годов и до романтической эпохи включительно, К. Ойши вместе с тем показывает, что научно-аналитический пласт не исчезает из «альпийского дискурса» даже в текстах романтиков.
А.Е. Махов
2018.02.006. Т.Г. ЮРЧЕНКО. М М. БАХТИН В ЗАРУБЕЖНЫХ ИССЛЕДОВАНИЯХ 2010-х годов. (Обзор).
Ключевые слова: М.М. Бахтин; формализм; структурализм; хронотоп; карнавал; диалог; неокантианство; традиция; эпос; роман.
Известный болгарский литературовед, профессор Галин Ти-ханов (1) предпринимает попытку пересмотреть историю открытия Бахтина в России и на Западе, начиная с 1960-х годов, поскольку эта история, считает исследователь, оказывает непосредственное воздействие на «наш образ Бахтина», который «возникает из накладывающихся друг на друга перспектив» (1, с. 441-442).
На открытие Бахтина в России в начале 1960-х годов могла повлиять, по мнению ученого, опубликованная в США в 1957 г. книга В. Седуро «Достоевский в русской литературной критике. 1846-1956», привлекшая внимание к монографии Бахтина о Достоевском 1929 г. Книга Седуро попала в поле зрения В.В. Кожинова, сославшегося на нее в написанной для «Краткой литературной энциклопедии» и опубликованной анонимно в 1962 г. биографической заметке о Бахтине. Само издание 1929 г. Кожинов нашел в библиотеке своего тестя - видного советского литературоведа В.В. Ермилова - «ретрограда», парадоксально способствовавшего (он был автором одной из внутренних издательских рецензий) переизданию книги о Достоевском в 1963 г. Столь же парадоксальной стала история помещения четы Бахтиных в кремлевскую больницу при содействии Ю.В. Андропова (через учившуюся в МГУ у В.Н. Турбина дочь Андропова Ирину). Слава пришла к Бахтину стараниями В.В. Кожинова, С.Г. Бочарова, Г. Д. Гачева. Как полагает исследователь, «их консервативная, пусть даже часто антидогматическая, позиция в советских литературных и идеологических спорах того времени задала направление восприятия Бахтина в России на грядущие десятилетия. В России даже после распада Советского Союза имя Бахтина было написано на знаменах традиции,
будь то религиозной, моральной, эстетической или академической. В конце 1960-х годов, когда имя мыслителя стало широко известным, постепенно утверждалась советская школа семиотики и структурализма, и даже в чисто академических рамках Бахтин выглядел надежным противовесом моде. Позже, в 1990-х годах, принятие его идей часто сочеталось с приверженностью Восточной Православной христианской традиции. Бахтин был мобилизован в качестве последнего знакового имени в длинном ряду светских святых, чьи жизни и мысли считались убаюкивающе немирскими и поэтому беспроигрышно поучительными» (1, с. 446).
Если в России Бахтин был осмыслен как противник формализма и структурализма, то на Западе его признание шло в русле именно этих направлений. В 1962 г. эмигрировавший из Праги в США Л. Матейка выпустил антологию «Чтения по русской поэтике», включавшую тексты на русском языке, в том числе М.М. Бахтина и В.Н. Волошинова; ее второе издание, вышедшее в 1971 г. в расширенном варианте и по-английски, имевшее подзаголовок «Формалистские и структуралистские идеи», завершалось заключением, где Бахтин и Волошинов были представлены в качестве «приверженцев русского формального метода». Тенденция связывать Бахтина с формализмом сохранялась на протяжении всех 1970-х годов, при этом часто указывалось, что в его книге о Достоевском исследование идей вторично по отношению к описанию таких категорий, как «голос», «автор», «герой».
Несмотря на то что значительная работа Бахтина «Эпос и роман» появилась впервые на немецком языке в ГДР в конце 1968 г. (т.е. раньше, чем на русском; текст был тайно вывезен из СССР при содействии Кожинова), влияние Бахтина в Германии практически не вышло за рамки славистики, что объясняется, по мнению Г. Тиханова, сопротивлением богатой и развитой немецкой философской традиции вольному и весьма расплывчатому стилю Бахтина.
Во Франции этот чуждый картезианскому духу стиль рассуждений русского мыслителя был преобразован Ю. Кристевой, которая «взяла бахтинское зыбкое, изменчивое и все же чрезвычайно продуктивное понятие диалога и весьма спорным образом "модернизировала" его до интертекстуальности, и это смещение, как она полагала, не только сделало Бахтина ее современником, но и доба-
вило необходимую ясность, какой французским читателям якобы недоставало в его работах» (1, с. 449).
Между тем, отмечает Г. Тиханов, эта своеобразная зыбкость словоупотребления Бахтина и есть характерная черта стиля мыслителя, преобразующего термин, понуждающего его к внутреннему росту, к расширению границ его применимости вплоть до превращения в метафору. Заимствуя термины из разных дисциплинарных областей - лингвистики, истории искусств, теологии - Бахтин «переформировывал, расширял и наращивал сферу их понятий... Он делал это, совершая переход, в сущности эволюцию, от этики и эстетики его ранних сочинений к философии культуры его зрелых работ» (1, с. 452).
Восприятие Бахтина как формалиста и структуралиста на Западе при всей своей ошибочности имеет, по мнению исследователя, глубоко лежащие основания. Не используя инструменты и средства анализа формализма и структурализма, Бахтин вместе с тем «участвовал в чем-то гораздо более важном: в общей эпистеме, в режиме исследования, которое заключало в скобки субъекта и индивида. Эволюция Бахтина как мыслителя в целом может быть охарактеризована как борьба против психологизма и как еще более мощное отрицание субъективности (в ее классическом варианте)» (1, с. 458). Не случайно в его позднем творчестве центральное место начинают занимать внутренние законы поэтики - память жанра, проблемы языка, «который приходит к нам через устоявшиеся жанровые образцы и никогда не является вполне нашим, поскольку на нем всегда уже говорит кто-то еще» (1, с. 459). С другой стороны, одно из важнейших отличий Бахтина от формализма и структурализма - сосредоточенность ученого на внутренней динамике смысла, возникающей на границе дискурсивных жанров и типов.
Важнейшим открытием Бахтина-мыслителя, обеспечивающим актуальность его идей и по сей день, стал, по мнению Г. Тиханова, его проявившийся в зрелых сочинениях новый гуманизм. Это - «гуманизм без субъективности» (субъективности, понятой в классическом идентитарном смысле), гуманизм «децентри-рованный, ищущий и восславляющий скорее несхожесть, чем другость (если воспользоваться терминами Кристевой), вращающийся не вокруг индивида, а вокруг родовых способностей человечества не сдаваться, выстаивать перед лицом природных катаклиз-
мов и идеологической монополии на истину... В книге о Рабле этот новый децентрированный гуманизм принимает форму по видимости более грубого культа народа, но даже здесь он опирается на вечно изменчивое, многогранное существование человеческих масс, которое преодолевает границы между телами и стилями и отвергает устойчивые идентификации, если не считать идентификации с утопическим телом всего человечества» (1, с. 461-462).
В другой своей статье Г. Тиханов (2) обращается к теории романа Бахтина, полагая, что в ней нашли отражение и сложная реакция ученого на модерность, и защита традиции. Хотя концепцию полифонии Бахтин выдвинул впервые в книге «Проблемы творчества Достоевского» (1929), чтобы описать своеобразие романов русского писателя, здесь есть и намек на то, по мнению Г. Тихано-ва, что полифонию «следует рассматривать как нечто большее, нежели дар незаурядного художника слова» (2, с. 109). Исследователь усматривает переклички рассуждений Бахтина с идеями, высказанными в книге немецкого исследователя Отто Кауса «Достоевский и его судьба» (1923): «Каус, а вслед за ним Бахтин, приравнивают друг к другу кризис и модерность и воспринимают капитализм как кризисное состояние общества, характеризующееся естественным, и все же нарушающим привычное равновесие процессом взаимного размыкания различных сфер жизни - что открывает множество сокрытых ранее горизонтов и голосов» (2, с. 110).
Если в книге 1929 г. Бахтин еще не устанавливал необходимой связи между жанром романа и полифонией, но лишь утверждал, что роман Достоевского «стал убедительно новаторским именно в силу своей полифоничности - как никакой другой роман прежде», то в 1930-е годы понятие полифонии вытесняется у Бахтина понятием гетероглоссии, и роман начинает рассматриваться как «наиболее выдающееся, если не единственное, воплощение ге-тероглоссии, как художественная форма, лучше всего позволяющая поймать и сохранить зачастую несопоставимые языки и голоса, представленные в обществе» (2, с. 111).
Вопрос о ключевых социологических составляющих романа стал в 1930-е годы в России, с точки зрения Тиханова, вариантом размышлений о традиции и классике. В своем исследовании о Рабле в конце 1930-х годов Бахтин сумел превратить неканонический разноязыкий жанр романа в один из элементов, составляющих тра-
дицию, «переконфигурировав определение романа таким образом, чтобы открыть его для включения эпических элементов... Эпический субстрат в романном жанре был призван у Бахтина служить гарантией постоянства и стабильности, необходимых для любой версии классического» (2, с. 112). Связать эпос и роман помогает выдвинутая Бахтиным интерпретация карнавала, которая, с одной стороны, «укрепляет предполагаемое (а порой даже открыто выраженное) соответствие между карнавалом и романом как средствами утверждения личной свободы, рождающейся в опыте культурного взаимодействия; с другой стороны, она же размывает черты романного жанра и восстанавливает эпос как одну из важнейших культурных форм, регулирующую и обогащающую жизнь "народа" на основах общности» (2, с. 114).
В связи с концепцией карнавала Г. Тиханов останавливается на проблеме смеха у Бахтина, подчеркивая связь его идей с теоретическим осмыслением смеха в неокантианстве, а также в витализме и философии жизни. В книге о Рабле, полагает исследователь, смех скорее рассматривается как связующий между собой разные слои общества, нежели как их разделяющий. Вместо того, чтобы «использоваться в качестве механизма конструирования групповых / классовых различий (которые составляют самую сердцевину романного повествования), смех в книге о Рабле переосмысливается как эпический инструмент, ликвидирующий индивидуальные или групповые несходства и становящийся опять-таки символом давно забытой социальной сплоченности», а карнавал интерпретируется как «смешение масштабных и "наивных" качеств эпоса. и неуловимой, колеблющейся, самоироничной и противоречивой природы романного жанра» (2, с. 120). Теория романа Бахтина рассмотрена в статье Г. Тиханова в широком контексте европейских герменевтических и социологических штудий 1920-1930-х годов, в частности толкования традиции и классики у Х.Г. Гадамера и теории общности, общества и языка Х. Фрайера.
Профессор Йельского и Колумбийского университетов Майк Холквист (3) полагает, что хронотоп является ключевым понятием бахтинской теории диалога, которая стала отдаленной по времени реакцией на совершенный Кантом «коперниканский» переворот в эпистемологии. Кант полагал, что мир существует как «вещь в себе», воздействуя на человеческие органы чувств и вызывая сужде-
ния, которые однако нельзя считать достоверным знанием о мире, ибо он непознаваем. Кантианская эпистемология «преобразует мышление в бесконечный диалог сознаний и мира, в котором мы более или менее правильно оцениваем точность нашей реакции. В бахтинском посткантианском универсуме основное орудие или инструмент суждения о правильности наших эпистемологических экспериментов - время / пространство. Хронотоп - вот инструмент, позволяющий выверять координаты времени / пространства, без которого мышление и процесс общения - именно человеческое понимание - были бы невозможны. Проще говоря, хронотоп - это карта и часы, которые мы используем, чтобы ориентироваться в потоке бытия» (3, с. 66).
Работа Бахтина «Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике» создана между 1934 и 1938 гг., когда внимание исследователя было сосредоточено на проблеме романа. Поэтому неудивительно, что определения хронотопа Бахтин дает в рамках литературоведческого анализа. К пространственно-временным отношениям Бахтин возвращается и в конце жизни. В 1973 г. написаны «Заключительные замечания» к работе 19341938 гг., где ученый замечает: «Всякое вступление в сферу смыслов совершается только через ворота хронотопов».
Влияние на Бахтина Канта и таких неокантианцев, как Г. Коген и Э. Кассирер, имеет документальные подтверждения. Одно из наиболее очевидных - ссылка на Канта в начале исследования о хронотопе 1934-1938 гг.. Работы Бахтина, как правило, не содержат отсылок к источникам, тем более показательно сделанное ученым примечание: «В своей "Трансцендентальной эстетике" (один из основных разделов "Критики чистого разума") Кант определяет пространство и время как необходимые формы всякого познания, начиная от элементарных восприятий и представлений. Мы принимаем кантовскую оценку значения этих форм в процессе познания, но, в отличие от Канта, мы понимаем их не как "трансцендентальные", а как формы самой реальной действительности».
Такое понимание Бахтиным хронотопа проливает свет на его ранние философские тексты - например, рассуждения о пространственной и временной формах героя в работе «Автор и герой в эстетической деятельности», а также на поздние фрагменты, например: «Мне не даны мои временные и мои пространственные
границы, но другой дан весь. Я вхожу в пространственный мир, другой всегда в нем находится. Различия пространства и времени я и другого» («Из записей 1970-1971 годов»). Несмотря на общее с Кантом утверждение о невозможности субъекта воспринять себя самого, Бахтин отказывается от кантианской трансцендентности, выдвигая принципиально иную трактовку субъекта. Он оспаривает кантовскую непреодолимость границы между сознанием и миром: преодоление этой границы, по Бахтину, совершается благодаря избытку видения, возможному лишь в диалоге. Диалог, в свою очередь, «нуждается в границах, и средством их создания становятся для Бахтина время и пространство, понятые как хронотоп» (3, с. 77).
Бахтинское понятие хронотопа вносит новое в понимание пространственно-временных отношений: хронотоп всегда привязан к определенному времени и конкретному пространству и скорее трансгредиентен, нежели транцендентен. Другое существенное отличие Бахтина от Канта состоит в том, что, занимаясь проблемами мышления в его взаимодействии с окружающей действительностью, Кант никогда не касался вопроса о языке, в то время как Бахтин фокусируется именно на языке.
Категории пространства и времени у Канта настолько транс-цендентны, что любое применение означает компрометацию их как чистых категорий. У Бахтина же хронотоп укоренен в языке, и именно благодаря языку возможен диалог я и мира с единственного, уникального места, которое это я занимает. Я в сочетании с «здесь» и «сейчас» или «там» и «тогда» форматирует положение индивида в пространстве и во времени, «сгущаясь» в событие определенного ценностного смысла.
Теоретические взгляды Бахтина сквозь призму его биографии -предмет исследования немецкого ученого Ульриха Шмида (4). Известно, что Бахтин крайне неохотно излагал свою автобиографию, сообщая лишь самые скупые биографические данные (учеба, работа). Причину этого «скрытого, теневого присутствия я» немецкий автор усматривает в «диалогической природе его жизненного проекта» (4, с. 92), указывая при этом на важность для Бахтина взаимодействия я и другого, находящегося по сравнению с я в привилегированном положении и обладающего избытком информации. Пространство и время, по Бахтину, «реальны лишь в том смысле,
что в них и через них дан другой, через которого и перед лицом которого я должен теперь состояться» (4, с. 94).
Эти напряженные взаимоотношения я и не-я нашли отражение и в бахтинской концепции авторства. Принявший решающее участие в создании работ «Марксизм и философия языка», «Формальный метод в литературоведении» и «Фрейдизм», вышедших под именами его друзей - В. Волошинова и П. Медведева, Бахтин от прямых ответов относительно авторства всегда уклонялся: для него основным всегда был вопрос содержания, что подтверждается (от противного) и отсутствием ссылок на чужие исследования в текстах ученого (например, переводы фрагментов исследования Э. Кассирера «Индивид и космос в философии Возрождения» (1927) в книге о Рабле). С точки зрения Бахтина, полагает У. Шмид, «здесь речь не может идти о плагиате, но - об открытом диалоге ищущих истину исследователей» (4, с. 95).
Биографический фактор ученый усматривает и в том, что воспринимавший себя как философа Бахтин тем не менее обратился к изучению литературы: художественные миры писателей, интересовавшие Бахтина, были изначально исполнены смысла, который отсутствовал в окружавшей его советской действительности. «Центральные бахтинские понятия нацелены не столько на разгадку фикциональной истины, сколько на автобиографическую значимость для исследователя чужих жизненных проектов» (4, с. 96).
В ранних бахтинских работах в центре оказывается Достоевский, в персонажах которого мыслитель находит «идеальный образ человека, всегда сохраняющего за собой последнее слово о самом себе и таким образом отвергающего завершение своей личности извне» (4, с. 97). Бахтиным было замечено (но по понятным причинам явно не выражено ни в книге 1929 г., ни в ее втором, расширенном издании 1963 г.) и то, что у Достоевского предел многоголосию положен абсолютной обязательностью присутствия Бога: «открытость межчеловеческого диалога для него осмыслена только тогда, когда она встроена в откровение Слова Божьего. Первостепенна всеохватывающая божественная любовь, благодаря которой только и возможен контакт между я и ты» (4, с. 99).
От творчества Достоевского Бахтин переходит к Гёте, который, по Бахтину, превосходит Достоевского тем, что «не просто
сталкивает друг с другом автономные личности, но встраивает их в исполненный исторического смысла хронотоп» (4, с. 101).
Наряду с Гёте, «противовесом» Достоевскому стал для Бахтина и Рабле. Если Достоевский показал многочисленные голоса, наличествующие в мире, то Гёте и Рабле представили этот полифонический мир как лишь часть тайного космоса. При этом если у Гёте индивидуальные голоса встроены в высокий культурный порядок, то Рабле показывает более низкие смысловые слои, однако карнавал у него отсылает к воплощению-инкарнации Бога. «Если узда установленного общественного порядка не ослабляется с ритуальными временными промежутками в ходе карнавала, то порядок этот становится таким же мрачным, как богооставленное человечество, обреченное вегетировать без инкарнации Божьей в Иисусе. Бахтин подспудно выражает эту идею в мотиве "рождающей смерти"» (4, с. 102).
Бахтин, чтобы «осмысленно совладать с собственной жизнью», заключает У. Шмид, вступает в диалог с Достоевским, Гёте и Рабле, которые утверждают человека, наделенного Богом свободной волей (Достоевский), преобразуют абсурдную реальность в чувственно воспринимаемую смысловую связь (Гёте), сулят новую жизнь после смерти (Рабле). Это - «не просто филологическая интерпретация, но и личное самооправдание и самоутверждение: он принимает чужие сознания в свое я и живет свою трудную жизнь с легкостью наделенного знанием» (4, с. 104).
Список литературы
1. Тиханов Г. Михаил Бахтин: Множественные открытия и культурные переносы // Исследования по истории русской мысли / Под ред. Колерова М.А., Плотникова Н.С. - М.: Модест Колеров, 2014. - С. 441-462.
2. Тиханов Г. Герменевтика, социология и проблема «классического» в 19201930-е годы (Гадамер, Фрайер, Бахтин) // Сад ученых наслаждений: Сборник трудов ИГИТИ к юбилею профессора И.М. Савельевой. - М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2017. - С. 99-123.
3. Шмид У. Михаил Бахтин (1895-1975): Не-я во мне // Томэ Д., Шмид У., Кауф-манн В. Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография / Пер. с нем. -М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2017. - С. 91-104.
4. Холквист М. Роль хронотопа в диалоге.
Holquist M. The role of chronotope in dialog // From Petersburg to Bloomington: Essays in honor of Nina Perlina / Ed. by Bartle J., Finke M.C., Liapunov V. -Bloomington, 2012. - P. 65-79. - (Indiana Slavic studies, Vol. 18.)
ПОЭТИКА И СТИЛИСТИКА ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
2018.02.007. ЭМБЛЕМАТИКА И ЭМБЛЕМАТИЧНОСТЬ В ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЙ И РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ: КОЛЛЕКТИВНАЯ МОНОГРАФИЯ / Под ред. Махова А.Е. - М.: Intrada, 2016. -240 с.
Ключевые слова: эмблема; эмблематичность; западноевропейская эмблематика; русская эмблематика; Ренессанс; барокко; поэтика; литературные жанры; визуальные жанры; res / verba; ars memorativa.
В предисловии от редакции доктор филол. наук А.Е. Махов (ИНИОН РАН, РГГУ, ИМЛИ РАН) подчеркивает, что «в России впервые издана коллективная монография, посвященная эмблеме» (с. 12). В основе книги - доклады, прочитанные на круглом столе «Эмблематика в европейской культуре» (РГГУ, 4 апреля 2015 г.), организованном гуманитарным клубом «Intrada» совместно с ИФИ РГГУ и ИМЛИ РАН, что свидетельствует о выделении эмблемато-ведения в России в отдельное научное направление.
Слово «эмблема» имеет долгую культурную историю, на протяжении которой его смысл менялся. После того как в 1531 г. итальянский гуманист А. Альчиато издал первую книгу эмблем («Emblematum liber»), это слово стало обозначать вполне определенный жанр, чрезвычайно популярный в Западной Европе на протяжении XVI-XVII вв., а с XVII в. ставший известным и в России. А. Е. Махов определяет эмблему как трехчастную конструкцию, в которой изображение (pictura) сопровождается двумя текстовыми компонентами - краткой надписью (inscriptio) и более развернутой подписью (subscriptio). Во многих книгах эмблем к этим трем частям добавлен комментарий, где автор эмблемы толкует собственное произведение.
Книжная эмблема - важнейшая составная часть культур Ренессанса и барокко, с завершением этих эпох погрузившаяся в забвение. В позднейшей культуре, как словесной, так и визуальной,