Настасья Филипповна мстит своему обидчику Тонкому. Она намерена не позволить ему жениться на богатой и знатной красавице, «не позволить по зло-

сти, единственно потому, что ей так хочется» [10, с. 37]. «Вся живая потребность в «самостоянии», в достоинстве ушла в это мертвящее чувство. Автор сразу отмечает, что, отдавшись порыву мести, Настасья Филипповна идет наперекор всякому рассудку и навстречу собственной гибели» [27, с. 38]. И подпольный человек, и героиня «Идиота» целиком захвачены злобой, саморазрушительной местью. Свобода здесь доходит до своих пределов, до сумасшествия, в котором, кажется, навсегда потерян центр личности. По своей сути безудержное своеволие Настасьи Филипповны оказалось своеволием самоубийственным:«.. .она погубила себя раньше, чем была убита Рогожиным» [27, с. 42]. Подобная свобода-своеволие становится причиной душевной гибели как подпольного человека, так и Настасьи Филипповны.

Трагедия и подпольного человека, и Настасьи Филипповны в том, что при очевидных различиях в характерах обоих персонажей, они не достигают слитности и цельности, не обретают внутренней сосредоточенности и свободы позитивной.

Повествовательная ткань художественных произведений Достоевского насыщена множеством примеров различных проявлений таких крайних форм своеволия, как произвол и деспотизм — от комического, действующего по наитию «русского Тартюфа» [29, с. 502] Фомы Опискина до всеохватывающей программы деспотизма Великого инквизитора, полагающего, что не свобода нужна человеку, но «счастье слабосильных существ» и «земное устроение» человека. По верному наблюдению Г. Померанца, зачатки произвола появляются в человеке, когда «свобода в Духе, в причастности Духу легко подменяется своеволием» [30, с. 144]. Как следствие этого — необузданное самовластие прихотей, попирающее чужие «воли» и не считающееся ни с кем и ни с чем. Ложная свобода всегда стояла перед опасностью вырождения в безграничный деспотизм.

Достоевский, по мнению русских религиозных мыслителей (Н. А. Бердяева, С. Н. Булгакова, Г. В. Флоровского, В. В. Зеньковского и др.), обличает пагубные пути своеволия и бунта подпольного человека, в действительности ведущие к истреблению его свободы и к разложению внутреннего стержня его личности. Основная сложность «Записок из подполья», на взгляд русской литературно-философской критики рубежа XIX—XX веков, лежит в плоскости, имеющей непосредственное отношение к проблеме человеческой свободы. На примере художественного образа одного из первых бунтовщиков-своевольцев Достоевский показывает трагизм бунтующего своеволия и бунтующего самоутверждения. В конечном счете, в «Записках из подполья» выражено отрицание двух мировоззренческих крайностей — социалистической утопии и анархистской свободы.

Филология

Литература

1. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т. 5. — 407 с.

2. Бердяев Н. А. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Н. А. О русских классиках. — М.: Высшая школа, 1993. — С. 107—224.

3. Розанов В. В. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского.—М.: Республика, 1996.—702 с.

4. Франк С. Л. Легенда о Великом инквизиторе // О Великом инквизиторе. Достоевский и последующие. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 243—250.

5. Бем А. Л. Исследования. Письма о литературе. —М.: Языки славянской культуры, 2001.—448 с.

6. Фихте И. Г. Назначение человека // Человек. Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. XIX век. — М.: Республика,

1995. —С. 28—32.

7. Лаут Райнхард. Философия Достоевского в систематическом изложении. — М.: Республика,

1996, —447 с.

8. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т. 6. — 420 с.

9. Франк С. Л. Достоевский и кризис гуманизма (К 50-летию со дня смерти Достоевского) // Творчество Достоевского в русской мысли 1881—1931 годов. — М.: Книга, 1990. — С. 391—398.

10. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т. 8. — 510 с.

11. Флоровский Г. Блаженство страждущей любви // Флоровский Георгий. Из прошлого русской мысли. — М.: Аграф, 1998. — С. 68—74.

12. Бердяев Н. А. Откровение о человеке в творчестве Достоевского // Бердяев Н. А. О русских классиках. — М.: Высшая школа, 1993. — С. 54—75.

13. Бердяев НА. Философия свободного духа. — М.: Республика, 1994. — 480 с.

14. Иустин (Попович) прп. Достоевский о Европе и славянстве. — СПб.: Адмиралтейство, 1998. — 271 с.

15. Шестов Лев. Преодоление самоочевидностей (К столетию рождения Ф. М. Достоевского) // Литература русского зарубежья. Антология. — М.: Книга, 1990, —Т. 1. — Кн. 2. — С. 335—358.

16. Бердяев Н. А. Смысл творчества // Бердяев Н. А. Философия свободы. Смысл творчества. — М.: Правда, 1989. — С. 254—581.

17. Флоровский Г. В. Религиозные темы Достоевского // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881—1931 годов. — М.: Книга, 1990, —С. 386—391.

18. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т.4. — 325 с.

19. Булгаков С. Свет невечерний: Созерцания и умозрения. — М.: Республика, 1994. — 415 с.

20. Вышеславцев Б. П. Русская стихия у Достоевского // Русские эмигранты о Достоевском. — СПб.: Андреев и сыновья, 1994. — С. 61—86.

21. Зеньковский В. В. Наша эпоха // Зеньковс-кий В. В. Русские мыслители и Европа. — М.: Республика, 1997. — С. 308—346.

22. Кирпотин В. Я. Достоевский-художник. — М.: Советский писатель, 1972. — 319 с.

23. Туниманов В. «Подполье» и «живая жизнь» // XXI век глазами Достоевского: перспективы человечества. — М.: Грааль, 2002. — С. 16—40.

24. Гершензон М.О. Творческое самосознание // Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции. — М.: Новости, 1990. — С. 74—101.

25. Живолупова Н. В. Трансформация мотива «подражания Христу» в произведениях Ф. М. Достоевского 60-х годов // Достоевский и современность: Материалы VIII Международных «Старо-русских Чтений», 1993 г. — Новгород, 1994. — С. 121—130.

26. «Ничем не хочу стеснять себя», — говорит Настасья Филипповна Гане [8,40].

27. Щенников Г. К. Целостность Достоевского. — Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2001, —439 с.

28. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т. 9. — 527 с.

29. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. — Л.: Наука, 1973. — Т. 3. — 542 с.

30. Померанц Г. Европейская свобода и русская воля // Дружба народов. — 1994. — № 4. —

С. 137—147.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.