Научная статья на тему 'От «Печального детектива» к «Веселому солдату»: стилевые доминанты прозы В. Астафьева'

От «Печального детектива» к «Веселому солдату»: стилевые доминанты прозы В. Астафьева Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
967
156
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Гончаров П. А.

The article traces the tendency of denial in V. Astafyev's prose in the late 1980s and early 1990s.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

FROM "A SAD DETECTIVE STORY" TO "A MERRY SOLDIER": PREVAILING STYLISTIC FEATURES OF V. ASTAFYEV'S PROSE

The article traces the tendency of denial in V. Astafyev's prose in the late 1980s and early 1990s.

Текст научной работы на тему «От «Печального детектива» к «Веселому солдату»: стилевые доминанты прозы В. Астафьева»

ОТ «ПЕЧАЛЬНОГО ДЕТЕКТИВА» К «ВЕСЕЛОМУ СОЛДАТУ»: СТИЛЕВЫЕ ДОМИНАНТЫ ПРОЗЫ В. АСТАФЬЕВА

П.А. Гончаров

Goncharov P.A. From “A Sad Detective Story” to “A Merry Soldier”: Prevailing stylistic features of V. Astafyev’s prose. The article traces the tendency of denial in V. Astafyev’s prose in the late 1980s and early 1990s.

Вызвавшие в свое время бурное обсуждение и эмоциональные отклики, знаменовавшие собой новый, еще не до конца ясный по своим истокам и следствиям период не только литературного но и общественного развития, произведения русской прозы второй половины 80-х годов («Дети Арбата»

А. Рыбакова, «Пожар» В. Распутина, «Жизнь и судьба» В. Гроссмана, «Год великого перелома» В. Белова, «Плаха» Ч. Айтматова и другие) уже с начала 90-х годов за редким исключением практически исчезли из поля зрения критики. Эта же судьба и у цикла рассказов «Место действия», романа «Печальный детектив» (1986) В.П. Астафьева, некогда породивших более чем острую полемику [1]. Причин тому несколько, и время среди этих причин вряд ли может быть главной.

На наш взгляд, наиболее весомая причина столь быстрого «забвения» перечисленных литературных явлений связана с литературным процессом, точнее - с событиями общественно-политического характера в литературной жизни. Падение цензуры, публикация в России основных книг А. Солженицына, эмигрантской литературы сделали общественную остроту многих произведений подцензурной литературы остротой мнимой или недостаточной, и, вместе с другими переменившимися обстоятельствами бытия, побудили их авторов к быстрому уточнению и изменению их собственных общественных и эстетических позиций.

Между тем «выпадение» «Печального детектива» и других астафьевских произведений из поля зрения литературной критики может поставить ее в неловкое положение, когда воспроизведение на новом этапе поэтики и стилистики уже однажды выработанной, сформированной (пусть и в трансформированном виде) истолковывается как совершенно новое явление в творчестве писателя.

Отдавая должное новой (?) рекламной функции «Книжного обозрения», все же приведем мнение двух критиков о повести «Веселый солдат» (1998) В. Астафьева: «Астафьеву удалось написать небывалую ирои-комическую повесть о войне»; «Это и есть символ нашей эпохи» [2].

На наш взгляд, повесть «Веселый солдат», являясь ярким и оригинальным литературным произведением, от названия до тональности укоренена в творчестве В. Астафьева и стала значимым, но вполне предсказуемым заключительным звеном развития его жанрово-стилевой системы.

Случайно ли В. Астафьев двум своим наиболее трагическим произведениям («Печальный детектив», «Веселый солдат») дает иронические названия? Насколько они соотносятся по своей стилистике с другими произведениями писателя? Что остается в позднем Астафьеве от Астафьева раннего, и что определяет эволюцию поэтики его произведений? Эти и другие вопросы требуют не только сопоставления его произведений 80-90-х годов, но и постоянных экскурсов в 50-70-е годы, в творчество других писателей.

В свое время критики «Печального детектива» увидели в нем в числе новых свойств стиля склонность автора к «негативу» (А. Кучерский), а иногда и «просто черному колориту» (Е. Старикова). Интересно, что даже в соотнесении с «Веселым солдатом» «чернуха» этого романа не меркнет. Чего стоят многочисленные сцены мучения и гибели детей, переполняющие роман и перекликающиеся с аналогичными эпизодами последней автобиографической повести или рассказа «Пролетный гусь»! Однако истоки такой тенденциозности можно усмотреть уже в критическом пафосе и натуралистических деталях романа «Тают снега» (1958). Роман, фабула которого, вероятно, испытала воздействие повести Г. Николаевой «О директоре МТС и главном агрономе», а фамилия одного

из главных героев (Лихачев) по странной случайности совпала с фамилией персонажа увидевшего свет в том же году романа Ф. Абрамова «Братья и сестры», содержит в себе эпизоды, которые могут быть соотнесены с картинами русского крестьянского быта, знакомыми читателю по произведениям русской классики о старой деревне. «С правой стороны, почти на самом углу яра, стояла, отдельно от них, севшая на середине изба. Половина окон в ней заколочена крест-накрест досками, из-за досок пустыми глазницами мрачно глядели окна.

<...> В крытом дворе валялось много разного хлама. Стоял зачем-то старый плуг, половина телеги, ржавая железная печка, и старый коричневый лапоть валялся тут же» [3].

- Привычная по русской классике картина деревенского разорения и запустения дополнена здесь разве что ржавой печкой, но более светлой она от того не становится. И это далеко не самый мрачный эпизод романа. Вместе с тем, отличие этого романа от поздних произведений Астафьева заключается не в доле содержащегося в них «негатива», а в более светлой оптимистической тональности, заключенной в событийности и финале первого романа. Позиция автора здесь предельно близка восприятию главной героини: «Я вот часто теперь задумываюсь, - неожиданно заговорила Тася, - задумываюсь над тем, что было бы со мной и с Сережкой, если бы вокруг нас не жило столько хороших людей» [3, с. 602]. «Хороших людей» в прозе Астафьева 80-90-х годов и явно меньше, и жизнь, и судьба, и власть - не на их стороне. Характерно, что такая слитность позиции автора с восприятием главного героя при кардинальном переломе мироощущения автора останется и в поздних произведениях

В. Астафьева. Интересными представляются здесь замечания Вс.А. Сурганова по поводу некоторых, с точки зрения литературоведа, промахов романа «Прокляты и убиты». По его мнению, Астафьев «испытывает большие трудности, когда сталкивается с задачей изобразить человека иного общественного слоя и положения» [4]. В свою очередь предположим, что это же свойство В. Астафьева и помогает ему в случаях обращения к образу воина, детдомовца, крестьянского мальчика-сироты, писателя, знатока природы и тому подобное. В случае же с главной героиней первого романа Тасей Голубевой (медсестра с дипломом агронома) произошло, вероятно,

то, что и с немцем Гольбахом в романе «Прокляты и убиты» - он почему-то привязан к русскому мату. Ей доверяет автор и крестьянскую, взрослую зоркость в восприятии колхозного разорения, и столь свойственный юности оптимизм. Такая функциональная нагрузка оказалась несоразмерной задачам реалистической достоверности образа.

В значительной мере обличительность усиливается у В. Астафьева в повестях «Кража», в повести «Пастух и пастушка», в ряде глав «Последнего поклона». Но почему «негатив», «чернуха» достигают своего апогея в произведениях второй половины 80-90-х годов? Может ли это объясняться лишь явлением литературной моды, общественной и политической конъюнктурой, воздействию которых теоретически может быть подвержен Астафьев-художник?

Представляется, что объяснение этому явлению можно найти в своеобразном эмоционально-психологическом резонансе: процесс разрушения старых идеологических и эстетических стереотипов, возобладавший в общественном сознании этого времени, причудливым образом накладывается на тенденцию отрицания, изначально характерную для писателя. Наметилась она предельно рано: первый рассказ писателя носил название «Гражданский человек» (1951), и его название имеет парадоксально оксюморонное звучание в соотнесении с повествованием о воине-связисте. Актуализация оксюморон-ной семантики названия для писателя является частью его отношения к изображаемому, частью позиции автора, заключающейся в неприятии устоявшихся мнений, догм, штампов, в данном случае имеющих отношение к военной теме в русской литературе. Утверждение о Моте Савинцеве, что это не герой-богатырь, а обычный «гражданский человек» в военном обмундировании с его слабостями и силой, ненавистью к разрушению и страхом смерти, было реакцией на «неправду» о войне, было рождением тенденции отрицания, реализовавшейся в полной мере в его творчестве 80-90-х годов.

Среди астафьевских произведений, связанных по своему пафосу с этой тенденцией, выделяется прежде всего повесть «Кража» (1966). Обличительный пафос повести направлен прежде всего против тех, кто лишил детства, родного крова обитателей детского дома в Краесветске. «Зимой тридцатого года из села увезли куда-то Светозара Семеновича

Мазова - Толиного отца. Толя, конечно, не знал, за что взяли отца. Сказали: подкулачник, и увели» [5]. Естественно для литературы, подцензурной этого времени, что те, кто «увел», не названы, имя злой силы здесь отсутствует, а потому и зло выглядит обезличенным. Аналогичные эпизоды прозы Астафьева конца 80-90-х годов полны указаний на источник зла: коммунисты, власть и тому подобное. Но Астафьев и в «Краже» посмел поименовать источник своего (Мазов - фамилия прадеда писателя) и не своего сиротства, но сделал это прозаик в присущей уже тогда ему форме, в виде горькой шутки. В сцене паники на пароходе, везущем в Краесветск ссыльных, реплика старика Мазова имеет двойной, в том числе и издевательски иронический смысл. Паникеров, убоявшихся гибели вместе с пароходом посреди бурной реки, он успокаивает: «Совецка власть не дура, чтобы из-за такова. дорогу посудину губить» [5, с. 319].

В качестве общего для «Кражи» и прозы 80-90-х годов воспринимается и их социально-политическая, идеологическая острота.

Вопрос о том, что больше повлияло на литературный процесс 70-80-х годов - радикализм диссидентской прозы А. Солженицына, В. Максимова, В.Войновича, В. Аксенова, диссидентской поэзии А. Галича, Н. Коржа-вина, И. Бродского или напор традиционалистских идей подцензурных «деревенской прозы» и «тихой лирики» в лице Ф. Абрамова, С. Залыгина, В. Шукшина, В. Белова,

Н. Рубцова, корректным назван быть не может, поскольку, хотя и не лишен смысла, может дискутироваться бесконечно. Представляется, что воздействие и на общественное сознание, и на литературной процесс творчества писателей-эмигрантов, литературного андеграунда и подцензурной, но оппозиционной по отношению к официальной эстетике литературы вполне соотносимо по своим последствиям. Несмотря на это проза и феномен в целом А. Солженицына продолжают и теперь восприниматься в качестве знакового явления и в литературе, и в общественном сознании. Однако состоявшийся к середине 90-х годов переход А. Солженицына от идей противостояния революционному радикализму («Красное колесо») к идеям нового национального сплочения, примирения («Россия в обвале») не нашли отзыва у части его последователей и единомышленников, в том числе и В. Астафьева. В отличие от

А. Солженицына у В. Астафьева мы не найдем сколько-нибудь серьезных и пространных выпадов в адрес власти, утвердившейся в России с начала 90-х годов. Пример и личное расположение А. Солженицына повлиять на писателя так и не смогли. И в этом можно усмотреть иное проявление астафьевской тенденции отрицания. Его объектом на этот раз становится авторитет кумира диссидентской мысли.

Более того, критика коммунистических партийно-государственных установлений в прозе 90-х годов В. Астафьева начинает сочетаться с острыми инвективами в адрес русского национального характера, специфики образа мыслей и способа существования народа в целом. Еще в начале 90-х годов В. Астафьев в авторском предисловии к изданию книги «Затеси» в Китае писал: «Я был в очень процветающей стране в то время, когда погиб американский космический корабль «Челенджер». Ничто не встревожило эту страну и народ. Никто не заплакал <.>

А в России люди плакали о погибших американских астронавтах, как плакали когда-то и о своих погибших космонавтах.

Народ, еще способный к состраданию и любви к ближнему своему, - вечен, и одичание его не бесповоротно, а тяга к культуре и Богу обнадеживающа» [6]. В романе «Прокляты и убиты», в повестях «Так хочется жить», «Веселый солдат» эти утверждения сменяются совершенно иными представлениями о будущем и настоящем русского человека и народа в целом. В предисловии к красноярскому собранию сочинений («Подводя итоги» - 1996), обращаясь уже к русскому читателю, В. Астафьев с горечью констатирует: «Отученный свободно жить и отвечать за себя, русский народ хочет обратно в стойло, под ярмо, к общей кормушке, в общую тюрьму, на общие нары» [3, с. 63].

Вероятно, и общественная позиция, и публицистические высказывания, и художественные произведения 90-х годов дали серьезные основания литературоведам для утверждений следующего плана: «Народ в его романе («Прокляты и убиты». - П. Г.) не является бессмертным народом-победителем. Автор со всей откровенностью и резкостью утверждает, что народ смертен и уничтожим. И не потому, что исчерпал заключенные в нем генетические силы или утратил смысл своего развития, а вследствие того, что ему были нанесены сокрушительные и незалечи-

мые раны» [7]. Соглашаясь в целом с такой интерпретацией астафьевской концепции русской истории, заметим все же, что мнения писателя даже и по поводу важнейших вопросов бытия изменчивы, динамичны и противоречивы. Среди высказываний Астафьева по поводу судьбы народа есть такие, которые если не противоречат выводам литературоведа, то по крайней мере создают «ряд дополнительных тонов» при звучании основного трагического тона. Так в «Обертоне» о гибели случайных знакомых рассказчика читаем «Вовка! <...> и мама его Лариса, и добрейший Вадим Петрович, так явственно напоминавшие мне защитников Белогорской крепости и разделившие горькую их участь через сотню лет. Милые мои! Мученики русские. Да когда же судьба-то будет милостива к нам?» [8]. Такая неожиданная параллель между персонажами из двадцатого столетия и пушкинскими героями передает ощущение горькой умиротворенности рассказчика, а это уже нечто иное в сравнении с яростными публицистическими инвективами романа «Прокляты и убиты». Это сближение, вписывая события Великой Отечественной войны и бандеровщины в контекст трагической истории России, создает надежду (по аналогии) на преодоление и этих новых препон в русской истории.

Но дело, видимо, не в этом. В противовес приведенной цитате можно найти и иную из Астафьева же, или противопоставить публицистическим высказываниям писателя логику развития характеров, общую тональность произведения, что, собственно, и делает уважаемый критик. Дополним, в свою очередь, что название последнего романа о войне ассоциируется в сознании читателя не только с теми, «кто сеет на земле смуту и братоубийство», но и с судьбой всего воюющего народа.

Принимая во внимание сложность и важность вопроса, попытаемся понять истоки, логику и противоречия астафьевской эволюции образа народа, его судьбы. В целом для «деревенской прозы» с ее неонародниче-скими приоритетами народ в его традиционном крестьянском обличье был главным кумиром. Средоточием этического и эстетического идеалов, предметом поклонения, самым справедливым судией, источником и адресатом нравственных наставлений. Освободившись от цензурной опеки, но оставшись в рамках традиционалистских ценно-

стей, на исходе 80-х годов В. Распутин утверждал: «Тысячу раз прав Шукшин: «народ всегда знает правду». Ибо то и есть народ, что живет правдой, как бы ни тяжела была эта ноша» [9]. Некоторая тяжеловесность приведенной цитаты компенсируется ее выразительностью и охватом - в разговор включается уже и другой «деревенщик».

Вместе с тем такой «выбор» героя (крестьянин) уже содержал в себе определенное отрицание кумира прежнего. Деревенская проза как феномен литературного развития была своеобразной реакцией на соцреали-стические штампы, которые ориентировали русскую литературу 30-50-х годов на изображение героев, представляющих «самый передовой и сознательный класс», к которому традиционный крестьянин, мужик вовсе не принадлежал. В этом смысле астафьевский «Перевал» (1959) - произведение, в котором писатель и частично соприкасается с «передовым методом» (Ильку спасает от гибели бригада сплавщиков - самых настоящих «пролетарьев»), и в не меньшей степени мягко пародирует общепринятые штампы «производственной прозы» (сцена «оформления» в рабочие мальчика). Вектор развития всего литературного процесса в этом случае совпал с ведущей тенденцией мироощущения писателя, он вместе с С. Залыгиным, Ф. Абрамовым, В. Беловым, В. Распутиным составляет в 60-70-е годы ядро деревенской прозы. Но затем и параллельно с этим в мироощущении писателя происходят значительные перемены. Радужные краски характерны для представлений о народной душе, о будущем человека и народа лишь для повести «Перевал». В «Последнем поклоне» рядом с идеализацией крестьянского мира, народного характера, явно имеют место обличения в адрес деревенских же «горлопанов», разоривших деревню. Вместе с тем, нравственная преемственность (Витька Потылицын и Катерина Петровна) обеспечена, и это внушает определенный оптимизм по поводу будущего народа, частью которого главный герой и является. Естественно, что некоторые сюжетные ситуации «Стародуба», военных и «бесприютных» глав «Последнего поклона» способны значительно поколебать едва народившуюся уверенность в благополучном будущем народа.

Поколебленная уверенность сменяется тревогой восприятия современности в качестве апокалипсиса в «Пастухе и пастушке»,

«Царь-рыбе», «Печальном детективе». Это уже было своеобразным отрицанием ценностей «деревенской прозы», уповавшей на возрождение нравственных традиций русской деревни. Источником такой эволюции была, вероятно, сама действительность 70-80-х годов, но в последнем произведении можно найти то, что может быть признано эстетическим источником, импульсом для бурной эволюции взглядов писателя на национальный характер, на судьбу русского народа в целом.

Главный герой «Печального детектива» -фигура объективированная, но не настолько, чтобы не увидеть в ней сходство с автобиографическими персонажами писателя и в ощущениях («спина чуткая, что у детдомовца»), и в судьбе (сиротство), и в языке (слитность литературного слова с жаргоном). В рассуждениях Сошнина о несостоявшейся студентке Паше Силаковой находим: «<...> этак дело пойдет - деревня лишится еще одного хорошего работника, город приобретет зазвонистую хамку» [10]. Этот эпизод вполне может быть соотнесен с художественной прозой и публицистикой В. Шукшина. Так в статье «Вопросы к самому себе» (1966) находим почти аналогичное: «Не горят за рекой костры рыбаков, не бухают на заре торопливые выстрелы в островах и на озерах. Разъехались стрелки и певуньи. Тревожно. Уехали. А куда? Если в городе появится еще одна хамоватая продавщица (научиться этому - раз плюнуть), то кто же тут приобрел? Город? - нет. Деревня потеряла. Потеряла работницу, невесту, мать. Хранительницу национальных обрядов, вышивальщицу, хлопотунью на свадьбах» [11]. Вряд ли это случайное совпадение. Или даже совпадение, навеянное близостью социально-этических идей двух писателей, связанных с «деревенской прозой». Это подтверждают и астафьевские комментарии к роману «Печальный детектив»: «Я не скажу, что роман давался мне легко. Я пополнял рукопись, бывая в вытрезвителях, милициях, лагерях, побывал и в том, где Василий Макарович Шукшин вскорости начнет снимать свою «Калину красную» <...> Какое отчаяние порой овладевало мной!» [10, с. 440]. Комментарий этот интересен тем, что он указывает не только на «шукшинское» время собирания материалов к роману, но и на близкую тенденциозность, озабоченность одними проблемами. Значит, у «Калины красной» и у «Печального детектива» близкие истоки? В. Астафьев легко отно-

сился к такого рода «заимствованиям», более того - загодя радовался им. О замысле романа «Печальный детектив и одинокая монашка» он «рассказывал» многим, «<...> и не одну вещь таким образом выболтал, утратил к ней интерес, и она усохла <...>.

И Бог с ней. Значит, она была «не моя», и замысел сей уйдет обратно туда, откуда возник, или через века, а может, и сегодня же прилипнет к сердцу, возникнет в башке у другого сочинителя» [10, с. 440].

Вероятно, не только к действительности 70-90-х годов восходит в творчестве В. Астафьева определенное разочарование в «русской душе», но и в значительной мере - к позднему В. Шукшину («Срезал», «До третьих петухов», «А поутру они проснулись», «Энергичные люди» и другие) С Шукшиным в определенной мере связана, возможно, и актуализация сатирических и близких к ним приемов в астафьевской прозе. Такое могло произойти не только потому, что В. Шукшин -наиболее яркая и склонная к сатире фигура среди «деревенщиков». Дело скорее в том, что проза В. Шукшина, являясь ядром «деревенской прозы» 60-х годов (утверждение этической проблематики, возвращение к традициям в социальной и нравственной сфере, идея национальной самобытности русского человека), на рубеже 60-70-х годов восприняла и явила к жизни вполне очевидную (но многими не замеченную) иронию по отношению к действительности. К ставшим привычными ценностным ориентирам, в том числе и к ценностям традиционалистским. Это совпало с мироощущением Астафьева 80-90-х годов.

В цикле «Место действия», в повестях «Так хочется жить», «Веселый солдат», романах «Печальный детектив», «Прокляты и убиты» предметом горьких размышлений писателя оказываются негативные свойства русского характера. А отрицание в его различных, чаще сатирических формах становится наиболее значимой тенденцией произведений. Так, по иронии уже судьбы, случилось, что название астафьевского романа и пародирующий его название отклик на роман

А. Кучерского - «Печальный негатив» - наиболее ярко и зримо эту тенденцию отражают и выражают.

Отрицание приобрело у писателя различную объектную направленность и разнообразные композиционно-поэтические формы. Отталкиваясь от традиций русской лите-

ратуры, продолжая шукшинский вектор в осмыслении феномена русского человека,

В. Астафьев обличает равнодушие своих современников к разлившемуся вокруг злу: «Когда дожидалась автобуса в родные края, «химики» откололи ее от публики, подпяти-ли к забору и между киоском «Союзпечати» и филиалом леспромхозовской столовой давай снимать штаны. <...> - Люди на остановке! Советские, наши, здешние - и никто, никто не заступается!.. Подлые!.. Подлые» [10, с. 59-60]. Попытки противостоять злу в его различных личинах имеют сугубо единичный («Печальный детектив») или стихийный («Прокляты и убиты») характер. Импульсивные, а иногда и предумышленные схватки с носителями зла приобретают в произведениях этого периода характер далеких от правдоподобия эксцессов. Так выглядит смерть комиссара Мусенка от рук капитана Щуся в романе «Прокляты и убиты». Вряд ли укорененной в жизненной практике 40-50-х годов является сцена схватки автобиографического героя повести «Веселый солдат» с родственником жены, тоже особистом, предложившим в дар трофейные немецкие вещи, якобы добровольно отданные побежденными: «Из вороха тряпок, лежавших на столе перед зеркалом, я брезгливо, двумя пальцами поднял миленькие детские трусики с кружевцами и, кривя глаз и рот, начал измываться над соквартирантами:

- Да-да!.. прибежала немецкая девочка лет трех от роду, а то и годовалая, сделала книксен: «Герр советский капитан! Я вас так люблю, что готова отдать вам все!» - и великодушно сняла вот эти милые трусики.». И далее в ответ на брань капитана: «Еще одно невежливое слово, и я изрублю тебя на куски и собакам выброшу.» [12, с. 175-176]. Эти и подобные сцены способны вызвать удивление смелостью (для 40-х годов!) сарказма и, не больше надежд на искоренение зла, чем аналогичные попытки «Дон-Кихота из Вей-ска» Леонида Сошнина.

Характерна для последних полутора десятилетий творчества писателя и трансформация мотива сострадания. Как и многие русские художники, В. Астафьев начинал свое творчество с «сострадания судьбе народа» [11, с. 591]. Жалость и сострадание присутствуют во многих астафьевских героях, знаменуя, вероятно, склонность к состраданию всего народа, и это вызывает явные симпатии автора. Но это же свойство в иных

общественных обстоятельствах вызывает недоумение и даже возмущение автора в «Печальном детективе». Предметом астафьевской негации оказываются традиционные этические ценности «деревенской прозы» в целом, а заодно и «знаковые» произведения этого литературного направления. Так, в «Печальном детективе» угадывается пародирование сюжетной схемы «Калины красной»

В. Шукшина: место раскаявшегося преступника, вернувшегося к крестьянскому труду Прокудина Егора, у Астафьева занимает вернувшийся после заключения в деревню опустившийся Венька Фомин, место Байкаловой Любы занимает изработанная пятидесятилетняя доярка Арина Тырыничева, местом действия оказывается не деревня Ясное, а обезлюдевшее Тугожилино. Вместе с районным центром Хайловском они создают пародийный фон для событийности и характеров романа. Если у Шукшина, как и у Астафьева 60-70-х годов, сострадание и жалость составляют путь к спасению человека и мира, то в «Печальном детективе» сострадание, жалость к преступнику (сцена суда над Венькой Фоминым, терроризировавшим всю округу) связываются в сознании писателя с мыслью о бессилии народа и власти перед напором преступности. Из всей вейской милиции лишь Сошнин открыто и бескорыстно стоит на пути преступников. И хотя он и одолевает и Демона, и Фомина, в романе не рождается впечатления счастливого финала, зло скрывается за равнодушием, его оберегают от гибели в том числе и сострадание, и жалость, присущие русскому человеку.

С начала 90-х годов у писателя мотив сострадания оказывается в соседстве с мотивом преступности власти. Преступления бывших и настоящих уголовников в изображении Астафьева меркнут в сравнении с преступлениями власти, государства. И потому сострадание солдат к осужденному (его уголовное прошлое не скрывается автором) Зеленцову в романе «Прокляты и убиты» воспринимается и как свойство, положительно характеризующее обитателей «чертовой ямы» (они сочувствуют борцу с бесчеловечными казарменными порядками), и как свойство, характеризующее их отношение к «безбожной» власти.

Но есть основания полагать, что восприятие жалости, добра и зла, сострадания в романе «Прокляты и убиты» не является «окончательным», оно развивалось и далее.

Так в «Веселом солдате» в сцене встречи автобиографического героя с пленным немцем рассуждения о российской жалостливости не звучат уже обличительно ни по отношению к власти, ни к народу. В них больше раздумчивости, чем решительности: «Не один я такой жалостливый жил в здешней местности. В России всегда жалеют и любят обездоленных, сирых, арестантиков, пленных, бродя-жих людей, не дает голодная, измученная родина моя пропасть и военнопленным, последний кусок им отдаст. Вот еще бы научиться ей, Родине-то моей, и народу, ее населяющему, себя жалеть и любить» [12].

Было бы некорректным соотносить приведенные эпизоды с такими понятиями, как правдоподобие, достоверность, поскольку в реальности имеют место и развиваются, как и в творчестве писателя, самые противоречивые тенденции, имеющие, кстати, отношение и к судьбе немецких военнопленных. Эпизоды, изображающие озлобленное столкновение власти и народа во время войны, после войны, были бы неправдоподобными и недостоверными с точки зрения Астафьева 50-70-х годов. Но они вполне укладываются в концепцию русской жизни, русской истории, выработанную писателем в 90-е годы и достоверны в соотнесении с этой концепцией. Определенные сомнения в истинности своего видения войны Астафьев, вероятно, выражает и в характерном комментарии к роману «Прокляты и убиты»: «Всю правду о войне, да и о жизни нашей, знает только Бог» [13]. Похожие сомнения находят место и в раздумчивых диалогах «Веселого солдата»: «Не уберегли Шукшина-то! <...> Вымирают лучшие. Вымирают. А может, их выбивают, а? Худшие лучших, а? Чего ж с дерев-ней-то будет?» [12, с. 60]. Характерно, что эти раздумья автор слышит из уст человека, который кажется ему знакомым со времени войны. Диалог автобиографического героя с женой еще более усиливает и трагическую тональность повести, и тенденцию отрицания прежних ценностей. «Не народ падает. Падают остатки народа. Съели народ, истребили, извели. Остались такие вот соплееды, как мы с тобой.

- Ты хоть <.> на людях лишку не болтай, а то заметут такого дурака. Сгребут с остатками народа в яму.» [12, с. 192]. Таким образом, в последней повести писатель как бы соединяет несколько самостоятельных тем (войны, деревни, творчества, авто-

биографическую, народа) в тему единую и трагическую - борьбы добра и зла. В этом можно увидеть и приверженность писателя к прежним темам, и движение в направлении тематического и жанрово-стилевого синтетизма, движение, которое не избегает отрицания и трансформации ранее выработанных приемов и мотивов.

Стремление к ладу в семье, к семье как источнику тепла, гармонии, устойчивости в жизни в прозе В. Астафьева оказывается постоянным мотивом. Истоки этого мотива находятся в биографии писателя - его раннее сиротство сменяется редкой (для писательской среды - особенно) по устойчивости семейной жизнью после войны. Источником этого мотива стоит признать и приверженность традиционалистски ориентированной «деревенской прозы» к семейному «ладу» как основе человеческого существования. Этот мотив в прозе В. Астафьева часто оказывается сюжетообразующим («Тают снега», «Перевал», «Последний поклон», «Печальный детектив», «Так хочется жить», «Веселый солдат» и другие). Но если в прозе 50-70-х годов для писателя семья - даже в самых причудливых формах («Уха на Бога-ниде» в «Царь-рыбе») - безусловная и положительная основа жизни, то в прозе 80-90-х годов современная писателю семья изображается со значительной долей иронии. Так, отношения Адама Зудина и его жены в романе «Печальный детектив» преподносятся читателю как пародированный ветхозаветный сюжет о грехопадении Адама. Причем объектом осмеяния оказывается не пародируемый источник, а современные нравы: «Так вот Адам женился и сам себе удивился. Жили Адам с Евой весело и даже бурно. Гонялся, и не раз, Адам за Евой с ломом и путевым молотком, подняв струмент над головой <.>. Любила Ева народ, и народ ее тоже любил» [10, с. 110]. Пародирование происходит в этом эпизоде через травестирование (Адам гонялся), с помощью буффонады (Адам с ломом), через содержащий эротические и одновременно политические аллюзии каламбур (народ Еву любил). Вся сцена формально соотносится с названием романа по принципу контраста. Однако за явно комической сценой чувствуется авторская грусть, печаль о незадавшейся семейной жизни, а потому название романа, благодаря этому и подобным эпизодам, приобретает помимо оксюморонно-го еще и грустно-ироническое звучание.

Семейственность персонажей романа «Прокляты и убиты» вызывает уже и саркастическое отрицание писателя. Это относится и к «семьям», взрастившим Петьку Муси-кова, Булдакова, Ашота Васконяна, Лешку Шестакова. Вне авторского сарказма - лишь семейственность старообрядцев и Щусевых -воспитавших по завету «святой тетушки» офицера Щуся. Явно пользующийся симпатией автора майор Зарубин в лице своего «давнего друга» Лахонина обретает еще и «нечаянного родственника» - ситуация «два мужа и одна жена», сама по себе водевильноанекдотическая, усиливается у В. Астафьева включением в текст анекдота на эту тему. Астафьевские герои несчастны во многом потому, что воспитаны они в семьях распавшихся, фантастически безответственных. О рождении простодушного Феликса Боярчика читаем: «Когда и как у нее получился мальчик, она, захваченная вихрем революционного искусства, почти не заметила» [13, с. 135]. Сарказм в соединении с гротеском и буффонадой как нельзя более ярко характеризуют революционную родительницу. Автор показывает, до какой степени подверглась коррозии сама идея семьи в двадцатом столетии.

И дело не только в том, что речь здесь идет о советской семье - о советской же семье идет речь в рассказе «Уха на Боганиде», там дети разных отцов кормятся у бригадного стола и вырастает из их числа пользующийся симпатией автора Акимка - один из главных героев «Царь-рыбы». Дело, вероятно в том, что тенденция отрицания в это время настолько захватила писателя, что он «во зле» оказался способен подвергнуть сомнению то, в чем ранее был убежден, положительно уверен. В этом случае вновь характерной чертой астафьевской прозы стоит признать, в числе прочего, постоянную эволюцию, динамичность позиции автора, тенденцию максималистского отрицания прежних ценностей.

Симптоматично, что одновременно с активизацией этой тенденции усиливается в творчестве писателя комическая струя, реализующаяся через различные сатирические приемы. Продолжая шукшинские обличительные и сатирические тенденции, в «Печальном детективе» В. Астафьев главным предметом осмеяния в романе делает привычные, известные по поздней шукшинской прозе российские пороки: пьянство, лицемерие, равнодушие к злу, отсутствие культуры,

высокомерие новоявленных «аристократов» по отношению к сельскому жителю, забвение женщиной своего предназначения и тому подобное. Пороки русского человека Астафьев считает предельно устойчивыми во времени: «национальный русский характер в худших и лучших своих проявлениях, особенно в худших, - мало переменчив» [14, с. 376].

Палитра сатирических приемов оказывается у Астафьева и соотносимой с шукшинским наследием, и реализующей иные традиции русской классической литературы. Так, в эпизоде чествования и проводов столичного «сиятельства» можно увидеть перепевы повести-сказки В. Шукшина «До третьих петухов» (образ захваченного чертями монастыря), но вполне ощутимо здесь и воздействие гоголевской сатиры: «Добчинский и Бобчин-ский с умелой готовностью поддерживали под круглую попочку «сиятельство», а оно все норовило усклизнуть, вывалиться и то и дело, к восторгу Добчинского и Бобчинско-го, вываливалось» [10, с. 101]. Здесь уместно предположить, что Астафьев вслед за Шукшиным, но уже в 80-е годы, обращается к традициям русской классической сатиры и прежде всего к Гоголю. Этим временем датируется статья «Во что верил Гоголь?» (1989), где он защищает классика от легкомысленной, с точки зрения писателя, критики. С явной симпатией к автору «Выбранных мест из переписки с друзьями» Астафьев пишет: «Гоголь верил в Бога, Белинский - в демократию» [14, с. 374]. Среди высказываний писателя можно обнаружить и такие, в которых обозначена господствующая тенденция, его «духовная работа» этого времени, направленная на обретение нового видения мира и новое осмысление литературной традиции: «Чтобы постичь Гоголя, <.> надо <.> преодолев в себе читательские стереотипы и мыслительную инерцию, научиться читать и мыслить заново» [14]. Здесь же Астафьев характеризует «Мертвые души» как «энциклопедию русского национального характера» [14, с. 372].

«Веселый солдат» в не меньшей степени, чем роман «Печальный детектив», может быть охарактеризован как пародийное произведение. Здесь объектом пародии оказывается не столько предшествующая псевдолитература о войне (эта задача реализуется в значительной степени в рамках повести «Так хочется жить», где главный персонаж - неудачливый писатель), сколько распростра-

ненные взгляды в обществе на «солдата -победителя», предшествующее творчество самого В. Астафьева, связанное с темой войны. Пародийность в этих произведениях, приобретая различную направленность и формы, оказывается ярким свойством их стиля, придавая значительное своеобразие и их жанровой специфике.

В целом же проза В. Астафьева второй половины 80-90-х годов представляет собой сложное явление, где традиция соседствует с антитрадицией, утверждение новых идеалов -с отрицанием прежних ценностей. Постоянным и неизменным часто оказывается у писателя лишь одно - поиск истины, правды и оригинального слова, эту правду выражающего.

Что же касается «небывалых» «ироико-мических» романа и повести, то здесь будет уместно вспомнить сказанное В. Астафьевым о Гоголе: «ирония его и смех его повсюду горьки, однако не надменны» [14, с. 373]. Это вполне может быть отнесено к «Печальному детективу» и «Веселому солдату».

1. Кучерский А. Печальный негатив; Старикова Е. Колокол тревоги; Соколов В. Мой друг Сош-нин // Вопросы литературы. 1986. № 11. С. 74112.

2. Евсеев Б., Синельников М. , Басинский П. История солдата // Книжное обозрение. 1999. № 52. С. 8.

3. Астафьев В.П. Тают снега // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 1. С. 319-320.

4. Сурганов Вс. Побег на плацдарм // Литературное обозрение. 1995. № 3. С. 96.

5. Астафьев В.П. Кража // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 2. С. 318.

6. Астафьев В.П. Всечеловеческая беда // Слово. 1992. № 9. С. 17-18.

7. Вахитова Т.М. Народ на войне (Взгляд В. Астафьева из середины 90-х. Роман «Прокляты и убиты») //Русская литература. 1995. № 3.

С. 129.

8. Астафьев В.П. Обертон // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 11. С. 266.

9. Распутин В.Г. Твой сын, Россия, горячий брат наш // Статьи и воспоминания о В.М. Шукшине. Новосибирск, 1989. С. 50.

10. Астафьев В.П. Печальный детектив // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 9. С. 54.

11. Шукшин В.М. Вопросы к самому себе // Собр. соч.: В 3 т. М., 1985. Т. 3. С. 579.

12. Астафьев В.П. Веселый солдат // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1998. Т. 13. С. 198.

13. Астафьев В.П. Прокляты и убиты // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 10. С. 767.

14. Астафьев В.П. Во что верил Гоголь? // Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1998. Т. 12. С. 376.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.