МЕМУАРНАЯ ПРОЗА РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ-ЭМИГРАНТОВ: ОСМЫСЛЕНИЕ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СТИХИИ В РОССИИ XX века
Н.Н. Кознова
110
Мемуары участников и очевидцев тех или иных исторических событий всегда воспринимаются психологическим документом эпохи. Воспоминания деятелей русской культуры, вынужденно покинувших родину после октябрьского переворота 1917 г. в России, обрели особую значимость. В силу трагической судьбы авторов, главное, в результате глобального перелома в стране и его непредсказуемых, стремительно нарастающих последствий, создатели зарубежной мемуарной прозы глубоко прочувствовали необходимость постичь истоки, сущность, перспективы свершившегося и обрести собственную позицию в сложившейся обстановке. Исконно свойственное произведениям этого жанра совмещение двух линий повествования: объективно-познавательной и личностно-ис-поведальной — обрело новый характер в воспоминаниях писателей первой волны эмиграции. План изображения в их сочинениях немало ни потеснен осмыслением дотоле неведомых исторических смещений, русло субъективных переживаний предельно усложнено поиском индивидуальной достойной реакции на них. В наше время, когда созрела настоятельная потребность понять, определить упущенное или замолчанное в уроках прошлого, мемуарный пласт в литературе русского зарубежья стал на редкость актуальным.
Воспоминания, написанные русскими эмигрантами первой волны, —
многоаспектны, разноориентирова-ны. Нельзя сказать, что все высказанные здесь положения вызывают положительную оценку. Но даже спорное или откровенно-ошибочное толкование революционных событий интересно, поучительно своими исходными установками, поскольку они были вдохновлены сутью отечественной культуры, устремленной к духовному подъему родины. Показательны в этом смысле рассуждения о сущности, направленности социальной революции. Деятели русского зарубежья признавали ее в единственном качестве — утверждения в царской России демократических свобод, которые обусловят, считали они, развитие культуры в стране, подъем художественных религиозных исканий и свершений, а движения темных масс предполагали возможным избежать. Таков был исход трагических заблуждений. Однако сама мечта о внутреннем преображении России была исполнена большой, плодотворной силы и сообщала верную оценку реальных событий.
З. Гиппиус в «Петербургских дневниках» («Черной книжке») вспоминала, как часто задавалась вопросом о судьбах России: «Она, революция настоящая, нужная, верная, или безликое стихийное Оно, крах, — что будет?». Керенский однажды сказал: «Будет то, что начинается с а...», — «т. е. анархия; т. е. крах. — « Оно» [7, 178],— заключила Гиппиус. В «Черной книжке» были восстановлены военно-революционные
действия, которые автор мемуаров мог наблюдать буквально из окна собственной квартиры, находящейся рядом с Зимним дворцом. Писательница дает точную, емкую, эмоциональную характеристику происходящему: «Самодержавие; война; первые дни свободы; первые дни светлой, как влюбленность, февральской революции; затем дни первых опасений и сомнений... Июльское восстание... победа над ним, страшная, как поражение. И наконец — последний акт, молнии выстрелов на черном октябрьском небе.» [7, 179]. При освещении такой нисходящей эволюции в повествовании усиливаются темные краски. Если февральская революция ассоциировалась с «весной», «светом», зарождением новой жизни, то октябрьский переворот — с холодом, тьмой, пустотой, смертью. «Жизнь все суживалась, суживалась, все стыла, каменела, — даже самое время точно каменело» [7, 179], — печально констатировала мемуаристка.
Субъективное состояние автора не менее мучительно: «Проходили — проползали месяцы. Уже давно была у нас не жизнь, а воистину «житие» [7, 179]. Тем не менее в такой обстановке созревает позиция особой творческой активности летописца и гневного обличителя. Во вступительном слове к мемуарам Гиппиус подчеркнула: «Мне кажется, если бы я даже не была писателем, если б я даже вовсе не умела писать, но видела бы, что видела, — я бы научилась писать и не могла бы не записывать.» [7, 178]. Г. Иванов, тоже в резко обличительных красках передал апокалиптический характер процесса, начавшегося с октября 1917 г. В мемуарной книге писателя «Петербургские зимы» умирающий в разрушительной стихии город сопоставлен со смертельно больным человеком, из которого капля за каплей
уходит жизнь. Революционный переворот уподоблен «всемирному потопу»: «Застигнутый наводнением, добравшись до клочка твердой почвы, отсиживаешься на нем, ожидая, когда упадет вода. В первые годы большевизма так, по разным углам, отсиживалась вся Россия» [9, 353]. Петербург в мемуарах Г. Иванова погружен во тьму, наделен зыбкостью очертаний, окутан невскими туманами. Речь идет о неясных событиях: «Какие-то люди ходят по улицам, какие-то события совершаются» [9, 459]. Вероятно, так была воплощена, сходная с раскрытой Гиппиус «жизнь после смерти».
Г. Иванова-мемуариста обвиняли в увлечении вольной фантазией. Действительно, в его книге сложно переплелись реальные наблюдения автора с интуитивными предчувствиями, которым он смело сообщал конкретный облик. Тем не менее именно это свойство художественного мышления позволило писателю обнаружить внутренние связи между событиями, обычно резко противопоставляемыми друг другу. Г. Иванов передал болезненное ощущение приближающейся катастрофы, угрожающего «подземно- щ
го гула» [9, 152]. Конец «красивого и -
беззаботного» времяпровождения уже наступил, когда «ворвался» февраль 1917 г.: «все в России /.../ круто, как на вертящейся сцене, повернулось на все 180 градусов» [9, 438]. После произошедшего октябрьского переворота все и все погрузились в страшный сон. Это время писатель даже не называет словом «жизнь»: «Был Февраль и был Октябрь. И то, что после октября, тоже было» [9, 459].
Многие мемуаристы русского зарубежья тоже не без болезненно обостренного воображения отразили тот страшный момент, когда в сознание их соотечественников проникло ощу-
щение конца света и всеопределяю-щих адских мучений. Н. Берберова увидела в Москве 1918 года, как «на скамейках сидели полумертвые от голода и страха люди и разговаривали друг с другом, как будто сидели уже на том свете. <...> Какой-то человек со светлой бородкой сказал, что он вчера донес в Чека на дьякона, с которым жил на одной квартире, и чувствует теперь, что не вынесет этого, и хочет повеситься» [3, 125]. А. Ремизов в книге «Взвихренная Русь» воссоздал атмосферу потрясенной революцией России через призму пугающих, фан-тасмагоричных сновидений, где мир теряет привычные очертания, а явь и сон так тесно переплетены, что составляют неразделимое целое.
Показательны экспрессией запе-чатления многие страдальческие переживания автора «Взвихренной Руси». В частности такое: «В Москве при заходе солнца из солнца поднялся высокий огненный столб, перерезанный поперечной полосой, — багровый крест
— Мы живем в гостинице и занимаем большие две комнаты. Утром. Слышу, стучат. «Надо, думаю, посмотреть!»
112 И иду через комнату, а на полу кровь. Я вытирать — не стирается: большой сгусток — как вермишель» [11, 194]. Устрашающими выглядят видения, вызванные образами природы: «И я вижу: на страшной дали по горизонту тянутся золотые осенние березки, и есть такие — срублены, но не убраны — висят верхушкой вниз, золотые, а листья крохотные, весенние. «Вот она какая весна тут! — подумал я» [11, 491]. Конкретные впечатления преобразованы в фантастические явления, символизирующие гибель жизни.
Экспрессивно, средствами смелых сопоставлений, воплотил свое восприятие торжествующей смерти В. Ходасевич: «Есть люди, которые в гробу хоро-
шеют: так, кажется, было с Пушкиным. Несомненно, так было с Петербургом. Эта красота — временная, минутная. За нею следует страшное безобразие распада» [14, 310]. Северная столица в момент разрушения уподоблена праху гениального поэта. Это сопоставление позволяет оттенить и трагедию исчезновения центра великой культуры, и преступность насаждения на священном месте уродства разложения.
Муки русских писателей, переживших потрясения всеразрушительной стихии, были тесно связаны с их трепетным почитанием отечественной культуры. Потому местом действия чаще избирались города ее былого процветания — Москва, Петербург. «География» России значительно расширяется в мемуарно-дневниковых записях И.А. Бунина, которому довелось увидеть катаклизмы и в деревенской глубинке, и в Одессе, и в столицах. Столь широкий план наблюдений давал возможность, во-первых, раскрыть общие для всей страны потрясения, во-вторых, и это главное, объяснить их распадом вечных ценностей человеческого бытия. Бунина ужасала мысль о том, что большевистская революция узаконила страшную бойню, натравливала «отца на сына», «брата на брата», взрывала священные нравственные устои народа, его духовный уклад, основанных на многовековых связях в людском сознании земных дел с небесными, Божьими, предначертанными. Результаты угнетали мемуариста: всюду «реки крови, море слез.». Наступление всеобщего одичания писатель подтвердил множеством сцен, где торжествовали звериные инстинкты толпы. В «Окаянных днях» Бунин передал свою беседу с дворником Фомой в 1919 г. На радость по поводу заключения мира с немцами, успехов Добровольческой армии дворник откликнулся пессимистически:
«— Нет, барин, навряд дело этим кончится. Теперь ему трудно кончиться.
— А как же и когда оно, по-твоему, кончится?
— Когда! Когда побелеет воронье крыло. Теперь злодей укрепился» [5, 163]. «Злодей» — образное воплощение торжествующей на русской земле преступной воли.
В. Ходасевич в мемуарном очерке, посвященном В. Маяковскому, сделал сходное обобщение, апеллируя к сфере словесного искусства: «До наших времен в поэзии боролись различные правды — одна правда побеждала другую, добро сменялось иным добром. Врагам легко было уважать друг друга. Но в наше время правда и здесь столкнулась с самой ложью, за спиной наших врагов стоит не иное добро, но сама сила зла» [14, 280]. Г. Адамович в мемуарной книге «Комментарии» воспроизвел споры писателей на заседаниях русских эмигрантов в парижском объединении «Зеленая лампа». Здесь велись жаркие дебаты по поводу того, есть ли большевизм «абсолютное» или «метафизическое» зло, по доказательствам того «можно ли, что-то исправить в сегодняшней ситуации. <...> Но то, что Россией управляет начало злое, — абсолютное или не абсолютное — соглашались все» [1, 345].
На разных уровнях социальной лестницы созрело ощущение революцией пробужденной власти некоего уродливого и грозного «злодея», «дьявола», носителя вопиющей «силы зла». Мемуаристы в своих сочинениях периода эмиграции глубоко проникли в трагедию преступного разрушения духовных достижений России. Но деятели русского зарубежья унаследовали от гуманных открытий русской классики, культуры в целом, взыскующей к самому художнику, поиск активной позиции в катастрофической атмосфере
времени. Потому они целенаправленно углубились в причины необратимого, апокалипсического умирания огромной и сильной страны, в разрешение вечных вопросов русской интеллигенции «Кто виноват?», «Что делать?». Ответы были даны неоднородные, но в них отразились некоторые общие тенденции.
Г. Иванов был близок к фаталистическому мироощущению, утверждая, что в падении державы « не было, да и не могло быть — чьей-нибудь сознательной злой воли, <. > За всех действовала, всем руководила судьба. если угодно, Рок» [9, 460]. О роли того же начала в истории, размышлял Л. Шестов: «Человек "знает", что судьба непреодолима. Бороться, стало быть, бессмысленно. Остается одно: покориться судьбе, приспособиться к ней» [15, 114]. «И от судеб защиты нет», — будто вторил ему Г. Адамович в мемуарной книге «Комментарии», связывая эту мысль, прежде всего, с русской революцией, поясняя: «Нам, русским, это дано было узнать ближе, чем кому бы то ни было.» [1, 200]. П. Струве неуклонно защищал точку зрения, согласно которой октябрьская цд революция и победа большевиков не были ничем обусловлены, оказались «случайной», нарушившейи естественный ход событий исторической стихией. Противостоять ей также невозможно, как повернуть вспять сильную, бурлящую реку [13]. Б. Савинков передал в своих мемуарах взгляд А. Ф. Керенского на происходящее. Настроение главнокомандующего было подавленным: дальнейших перспектив в противостоянии красным войскам он не видел. На предложение Савинкова пробраться в расположение польского корпуса Керенский ответил отказом, бросив фразу: «Все пропало». «— А Россия?» — спросил Савинков. «Если Рос-
сии суждено погибнуть, она погибнет.» [12, 156],— последовал ответ. К подобному убеждению был склонен и мемуарист.
И все-таки большинство авторов воспоминаний о революционном времени напряженно постигали его истоки, стараясь найти силы противодействия им. М. Арцыбашев искал причины падения России в психологических особенностях русского характера: «Существуют разные мнения о причинах русской катастрофы. Одни во всем винят самодержавие, другие — евреев, третьи — войну, четвертые — большевиков. Я же думаю, что главным образом была виновата наша проклятая российская половинчатость, та неспособность наша к категорическим решениям, которая нашла себе идеальное выражение в знаменитой формуле: «постольку — поскольку! <...> Эти шатания и погубили Россию, которую можно было спасти, несмотря ни на войну, ни на большевиков, ни на революцию» [2, 451]. Сравнив происходящее в стране с природными стихиями — «грозой, потопом, землетрясением», писатель от-114 казался от их отождествления: «Если это стихия, то стихия человеческая, а человеческую стихию всегда можно направить в то или иное русло» [2, 452]. Близость катастрофы была осознана русским обществом задолго до ее появления, считал Арцыбашев, но не был определен нужный путь для ее предотвращения. Трагедию страны религиозный мыслитель И. А. Ильин толковал как результат падения священных для нее устоев: революция «есть духовная, а может быть, и прямо душевная болезнь. Революция есть развязывание безбожных, противоестественных, разрушительных и низких страстей. Она родится из ошибок правящей власти и из честолюбия и
зависти подданных. Она начинается с правонарушения и кончает деморализацией и гибелью» [10, 427-428]. Критическое отношение к врожденным или благоприобретенным противоречиям «русской души» придало мемуарам такой направленности напряженность развития этой основной темы, взволнованность повествования, а в их подтексте зазвучал призыв, обращенный к современникам, открыть активную силу преодоления внутренних диссонансов, свойственных соотечественникам.
Крупнейшие художники XX века, глубоко проникнув в сложные процессы российского бытия, в своих, созданных в эмиграции, воспоминаниях о трагической эпохе твердо наметили перспективы возможной гармонизации жизни. Б. Зайцев с высоты прожитых на чужбине лет дал религиозно-философское обоснование революционным событиям в России. Он был убежден, что «революция — всегда расплата» за грехи, которых накопилось достаточно у российского общества, а среди них самые непростительные: смятение духа и уныние, распущенность и маловерие, внутренний мрак, разгул делячества, спекуляции, содействие разобщенности властей и народа. «В сущности, — писал Зайцев, — произошло то, что всегда происходило, от века. Господь поражает слепительными молниями заблудших — и в смерть, и в воскресение» [8, 17]. Глубоким смыслом наделено понятие «воскресение». Писатель признавал катастрофичность русской действительности, но видел в том ниспосланное свыше возмездие опустошенным душам, во имя их возрождения. «.За громовыми ударами, да как будто очнулись, проснулись, — поясняет свою мысль Зайцев. — Катастрофы и потрясли, а зато через них лучше засияла лазурь. Кровь, сколько крови! Но и
лазурь чище. Если мы до всего этого смутно лишь тосковали и наверно не знали, где она, лазурь эта, то теперь, потрясенные и какие бы грешные ни были, ясней, без унылой этой мглы видим, что всего выше: не только малых наших дел, но вообще жизни, самого мира..» [8, 17]. Высшая цель воплощена средствами всем близкого и понятного образа «лазурь», символизирующего небесную благодать. Через страдания, духовные и физические испытания, считал писатель, человек может прийти к прояснению законов сущего, Промысла Божия, сущности собственного земного пути.
Иван Бунин, отражая неожиданный, внезапный, случайный характер русской революции, развернуто, с привлечением разнообразного материала осмысливает ее истоки. Все в истории повторяется, утверждал писатель, и революция тоже не возникла вдруг, а имела неоднократные репетиции в прошлом. Но переломные периоды русской истории (монголо-татарское нашествие, Смутное время, Пугачевский бунт) не были осмыслены во всей своей глубине обществом. Подтверждение такого вывода Бунин обрел в трудах В.Н. Татищева и С.М. Соловьева, в художественно-публицистических выступлениях Ф.М. Достоевского и А.И. Герцена, И.А. Гончарова, А.К. Толстого, определив корень заблуждений русского общества в его невнимании, равнодушии к политическому и духовному опыту своей страны. В публичной лекции «Великий дурман», прочитанной в Одессе (1919 г.), позже (1920 г.) опубликованной в нью-йоркском сборнике статей, писатель истолковал революцию в России, как явление чудовищное, трагичное, но выросшее из недр отечественной действительности: «Случилось то, чему нет имени на человеческом языке, но что должно
было случиться, повторилось уже не раз бывалое, только в небывалых еще размерах. <.> А случился, опять случился именно тот Пушкинский бунт, «жестокий и бессмысленный», о котором только теперь вспомнили, повторилось уже бывалое, хотя многие и до сих пор еще не понимают этого, сбитые с толку новым и вульгарно-нелепым словом «большевизм» [6, 33-35].
На вопрос, кто же виноват, Бунин твердо ответил: «...все мы, русские, прежде всего интеллигенция», которая жила беспечно, «чересчур привольно, с деревенской вольготностью» отдалившись от народа, не видя «мужика, как отдельного человека», зная только «народ», «человечество». Не учли, не без иронии подчеркнул создатель «Окаянных дней», его соотечественники той характеристики, которую народ сам себе дал: «из нас, как из дерева, — и дубина, и икона», что происходит в зависимости от того, — комментировал мемуарист, — «кто это дерево обрабатывает: Сергей Радонежский или Емелька Пугачев» [5, 62-63]. Бунин не побоялся резко развенчать нежелание русских людей заниматься обычным, но остро необходимым, будничным трудом, их неслабеющую тягу к оппозиционности. «Отсюда, — подводил итог своим раздумьям писатель, — Герцены, Чацкие. Но отсюда же и Николка Серый из моей «Деревни» <.>, — заключает писатель. — Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность — вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко» [5, 64]. Все зависело от наличия-отсутствия гуманных, самоотверженных устремлений. Вот почему резко отрицательно было расценено воспевание некоторыми агитаторами революционной
стихии как таковой. Убедительно прозвучал разумный, поучительный взгляд автора воспоминаний: «Землетрясение, чума, холера тоже стихии, — пишет Бунин.— Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются» [5, 74].
С суровой, но справедливой точкой зрения Бунина перекликались позиции многих философов XX века. Н. Бердяев в статье «Новое Средневековье» утверждал сходные положения: русская революция есть «великое несчастье»; всякая революция — несчастье; ее последствия — разрушение, отрицание, падение старой жизни, а не победа новой. В революции, отметил Бердяев, - виновны и те, кто ее совершил, и те, кто ее допустил. Правых здесь нет [4].
Мемуары деятелей русского зарубежья основывались отнюдь не на программах и лозунгах вождей и идеологов бунтующих масс, не на впечатлениях от уличных сцен, а на глубоком проникновении во внутреннее состояние России на разных этапах ее истории, на завоеваниях духовной культуры родины, на мудрости православного вероучения. Потому наблюдения, 116 раздумья, рекомендации авторов этих произведений получили достоверное, глубокое воплощение. Воспоминания оставили потомству талантливые писатели и мыслители, обладавшие мастерством убедительного слова. Неудивительно, что их откровения обрели подлинно художественную ценность. Все содержательно-структурные достижения обусловили убедительное истолкование истоков, трагического течения, обреченности стихийного, разрушительного движения в России.
ЛИТЕРАТУРА
1. Адамович Г.В. Сомнения и надежды /
Г.В.Адамович. — М.: ОЛМА-ПРЕСС,
2002. — 448 с.
Преподаватель^_
ВЕК
2. Арцыбашев М.. Записки писателя / М. Ар-цыбашев // Литература русского зарубежья: Антология: В 6 т. — М.: Книга, 1991.- Т. 2. — С. 433-461.
3. Брброва H.H. Курсив мой: Автобиография / Н.Н. Берберова. — М.: Согласие, 1996. — 736 с.
4. Бердяев H.A. Смысл истории. Новое средневековье / Н. А. Бердяев. — М.: Канон+, 2002. — 448 с.
5. Бунин НА. Окаянные дни / ИА Бунин. — М.: Советский писатель, 1990. — 176 с.
6. Бунин И.А. Из «Великого дурмана» / И. А. Бунин // Великий дурман. — М.: Совершенно секретно, 1997. — С. 33-38.
7. Гиппиус З.Н Петербургские дневники / З.Н. Гиппиус // Литература русского зарубежья: Антология: В 6 т. — М.: Книга,
1990. — Т. 1. — Кн. 2. — С. 176-332.
8. Зайцев Б.К. Молодость — Россия / Б.К. Зайцев // Собр. соч.: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии. — М.: Русская книга, 2000. — С. 6-18.
9. Иванов Г.В. Петербургские зимы / Г.В. Иванов // Собр. соч.: В 3 т. — М.: Согласие, 1993. — Т. 3. — С. 5-191.
10. Ильин И.А. Родина и мы / И.А. Ильин / / Литература русского зарубежья. Антология. В 6 т. — М.: Книга,
1991. — Т. 2. — С. 418-430.
11. Ремизов А.М. Собрание сочинений /
A.М. Ремизов. — М.: Русская книга, 2000. — Т. 5. Взвихренная Русь. — 688 с.
12. Савинков Б.В. Борьба с большевиками / Б.В. Савинков // Литература русского зарубежья: Антология: В 6 т. — М.: Книга, 1990. — Т. 1. — Кн. 2. — С. 151—175.
13. Струве П.Б. Размышления о русской революции / П.Б. Струве. — София: Российско-Болгарское книгоиздательство, 1921. — 34 с.
14. Ходасевич В.Ф. Перед зеркалом /
B.Ф. Ходасевич — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2002. — 480 с.
15. Шестов Л. Умозрение и апокалипсис. Религиозная философия Вл. Соловьева / Л. Шестов // Цит. по: Евлампи-ев И.И. История русской философии. — М.: Высш. шк., 2002. — 584 с. ■
- 4 / 2007