ИМЕНА И СОБЫТИЯ ПРОШЛОГО
От редакции: Михаил Викторович Панов (21 сентября 1920, Москва — 3 ноября 2001) — российский лингвист, литературовед, доктор филологических наук, один из наиболее значительных представителей Московской фонологической школы. Труды по русской фонетике, орфографии и орфоэпии, а также по русской морфологии и синтаксису, истории русского языка, социолингвистике, стилистике, языку русской поэзии и др. проблемам русистики. Активный популяризатор науки, инициатор и автор лингвистических изданий для детей и школьных учебников по русскому языку, ориентированных на современную лингвистическую теорию. Автор методических пособий и статей, посвящённых преподаванию русского языка в русской и национальной школах. Поэт, автор двух поэтических сборников (второй опубликован посмертно).
Иванова-Лукьянова Г. Н., д.филол.наук, проф.
М. В. Панов в калейдоскопе воспоминаний
Невозможно представить, что этот дом № 21 корпус 4 по Открытому шоссе энергетически остыл. Куда же ушла та энергия, которая неудержимо долгие годы притягивала сюда людей разных возрастов и взглядов, и которую эти люди уносили с собой, а потом снова возвращались, чтобы получить новую порцию интеллектуального заряда? В этом доме жил простой, умный, радушный хозяин. Истинный русский интеллигент и большой учёный. Он жил один, но одиноким не был никогда.
Михаил Викторович был настоящим московским хлебосолом — всегда чай с конфетами, печеньем, свежим бородинским хлебом, который он, по его словам, «сам выпекал». Если гостей ожидалось много и надолго, то на плите в кастрюле — сваренная картошка в «мундирах», и к ней огурцы, помидоры, лечо в банке. Кто бы ни приходил — студенты, аспиранты, коллеги — все пили чай и разговаривали за столом, который был и рабочим, и обеденным, и праздничным одновременно. На столе всегда пачка хорошей бумаги и цветные каран-
даши, а позднее — фломастеры — это чтобы гости оставляли цветные автографы. Если народу было много, то на отдельном листе делалась запись: когда, кто, о чём — и подписи.
Такое количество гостей, человек 6-8, собиралось на заседания «Дятла» — так называлось научное собрание, которое проходило в доме Михаила Викторовича Панова в течение 30 лет.
Я помню эти собрания с 1971 года, когда вернулась из Ленинграда в Москву, и М.В. позвал меня на очередное заседание.
Меня поражала его способность создавать для собеседника такие условия, чтобы тот чувствовал себя свободно, естественно и проявлялся с лучшей стороны. Казалось, ему всё было интересно, особенно когда я рассказывала о Ленинграде. Свою связь с этим городом он ощущал, как коренной ленинградец. И вот я словно прохожу с ним свой путь от Петроградской стороны через Неву до Фонтанки, где была школа, в которой я работала учительницей. Я ходила пешком — туда через Марсово поле, обратно — через Летний сад. Летний сад, как и другие парки и скверы, весной закрывают на просушку,— милая ленинградская подробность,— чтобы люди не оставляли следов на влажных дорожках. М.В. слушает, и во взгляде не просто заинтересованность, а сопричастность. Эти подробности я до сих пор собираю и мысленно рассказываю о них Панову. Ему бы понравилось, что на каждой двери петербургского метро прикреплена табличка: «Придерживайте двери», а на одних чугунных решётчатых воротах можно прочитать: «От себя. Нежно», а с другой стороны: «К себе. Нежно».
Помню, как я ему рассказывала о катаньях на Кировском мосту, когда шёл Ладожский лёд. Стоишь на мосту, держишься за перила,— а под тобой проплывают льдины. Потом — мгновенье — и уже не льдины плывут, а ты плывёшь на корабле и рассекаешь лёд. Надо было видеть М.В.— в нём было так много детского, озорного, как будто он навёрстывал то, чего не делал в детстве. Ведь, судя по его детским фотографиям, он был тихим, послушным мальчиком, маминым ребёнком, каким оставался не только при жизни Веры Алексеевны, но и потом. Он не раз говорил, что чувствует до сих пор её утешение. А когда на поминках Михаила Викторовича его родственница прочитала письмо матери, все были взволнованы словами нежности и материнской благодарности сыну.
С особым вниманием слушал он о Детском Селе (г. Пушкине), моём родном городе — о детских впечатлениях и о реставрационных работах во Дворце.
Наш дом стоял около Александровского парка, и всё детство прошло в Царскосельских парках, около Девушки с кувшином, где мы делали куличики и мыли формочки, около Пушкина-лицеиста, под чёрной рукой которого было так страшно сидеть, боясь взглянуть в сторону выколотого глаза. Но все родители тогдашнего, нынешнего и будущего времени неизменно будут усаживать своих детей на чугунную скамью рядом с Пушкиным. Когда впервые услышала слова: «Вся комната янтарным блеском озарена», поняла их буквально, вспомнив Янтарную комнату. Правда, в воспоминаниях янтарь зеленоватый, а не золотистый, как теперь восстановленный или каким он казался в первые годы показа этого зала, когда сохранённые в эвакуации предметы из янтаря были выставлены в прозрачных коробках-витринах около окон — и через них проходили солнечные лучи.
М.В. сразу вспомнил сцену из своего детства: «Помню, когда папу на лето перевели по службе за город. Большая поляна, солнце, цветы. Мама сидит на поляне... Это было счастье».
Мы всегда замечали, что при маме он чувствовал себя бодрым и молодым. Катался на лыжах в лесу и с гордостью докладывал: «Сегодня был 26-й лыжекат». Когда она умерла, как-то сразу постарел; стихотворение К. Ваншенкина, которое он несколько раз цитировал, относил лично к себе.
«Бабушка умерла — кончилось детство,
Умер отец — кончилась юность,
Мать умерла — началась старость».
Когда он говорил о своих родителях, то его отец представлялся взрослым и суровым, как на фотографии в его книжном шкафу, а мать — всегда молодой.
В наших беседах то и дело возникали разные лингвистические мелочи. Например, «Я жила на Лениной.— Как-как? — спрашивает.— А там у нас все улицы так склоняются: ул. Ленина — на Лениной, Зеленина — на Зелениной». Удивился, сказал, что в Москве такого нет. А оказалось, что есть: моя коллега жила на Ращупкиной.
Или рассказываю, как мы называли дома родителей мужа: «С.П.» (Сергей Петрович) и «О.Н.» (Ольга Николаевна), а однажды сын,
39
придя от них, выдал новую аббревиатуру. Мы спрашиваем: «С.П. дома? — Дома,— говорит,— и Б.О. тоже дома.— Кто-кто? — не поняли мы.— Б.О., баба Оля». Панова это развеселило, и на следующий день в секторе он стал рассказывать о таких сокращениях. А сотрудники сектора, как мне рассказывала Марина Гловинская, смеялись уже над ним, потому что в секторе его давно называли «М.В.».
Вообще к детской речи он относился не как к забаве, а как к ценному лингвистическому материалу, в котором находил то понятную ему логику, то ускользающую от взрослого уха акустику. Вот, например, как он комментировал слова моей дочки, когда я принесла ему список таких высказываний: «Стало темно от светла» (М.В.: «это мне понятно»); «Эту мышку можно съесть? Она грязная?» (М.В.: «да, только поэтому и нельзя»); в письме к брату: «Дарагое Коля!» (М.В.: «я всегда знал, что в йоте слышится звук «е». Подарите мне это письмо»).
Всех наших детей он хорошо знал, всегда о них расспрашивал и чувствовал их немного своими. Вот, например, письмо на эту тему.
«Дорогая Галина Николаевна! Поздравляю Вас с рождением дочки. Как хорошо, что дочка! Пусть растёт счастливая и на Вас похожая. Много у Вас сейчас и хлопот, и радостей. С дочками всегда так.
Спасибо за книжку, Вы её написали хорошо. И тексты отобраны с большим вкусом. Как раз она мне вовремя пришлась: я сейчас составлял сборник упражнений (переиздание старой коллективной книжки), и, если Вы разрешите, вставлю в неё одно Ваше упражнение (конечно, указав, что оно заимствовано из Вашей книги) — на интонацию, из И. С. Тургенева в исполнении А. Г. Коонен. Очень нужно.
Желаю Вам всего самого хорошего.
М. Панов».
За этими разговорами время пролетало так быстро, что я едва успевала доехать до закрытия метро. М.В. всегда провожал меня до трам-40 вая, который приходилось иногда долго ждать. Помню, было так холодно, что нельзя было унять дрожь. Тут я предложила, что надо опустить плечи, чтобы дрожь прекратилась. М.В. это понравилось — и мы дружно опускали плечи и смеялись.
Смеялся он заразительно, а горечь и печаль умел не показывать.
Когда М. В. исключили из партии и из Института, я не знала, как его поддержать и послала такую открытку:
«Взбесилась ведьма злая И, снегу захватя, Пустила, убегая, В прекрасное дитя. Весне и горя мало -Умылася в снегу И лишь румяней стала Наперекор врагу».
Когда через несколько дней мы встретились, он сказал только: «Мне это очень дорого».
Ещё он говорил в этот период, что больше не перешагнёт порог Института русского языка. И слово сдержал — его пронесли на руках через этот порог. А его мысли, идеи, начинания и вовсе не знают никаких порогов — они устремлены в будущее и в стенах этого Института прекрасно работают в настоящем.
Что касается научных согласий-несогласий, то чаще всего они проходили с одобрением: я рассказывала и что-то показывала в материале, он принимал; нередко эти «показы» давались в эмоциональной форме, и М.В. искренне радовался. Как-то Лена Красильникова, разливая чай и прислушиваясь к тому, как звукопись обогащает ритм и интонацию Достоевского, воскликнула: «Как весело наблюдать за вами!»
Но было и два-три эмоционально напряжённых момента.
В пору работы над диссертацией о ритме прозы я привезла из Ленинграда размеченные тексты. М.В. спросил: «А почему в одних случаях у Вас местоимение «он» ударно, а в других — безударно?».— «Я так слышу!» Он возмутился: «Это кухня какая-то!» Его резкий тон и крайнее недовольство сделали своё дело — и я в течение 2-3 месяцев билась над этой проблемой и в результате привезла ему статью «Об ударности динамически неустойчивых слов», которую одобрил даже В. Н. Сидоров, сказав о ней: «Изящный метод!».
И второй случай произошёл через 20 лет, когда дожидалась своего обсуждения моя докторская диссертация. М.В. отказался читать её, объяснив это тем, что он не специалист в области суперсегментной фонетики. Его отстранение лишило меня привычной опоры — наступил период торможения. Книгу из издательства вернули (вышла только через восемь лет), статью
в пановский сборник не приняли, диссертацию так и не обсудили за два года, пока я не отдала её в Совет Института русского языка, где за месяц с небольшим она и состоялась благодаря Д. Н. Шмелёву, В. П. Григорьеву и всем сотрудникам из их секторов.
Несколько раз пыталась я объяснить М.В. суть моих интонем, которые заложены в письменном тексте и определяют границы его интонационной вариативности,— он меня не слышал и даже сказал однажды в Ленинской библиотеке: «Да поймите вы, Галя, что интонация существует только в звучащей речи!». Это мне напомнило старую историю о том, как он возмущался, когда говорили, что в прозе нет никакого ритма. Как мне было объяснить ему, что и письменная речь вся заинтонирована? И не произвольно, а по законам языка... И вот я получаю письмо.
«Милая умница Галя!
Последний раз я говорил с Вами в каком-то совсем недостойном тоне и обидел Вас. Простите меня. Я не хотел обидеть, я привык к тому, что Вы всё делаете хорошо, талантливо, умно. И неудача с первым вариантом Вашей диссертации (которую я не знаю) меня сначала удивила, а потом поразила досадой и даже болью. Видимо, в какой-то степени этот первый вариант неудачен. [...]
На Вашем пути есть какое-то препятствие, которое мешает Вам создать по-настоящему ценную работу, такую, чтобы она стала Вашей гордостью и нашей общей гордостью (потому что мы все «дятлы» — вместе с Вами).
Я предполагаю, что этим препятствием является прикованность Вашего внимания к проблеме «язык и речь». Должна ли эта проблема пристально, «магистрально» исследоваться в Вашей работе? Не является ли она чуждой Вашему научному миропониманию? Не отвлекает ли она Вас в сторону от того, что Вам по-настоящему дорого? Не потому ли с ней такое мученье?
Из того краткого рассказа о диссертации, который я слышал от Вас, я сделал вывод (возможно, неуместный, то есть идущий вразрез с Вашими намерениями), что интереснейший подход к языку в диссертации — это различение таких случаев, когда текст однозначно показывает выбор интонации, и таких, когда есть — при данном тексте — выбор интонации той
или другой, или нескольких возможных. Мне кажется, это могло бы стать истоком важнейших языковых наблюдений и выводов.
В Ваших работах меня всегда привлекало умение видеть язык и научно-понятийно, и эмоционально-эстетически. Это украшает Ваши работы. Надо сделать это гармоническое сочетание определяющим и в Вашей диссертации. По-видимому, следует что-то доделать именно в области более чёткой отграненности понятий.
Хорошо бы устроить дружеское обсуждение Вашей диссертации. [...]
Суперсегментность — не моя область, поэтому я приезжаю позже (с работы или из Ленинской библиотеки), и мы все вместе пьём любительский чай.
Не сердитесь. Я люблю Вас, умница Галя — Вы моя первая ученица. «Моя первенькая (или: первенький)»,— говорят мамы. Вот и я вроде этого говорю.
Хочу, чтобы Ваша талантливость всегда торжествовала.
Ваш Панов М.»
Разговоры о живописи — отдельная тема. М.В. хорошо знал и понимал живопись, особенно любил художников начала XX в. Собирал книги и альбомы по искусству. Сколько их было! И какие!
Я же все свои школьные и студенческие годы не столько училась, сколько оформляла стенгазеты, и поэтому называлась художником. В нашем Потемкинском институте выпускали газету «Литфаковец», на семи листах, раз в месяц. Художников двое — Света Осмоловская и я; нередко мы вдвоём делали всю газету и подписывались: редактор — Осмоловская, художник — Лукьянова, а в следующем номере наоборот: редактор — Лукьянова, художник — Осмоловская. Михаил Викторович вёл лингвистический кружок и задумал выпускать газету «Языковед». В качестве художника пригласил меня. Тут впервые моя оформительская деятельность от безудержной свободы перешла к жёст- 41 ким требованиям строгого заказчика. Интересное сопоставление: как научный руководитель Панов предоставил мне полную свободу в работе над кандидатской диссертацией; он, как Кутузов, ничему хорошему не мешал и ничего плохого не пропускал. Зато как редактор газеты он ни одной линии не разрешал провести без его
42
согласия; он видел газету целиком и добивался единства формы и содержания. Строгость формы, считал он, заключена в графике и цвете. Каждая газета была подчинена одной тематике и должна быть выдержана в строгой полиграфии, а все газеты должны сохранять оформительскую общность: в центре крупными буквами «языковед», а по бокам — «плечи» из таких же узоров, которые были в буквах.
Моё художество заключалось в рисовании букв. На листе А4 помещалась отдельная буква, которую я рисовала дома на отдельных листах. Тематика рисунка была задана. Так, в первой газете буквы и плечи были сделаны вязью (красный — чёрный — белый), другой номер имел берёзовую тональность, потому что посвящался новгородским берестяным грамотам. М.В. попросил нарисовать берёзовые буквы — и я рисовала их акварелью прямо с натуры — с берёзового полена, а изгибами служили тёмные прутья с почками. Задание для следующего номера — вологодские кружева. Долго не знала, как показать в газете белизну кружев. Помог мой знакомый Ваня — студент художественно-промышленного училища, который нарисовал пробную букву с помощью циркуля белой гуашью на серой грубой бумаге — и вся газета была сделана на такой бумаге, но казалась воздушной. Ваня нарисовал все буквы, используя в великолепных узорах разную толщину линий и плотность гуаши.
Окончательный этап газеты проходил дома у М.В. на Кировской. Приходили всем кружком — и трудились до ночи. Незабываемые дни. Мы и так все были влюблены в него, а дома он казался особенно милым и остроумным.
Всего этих газет было пять или шесть и выходили они в течение одного года. М.В. хранил их в институте Русского языка и несколько раз говорил о том, чтобы их сфотографировать и издать.
Кружок и газета были тем необходимым звеном, которое в нашей жизни определило путь в науку. М.В. незаметно вовлекал нас в лингвистику, и мы с первого курса уже почувствовали её вкус. Многие из кружковцев так всю жизнь
и находились вблизи Панова. Это Галя Барино-ва, Надя Ильина, Лена Иваницкая, Света Кузьмина, Маша Столярова, Ира Мосалева, Эля Полякова (Николаева), Люда Сопикова (Гончар), Нина Леонтьева, Женя Орлова (Джанджако-ва), Света Борунова, Люся Максимова (Чельцо-ва), Оля Самойленко (Крылова) и её муж Никита Крылов, который, правда, шёл своей дорогой и на которого М.В. возлагал большие надежды, и не ошибся.
М.В. был настоящим педагогом и безошибочно определил в нас наше будущее.
Поэтому когда я поступила в аспирантуру на кафедру И. А. Василенко и попросила М.В. стать моим научным руководителем, он сразу же согласился и написал Ивану Афанасьевичу письмо, которое тот показал мне: «...Рад, что Галя поступила на Вашу хорошую кафедру. Я согласен руководить ею, если она согласится взять тему, мне понятную. Верю, будет она настоящей учёной».
Свою страсть к оформительству М.В. сохранил до последних лет. Когда он устраивал заседания «Дятла», то помимо обязательных протокольных фигур — председателя, секретаря и докладчика, полагалось ещё назначить оформителя, который должен был нарисовать обложку и титульный лист. Для обложки М.В. покупал хорошую плотную бумагу, из которой делалась папка, и в этой папке помещались все материалы заседания: доклад, протокол дискуссии с подробными вопросами и ответами, а в разделе «разное» — всё, не относящееся к теме: рассказы, шутки, что ели, о чём говорили. За оформлением обложки обычно все заинтересованно следили, понимая важность момента.
На титульном листе все расписывались разными фломастерами — и здесь М.В. нередко требовал, кто, где и каким цветом должен поставить свою подпись. Чтобы было красиво. Торжественно отмечали 100-й выпуск «Дятла». Создавалось впечатление, что М.В. верил, что материалы этих заседаний когда-нибудь пригодятся и привлекут интересы будущих лингвистов. Но как это будет на самом деле? Да и где сейчас эти дятловские папки?