УДК 821.161.1
Т. А. Кошемчук
О Бахтине, карнавализации, Рабле и Достоевском
В статье в полемическом ключе иследуется одна из интерпретаций М. М. Бахтина - сцена чтения Евангелия в «Преступлении и наказании» Достоевского. Она предстает у Бахтина как «христианизованная мениппея», то есть проникнутая карнавльной стихией, а само Евангелие - как «карнавальный» жанр, через который происходила и «карнавализация» творчества Достоевского. Анализируются исходные понятия мыслителя: смех, карнавал, мениппея, взятые им в предельно расширенном смысле. Показывается, что подобные интерпретации вытекают из самой сути бахтинской концепции, созвучной советскому атеизму.
Ключевые слова: Бахтин, Достоевский, Евангелие, интерпретация, карнавал, карнавализация, мениппея. T. A. Koshemchuk
On Bakhtin, carnivalisation, Rable and Dostoevsky
Bakhtin's interpretation of the famous Dostoevsky's episode («Crime and Punishment») in which the text of the Gospel is read is polemically dealt with in the article. The episode is interpreted by Bakhtin as a carnival scene and the Gospel itself as a carnival genre. So the basic starting ideas of the author are analyzed such as laugh, carnival and Men-nip's satire taken up by him in the widest meanings. Bakhtin's ideas on the whole and his interpretation of the Dostoevsky's episode are shown to be quite corresponding to the spirit of the soviet atheistic period.
Keywords: Bakhtin, Dostoevsky, Gospel, interpretation, carnival, carnivalisation, Mennip's satire.
Едва ли не каждому исследователю творчества Достоевского, читающему о нем у Бахтина, приходилось недоумевать (как бы он в целом ни относился к бахтинским идеям) по поводу одной интерпретации - ключевой сцены «Преступления и наказания», в которой читается евангельский текст, где сошлись убийца и блудница за чтением великой книги1. Эта сцена охарактеризована у Бахтина как карнавальная2: она есть «почти завершенная христианизованная мениппея» [2, с. 180]. Как быть с этим читательским недоумением? Глубокий диссонанс неизбежен здесь при непосредственном восприятии: бах-тинский карнавал - это не просто карнавал, смех, веселье, но именно - и прежде всего - осмеяние, снижение, пародирование, травестия, профанация, пусть и с сокрытым утверждающим смыслом. Эта карнавальная стихия определяет собой у Бахтина жанр мениппеи, и таковой представлена названная уникальной в русской литературе сцена с приведенным Достоевским обширным фрагментом из Евангелия. В ней невозможно усмотреть ни отрицания (осмеяния, снижения, пародирования), ни тем более утверждения чего бы то ни было через это отрицание. Причем Бах-
© Кошемчук Т. А., 2015
тин здесь видит не проникновение мениппейно-го, то есть карнавального, но наоборот, в карнавальное добавлено христианское, карнавальное -христианизуется! А ведь мы говорим здесь не только о сюжетной кульминации романа Достоевского, но и о важнейшей особенности его поэтики и о его праидее, о творческом истоке главной мысли писателя. И у Бахтина «снимается» именно эта христианская мысль.
Вопрос стоит поставить так: как возможна интерпретация сцены чтения Евангелия как ме-ниппейной? Ответ может предварительно звучать так: она возможна не как преувеличение, или полемическое заострение, или просто неудача мыслителя (от чего никто не застрахован, и тогда не стоило бы углубляться в случайную фразу) - она возможна, ибо отвечает самой сути бахтинской концепции творчества Достоевского, творчества Рабле, карнавала - и Евангелия.
О евангельских текстах в книге Бахтина о Рабле речь заходит около сорока раз, и всякий раз повторяется одна и та же мысль - о пародировании, снижении, травестии Евангелия (у Бахтина: «евангелия») и отдельных его эпизодов (в средневековой культуре в целом и у Рабле в
частности). Причем эти мысли возникают вновь и вновь и варьируются с явной исследовательской сочувственной акцентуацией, и то, что могло бы показаться в ином модусе восприятия кощунственным или просто плоским и пошлым, представлено в контексте книги в позитивном ключе.
В «Проблемах поэтики Достоевского» около десятка раз упоминается Евангелие, почти всегда в лаконичных констатациях влияния мениппеи на «христианские жанры»: «Мениппея и родственные жанры, развивающиеся в ее орбите, оказали определяющее влияние на формирующуюся древнехристианскую литературу - греческую, римскую и византийскую» [2, с. 155]; «Основные повествовательные жанры древнехристианской литературы - евангелия, "деяния апостолов", "апокалипсис" и "жития святых и мучеников" - связаны с античной ареталогией, которая в первые века новой эры развивалась в орбите мениппеи» [Там же, с. 155-156]; «Христианская повествовательная литература (независимо от влияния карнавализованной мениппеи) также подвергалась и непосредственной карнавализа-ции» [Там же, с. 156]; «...древнехристианская повествовательная литература (в том числе и та, которая была канонизована) проникнута элементами мениппеи и карнавализации» [Там же, с. 156]. Эти многократные повторения, следующие одно за другим, есть именно констатации как будто очевидного, они оставлены их автором практически без аргументации.
Приведем теперь решающую цитату из Бахтина, выявляющую сущность проблемы, самый нерв бахтинской концепции карнавала в творчестве Достоевского:
«С разновидностями античной мениппеи непосредственнее и теснее всего Достоевский был связан через древнехристианскую литературу (то есть через "евангелия", "апокалипсис", "жития" и др.). Но он, безусловно, был знаком с классическими образцами античной мениппеи» [Там же, с. 164].
Если поставить задачу собрать коллекцию самых невероятных суждений о Достоевском, на которые столь щедрым было XX столетие, то приведенная цитата окажется едва ли не самой яркой. Стоит прежде всего отметить, чтобы уже далее оставить это в стороне, отстраняющие, дистанцирующие кавычки и строчные буквы («евангелия»). Позднесоветская эпоха знала подобное, хотя и не возбраняла безусловно следо-
вание традиции в назывании христианских памятников - здесь Бахтин превзошел многих. Фон его книг - советский вульгарный атеизм, где просматривается явное сродство приемов и оценок. Но Бахтин, подобно булгаковскому Берлиозу, не доказывает, что Евангелия выдуманы, он утверждает нечто совсем изумительное: Евангелия, Апокалипсис и жития - карнавализованные жанры, непосредственно связанные с античной мениппеей, то есть они есть часть смеховой культуры античности. А Достоевский, читая Евангелие, именно через это чтение приобщился к ... карнавальной традиции! Это сказано без обиняков: через Евангелие происходила карна-вализация его творчества. И лишь потом отмечается: сами античные мениппеи с их карнавальной стихией могли на него подействовать так же. Такова идея Бахтина. Обратимся к ее истокам.
Конечно, всякий человек, любящий Достоевского, не одобрит такие характеристики: «.. .биологическая и социальная личность Достоевского с ее эпилепсией и идеологической раздвоенностью...» [Там же, с. 42], или: «Достоевский - человек с «личной неспособностью принять определенное идеологическое решение» [Там же, с. 42], что, по Бахтину, оказалось оптимальным условием для создания полифонического романа. То есть личностная ущербность есть основа концепции полифонии. И можно уловить уже здесь, в каком - далеком целевом и в ближнем прицельном - отношении замыслена эта концепция равенства голосов автора и героя. Ее интенция есть устранение именно мировоззрения Достоевского, его, авторского, христианского сознания и христианского проникновения в жизнь, его проповеди в художественном слове -этого ведь не может быть у человека раздвоенного, ничего не решившего, ущербного. И позиция Достоевского категорически приравнивается как голос, пусть и авторский, - к голосам героев, а всякое иерархическое сопоставление голосов получает диагноз филологической наивности.
Советская цензура в свое время не случайно пропустила бахтинские книги: при их всей самобытности и яркости, они соответствуют эпохе (его сочинения о Рабле, карнавале и Достоевском). Писатель Достоевский, только что возвращенный после смертного приговора и посмертного изгнания из литературы, в бахтинской версии, широко распространенной в советских изданиях, - не очернен вовсе, наоборот, превознесен, но при этом замещен иным, бахтинским Достоевским, подменным: он лишен враждебно-
го атеистической эпохе религиозного мировоззрения, он занимает равное положение в ряду иных сознаний, он не более авторитетен, например, чем взявшийся за топор студент-недоучка, неофит мысли (которого уже объявили гениальным)... и если голос все же автору оставляется, то с категорическим требованием своего рода авторского кенозиса. В итоге проповедь религиозного мыслителя Достоевского блистательно дезавуирована самобытнейшей подменой: неблизкое Бахтину и враждебное власти - у Достоевского, то есть его христианское, столь искусно снято, что книги читаются не в самиздате, но издаются большими тиражами и изучаются студентами-филологами.
Нетрудно заметить: идея карнавализации служит отмеченной цели. Она оригинальна и редкостно своеобычна для советской эпохи, но расчет здесь не знает промаха: смеющийся амбивалентным смехом «всенародный хор на площади» [3, с. 485, 524], «подлинная площадная всенародность» [Там же, с. 151] - советская идеология не могла ничего противопоставить этому ходу. Идея карнавала, шутовства, смеха, как это нередко у Бахтина, преподносится в модусе «только», «лишь», «все», находка так захватила мыслителя, что становится не на определенное сутью дела место, но стремится покрыть целое культуры. Или -«гипостазируется» [1, с. 475], по слову С. С. Аве-ринцева, который отмечает, что правда смеха является для Бахтина «предметом безусловной философской веры» [Там же], дается в интонации непререкаемости. Надо добавить: эта напряженно-проповедническая интонация в целом характерна для ситуации плененности идеей, отсюда искажение пропорций - кто из пишущих о Бахтине не отмечал некоторых его «преувеличений»?
В апологии смеха у Бахтина Аверинцев видит странную неправду: смех не воздвигает костров, не создает догматов, в нем не таится насилие, -пишет Бахтин, а Аверинцев, цитируя, легко это опровергает, удивляясь, что Бахтин мог сделать такое утверждение, ибо «вся история буквально вопиет против него», ведь смехом можно заткнуть рот, как кляпом; кульминация - глумление над Христом, суть карнавала - кровь, смерть, казнь, «в начале начал всяческой "карнавализации" - кровь» [Там же, с. 477]. Аверинцев отмечает, что в бахтинских рассуждениях нет христианского отношения к смеху (к чему и обращается). При этом деликатнейший бахтинский критик никак не характеризует его мировоззрение в це-
лом, ссылаясь на трудности противостояния советскому.
Вслед за Аверинцевым можно повторить (и мы сейчас в самих истоках бахтинской идеи кар-навализации в творчестве Достоевского): смех для Бахтина - гарантия духовной доброкачественности. С непременным «только» и «все»: только смех остался вне официальной лжи, все жанры, все формы языка и стиля (ряд продолжается и варьируется Бахтиным в разных его сочинениях), все пропиталось ложью, кроме смеха. «Только» смех «остался не зараженным» ложью, «не выродился», «не изолгался» [4, с. 385] - в отличие от всех иных форм «официальной» культуры. Так называет Бахтин в книге о Рабле прежде всего христианскую культуру Средневековья, которой противопоставляет средневековую «смеховую» культуру, внехристианскую, с ее всенародным хором, смеющимся над всем официальным. Таково его понимание Средневековья.
В этой апологии неофициального смеха не случайно читателю видится, несмотря на советский же явный материализм, нечто подспудное «антисоветское». Соединяющее звено как будто несоединимого, советского и антисоветского, -антихристианство. Оно же роднит Бахтина и с постсоветским. Суть дела в том, что советское ставится Бахтиным на один уровень с христианским: и то и другое есть для него официальная культура, одно и то же, официальное, и ему противостоит смех, карнавал, а далее в литературе - карнавализация. За невысказанным, подразумеваемым неприятием одного «официального» (советского) стоит выраженное вполне неприятие другого «официального» - средневекового, христианского, феодального, вертикального. Официальное у Бахтина (без различия христианское, советское) отрицается - ради утверждения реальной, живой, прекрасной жизни. Она, эта реальность и жизнь (здесь экзистенциально пережитая мысль), дана вполне материалистически как реальность плоти, телесности, телесного низа, многократно акцентируемого. Эта жизнь поэтизируется: она человечная и трогающая душу, вечно становящаяся, свободная, прекрасная, неуничтожимая - эпитеты множатся, и на фоне этой эмоции восторга перед жизнью, перед реальностью низа предстает как нечто враждебное этой прекрасной реальности все вертикально-средневековое. Поэтому с такой симпатией Бахтин описывает и с таким обилием цитирует, порой по два раза одно и то же, плотояднейшее, низовое у Рабле: оно важнее для Бахтина, чем
интеллектуальное у интеллектуала Рабле (о чем в бахтинской книге, как уже было замечено, ни слова), - личная симпатия сказывается в оценках раблезианского смеха, противопоставленного средневековой аскезе с ее мраком. Миф о мраке Средневековья Бахтин в полной мере поддерживает, проповедуя воскресение из этого мрака к новой реальной жизни через снижение высокого, через «приобщение к жизни нижней части тела, жизни живота и производительных органов, следовательно, и к таким актам, как совокупление, зачатие, беременность, рождение, пожирание, испражнение» [3, с. 28] (этот ряд варьируется многократно), и вертикальности Средневековья противопоставляется горизонталь плотской жизни, причем в жизни плоти выделяется и акцентируется - прямо, бесстрашно и многократно - материально-телесная преисподняя. В этой философии плоти, крови, семени, мочи и кала (все эти темы в книге развернуты подробно, рядами цитат) - исток бахтинского отношения к смеху, карнавалу, далее - к карнавализации и к евангельской сцене у Достоевского.
Карнавал для Бахтина есть «реальная форма самой жизни» [Там же, с. 12], она же идеальная форма жизни, сама жизнь, в ней свобода, равенство и братство. Материально-телесная преисподняя карнавала обретает черты праздничного светлого торжества, в нем подлинная праздничность, он свободен и враждебен официальному, мертвому, мрачному, хмурому, тем самым оно противостоит христианскому, и это противопоставление проведено последовательно и радикально, с захватом в эту орбиту ВСЕЙ культуры: низ - верху, горизонтальное - вертикальному, праздничное - мрачному, свободное - официальному, смех - серьезному, живое - мертвому.
Итак, по Бахтину: читая Евангелия, Достоевский приобщается к карнавалу, иными словами, к радостно-живому торжествующему беснованию материально-телесно-низовой преисподней, освободившейся от мрака и вертикальности мертвых христианских ценностей.
Следующий шаг концепции Бахтина - идея карнавализации, и характерно, что ее обоснование как литературного явления проводится гораздо менее подробно. Карнавализованная литература - это, по Бахтину, испытавшая на себе прямо или косвенно, через несколько звеньев, влияние карнавального фольклора, на нее «транспонируется» карнавал [2, с. 141], во всех ее жанрах есть «веселая относительность» карнавала [Там же, с. 123]. На Достоевского же кар-
навальная стихия влияла не только через Евангелия, согласно приведенной в начале статьи ключевой цитате, но и (такова была бахтинская добавочная мысль) через саму мениппею, то есть через два жанра, сократический диалог и собственно мениппову сатиру.
Сократический диалог? В диалогах Платона нет ни веселой относительности, ни диалогич-ности истины: истина в них как раз рождается не в споре, вопреки Бахтину, а Сократом, готовая (у Бахтина это всегда осуждающее слово), - пропедевтически, учительно преподносится. В конце короткого фрагмента о Платоне Бахтин оговаривается, что сократические диалоги далее утратили связь с карнавальным мироощущением. Это обычная для Бахтина оговорка. Карнавальная основа диалогам Платона просто примысле-на, и, более того, примыслено даже ее понимание самому Платону: сначала Платон якобы сохранял «признание диалогической природы истины» [Там же, с. 126], а в третий период утратил его!
Понятие же мениппеи Бахтин дает чрезвычайно расширительно: это вся вообще античная литература, кроме эпопеи и трагедии, а далее и средневековая, и едва ли не вся возрожденческая литература. Перечислено все, размытость - крайняя, в единство «смехового» жанра сведены, например, «Утешения философией» Боэция и «Золотой осел». Что в них общего? Это общее, обнаруженное здесь Бахтиным, как и общее со всем морем античной и средневековой литературы, - наличие противоположностей и острые вопросы! На том же основании и платоновские диалоги, конечно, можно отнести именно к смеховому жанру ме-ниппеи. Все 14 признаков мениппеи, выделенные Бахтиным: смеховой элемент, свобода вымысла, исключительные ситуации, натурализм, «последние вопросы», трехпланное построение, фантастика, изображение необычных состояний, скандалы, наличие утопии, резкие контрасты (например, гетера и мудрец, император и раб) и т. д., - не должны при этом, разумеется, вместе и с обязательностью присутствовать в разновидностях ме-ниппеи, но, по мысли Бахтина, достаточно и двух, много трех признаков, чтобы отнести произведение к этому жанру. На основании двух-трех признаков Бахтин и Евангелие причисляет к карнава-лизованным жанрам.
Эта бессодержательная размытость в самом определении и в методе рассмотрения жанровой проблемы Бахтиным приводит к тому, что ме-ниппея, один жанр, пусть и чрезвычайно изменчивый, «как Протей» [2, с. 130], покрывает со-
бой почти все. Карнавал же при его предельно расширенной трактовке - сплошь вся культура. Гете, по Бахтину, не понял (советская стилистика дает и здесь себя знать...) космического смысла в карнавале. Гете видел карнавал и изучил, описал его с натуры, Бахтин же создает целую поэму о карнавале, минуя очевидные факты: карнавал был придуман и допущен церковными кругами приблизительно в X в., ему предшествовали вплоть до XVIII в. церковные предвеликопост-ные церемонии. Он был дозволен сверху в угоду народным слабостям и пристрастиям. И космический смысл, и амбивалентность брани, и праздник всеобновляющего времени (обратимся к Гете, который ведь умел видеть, но ничего этого не усмотрел!) - все это примыслено карнавалу Бахтиным, а фамильярный контакт и разгул телесного низа опоэтизирован и поставлен во главу угла. В непристойностях и кощунствах карнавала, отмеченных Гете вскользь, в одном предложении, Бахтин увидел космичность и амбивалентность, коллективно-народное бессмертие и рождение лучшего народного будущего, эпитеты лирически-многообразны: это торжествующее, веселое, бесстрашное будущее, с его чувством целого, вечно-недоконченного, становящегося, развивающегося.
Итак, кроме общего утверждения причастности к карнавальной стихии всех почти литературных явлений, включая сцену чтения Евангелия у Достоевского, каковы конкретные проявления этой родственности по Бахтину - Евангелия и карнавала? Логика ответа такова: как карнавали-зация жизни и культуры стала основным процессом в эпоху Возрождения, проникающим «почти во все жанры» [Там же, с. 150], так первостепенным он был и в предшествующую эпоху античности. Потому мениппова сатира оказала «очень большое влияние» [Там же, с. 130], или же «определяющее» [Там же, с. 155], на древнехристианскую литературу, к ней отнесены и Евангелия. Здесь необходима большая цитата; ответ на вопрос о влиянии мениппеи на «христианские жанры» дан в двух абзацах:
«В христианских жанрах это влияние резко усиливается, особенно за счет д и а л о г и ч е с к о г о э л е м е н т а мениппеи. В этих жанрах, особенно в многочисленных «евангелиях» и «деяниях», вырабатываются классические христианские диалогические синкризы: искушаемого (Христа, праведника) с искусителем, верующего с неверующим, праведника с грешником, нищего с богатым, последователя Христа с фарисеем,
апостола (христианина) с язычником и др. Син-кризы эти известны всем по каноническим евангелиям и деяниям. Вырабатываются и соответствующие анакризы (то есть провоцирование словом или сюжетной ситуацией).
Огромное организующее значение в христианских жанрах, как и в мениппее, имеет и с п ы т а н и е и д е и и е е н о с и т е л я, испытание соблазнами и мученичеством (особенно, конечно, в житийном жанре). Как и в мениппее, здесь сходятся <...> на равных правах властители, богачи, разбойники, нищие, гетеры и т. п. Известное значение имеют здесь, как и в мениппее, сонные видения, безумие и одержимость всякого рода» [Там же, с. 156].
И это - все, что приводится в доказательство! Итак, общее - это диалогический элемент, диалогические синкризы и анакризы (последние не даны ни в одном примере), еще сонные видения и безумия. Ниже добавлена еще «сцена увенчания - развенчания "царя иудейского" из канонических евангелий» как доказательство (без всяких пояснений!) «непосредственной карнавализации евангелий» [Там же, с. 156].
Здесь очевидно перепутывание всего со всем - и делаются далеко идущие выводы. Из того, что слово «гетера» употребляется в карнавале и в Евангелии, делается вывод о влиянии карнавала на Евангелие (почему бы не наоборот?). Рядом Христос и фарисей - это доказательство того же.
Если принять подобную мотивацию карнава-лизованности Евангелия, то дальнейшее - о карнавале у Достоевского - вполне логично и даже естественно. Если карнавализация - это «эвристический принцип», позволяющий открывать новое [Там же, с. 194], если соседство смерти и смеха, если вообще столкновение противоположностей -это карнавал и если именно карнавализация делает возможным создание большого диалога [Там же, с. 207], то, конечно, у Достоевского все сплошь - карнавал. Если сошлись грех и праведность - карнавал, если люди смеются - карнавал. Поняв в столь безгранично расширенном смысле карнавал и карнавализацию, ничего не остается, как признать именно это: Достоевский - весь сплошь карнавал.
А ключевая сцена «Преступления и наказания» есть «почти завершенная христианизованная мениппея» - «без особой аргументации», как предупредил Бахтин [2, с. 180], по следующим признакам: в ней есть контрасты, «острые диалогические
синкризы» веры и неверия, смирения и гордости, оксюморонное сочетание преступника-мыслителя и проститутки-праведницы, есть и острая анакриза (опять же не названная), оксюморонные сочетания (мыслитель - преступник, проститутка - праведница), обнаженная постановка последних вопросов и «чтение евангелия в трущобной обстановке» [Там же]. Карнавализована и сцена в гостиной Ставрогиных (это не гостиная, это площадь! - восклицает Бахтин). Признак взят один из 14: здесь все неожиданно, неуместно, несовместимо... [Там же, с. 169]. Скандал в келье старца Зосимы назван карнавализованной сценой вообще без единого аргумента. Далее, разговор Алеши и Ивана в кабаке и разговор Ивана с чертом - это мениппеи, потому что первая - в кабаке и «под хлопанье пивных бутылок» [Там же, с. 181].
Выводы таковы: в основе названных карнавальных сцен лежит «глубокое карнавальное мироощущение» автора [Там же, с. 179], мениппея с ее особенностями определяет «всю сюжетно-композиционную структуру» всех романов Достоевского [Там же, с. 181]. А так как мениппея -глубоко карнавализованный жанр, то карнавал пронизывает все романы Достоевского. А заодно и многие произведения Пушкина, названы: «Бориса Годунов», «Повести Белкина», болдинские трагедии и «Пиковая дама» [Там же, с. 185].
Итак, неизбежна дилемма: принять полностью приведенную в начале статьи мысль Бахтина о карнавальности сцены чтения Евангелия в «Преступлении и наказании», а значит, и всю концепцию карнавала, карнавализации, карнавализации Евангелия - или же НЕ принять концепцию в ее целом. Такой гранью оборачивается поставленный в начале статьи вопрос о возможности одной интерпретации евангельской сцены в «Преступлении и наказании».
Но поскольку автор все свои концептуальные тезисы дает, как он и предупредил, «без особой аргументации», то читателю впору оставить эти тезисы без особого внимания, а влияющий на Достоевского карнавал, это «великое всенародное мироощущение прошлых тысячелетий» [Там же, с. 186], противостоящее официальной религии с ее серьезностью, «односторонней, официальной и хмурой» [Там же, с. 186], оставить в истории мысли как одно из причудливейших и, ценой нашего доверчивого невнимания к чужим словам, чрезвычайно действенных явлений.
Библиографический список
1. Аверинцев, С. С. Бахтин, смех, христианская культура [Текст] / С. С. Аверинцев // М. М. Бахтин: Pro et Contra. Личность и творчество М. М. Бахтина в оценке русской и мировой гуманитарной мысли. Антология. Том 1. - СПб. : Изд-во Русского Христианского гуманитарного института, 2001.
2. Бахтин, М. М. Проблемы поэтики Достоевского [Текст] / М. М. Бахтин. - М. : Советская Россия, 1979.
3. Бахтин, М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса [Текст] / М. М. Бахтин. - М. : Художественная литература, 1990.
4. Бахтин, М. М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике [Текст] / М. М. Бахтин Вопросы литературы и эстетики. - М. : Художественная литература, 1975.
Bibliograficheskij spisok (in Russ)
1. Averincev, S. S. Bahtin, smeh, hristian-skaja kul'tura [Tekst] / S. S. Averincev // M. M. Bahtin: Pro et Contra. Lichnost' i tvorchestvo M. M. Bahtina v ocenke russkoj i mirovoj gumanitarnoj mysli. Antologija. Tom 1. - SPb. : Izd-vo Russkogo Hristianskogo gumanitarnogo instituta, 2001.
2. Bahtin, M. M. Problemy pojetiki Dostoevskogo [Tekst] / M. M. Bahtin. - M. : Sovetskaja Rossija, 1979.
3. Bahtin, M. M. Tvorchestvo Fransua Rable i narodnaja kul'tura srednevekov'ja i Renessansa [Tekst] / M. M. Bahtin. - M. : Hudozhestvennaja literatura, 1990.
Bahtin, M. M. Formy vremeni i hronotopa v romane. Ocherki po istoricheskoj pojetike [Tekst] / M. M. Bahtin Voprosy literatury i jestetiki. - M. : Hudozhestvennaja literatura, 1975.
Дата поступления статьи в редакцию: 04.06.2015 Дата принятия статьи к печати: 03.09.2015
1 Здесь и далее, в цитатах, курсив мой - Т. К.
2 Это недоумение было высказано в докладе И. А. Есаулова на семинаре «Карнавал / карнавализа-ция в литературе: юродство и шутовство» (Калиниг-рад, 2012).