Научная статья на тему 'Письма А. С. Пушкина и «Московский текст» [1]'

Письма А. С. Пушкина и «Московский текст» [1] Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
618
141
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Письма А. С. Пушкина и «Московский текст» [1]»

Г.П. Козубовская

Барнаул

ПИСЬМА А.С.ПУШКИНА И «МОСКОВСКИЙ ТЕКСТ» [1]

В русском пушкиноведении существует традиция изучения писем Пушкина. Письма исследовались как документ биографии поэта и летопись его жизни, как «фрагмент» пушкинского текста (совокупность всех произведений) и пограничный между бытом и литературой жанр, реализующий диалогичность мышления Пушкина [2]. Московско-тартуская школа обратилась к письмам Пушкина как «московскому тексту»: в статье Т.М.Николаевой содержится описание этого текста, выделенного в качестве «московского» компонента в эпистолярных текстах Пушкина и его современников [3]. Наше исследование предполагает изучение «московского текста» как текста культуры; в таком понимании «московский текст» включает в себя идеологические (историософские концепции), фольклорномифологические (легенды, мифы и т.д.), литературные (мотивы, образы, сюжеты) смыслы [4].

1.1. Концепт «Москва»

В пушкинских письмах Москва двоится; это архетип (Москва осмыслена как исторический и культурный феномен - подчеркивается «вечное», «непреходящее», «внебытовое», «бытийственное») и объективная реальность («сиюминутное», «интимно переживаемое», «субъективно понимаемое»). Москва в биографическом коде Пушкина

- некий «промежуток», несмотря на то, что это локус, предопределивший его судьбу [5]. В оппозиции Петербург / Москва Петербург - маргинальное пространство («город на болоте», «пустое место» - «омут», шов - граница миров, здешнего и инобытийного), связанное со сменой социальных ролей Пушкина, Москва входит в биографию поэта как частного человека, это пространство общечеловеческой истории.

Оппозиция Москва / Петербург, основанная на противостоянии двух столиц, реализуется у Пушкина в соответствии с культурологической традицией как женское / мужское, причем “женское” в ипостаси “материнского”, “вдовьего”: “матушка Москва” (Х, 502), “Москва утихла и присмирела” (Х, 273), старческого (“бедная загнанная Москва”, Х, 510). В то же время Москва противопоставляется Петербургу как провинция столице (“Москва -

губернский город, получающий журнал мод”, Х, 388), именно на этом строится “арзамасский сюжет” московского текста. В Москве живет князь Вяземский, от которого молодой Пушкин надеется получит благословение на поэтическом поприще [6]. “Провинциальное” становится принципиальным в осмыслении Москвы - “сердца России”: это своеобразная духовная “родина”, куда из южной ссылки устремляется “блудный сын”, отвергнутый официальной столицей -Петербургом. “Московский текст” Пушкина пародируется в двойном цитировании - Державина и Грибоедова. Пушкин обосновывает свои преимущества ссыльного изгнанника, которому позволительны язвительные речи в адрес отечества, перед Вяземским, удел которого не лучше пушкинского в силу того, что он “права не имеет”: “Я барахтаюсь в грязи молдавской, черт знает, когда и выкарабкаюсь. Ты барахтайся в грязи отечественной и думай: Отечества и грязь сладка нам и приятна...” (Вяземскому, Х, 58) [7]. Понимание национального здесь предельно снижено и иронически заострено, что вполне мотивируется ролью страдальца, изгоя. С Москвой связаны надежды на очищение: “Намерение мое было ехать в Москву, где только и могу совершенно очиститься” (Х, 41). “Очищение” получает значение “оправдания” и получает выражение в смене роли - сбрасывании плаща изгнанника, т.е. обретает характер паломничества (с оттенком православия). Так срабатывает одна их концепций Москвы - “Москва -Иерусалим”.

Оппозиция Москва / Петербург работает как “русское / чужеземное”, где “Москва” обнаруживает внутреннюю полярность. Как “белокаменная”, она в стилизации под старину приобретает значение земли обетованной (см. наречение журнала братьев Полевых

- “Телеграф” обетованный”, Х, 125). В контексте культурного мифа об Италии Москва как Россия входит в пространственную оппозицию север / юг. Так, путешествие С.Шевырева в Италию и ожидаемое возвращение [8] оттуда, связывается Пушкиным с определенной миссией - оживления “нашей дремлющей северной литературы” (Х, 284), состояние которой идентично русскому застою вообще. Мифологема сна отсылает еще к одной оппозиции Запад/Восток, где Россия занимает соответствующую позицию “Востока”, или Азии, которые в культурном сознании эпохи ассоциировались с царством сна, лена. Выражая удивление относительно того, что “азиатская Москва” издает европейский журнал (“Московский вестник” - Г.К.) [9], Пушкин отсутствие в России настоящей журналистики объясняет “русской ментальностью” - ленью, неумением и нежеланием делать черновую работу (библиография, аннотирование), работу

“телеграфистов” - носителей свежей информации о культуре. Позже появится знаменитая формула - “мы ленивы и нелюбопытны” (VI, 668).

“Азиатская” Москва тоже существует в полярном диапазоне: с одной стороны, “азиатское” ассоциируется с безалаберным, полаганием на авось, бесшабашностью, с другой - с купеческой прижимистостью, жадностью, надувательством. Так, намекая на нежелательное участие почтовой цензуры в переписке, Пушкин рифмует: “Сроднее нам в Азии писать по оказии” (Х, 77), настаивая на допотопном, но верном способе обмена информацией. Искреннее “негодование” вызывают у поэта “низкие” расценки на вдохновение: “Здесь в Петербурге дают по 10 руб. за стих, а у Вас в Москве хотят меня заставить даром и исключительно работать журналу” (Х, 238). “Европейское” в этом контексте звучит как “достойное”, оценивающее по достоинству труд литератора [10]. Понятие “честных” денег обретает свою многозначность: “...деньги же эти - трудовые, в поте лица моего выпонтированные у нашего друга Полторацкого (Х,230).

“Зачумленная” Москва отсылает к оппозиции православного плана - чистота / греховность и восходит к концепции “Москва -Вавилон” [11]. Символический план недуга (чумы) обнаруживается к 30-м гг. Город-блудница порождает особые московские типажи: “московский франт”, “московская барышня”, “московская кузина”, “московские прелести” и т.д. [12]. На этом строится обыгрывание имен: князь Вяземский заслужил имя князя Вертопрахина (персонаж, наподобие тех, что существуют в театре классицизма) а княгиня Вера, его жена, - “княгини Ветраны” (вера - ветер). Более определенно это высказано в письме к жене: “Не люблю все, что пахнет московской барышней” (Х, 454) [13], которую поэт постоянно предостерегает от возможности быть похожей, уподобленной “московскому”. Именно в “московской ауре” повторяется один и тот же библейский сюжет о бедном Иосифе, преследуемой женщиной, и о его бегстве ради сохранения своего целомудрия. Таков сюжет о Лизе Хитрово: “Я сохранил свою целомудренность, оставя в ее руках не плащ, а рубашку... ” (Вяземскому, Х, 277), повторенный в письмах к жене о рыцарском поведении во время путешествия с пятью актрисами в кацавейках и в черных вуалях, путешествия, стоившего ему репутации: “... и я, как маленький Иосиф, вышел чист от искушения (Х, 417). “Зачумленность” в духовной сфере находит выражение в мотиве “пакостничанья” (в письмах 30-х гг. Москва чаще именуется как “пакостная”). Арзамасское имя Вяземского становится синонимом “дьявола”, так возникает мотив продажи души дьяволу: “Да ты

пакостишь со мной: даришь меня и связываешь черт знает с кем” (Х, 93). Этот же мотив определяет “светские” отношения: “Я проиграл потом свою рукопись мою Никите Всеволожскому” (Х, III), ср. в письме к самому Н. Всеволожскому: “Помнишь ли, что я тебе полупродал, полупроиграл рукопись моих стихотворений?” (Х, 104), построенные на “карточных” интересах.

Москва обладает в глазах Пушкина магической силой -удерживающей, привязывающей - в период жениховства (“... но распутица, лень, грязь и Гончарова не выпускают меня из Москвы” Х, 278; “Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву - получив известие, что невеста ее не покидала” Х, 315). Подчеркивая, что “Москва гаже Петербурга” (Х, 491), Пушкин в то же время уравнивает их: “Боже мой! Кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом” (Х, 492). В “семейный” период Москва отталкивает своей ассоциацией с хаосом, бесовством, то Москва, которая еще пляшет (Х, 395): “... в Москву мудрено попасть и не поплясать” (Х, 441). Холостая жизнь отождествляется с

цыганщиной, дом Нащокина получает характеристику вертепа (“дом его такая бестолочь и ералаш, Х,397; “Все вольный ход, всем до него нужда: всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет, угла нет свободного”, Х, 397). Но именно “московское” как проявление “стихийного”, “простого” Пушкин ценит в своей невесте: “Сегодня от своей получил премиленькое письмо; обещает выйти за меня и без приданого” (Х, 307) [14].

1.2. Мифологема дома

Центральная мифологема “московского текста” - Дом [15]. Все сюжеты и мотивы связаны с ней. Идея Дома - русская идея, “домашность”, как отмечает В.Вейдле, пронизывает собой все прочее [16]. Идея Дома реализуется у Пушкина в общественном сюжете его бытия - в национальной космогонии - одержимости идеей сознания национальной русской литературы, в которой бы писатели существовали “по-домашнему”: “...если бы мы были вместе и печатали б завтра, что решили бы за ужином вчера” (Х, 90) [17] и в частном сюжете - в космологической идее создания собственной семьи, своего дома (см. в письме к жене о женитьбе Безобразова - знакомого военного: “Лучше завести свое хозяйство, нежели волочиться весь век за чужими женами и выдавать за свои чужие стихи” Х, 450) [18].

В оппозиции частного / государственного обнаруживаются определенные тенденции: общественная литературная жизнь,

связанная с профессиональными интересами, и холостое бытие частного человека оцениваются в одинаковых категориях - по аналогии с государством и его структурами: “По журналам вижу необыкновенное брожение мыслей: это предвещает перемену

министерства на Парнасе..”, (Х, 124), “У меня произошла перемена в министерстве: Розу Григорьевну я принужден был выгнать за непристойное поведение и слова, которых не должен был вынести. А то бы она уморила няню, которая начала от нее худеть” (Х, 126).

Идея Дома логично вытекает из арзамасского имени Пушкина: Сверчок. —Домашность” отношений литераторов находит выражение в мотивах оберега своих собратьев: “... да сделай милость, не уступай этой суке цензуре, огрызайся за каждый стих и загрызи ее, если возможно, в мое воспоминание” (Х, 69, Вяземскому, 4 ноября 1823). Роль Вяземского уподобляется двуликому Янусу, второй лик которого обусловлен колдовской, магической функцией (“Асмодей” -арзамасское имя Вяземского) [19]: “...да заворожи все это своею прозою, богатой наследницей твой прелестной поэзии, по которой ношу траур” (Х, 70). И вновь пушкинский протеизм: в просьбе к Вяземскому о предисловии к “Бахчисарайскому фонтану”. Пушкин сам на грани того, чтобы поверить в магию “молитвенного” слова (см. обращение к Вяземскому - богу или бесу?): “Полно, не воскреснет ли она (проза - Г.К.), как тот, который пошутил?” (Х, 70). Так срабатывает арзамасское имя Вяземского: собака-волк Асмодей, зооморфное оборачивается демоническим. Имя. Существующее в оппозиции свое / чужое, развернуто в мотивах оберега своих и уничтожения чужих, причем границы своего / чужого тщательно прочерчены: “Что ты чужих прикармливаешь? свои голодны”

(Вяземскому, Х, 332).

Имя обнажает бытие в оборотнической сути: то хозяин, то сторожевая тень - верный пес - определенная смена ролей в сюжетах о цензуре, выдержанных то в фривольно-игровом тоне в мотиве соблазнения кокетки, завершаемым грубым насилием, то в мотиве “загрызания”.

Мифологема дома включает и другую - мифологему Пира [20], основанную на метафоре еды. Пир входит в сюжеты, связанные с “едой”, выстраивая цепочки метафорических уподоблений. “Пир” -дружеская пирушка, холостяцкие сборища литературной братии. Так, Пушкин мечтает, оказавшись в Москве, покуражиться на завтраке (см. письма Вяземскому - 5 или 7 января 1829), так реализуется мечта о вольном холостом досуге; ему обременительно посещение по

обязанности камер-юнкерства балов, где он вынужден, скучая “жрать мороженое” (Х, 484). 21

Семантика “пира” отзывается в отношениях с близкими, друзьями в фамильярных обращениях и именах-прозвищах. Так, Вяземский - “пряник мой сахарный”, в гастрономическом контексте “сахар”, “мед”, все сладкое - не только признак роскоши, но и вершина обожания. Переименованиях входят в игровой контекст, созданный ситуациями биографического плана: так, в письме к А.Дельвигу Пушкин излагает анекдот: “отец А.П.Керн Петр Маркович соблазнил детей, не желающих ехать к родственнице, обещанием Пушкина, который “весь сахарный, а зад его яблочный”; ...его разрежут и всем будет по кусочку - дети разревелись: не хотим черносливу, хотим Пушкина” (Х, 254). Вся аура семьи Керн создана гастрономическим кодом: см. например, подпись в письме к А.П.Керн: “весь Ваш - яблочный пирог - Пушкин” (от 1 сентября 1827 г., Х, 236). Как следует из примечания, подпись вызвана замечанием А.Вульфа об орехах - “кои для меня столь же вкусны, как для тебя пироги яблочные” (Х, 697). И замечание Вульфа, и пушкинская подпись - соперничество двух молодых людей, равно ее вожделеющих (А.П.Керн) и оказавшихся ее любовниками: в подыгрывании Пушкина Вульфу содержится иронический подтекст, вскрывающий реальную основу волокитства, - в метафоре поедания (в данном контексте -“готовность быть съеденными”). Так, присвоенное имя рифмуется с анекдотом: метафора поедания, стягивая несколько планов -

общечеловеческий, историко-литературный, биографический, культурологический, - реализуется в “домашней семантике”. Мотив пира ведет еще к одной концепции Москвы как царства чудаков и чудачеств. Так, в письмах к жене возникает сюжет о московских причудах Нащокина, построившего игрушечный домик, где все как настоящее и на пиру “подают мышонка в сметане под хреном, в виде поросенка” (Х, 421) [22].

Семантика пира связана с арзамасским наречием, являющимся одним из источников разветвленной метафорики пира [23] Оппозиция свое / чужое создает двуплановость пира. Так, “пир”, включенный в календарную обрядовость, дает цепочку вывернутых наизнанку, обыгранных значений. Культ еды возвращает к древней масленичной семантике, сохраняющей значение смерти - поедания. Сообщая вяземскому, что Яковлев собирается к масленице издать альманах “Блин”, Пушкин прибавляет: “Жаль, если первый блин его будет комом” (Х, 329). Нежелание реализации пословичной логики связано с осмыслением издания как героического поступка (замахнулись на тех,

кто пользуется “дипломатической” неприкосновенностью: “Яковлев хорош, что отменно храбр и готов намазать свой блин жиром Булгарина и икрою Полевого - пошли ему свои сатирические статьи, коли есть” (Х, 329). “Поедание” здесь знак торжества над врагами. Съедание несет карнавальную семантику: метонимия (часть выдается за целое) связана с телесным низом.

Аналогична игра различными планами в ситуации с Ф.Косичкиным: “Ф.Косичкин заварит такую кашу или паче кутью, что они ею подавятся” (Х, 399). Двуплановость связана с тем, что развертывается семантика фразеологического оборота “заварить кашу”. Как обещание скандала, а перефразирование этого оборота несет пророческий смысл (кутья - атрибут поминального обряда, тризны - здесь воспринимается как намек на желание смерти литературным врагам). “Подавиться едой” - в фольклорномифологической традиции имеет двойную семантику: это реализация злого намерения врагов, реализация непроизнесенного слова или признак “чужого”, присутствующего на пиру (мертвого в мире живых и наоборот) в сюжетах о путешествии в иной мир) [24].

Пир как обязательный атрибут арзамасского быта сохраняет свои иронические смыслы, даже если является частью печального (поминального) обряда: “20 августа, день смерти Василия Львовича, здешние лицеисты поминали своего старосту ватрушками, в кои воткнуто было по лавровому листу” (Х, 379). “Лавровый лист” - это и приправа, и знак превосходства в поэтическом ремесле (атрибут Аполлона) является знаком бессмертия. Съедание лаврового листа означает обретение качеств победителя в мифологической традиции.

“Язык еды” - специфический язык, к которому Пушкин прибегает в случае необходимости выражения своего отношения к чему-то негативному. Так, “южная ссылка” обыгрывается в духе арзамасского наречия. Ссыльное бытие осмысляется как гощение и как еда, предложенная гостю: “Меня тошнит... но предлагаемое да едят” (Х, 182). Гастрономический код расшифровывает отношение к ссылке, полярное в восприятии Пушкина и его друзей: “Вяземский считает, что я объедаюсь гонением” (т.е. упиваюсь возможностью романтической легенды и мифологизации свой личности; очевидно, что у Вяземского преобладает ориентация на карнавальную традицию, предполагающую истолкование акта пищеварения в присущей гурманам смыслам как полноценного, со вкусом и аппетитом). Сам поэт свое состояние определяет как тошноту от переедания. “Тошно” -наречие, появившееся в пушкинском лексиконе в лицейские годы: “кюхельбекерно и тошно” (Х, 92), характеризующее физиологическое

состояние, одновременно обозначающее состояние души [25]. Болезни друзей поэт склонен связывать непременно с физиологией. Например, в письме С.А.Соболеву: “Мне пишут, что болен: чем ты объелся?” (Х, 222) [26].

Физиологическое и духовное постоянство сплетаются в сознании Пушкина, явления физической жизни он осмысляет в духовных категориях и наоборот. Так, переписка для него это обмен новостями - “кормление”, “потчеванию” (в старинном духе): “За новости кишиневские стану тебя потчевать новостями московскими” (Х, 220). Литературная жизнь, ассоциирующаяся с собачьей грызней, у Пушкина развернута в метафорические цепочки, связанные с едой. Так, принцип современной журнальной критики он обозначил как “сам съешь” (перебранка, где ругательства и обвинения в конечном счете возвращаются к обвинителю). Предостерегая Дельфига, Пушкин советует и иронизирует в письме к Плетневу: “Но все же Дельвиг должен оправдаться перед государем. Он может доказать, что никогда в его “Газете” не было и тени не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству. Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его как барана, а не как барона” (Х, 324). Смысл словесной игры заключается в подмене титула архетипом -козел отпущения в ситуации жертвоприношения. Гастрономический код расшифровывает ироническую ситуацию.

Еда создает метафорические цепочки, связанные с телесным “низом”. Так, “низ” присутствует в шуточном извинении перед Булгариным за неявку на обед, где вина перелагается на тело, существующее отдельно от души, - так возникает ироническая мистерия, разыгранная Пушкиным в оправдательном документе: “Явимся к Вам с повинным желудком. Голова моя и сердце давно Ваши” (Х, 237). Формула вожделения Пушкина: “Мне брюхом хочется театра” (Х, 46), “Мне брюхом хотелось с тобой увидеться” (Х, 338). Определение духовных “чувств” на языке физиологического низа - в традициях арзамасского наречия [27]. Прозаируя представления о поэтическом вдохновении до предела, Пушкин связывает акт творения с физиологическими отправлениями. Например, состояние определяется как: “стихи не лезут” (Х, 119), наоборот, плодовитость соотносится с “поносом поэтическим” (о Жуковском, Х, 376), о себе: “на днях испразнился сказкой в тысячу стихов, другая в брюхе бурчит” (Х, 380). Иронизируя над собственной плодовитостью, поэт

приписывает ее воздействию холеры.

“Еда” как подарок иронически обыграна в письме к

Н.Н.Пушкиной, где поэт, подобно персонажу своей маленькой

трагедии - Моцарту, “гуляке праздному”, высокий предмет “снижает”, погружает в бытовой контекст, взрывая его изнутри “неэстетическими подробностями”(“божество мое проголодалось”). Жалуясь жене на то, как его балуют родственники, он выражает опасение относительно последствий угощения: “Тетка меня все балует - для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой - так что боюсь поносом встретить 36-ой год бурной моей жизни” (Х, 487). “Еда” как проявление безудержной родственной любви восходит к сюжетному архетипу басенного жанра - “Демьяновой ухе”. В данном контексте она приобретает еще один смысл - комического наказания за прошлые проказы, ограждая женатого человека от поползновений к былому. “Высокое событие” - день рождения - осмыслено антиромантически (ср. гадания о судьбе в “Дорожных жалобах”), с использованием “домашней семантики”. В этом же ключе осуществляется антипоэтизация будущего материнства: забота о “брюхе” - лейтмотив писем к жене: “Не брюхата ли ты?” (Х, 515) [28], “Что твое брюхо, и что твои деньги” (Х, 578).

Оппозиция верх / низ определяет пушкинское представление об иерархии журналистов в русской культуре. Даже в поминальные дни он не может удержаться от выпадов в адрес Булгарина: “Радуюсь, что Греч отказался (помещать стихи - Г.К.) в “Северной пчеле” - как можно чертить анфологическое надгробие в нужнике?” (Х, 337). “Нечистая газета” и высокий жанр, по Пушкину несовместимы; эстетическое и нравственное неразрывны.

Свою задачу литератора Пушкин видит в “очищении русской литературы”, что приравнивает к очищению нужников (Х, 578). Ср. в шуточных посланиях Жуковского и Батюшкова, где иронически обыгрываются функции поэтов [29]. “Телесное” появляется в наиболее острых ситуациях, для Пушкина это способ выразить свое пренебрежение к литературному врагу: “Посреди стольких гробов, стольких ранних и бесценных жертв, Хвостов торчит каким-то похабным кукишем” (Х, 375). Безнравственной ситуации

предполагается ироническое разрешение: “..заклинаю тебя его зарезать

- хоть эпиграммой” (Х, 375). Пренебрежение к подлостям московской почты Пушкин выражает в своеобразном жесте заголения [30] свойственном юродивым: “Неприятно получать проколотые письма ....апит расцарапаешь” (Х, 320).

На языке телесности осмыслены социальные отношения. Так, Пушкин пророчит М.Погодкину изгнание из университета: “Жалею, что Вы не разделались еще с Московским университетом, который

должен рано или поздно извергнуть Вас из среды своей, ибо ничего чуждого не может оставаться в чужом теле” (Х, 361).

В Пушкинском сознании всякая грязь обладает признаками оборотничества, обретая полезные свойства. Так возникает цепочка аналогий: “Кстати, похвалите “Славянина”, он нам нужен, как навоз нужен пашне, как свинья нужна на кухне, а Шишков русской Академии” (Х, 248) [31].

Семантика пира включает и позитивные смыслы. Так, поэт возвышает литературных собратьев, занятых кропотливой работой, подобно трудолюбивым пчелам: “В полемике мы скажем: с тобою и нашего тут капля меду есть” (Х, 315). Перемену собственной участи в связи со сменой цензора (царь - цензор) Пушкин осмысляет на языке пословиц, как обычно, играя их планами: “Но все перемелется и будет мука, а нам хлеб да соль (Х, 218). Логика пословиц развертывается в гипотетических сюжетах писем: “заведем мельницу” (Х, 427), “огороды” (Х, 439).

1.3. Москва как литературный текст

Московский текст объединяет литературные произведения о Москве. “Московский текст” существует в письмах Пушкина как цитата из достаточно известных произведений, опрокинутая в живую реальность и разрушающая границы между литературой и действительностью - в тексте культуры [32]. Пушкин цитирует Грибоедова - комедию, которая ходит в списках, и Фонвизина, к этому времени опубликованного. Цитата полемизирует с реальностью, воспринятой через Грибоедова, обозначая “точность” воссозданной картины московской жизни: “Заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексеевна” (Х, 333). Цитата “обнаруживает” “ложность” истины, произнесенной устами героя, симпатичного и принятого как литературный характер, обозначая противоречия “ума” и “реального дела”: “Ты прав, любимец муз - должно быть аккуратным и не худо быть умеренным, хотя Чацкий и смеется над этими двумя добродетелями” (Х, 440). Цитата из Фонвизина замещает длинное описание ситуации в истории жениховства брата Наталии Николаевны - Дмитрия, создает ассоциативный сюжет в жанровой картинке (Х, 440).

Большая часть сюжетов пушкинских писем возникает вокруг его трагедии (в его письмах - “комедии”) “Борис Годунов”. Наиболее значительные из них: сюжет о юродивом и сюжет об искуплении грехов, смыкающееся в мотиве покаяния - раскаяния (“Не пойти ли

мне в юродивые, авось буду блаженнее!”, Х, 181). В письме к Жуковскому Пушкин просит прислать ему жизнь Железного колпака (известного юродивого 16 в.) или “жизнь какого-нибудь юродивого”, сообщая о своей неудаче: “Я напрасно искал Василия Блаженного в Четьи Минеях - а мне бы очень нужно” (Х, 173).

Роль юродивого Пушкиным разыгрывается в письмах к Жуковскому - арзамасцу, старшему другу и покровителю. Соглашаясь лишь частично с Жуковским в ответ на его укоры и увещевания относительно растрачивания Пушкиным своей жизни на мелочи (“согласен, что жизнь моя сбивалась иногда на эпиграмму; но вообще была элегией в роде Коншина”, Х, 173), поэт воодушевлен наставлениями Жуковского: “Жадно принимаю твое пророчество: пусть моя трагедия искупит меня” (Х, 180), —Царь простит меня за трагедию” (Х, 1880189). Бытовой факт - предполагающаяся операция аневризма - обретает в “юродствующем” тексте символический смысл: “Конечно, я с радостью и благодарностью дал бы тебе срезать не только становую жилу, но и голову...” (Х, 187) - намек на наказание, которое могло бы быть вместо ссылки. Так реализуется метафора наказания, содержащая подтекст, указание на неизменность натуры, что и звучит в самопризнаниях: “Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию - наврал, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!” (Х, 1880189). Истина раскрывается Вяземскому, перед которым поэт является в халате, нараспашку, по-домашнему, а не Жуковскому, перед которым надо быть в “треугольной шляпе и в башмаках” (Х, 284) [33].

Вариант юродивого - шут. Обыгрывая придворную роль поэтов XVIII века, Пушкин иронизирует над ситуацией собственного одурачивания, выстраивая целую систему соперников-двойников: “Сле - Пушкину дают и кафтан, и часы, и полумедаль, а Пушкину полному - шиш” (X, 203); где “полный” читается как “круглый”, т.е. “дурак”. В шуточном торге поэт выдвигает достойные условия: “Отказываюсь от фрака, штанов, даже от академического четвертака (что мне следует), пускай мне позволят бросить проклятое Михайловское” (X, 203).

Позже тема шутовства возникнет в письме к жене. Так, вознамерившись в 1834 году уйти в отставку, Пушкин выстраивает гипотетический сюжет в его бесперспективности: “Хорошо, если

проживу еще лет 25, а коли свернусь прежде десяти... Утешения мало им (детям - Г.К.) будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что маменька ужас как мила была на аничковских балах” (X, 506).

Отказ от неосмотрительного шага продиктован следованием заповедям христианской морали: “Бог велик, главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже греха либерализма” (X, 506). Мотив юродства-шутовства отзовется еще раз в семейном сюжете. Дело о купле-продаже неким Без-образовым “пол -Болдина” предстает в диалоге с женой: “Вижу отселе твою

недоверчивую улыбку; ты думаешь, что я полудуруша и что меня опять оплетут - увидим... ” (X, 514). Мотив одурачивания восходит к фольклорным сюжетам о мудрой жене и муже-дурачке (см. ниже).

Мотив юродства предстает в письмах Пушкина как разыгрывание роли юродивого; чаще всего роль юродивого проецируется на биографию. Пребывание в Михайловском оценивается как взросление и переоценка прежнего образа жизни, роли, поведения. Получение Железного Колпака от Карамзина и дарение ему взамен цветного - красного - намек на мировоззренческие сдвиги в архетипе обмена сущностями. Так, оппозиция юродивый / якобинец снимается: глупый становится умным, бунтующий -

смиренным. Но юродивый— это зеркало якобинца, затаенный бунтовщик или хитрец, скрывающий свое бунтовство под маской дурачка.

Юродство имеет еще один смысл - нищеты. Сам Пушкин полярно раздваивается на дающего подаяние и берущего милостыню. Он щедр по отношению к друзьям, издающим журнал: “Посылаю Вам лоскуток “Онегина”, ему (“Вестнику” - Г.К.) на шапку” (X, 233). Упоминается серебряная копеечка, оброненная в секретном комоде у Нащокина, и выражается суеверие, что она принесет счастье (“копеечка” - цитата из “Бориса Годунова”, X, 400). Последняя грань нищеты - следствие петербургской жизни: “Не осталось и двустишия на черный день” (X, 242). При этом поэт предостерегает друзей-издателей от излишнего мотовства: “Языкова приберегите на черный день... вынуждены будете жить Раичем да Павловым” (X, 404).

Юродство, спроецированное на биографию, разводит - как полярные - две роли: блаженного (“не пойти ли мне в юродивые, авось стану блаженнее”, X, 181) и пророка (“Япророк, ей богу пророк”, X, 195; по поводу смерти Александра 1) [34]. Юродство остается литературной темой и становится текстом культуры. Самого себя поэт видит окруженным юродивыми, т.е. напроказившими (Кюхельбекер, Воейков).

Юродство спроецировано на семейный сюжет [35], который существует в двух измерениях, реализуя две ипостаси самого Пушкина. Так, в письмах к Нащокину это, с одной стороны, нежный

романтический любовник увозящий жену, “как улан уездную барышню с именин городничихи” (X, 458), с другой - “мужик”, прибирающий к рукам свою бабу: “Жену мою нашел я здоровою, несмотря на

девическую ее неосторожность - на балах пляшет, с государем любезничает, с крыльца прыгает. Надобно бабенку к рукам прибрать” (X, 400).

Роль мужа-хозяина разыгрывается в сюжетах о “плохой” и “хорошей” жене, существующих параллельно.

Сюжет плохой жены организован мотивом наказания ее за отступление от норм поведения, от заповедей христианской морали и находит выражение в формулах, обычно венчающих письмо: “деру за ухо” (X, 419), “прибью” (X, 441). Роль сварливого мужа вполне укладывается в романсовую модель самого Пушкина - “Старый муж, грозный муж”. Пушкин осмысляет понятие “хорошей жены” в фольклорном духе: “Я только завидую тем из них (мужей - Г.К.), у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны гїв, Знаешь русскую песню - Не дай бог хорошей жены, хорошую жену часто на пир зовут.

А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит” (X, 420). Сюжет плохой жены логично ведет к теме бегства: “Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду с горя в солдаты” (X, 454). Как обычно, в трактовке любовного мотива у Пушкина происходит наложение “светской” семантики на фольклорную: мотив увоза невесты запараллелен в фольклорной традиции, в лирических песнях и в светских анекдотах; “уход в солдаты” - “бегство” - архетип пушкинской биографии (см. например, бегство под пули на Кавказ после отказа матери невесты Н.И. Гончаровой); кроме того, военная служба привлекала Пушкина издавна: он советовал брату Льву идти непременно на военную службу, а также сообщал жене, что в дороге отпустил усы, которые, как известно, были привилегией военных [36].

Параллельно с этими сюжетами разыгрывается сюжет о ревнивой жене. Пушкин исповедуется жене, разыгрывая роль Казановы, не пропускающего в дороге ни одной хорошенькой женщины. Письмо в форме исповеди, как выясняется, ложный ход, нацеленный на провокацию, желание вызвать ревность в ожидающей дома добродетельной супруге. Срабатывает принцип, как и в романе “Евгений Онегин”, основанный на стремлении загнать читателя в ловушку. Весьма красноречивый жест в финале (“Уф, кончил!” Отпусти и помилуй”, X, 444) обнаруживает зеркальную семантику

ситуации - старательное вранье, что и ведет к окончательному объяснению: “не хороша городничиха, о том и горюю” (X, 44), “Ты видишь, что несмотря на городничиху и ее тетку - я все еще люблю Гончарову Наташу” (X, 444).

Для Пушкина “хорошая” жена - “мудрая”, он хвалит Н.Н. за то, что она учится играть в шахматы, подчеркивая, что эта игра необходима во всяком благоустроенном семействе (X, 421), как игра, еще в сознании древних народов связанная с космологической, космоустроительной функциями (в этом смысле она полярна карточной игре, требующей максимального напряжения человеческих сил, вызова судьбе и т.д.) [37].

“Хорошая жена” как амплуа варьируется. Семантика этого понятия обусловлена разнообразными традициями. “Хорошая жена” -это “хорошая хозяйка” в духе народных представлений, соответствующих идеалу, обрисованному в “Евгении Онегине”: Мой идеал теперь - хозяйка, мои желания - покой, да щей горшок, да сам большой (V, 203).

“Хорошая жена” в письмах Пушкина - это “хват-баба”, учинившая расправу над домашними, за что Пушкин и выговаривает ей: “Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват -баба! что хорошо, то хорошо! Здесь я не так-то деятелен” (X, 422), за что и хвалит.

В фольклоре “хорошая” значит “красивая”, та, которой можно похвастаться перед другими [38]. Пушкин выстраивает целый сюжет, связанный с заботами о внешности жены, театрально ужасаясь от одной мысли, что окажется лгуном: “О тебе гремит еще молва, после минутного твоего появления. Нашли, что ты похудела - я привезу тебя тетехой, по твоему обещанию: смотри ж! Не поставь меня в лгуны” (X, 510) [39]. Наконец, еще одно значение: “хорошая” - та, которая себя блюдет. Это значение оригинально обыгрывается в фольклорном мотиве царевны-лягушки, пребывающей в заколдованной ипостаси: “Вы уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезла и перетащила тех и других? И как перетащила свое брюхо” (X, 582). Здесь - заколдованная ипостась - защитная шкура жены, ожидающей отсутствующего мужа.

Амплуа мужа многообразны. Так, с одной стороны, это муж-друг, наперсник, которому известны механизмы светской жизни, муж, опережающий тайные мысли жены, передающий ей, как подружке, московские сплетни, касающиеся ее бывших женихов и воздыхателей

(см. письмо от 25 сентября 1832), ее утешитель относительно слухов о возможных свадьбах воздыхателей, подтрунивающий, однако, над ее увлечениями. С другой - “верный муж”, сохраняющий целомудрие в разлуке с женой (см. сюжеты о бедном Иосифе). Это “блудливый муж”, хвастающийся своими победами над женщинами (см. письмо-исповедь). Это муж-разбойник, втягивающий жену в свои “темные” делишки. “Хорошая жена” - помощница мужа не только в семейных делах.

Мотив хорошей жены получает развитие еще в ранних письмах: “Из жены своей сделай Арзамаску” (X, 189) - совет А. Дельвигу. Этот мотив вырастает из аналогии с разбойничьей темой истории Пугачева, Пушкин обыгрывает имена: “В корректуре я прочел, что Пугачев поручил Хлопуше грабеж заводов. Поручаю тебе грабеж Заводов - слышишь ли, моя дорогая Хло-Пушкина? Ограбь Заводы и возвратись с добычею” (X, 508). Помимо игры с именами здесь игра с названием имения Гончаровых - Полотняный Завод. Гипотетический сюжет развертывается в игровой плоскости.

Московский текст пушкинских писем как текст культуры держится на механизме оборотничества, пронизывающего частную жизнь и жизнь общественную, политическую. Московский текст существует в полярности религиозных и антихристианских смыслов.

Частная и общественная жизнь подчиняются некоему общему принципу - метаморфоз, ключом к прочтению которых может быть следующая пушкинская фраза, оброненная в письме к М. Погодину: “Мы живем во дни переворотов или переоборотов (как лучше?) ” (X, 333). Не случайно, облик судьбы у Пушкина персонифицирован в обезьяньей ипостаси (X, 206-207). “Домашность” обнаруживает свои негативные стороны. Например, “домашность” современной критики имеет определенные изъяны: “До сих пор, читая рецензии Воейкова, Каченовского и проч., мне казалось, что подслушиваю у калитки литературные толки приятельниц Варюши и Буянова” (X, 55). Так подчеркивается сведение критики к бытовым сплетням и подмене ее слухами. В 30-е годы еще резче: “... их критики (французские - Г.К.) не лучше наших Теле-спопских и графских” (X, 416).

Идея сообщества современных литературоведов как дома получает развитие в “собачьей” теме. “Собачья” преданность друзей порождает сюжеты о бегстве-преследовании: “Эти друзья не в пример хуже Булгарина. Они на днях меня зарежут - покамест я почтенному Фаддею Венедиктовичу послал два отрывка из “Онегина”, которых нет ни у Дельвига, ни у Бестужева, не было и не будет... а кто виноват? Все друзья, все треклятые друзья” (X, 127).

“Собачья” тема последовательно развертывается в метафорических ответвлениях, в обобщениях современного состояния литературы - Вяземскому: “Когда в глазах такие трагедии, не хочется думать о собачьей комедии нашей литературы” (X, 373), в одобрении позиции П.А. Плетнева (“прав делаешь, что сидишь в норе”, X, 374) и в выражении своей позиции (“Отстал от века и не знаю, в чем дело и кого надлежит душить”, X, 314). Обещая А. Дельвигу явиться к Новому году к нему в Чухландию (имеется в виду Петербург как вотчина барона Дельвига, под “Чухландией” понимается российский Парнас, наводненный, как заметил Пушкин еще в начале 20-х годов, чухонками, черкешенками и т.д. [40].), Пушкин описывает ситуацию своего пребывания у Осиповых в Малинниках: “Соседи ездят смотреть на меня, как на собачку Мунито; скажи это графу Хвостовую (X, 254). Так обыгрывается тема зависти: подтекст содержит уничижительную характеристику графоману (“хвост” - ядро имени - намек на зооморфное происхождение).

“Домашность” находит выражение в мотиве отцовства. Литературные произведения, уподобленные детям, получают свою биографию, свою историю. Мотив “выхода в свет” развертывается в полярности своих значений: “благородного” (на основе родительской воли) и “низкого” (своеволия или дурного воспитания, заброшенности): “Мой Коран пошел по рукам - и доныне правоверные ожидают его” (X, 111), “Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова” (X, 211). Пушкин предостерегает Вяземского от опрометчивого поведения с иностранным писателем, доверяя ему вожатого: “Когда приедешь в Петербург, овладей этим Lancelot (которого я не стишка не помню) и не пускай его по кабакам отечественной словесности” (X, 20S).

“Домашность” пронизывает двоящиеся роли поэта: то это купец, разбогатевший стихами: “... Но я богат через торговлю мою стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича”’, X, 232), то несчастный подневольный: “но дайте сроку - осень у ворот; я заберусь в деревню и пришлю вам оброк сполна” (X, 247), “Извини его и жди оброка, что соберу на днях с моего сельца Санкт-Петербурга” (X, 190).

Литературные отношения переводятся на язык частных, общечеловеческих отношений. Так, сюжет о “Телеграфе” -московском журнале братьев Полевых - идет в русле персонификации: “Телеграф - человек порядочный и честный, но враль и невежда ” (X, 151), “Растолковали ли Вы Телеграфу, что он дурак?” (X, 248). При

этом переименование тождественно метонимическому перенесению целого на часть (вновь телесность): “Ксенофонт Телеграф в

бытность свою в С.-Петербурге, со мною в этом согласился” (X, 248). Ср.: “Московские наблюдатели меня не жалуют” (X, 579).

Одни и те же события по-разному оформляются в московском и петербургском текстах. Так, пушкинский жест - обедня по Байрону -в московском тексте - в письме к Вяземскому - описан в православном ключе: “Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее тебе” (X, 135). “Набожность” семантически двузначна: уважение к православным обрядам, но при этом сокрытие имени почившего, являющегося богоборцем, романтиком-индивидуалистом. “Русскость” Байрона, выраженная здесь в имени, оправдана значительностью его влияния на умы русских, и в то же время это знак романтической идеи родства по вдохновению. Ср. в письме к брату Л.С. Пушкину: “Я заказал обедню за упокой души Байрона (сегодня день его смерти)” (X, 137). Собственную религиозность даже вне религии христианской Пушкин определил как принятие идеи рая и ада (Надежда рая и страх ада”) (X, 181). В религии он ищет истории: “Вообрази, что 70-ти лет она (няня - Г.К.) выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване” (X, 216), поэзии (“Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским. Если все еще его несет вдохновение, то присоветуй ему (Жуковскому - Г.К.) читать Четьи-Минею, особенно о киевских чудотворцах; прелесть простоты и вымысла!”, X, 347). Пушкин принимает на себя роль пономаря в оценке исторических произведений М. Погодина: “Остальные

надобно будет хвалить при звоне Ивана Великого, что и выполнит со всеусердием ваш покорнейший пономарь” (X, 321) [41].

Язык литературный, который должен стать языком общества, осмыслен Пушкиным в религиозном ключе: “... я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота ему более пристали” (X, 76) [42].

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Понятие “московский текст” введено в научный оборот по аналогии с “петербургским текстом” (термин В.Н. Топорова). См.: Петербургские тексты и петербургские мифы //Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М., 1995: Под “московским текстом” понимается совокупность мотивов, тем, образов, сюжетов, связанных

с Москвой.

2. Назовем некоторые из них: Ляцкий Е. А. Пушкин и его письма II Сборник журнала “Русское богатство”. С.-Пб., 1899; Сиповский В.В. Пушкин но его письмам II Памяти Л.Н. Майкова. С.-Пб., 1902; Семенко И.М. Письма Пушкина II Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. Т.9. М., 1962; Маймин Е.А. Дружеская переписка Пушкина с точки зрения стилистики II Пушкинский сборник. Псков, 1962; Степанов Н.Л. Письма Пушкина как литературный жанр II Степанов Н.Л. Поэты и прозаики. М., 1966; Мушина И.Б. Пушкин и его эноха в переписке поэта II Переписка Пушкина: В 2 т. Т. 1., 1982; Левкович Я.Л. Домашняя переписка II Левкович Я.Л. Автобиографическая нроза и письма Пушкина. Л., 1988 и др.

3. Николаева Т.М. “Московский текст” в переписке Пушкина II Лотмановский сборник. 2. М., 1997.

4. См.: Москва и “московский текст” русской культуры: Сборник статей. М., 1998. Раздел “Московский текст русской культуры” II Лотмановский сборник. 2 М., 1997.

5. См. о противостоянии двух столиц: Шевырев А.П. Культурная среда столичного города. Петербург и Москва II Очерки русской культуры XIX века. М., 1998. Библ. на стр. 112-124.

6. Ставка на Арзамас - принципиальна для мышления начала XIX века: знак провинциального и неизвестного в противовес столичному. Ассоциация с блудным сыном не случайна: в Москве живет дядя поэта Василий Львович, автор “Опасного соседа”, “парнасский мой отец”. См. об игре родственными категориями в поэтическом тексте: Козубовская Г.П. Мир Пушкина: “театр элегии” и “театр послания” II Козубовская Г.П. Русская поэзия первой трети XIX века и мифология. Самара; Барнаул, 1998. С. 75-76.

7. См. культурологические исследования о грязи: Patrizia Deotto. Из городской грязи на природу: город и дача (дача как одна из категорий петербургского мифа) II Мусор в быту, культуре, языке, искусстве, литературе. Warszawa, 199S; Milivoje Jovanovic. Категория нечистот в Библии и литературе новейшего времени II Там же. С. 55. Faryno J. Несколько общих соображений но поводу концептов “грязный” II Studia Litteraria Polono-Slavica. Вып. 4. Утопия чистоты и горы мусора. Warszawa, 1999.

8. Ситуация возвращения - излюбленная в поэзии Пушкина. “Возвращение” как качество духовной жизни Пушкин связывает с воскресением, обновлением, жизнь души подчиняется не линейным законам объективного времени, а метафизическим. См.: Позов А. Метафизика Пушкина. М., 1998; Козубовская Г.П. Указ. соч. С. 54, 67.

9.0 понятиях Азия I Восток у Пушкина см.: Рогацкина М.Л. Семантическая структура образа России в творчестве А.С. Пушкина: лирика, письма, автобиографическая нроза, публицистика,!! “Пока в России Пушкин длится, метелям не задуть свечу...” М., 1999, Кошелев В. А. Историософская оппозиция Занад I Восток в творческом сознании Пушкина II Рус. литература.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

1994. № 4.

10.См. высказывания Пушкина о “европействе” книгопродавцев: “... но жаль, если книгопродавцы, первый раз поступившие по-европейски,

обдернутся и останутся в накладе — да вперед невозможно и мне будет продавать себя с барышом” (X, S4).

11. См. о Москве как “Втором Вавилоне” - одном из признаков концепта “Москва”: Левкиевская Е.Е. Москва в зеркале православных легенд II Лотмановский сб. 2. М., 1997; Тоноров В.Н. Текст города-девы и города-блудницы в мифологическом аспекте II Исследования но структуре текста. М., 19S7.

12.0 “комедии масок” и типизированных персонажах см. вывод Т.М. Николаевой в указ, статье. С. 589.

13.См. замечание Пушкина о Софье Фамусовой в письме к Бестужеву, где дается общая оценка комедии А.С. Грибоедова “Горе от ума” и разбор отдельных характеров (X, 121).

14.0 милом аристократическом тоне см. письмо Пушкина к Н.Н. Пушкиной от 30 октября 1833 г. (X, 453).

15.06 идее Дома см.: Лотман Ю.М. Пушкин. Биография. Л., 1981.

16.Вейдле В. Русская душа II Другие берега. 1997. № 9, 10.

17.Идея создания национальной литературы окрашена домашностью как особым качеством русского менталитета: “Еще беда: мы все прокляты и рассеяны по лицу земли —между нами сношения затруднительны, нет единодушия... ” (X, 90), нозже: “Мне кажется, что если мы будем в кучке, то литература наша не может не согреться и чего-нибудь да не произвести: альманаха, журнала, чего доброго?” (X, 345).

18.См. полемичное высказывание но поводу свадьбы Баратынского в нисьме к Вяземскому: “Боюсь за его ум. Законная.... -род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если лет еще 20 был холостой. Брак холостит душу” (X, 207).

19.О. А. Проскурин, специально занимавшийся проблемой арзамасских имен, установил, что “Имя наделяется в арзамасской культурной мифологии особым провиденциальным смыслом, предопределяя качества и судьбу своего носителя” - Проскурин О.А. Имя в “Арзамасе” II Лотмановский сб. 1. М., 1995. С.353. Асмодей - Арзамасское имя Вяземского, но Далю, имеет два значения: разрушитель браков и блудный бес; злой дух, соблазнитель, дьявол, бес, сатана. Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. T.I. M., 1975. С.26.

20.0 мифологеме пира см.: Бочаров С. Праздник жизни и путь жизни. Сотый май и тридцать лет II Русские пиры. СПб., 1998.

21 Пословица “в чужом пиру похмелье” - одна из наиболее часто употребляемых в эпистолярной нрозе Пушкина.

22.Эти причуды напоминают “чудеса” из сказок Пушкина (о белке, грызущей орешки с золотыми скорлупками, и т.д.).

23.06 арзамасском наречии см.: Краснокутский B.C. О своеобразии арзамасского “наречия” II Труд, замысел, воплощение... М., 1977.

24.См. сюжеты о живом в царстве мертвых и наоборот: Пропп В.Я. Морфология сказки. Л., 1995; Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. Л., 1985.

25.См. в письме к Вяземскому: “По твоим письмам к княгине Вере вижу, что и тебе кюхелъбекерно и тошно... ” (X, 92). “тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии ” (X, 92).

26.В той же терминологии в письме Соболевскому в сопровождении присылки денег: “Прощай, обжирайся на здоровье ” (X, 24S).

27.См. арзамасские протоколы в следующих изданиях: Арзамас и арзамасские протоколы. Л., 1933; Арзамас: Сборник: В 2 т. М., 1994.

28.06 использовании просторечного “брюхата” Пушкиным см.: Левкович Я. Л. Автобиографическая нроза и письма Пушкина. Л., 1988. С.309. См. о “брюхе”: Арзамас и арзамасские протоколы. Л., 1933. С. 187-1SS.

29.Определяя задачу журналиста как очищение нужников (литературы), Пушкин понимает неизбежность войны с литературными врагами (“живя в нужнике, поневоле привыкнешь к..., и вонь его тебе не будет противна,даром, что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух (X, 493), но нри этом собственный принцип он определяет так: “правило: не трогать чегознаете ” (Х, 242).

30. Заголение входит в “ритуальное” поведение юродивых. См. об этом: Лихачев Д.С., Панченко A.M., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. Панченко A.M. Русская культура в канун петровских реформ. М., 1982.

31.“Навоз” в негативном смысле: см. в письме к И.В. Киреевскому но поводу закрытия журнала “Европеец”: “донос... сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи (Николай 1 — Г.К.)” (X, 412). По поводу “академиков” и “булгаринцев” актуализирован “разбойничий” контекст. Так, сподвижников Булгарина поэт называет не соловьями-разбойниками, а грачами-разбойниками, сам же в целях сохранения мира посылает лобзание Шишкову “не яко Иуда-Арзамасец, но яко Разбойник-Романтик” (Х, 91).

32.Проблема цитации литературных источников в статье не рассматривается, она может стать предметом специального изучения в других работах.

33. Поэтика костюма в эпистолярном жанре - тоже может стать предметом специального рассмотрения.

34.06 отношении к Александру см. интересную версию о невозможности Пушкина простить царю грех отцеубийства: Аринштейн Л.М. Пушкин. Непричесанная биография. М., 1999.

35.Мы считаем возможным рассмотрение этого сюжета в составе “московского текста” именно в силу его обусловленности “юродствующим началом”. Т.М. Николаева исключает его как перерастающий из эпистолярного в психологический роман, со ссылкой на Я.Л. Левкович. См.: Левкович Я.Л. Указ. соч. С.38.

36. Мотив усов имеет культурологическую семантику. См. об этом: Козубовская Г.П. “Руслан и Людмила”: сновидный миф и его культурная семантика^ Филологический анализ текста. Вып. 3. Барнаул, 1999. С.9-10; б-7; об усах см.: Кирсанова P.M. Костюм в русской художественной культуре. М.,

1995.

37. Мотив карточной игры перерастает из чисто игрового, каким он был в

ранних письмах, в трагический: жизнь уподоблена карточной игре, в которой завелись шулеры: "Ты говоришь: худая вышла нам очередь. Вот! Да разве ты не видишь, что мечут нам нам чистый баламут; а мы еще понтируем! Ни одной карты налево, а мы все-таки лезем. Поделом; если останемся голы как бубны" (X, 315).

38. См. интересное прочтение пушкинских сказок в контексте творчества 30-х гг., в частности, сюжет о мудрой жене - Царевне-Лебедь: Новикова М. Пушкинский космос: языческая и христианская традиции в творчестве Пушкина. М., 1995.

39. И наоборот, см. в письме к Н.Н. Пушкиной: "Вчера приехал Озеров из Берлина с женою в три обхвата. Славная баба; я, смотря на нее, думал о тебе и желал тебе воротиться из Завода такою же тетехой. Полно быть тебе спичкой " (X, 492). ,

40. См. письма А.Г. Родзянке от 8 декабря 1824 г. (X, 114).

41. Нежелание вступать в ненужную войну с цензурой Пушкин выражает на языке христианских заповедей: "Но перекрестясь, предал все это забвению. Отзвонил и с колокольни долой " (X, 94).

42.См. иронические замечания по поводу цензуры, требующей изменения отдельных слов в пушкинских рукописях: "... если отечественные звуки "кнут, харчевня, острог - не испугают нежных ушей читательниц" (X, 62), см. письмо А.А. Бестужеву (X, 94-95) от 29 июня 1824., письмо П. Вяземскому от 14 октября 1823 г. (Х, 65-66).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.