Научная статья на тему 'П е р з е к е А. Б. Поэма А. С. Пушкина «Медный всадник» в русской литературе XIX и XX века: функции национального мифа в постреволюционную эпоху (1917–1930-е годы): монография. Кировоград: Имэкс-ЛТД, 2011. 460 с'

П е р з е к е А. Б. Поэма А. С. Пушкина «Медный всадник» в русской литературе XIX и XX века: функции национального мифа в постреволюционную эпоху (1917–1930-е годы): монография. Кировоград: Имэкс-ЛТД, 2011. 460 с Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
91
22
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «П е р з е к е А. Б. Поэма А. С. Пушкина «Медный всадник» в русской литературе XIX и XX века: функции национального мифа в постреволюционную эпоху (1917–1930-е годы): монография. Кировоград: Имэкс-ЛТД, 2011. 460 с»

ВЕСТНИК МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА. СЕР. 9. ФИЛОЛОГИЯ. 2012. № 5

П е р з е к е А. Б. Поэма А.С. Пушкина «Медный всадник» в русской литературе XIX и XX века: функции национального мифа в постреволюционную эпоху (1917-1930-е годы): Монография. Кировоград: Имэкс-ЛТД, 2011. 460 с.

Современная украинская русистика часто удивляет масштабностью замыслов и глубиной их реализации. Появляются книги, достойные серьезного научного обсуждения, способные наметить новые векторы филологического развития — и замалчиваются, остаются незамеченными, попадая в Россию в считанных экземплярах. Купить их чаще всего негде, узнать об их публикации (весьма небольшими тиражами) неоткуда. Лишь конференции да защиты диссертаций создают ныне среду, в которой происходит обмен научными идеями и книгами. В домашней библиотеке автора этих строк есть немало книг, вышедших в Украине, уже зачитанных до дыр не только хозяином, но и студентами, и аспирантами, однако появление их на книжной полке носило, увы, случайных характер. Все они подарены, все — с надписью автора на титульном листе. Появление таких книг не может оставаться частным делом хозяина домашней библиотеки и зависеть от широты его личных знакомств, а должно получать соответствующий их значимости научный резонанс.

В полной мере это относится и к изданию Андрея Борисовича Перзеке. Данная книга—предельно широкое по литературоведческой и социокультурной проблематике исследование, имеющее два предмета: это, во-первых, поэма А.С. Пушкина «Медный всадник», глубинные смысловые пласты которой подвергаются многоуровневому изучению с точки зрения мифопоэтики; во-вторых, рецепция поэмы и ее бытование в литературе и культуре 20-30-х гг. ХХ столетия. При этом основополагающей идеей автора становится представление о «Медном всаднике» как явлении, перешедшем границы литературы: став национальным мифом, поэма сформировала некоторые архетипы мышления русского человека в исторической ситуации первой половины ХХ в. Масштабность подобного замысла, как и научную смелость автора, трудно переоценить.

Первая часть книги посвящена глубинному исследованию поистине неисчерпаемых смыслов поэмы А.С. Пушкина «Медный всадник». Краеугольным камнем интерпретации становится идея о том, что авторское «Я» в поэме, особенно во Вступлении, и собственно пушкинское «Я» разнятся. Иными словами, создавая образ автора,

А.С. Пушкин вовсе не стремился выразить свое отношение к «Петра творенью». Напротив, реальный автор, по мысли исследователя, не склонен идеализировать ни замысел Петра «в Европу прорубить окно», ни созданный им город. Ученый говорит о безблагодатности Петрова града, делая очень интересные наблюдения над текстом поэмы. Взгляд реального автора, как покажет далее А.Б. Перзеке, рассматривает Петербург как воплощенный утопический замысел, а саму поэму — как антиутопию. Среди аргументов, подтверждающих эту идею, особое место занимает интерпретация хрестоматийного, казалось бы, образа «окна в Европу», который имеет амбивалентный характер: оно не только открывает замечательные перспективы «ногою твердой встать при море» и обещает «пир» «на просторе», но и распахивает путь злым ветрам и злым волнам, губящим «дома тонущий народ». Именно из Европы в Россию хлынули чуждые русскому сознанию идеи, среди них — идеи социальной революции, в экспорте которых двести лет спустя Европа беззастенчиво обвинит Россию.

Таким образом, художественная концепция поэмы носит двойственный и даже противоречивый характер. Одическое Вступление оказывается в глубинном противоречии с основной частью поэмы. Оно трактуется как непреодолимое: «это миф о городе, — пишет А.Б. Перзеке, — которому грозит месть когда-то побежденной его творцом стихийной силы. Одновременно здесь звучит обращение к обеим конфликтующим сторонам — к одной о вечном процветании, к другой — о смирении. И в этом призыве к умиротворенности, приобретающем драматическое звучание, поскольку он остается всего лишь демонстративной риторической фигурой, проявляется пушкинская жажда гармонии и мира для своего Отечества, и горечь от невозможности этого, которая звучит во вводной строке дальнейшего рассказа: "Была ужасная пора"», — которая завершает одическую тему поэмы и начинает главную, наиболее значимую — катастрофическую. Таким образом, Петербург основной части поэмы — это утопия, которая отвергается антиутопическим жанровым началом поэмы, важнейшей ее жанровой составляющей, по мысли исследователя.

Подробная переоценка авторской позиции Пушкина заставляет А.Б. Перзеке поставить под сомнение и глубоко укоренившуюся в литературоведении концепцию «двух правд» — Петра и Евгения. Здесь есть лишь одна правда, правда «бедного Евгения», образ которого рассматривается как мифологический, вошедший в русское сознание на два столетия вперед, определивший архетипы русского мышления. «В поэме нет преобладания правды Петра, равно как и паритета ее с правдой Евгения, — утверждает автор. — Пушкинская концепция заключается в полном господстве правды Евгения, но не как "маленького", жалкого человека, а как подлинного героя, оказав-

шегося в плену трагических обстоятельств и имеющего значительно больший человеческий и духовный смысловой масштаб, чем по традиции привыкло видеть пушкиноведение в "Медном всаднике" ». Это интереснейшее суждение развивается автором дальше, в утверждении основ и специфики пушкинского гуманизма. «Пушкинская антиутопия "работала" против государственного насилия, произошедшего в России, его социальных и человеческих последствий, и одновременно против всех грядущих государственных насилий во имя «светлого утопического будущего» в любой точке мира. И в этом были прогностичность и всемирность «Медного всадника», предстающего русской «вестью миру» в подобной ипостаси. Ее главной ценностью оказывались не «громады стройные», а частный человек как единственный смысл бытия в его непреходящем христианско-гуманистическом понимании».

Подобная концепция, обоснованная и убедительно доказанная, вызывает, правда, один вопрос. Автор почему-то обошел своим вниманием очень, на наш взгляд, интересную работу Л.И. Долгополова «Миф о Петербурге и его преобразование в начале века»1. Возможно, наблюдения ученого могли бы все же показать, что «правда Петра» не вовсе уж отвергается Пушкиным, а противоречие между «правдой Петра» и «правдой Евгения» и в самом деле предстает как неразрешимое — и в поэме, и в русской жизни двух последних столетий.

Л.И. Долгополов отмечал, что в русской литературе и культуре сложились два мифа о Петербурге. Оба они связывают город и его основателя в единое целое, оба возникли практически одновременно, в самом начале XVIII в. Первый миф сформировался в официальной классицистической литературе, тяготеет к одическому стилю и трактует Петра как демиурга, свехчеловека, полубога, обладающего титаническими силами и построившего город, прекраснее которого нет, «русский парадиз», воплотивший на века мощь и славу России. Другой — фольклорный, народный миф, трактующий Петра как нерусского, подменного царя, Антихриста, построившего город-призрак, который стоит не на сваях, а на голом расчете, участь которого — утонуть в болоте, раствориться в тумане, уйти на дно Финского залива. Очевидно, что литература XIX в. воспроизводит, скорее, фольклорный миф — стоит вспомнить город-призрак Достоевского, Петербург Некрасова. Единственный случай, когда оба мифа сошлись и органично воплотились в рамках одного произведения, виделся Долгополову в поэме «Медный всадник».

Концепция двух мифов о Петербурге, на наш взгляд, вполне логичная и выверенная. Если принять ее, то концепция двух правд, так же как и правда двух мифов, народного и литературного, будет

1 Долгополов Л.И. На рубеже веков. М.; Л., 1977.

все же выглядеть по-прежнему убедительной? Возможно, и нет, но в любом случае хотелось бы учесть концепцию ленинградского ученого, высказанную как минимум на два десятилетия раньше, чем идея «петербургского текста» В.Н. Топорова.

А.Б. Перзеке трактует поэму Пушкина как явление, перешедшее границы литературы, ставшее формой мышления русского человека и объясняющее многие социально-исторические и культурные механизмы национального бытия Х1Х-ХХ вв. «"Медный всадник" предвосхитил многие важные тенденции гуманитарного сознания XIX и ХХ веков, художественно их обозначив и сконцентрировав в формах своей поэтики. Осмысление этого факта позволяет говорить об особом, не выявленном ранее масштабе Пушкина — мыслителя, постигшего механизмы бытия, о месте "петербургской повести" в контексте русской и мировой культуры и одновременно о пронзительно гуманной, антропоцентричной пушкинской художественной аксиологии в его авторском мифе о Медном всаднике».

Подобное понимание поэмы приводит автора и к новаторской интерпретации ее функционирования в русской культуре последующих двух столетий: «Данный путь, которым наше исследование поэмы идет фактически впервые, выходя за пределы литературоведческого анализа, призван способствовать возникновению понимания сверхлитературной сущности "Медного всадника" и его значения для постижения трагической судьбы России, а также понимания специфики ее литературы в ХХ веке.

Все, что случилось в национальном бытии в послепушкинский период вплоть до революционных событий 1917 г., а затем и после них, было в символико-метафорической форме уже описано великой поэмой и составляло ее чрезвычайно насыщенное семантическое пространство».

Вся концепция работы сводится именно к этому: «Медный всадник» описывает не только и не столько конкретно-исторические события (основание Петербурга, катастрофическое наводнение 1824 г.), сколько воссоздает эскиз будущей русской истории двух столетий. По убеждению автора, перед нами — литературный текст, выходящий за пределы литературы, ставший национальным мифом. Пушкинский миф, сформированный поэмой, предугадывает будущие конфликты русской истории, показывает ужас «силы черной» образованного бунта, страшные опасности, которые таит в себе слияние образованного бунта и бунта черни, обнаруживает катастрофические тупики национальной истории. При этом, как показывает автор исследования, все симпатии Пушкина на стороне «бедного Евгения», образ которого тоже приобретает общенациональный и надыстори-ческий масштаб. Иными словами, пушкинская поэма повествует о

неких архетипических явлениях русской истории — с Петровского времени до середины ХХ в.

Вторая часть работы посвящена поискам смыслов и мотивов поэмы «Медный всадник» в русской литературе 1920-1930-х гг. Автор обращается к самым разным произведениям этого периода (романы «Мы» Е. Замятина, «Зависть» Ю. Олеши, поэмы «Двенадцать» А. Блока и «Анна Снегина» С. Есенина, поэзия Н. Гумилева, М. Цветаевой, А. Ахматовой, О. Мандельштама, эпика Б. Пильняка и А. Платонова, А. Веселого и М. Шолохова). Кажется, нет ни одного крупного имени русской литературы первой половины ХХ в., которое не оказывалось бы в пространстве «Медного всадника». И в связи с этим поневоле закрадывается вопрос: а не слишком ли автор увлечен предметом своего исследования и не ищет ли интертекстуальных связей там, где их нет?

В свое время своеобразной формулой филологической среды, обозначающей безбрежность и, следовательно, неопределенность предмета изучения, стала формула Роже Гароди «Реализм без берегов» — так называлась его знаменитая книга 1960-х гг. Так вот, не встречаемся ли мы на последних страницах книги с явлением, которое можно обозначить как «Медный всадник» без берегов? По крайней мере, не со всеми интерпретациями автора можно согласиться. Среди них — настойчивые поиски поэмы Пушкина в «Двенадцати» Блока.

Все же Блок — слишком самостоятельная фигура русской литературы. Им создана уникальная и в то же самое время выражающая дух Серебряного века концепция революции — как рождение Гармонии из Хаоса. Эта концепция, которая, возможно, стала самообманом Блока, является тем не менее выстраданной, и Блок так и не отказался от нее. Она выражена и в поэме «Двенадцать», в ее композиционной и сюжетной структуре, блестяще описанной Е. Эткиндом2. Суть ее определяется как движение от дисгармонии, полифонии первых глав к державности и стройности заключительной главы. Такая концепция революции получает объяснение и в философских статьях Блока «Катилина», «Крушение гуманизма», «Интеллигенция и революция». Однако в книге предлагается иная интерпретация поэмы Блока: фигура Христа воспринимается как чужеродная двенадцати, как гонимая ими, а смысл контраста поэмы, заданного первой главой («черный вечер, белый снег») и объясненного последней, когда патруль видится в окружении божественного («в белом венчике из роз впереди Исус Христос») и дьявольского («пес паршивый») начал, полностью игнорируется. Вероятно, возможно и такое прочтение поэмы Блока,

2Эткинд Е. «Демократия, опоясанная бурей»: Композиция поэмы А. Блока «Двенадцать» // Эткинд Е.Г. Там, внутри: О русской поэзии 20 века: Очерки. СПб., 1997.

которое предложено А.Б. Перзеке, но тогда необходимо самоопределиться в отношении к уже существующим и более традиционным интерпретациям.

Подобного рода сомнения возникают и тогда, когда автор находит интертекстуальные связи с «Медным всадником» таких произведений, как «Зависть» Ю. Олеши или «Анна Снегина» С. Есенина. Не получится ли тогда, что поэма Пушкина является пратекстом всех произведений русской литературы первой половины ХХ в.? И не является ли натяжкой поиск в образе Петра литературного прототипа Андрея Бабичева, а в образах Четвертака и колбасы отражения «пира на просторе»?

В то же самое время есть темы и произведения, которые буквально «просятся» в книгу, настолько полно и безусловно они соответствуют ее замыслу и концепции. Это произведения, выразившие интерес литературы 1920-1930-х гг. к фигуре Петра Первого. Это не только знаменитый роман А.Н. Толстого, но и его же рассказ «День Петра», повести «Хер Питер Командор» Б. Пильняка, «Епифанские шлюзы» А. Платонова. Может быть, с большими основанием в «Медном всаднике» можно найти пратекст именно этих произведений, чем, скажем, «Зависти»? К сожалению, этот аспект не затронут в работе.

В заключение автор говорит о типах творческого поведения, выделяя пушкинский тип и причисляя к нему Блока, Гумилева, Есенина, Цветаеву, Замятина, Пильняка, Мандельштама, обнаруживая в творчестве этих поэтов неукоснительное следование правде и способность к сопротивлению монаршьей воле, будь то карандашные пометки Николая Первого на полях «Медного всадника» или же различные формы политического давления в советское время. Думается, однако, что подобное причисление к пушкинскому типу творческого поведения тоже требует оговорок, дабы не исказить реальной картины, сложной и противоречивой. Вспомним, например, что Мандельштам — автор не только стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны...», но и другого — «Если б меня наши враги взяли...».

В то же время все сомнения снимаются, если вспомнить уровень абстрагирования, на который поднимается автор в своих изысканиях. Речь идет не о прямом заимствовании, не о школьных поисках традиции, а о той роли, которую играет текст пушкинской поэмы в русской культуре первой половины ХХ в. Это роль мифа, пратекста, источника неких архетипических смыслов, которые придают персонажам, сюжетным поворотам, картинам, эпизодам, ситуациям, пейзажам «Медного всадника» надысторические смыслы, степень универсальности которых можно постичь именно на том уровне абстрагирования, на который поднимается А.Б. Перзеке.

«По своей двойственной природе сверхтекст последней пушкинской поэмы — это мифопоэтическая система, развивающая в

текстовой плоти произведений инвариантные смыслы, и одновременно черпающая их из внетекстовой реальности своего времени... он становится катастрофическим текстом русской литературы советской эпохи, явившимся поэтической реакцией на случившуюся революцию и духовной оппозицией ей, той ее оценкой национальным сознанием, в формировании которой принимает участие Пушкин. В этом смысле исследуемый сверхтекст выступает мощно реализованной литературой возможностью посмотреть на Россию ХХ в. глазами автора "Медного всадника" и увидеть возвращение того, что аксиологически и художественно осмыслил он первый в свою эпоху. Сложились ли в литературе изучаемого периода сопоставимые сверхтексты какого-либо другого произведения, и как с этих позиций выглядит общая картина литературного развития, покажут будущие исследования.

К уже отмеченным свойствам сверхтекста пушкинской поэмы следует добавить, что ее смыслы, определяющие данный интертекст в произведениях писателей, находились в них в тесном единстве со смыслами, инвариантному тексту не присущими. Благодаря этому процессу в возникшем сверхтекстовом семантическом пространстве происходило беспрецедентное расширение жизненного материала, осуществилось проникновение в различные сферы реальности».

И с этой точки зрения книга А.Б. Перзеке предстает поистине новаторской. В данном исследовании литературный текст обретает на протяжении своего бытия в русской культуре принципиально новый статус — статус надлитературного явления, описывающего на два столетия вперед трагические повороты русской истории.

М.М. Голубков

Сведения об авторе: Голубков Михаил Михайлович, докт. филол. наук, профессор кафедры истории русской литературы XX века филол. ф-та МГУ имени М.В. Ломоносова. E-mail: [email protected]

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.