[россия... народы, языки, культуры]
ЛЕРМОНТОВСКИЙ ПЯТИГОРСК
В ВОСПРИЯТИИ СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
INNA S. SHULGINA
LERMONTOV'S PYATIGORSK IN MODERN LITERATURE PERCEPTION
В статье раскрывается восприятие Лермонтовым Пятигорска как главного локуса Северного Кавказа и интерпретация его творчества в произведениях современных европейских и русских писателей.
Ключевые слова: Лермонтов, Пятигорск, «кавказский текст», интерпретация, пародия. The article reveals the perception of Pyatigorsk by Lermontov as the main locus of the North Caucasus and the interpretation of his creativity in the works of contemporary European and Russian writers.
Keywords: Lermontov, Pyatigorsk, “Caucasian text” interpretation parody.
Инна Сергеевна Шульгина
Аспирант кафедры литературного и журналистского мастерства Пятигорского государственного лингвистического университета ► slawick.shulhzenko@yandex.ru
Фото с сайтов: http://domiklermontova.ru/ http://ru.wikipedia.org/
Словосочетание «Лермонтов и Кавказ» никогда не воспринималось как русскими, так и горцами в качестве некоей условной смысловой конструкции или, скажем, столь существенной для структуралистов оппозиции. В ней содержится единство и взаимополагание, при явном отсутствии принципиально необходимого в таких парных категориях амбивалентного разъединения и взаимоисключения. Даже в периоды жесткой российско-кавказской конфронтации эти два слова, словно заклятие, сберегались каждой из враждующих сторон как последний аргумент в поисках столь вожделенного для обеих сторон согласия.
Так, в недавно изданной книге чеченского писателя К. Ибрагимова о жившем в первой половине XIX века художнике-самородке Петре Захарове, горском ребёнке-сироте, усыновленном воевавшим на Кавказе генералом Ермоловым и ставшем впоследствии вторым после К. Брюллова русским портретистом, есть примечательный эпизод. Да, скорее это ле-
[мир русского слова № 3 / 2014]
115
[россия... народы, языки, культуры]
I
генда, но сколь о многом она говорит! Согласно ей бесстрашно сражавшиеся с русскими солдатами горцы старались в боях, в которых участвовал поручик Лермонтов, не нанести ему смертельной раны, ибо «он — ашуг!»1. Ашуг — народный певец-поэт, сказитель, едва ли не святое звание у многих народов Закавказья, Турции и Персии. Но здесь еще утверждается и факт, уверена И. С. Юхнова, страстного стремления Лермонтова к общению, к диалогу с кем бы то ни было в эпоху «глобального разобщения — с небом, богом, обществом, другим человеком»2.
Кавказ и сегодня, в год двухсотлетия со дня рождения М. Ю. Лермонтова, остается тем местом на безмерных отечественных просторах, которое всегда будет символизировать новое время в развитии главного национального достояния нашей культуры — великой русской литературы. Поэтому многостороннее исследование и описание одноименной темы необходимо признать долгосрочным научным проектом, важной историко-культурной задачей, имеющей непреходящее национально-духовное значение.
Описывая «кавказский текст» в русской литературе, В. И. Шульженко особое значение уделил разработанной В. Н. Топоровым концепции единства поэта и текста и, в частности, понятию «первопоэта»3. Пятигорский ученый называет Лермонтова главным элементом «кавказского текста», его Гомером. Почему не Пушкин? Все дело в том, и здесь трудно не согласиться с М. Амусиным, что в отличие от Пушкина, который, с этим вряд ли кто возьмется спорить,
принимал, не примиряя, любые противоречия, Лермонтов мучился, метался и бунтовал, не в силах покориться судьбе и не зная, что делать с жизнью. И парадокс, но русская литература пошла именно лермонтовским путем. Путем поиска гармонии в дисгармонии. Смысла в хаосе. Духовности в душевной болезни. Именно здесь на Кавказе томится большая страна, веками не зная, что выбрать: западную доктрину свободы личности или азиатскую покорность судьбе. Жизненная органика, согласно этой традиции, помещается в фокус и центр изображения, точно так же, как и устойчивая субстанция бытия, со всех сторон объемлющая человека и определяющая его поведение, «направляющая его на предустановленные пути»4. Именно Лермонтов внес в изображении человека ставшую ныне столь характерной для русской литературы отчужденность и флегматичность, нередко сопровождающиеся едва скрываемой иронией, ощущаемую едва ли не на каждой странице «Героя нашего времени».
Пребывание же Лермонтова на Кавказе — с детских наездов на Воды и в усадьбу Хастатовых до предсказуемой дуэли у подножья горы Машук — маркирует начало расцвета «петербургского периода российской истории» — европеизации первой волны, завершившегося революциями 1917 года. Собственно и сам Пятигорск — нынешняя столица Северного Кавказа — городской имидж получает вследствие этой дуэли. Поэт, удивительно чуткий к географическому пространству, размещает Пятигорск в центре мира, с присущей центру символикой,
116
[мир русского слова № 3 / 2014]
репрезентованной расположенной рядом с городом и давшей ему название уникальной горной системой Бештау, которую Пушкин в свое время назвал «новым Парнасом» русской литературы. На ее вершинах, согласно легендам, после потопа были занесены волнами обломки Ноева ковчега.
Лермонтовский Пятигорск, кстати, не теряет некоей мистической притягательности и для современных зарубежных авторов. Так, французский писатель американского происхождения Джонатан Литтелл в 2006 году был осыпан многими литературными наградами за роман «Благоволительницы», герой которого — офицер СС, эстет и мизантроп Максимилиан Ауэ во время нахождения в оккупированном немцами Пятигорске постоянно бродит по Машуку, и его, одного из рядовых исполнителей Холокоста, упорно преследует дух русского поэта. В романе даже описана повседневная жизнь музея «Домик Лермонтова» в годы военного лихолетья. Надо отдать должное усердию и скрупулезности Литтелла: он, создавая роман, пытался постигнуть genius loci, для чего немало времени прожил в городе, много раз посещая различные места, связанные с именем нашего поэта.
Почти одновременно с книгой Литтелла в Европе публикуется недавно переведенный на русский язык роман Милана Кундеры «Жизнь не здесь», всколыхнувший в памяти события сорокапятилетней давности, ибо название книги было одним из лозунгов французской студенческой революции 1968 года. Однако для нас в данном случае гораздо более важен «лермонтовский»
[Лермонтовский Пятигорск]
след в романе. Сквозь фрейдистский сюжет отношений молодого поэта с деспотичной и слепой в своей любви матерью, сквозь излюбленный для Кундеры прием изысканной и ироничной эротики неожиданно проступает судьба главного героя книги, по семейным и историческим обстоятельствам растущего практически без мужского окружения. К финалу романа Кундера все чаще вспоминает Лермонтова, проводя параллель между судьбой своего героя и судьбой русского гения, который также предпочел смерть мнимому позору света, однако называет своего героя не более чем пародией на великого поэта. Столь явно обозначенный чешским писателем пиетет перед нашим великим поэтом побуждает по-новому осмыслить кавказские страницы лермонтовского творчества и вновь вернуться к незаконченной до сих пор дискуссии о его основаниях и истоках.
Думается, что столь заинтересованное отношение зарубежных писателей к нашему гению можно объяснить не только биографическими фактами и родословной Лермонтова, с особой тщательностью изученным в недавней книге В. Бондаренко «Мистический поэт», вышедшей в малой серии ЖЗЛ, но и его особым, пристрастным, отношением к «польскому вопросу», который в эпоху 30-40-х годов оказался в контекстуальном единстве с Кавказом. Об этом нам напоминает пока не оцененный по достоинству роман «Дубовой листок» Ирины Корженевской, которую «открыл» еще в советском Куйбышеве Павел Нуйкин. Не будет трудным доказать, что роман так назван по аллюзии со знаменитым стихотво-
[мир русского слова № 3 / 2014]
117
[россия... народы, языки, культуры]
I
рением Лермонтова «Листок», посвященном сосланным на Кавказ мятежным полякам.
Подчеркнем, что поляки на Кавказе, и в Пятигорске в частности (как, впрочем, и немцы, и итальянцы, и шотландцы), — особая тема. Сам Ю. М. Лотман в свое время приводил немало примеров соединения в русской литературе польской и кавказской тематики. Ученый подчеркивал, что типологический треугольник «Россия — Запад — Восток» имел для того же Лермонтова специфический оборот: он неизбежно вовлекал в себя острые в 1830-е гг. проблемы Польши и Кавказа. В каждодневной жизни лермонтовской эпохи один из углов этого треугольника выступал как «конкретный Запад», а другой как «конкретный Восток». Как тут не вспомнить и Льва Толстого, в повести которого «Хаджи-Мурат» один из героев, барон Ливен, произносит слова, не потерявшие до сих пор своей актуальности: «La Pologne et le Caucase, ce sont les deux cauteres de la Russie» («Польша и Кавказ — это две болячки России»).
Современных российских авторов влечет к первопоэту Кавказа не только окончательно сформированная разумом Лермонтова полка в «великой библиотеке» культуры. В поисках ответа на вопрос об особой притягательности лермонтовского творчества для современных писателей стоит, прежде всего, обратиться к Б. М. Эйхенбауму. Он выстраивает следующую логическую схему. Лермонтов выступал завершителем литературной эпохи, подводящим ее итоги, ее, сказал бы В. Тюпа, «модус художественности»5. Эта роль со всей неизбежностью оборачивается «вторичностью» собственного поэтического стиля, ибо избежать давления накопленного предшественниками — «чужого» — материала оказывается непросто. То есть не обремененный поиском нового материала, Лермонтов сосредоточивается на методе, каноне, если хотите, исключающем возникновение каких-либо комплексов, связанных с чужими заимствованиями. Вот откуда масштабный поиск сравнений и афоризмов, основывающийся на априорности и посему отражающий скорее не структуру реальности, а самого разума.
Есть все основания назвать в связи с этим роман «Хоровод», зримо следующего лермонтов-
ским путем А. Уткина, одновременно умело выполненную стилизацию под исторический роман. Главная заслуга автора видится нам в изображении эпохи 30-40-х годов позапрошлого века без столь традиционного для нашей исторической прозы — от Тынянова до Окуджавы — декабристского контекста. В действии все атрибуты авантюрного романа, имеющего свою собственную семантику текста. Речь идет о всякого рода «роковых» встречах, о письмах, которые попадают в руки тех, кому они попадать не должны, о семейных тайнах, с их леденящими душу раскрытиями, преступных страстях, о черкесском плене и, конечно же, дуэли сосланного на Кавказ корнета Неврева с бретёром Елагиным.
Магическую силу лермонтовского романа, где столь велико художественно-психологическое значение пятигорского поединка Печорина с Грушницким, ощущал задолго до Уткина Б. Окуджава, автор исторического романа «Путешествие дилетантов». Следует попутно упомянуть и о повести А. Родина «Я убил Лермонтова», написанной в форме записок Николая Мартынова, якобы обнаруженных при ремонте старинного дома в некоей шкатулке. В критике повесть особого отклика не имела, если не считать вялого спора: что это — «вежливая мистификация» или откровенный вымысел. Сошлись на нейтральном: реконструкция прошлого с использованием документальных материалов. На наш взгляд, в произведении Родина существуют различные несоответствия своему времени с точки зрения языка. Однако лермонтовская эпоха нарисована в ней с множеством живых деталей и фактов окружающего персонажей бытия.
«Пятигорский» цикл произведений талантливого современного писателя В. Пискунова образует очень «сложную и разветвленную цепь ассоциаций и аллюзий не только с умозрительно существующим в читательском сознании образцом, но и художественным контекстом современной автору эпохи. В этом ряду особое место занимает рассказ „Кормление дракона“, который воспринимается — в бахтинском смысле — своеобразным диалогом то с „Выхожу один я на дорогу...“,
118
[мир русского слова № 3 / 2014]
то с „Кавказским пленником“, то с „Валериком“. Словно по Л. Бергеру, Пискунов изображает своего героя-повествователя в рамках новой интенции познания, нового, небывалого ракурса интерсубъективного мировосприятия»6, ставшего едва ли не главным признаком современного художественного сознания. Это дает нам основание высказать одно предположение, суть которого состоит в том, что в случае с «Кормлением дракона» мы имеем дело с наглядным примером литературной пародии, о чем свидетельствует необычно широкий круг внутрилитературных ассоциаций межтекстового порядка. В пародийности «Кормления дракона» парадоксально совмещаются многие лермонтовские произведения, что позволяет говорить о рассказе как об уникальном произведении, насыщенном пародийно подсвеченными литературными аллюзиями. Пародирует Пискунов и в своих фантасмагорических «Мифах долины Бештау», тем самым переводя пятигорскую тему в совершенно иной, мистико-карнавальный план, снимая, таким образом, с нашего классика не только романтический ореол, но и этическую напряженность социокультурных проблем.
Глубоко мотивированная тенденция к осмыслению Пятигорска как центру кавказского локуса ощутима и у одного из самых известных современных писателей Б. Акунина в романе «Герой иного времени», где курортный город в разных ракурсах весьма живописно предстает в первое после смерти Лермонтова лето. Если быть точным, то автором романа является некий Анатолий Брусникин, придуманный Б. Чхартишвили ради, думается, эффективных маркетинговых стратегий.
Б. Акунин, пожалуй, самый успешный из «раскрученных» благодаря рыночным механизмам нынешних авторов, вообще произвел самое крупное заимствование у Лермонтова, воплотив одновременно старую мечту не одного поколения русских читателей сделать из классического романа приключенческий. Он и прежде никогда не пытался скрывать, что главный герой его произведений Фандорин явно имеет лермонтовские литературные источники, точнее, «печорин-
[Лермонтовский Пятигорск]
ские»: внешне симпатичен, почти красив, окутан тайнами, авантюрен, храбр, знает цену словам. Но как-то по-лабораторному, стерильно, совершает в основном только благородные поступки. И еще Акунин демонстративно «колониален» — ему не нравятся изображенные Лермонтовым отношения русских и горцев. Поэта, естественно, в романе нет, хотя о нем и немало говорят в романе, он незримо присутствует в репликах персонажей, в нелицеприятных оценках, в пародийных сценах, указывающих на источники из «Героя нашего времени». Вместо узнаваемых человеческих черт, знакомых нам по собственному опыту проживания на Земле, нам предлагают разноцветную мишуру аллюзий, анаграмм и каламбурных намеков. «Колониальное» высокомерие автора приводит к искусственному «осовремениванию» героев, из-за чего главный герой Никитин выглядит, скорее, современником не Печорина, а лейтенанта Шмидта или молодого Колчака; друг Никитина морской капитан Платон Платонович Иноземцев похож больше на депутата первой Государственной Думы от кадетов, а не на Максима Максимыча, в двойники которого, судя по всему, он определялся по замыслу романа; Мангаров — значительно улучшенная копия Грушницкого, словно выполненная Брусникиным по заказу появившегося в последнее время немалого числа адвокатов Николая Мартынова. Не будем о женщинах: порой они напоминают предреволюционных выпускниц Бестужевских курсов.
Для нас очевидно, что само обращение Акунина к русской истории, стремление к созданию ярких, запоминающихся образов во многом проистекает из конъюнктурных соображений, из осознания общественных ожиданий на возвращение литературы к глубоким гуманистическим идеям. Поэтому стремление Никитина в романе «Герой иного времени» начать наводить порядок в стране с Кавказа выглядит, по меньшей мере, наивным, хотя автор и наделяет его чертами новой ментальности, верящей, скорее, в личный жест человека, нежели в государственные программы.
Ну и заканчивая с Пятигорском, подчеркнем, что он воспринимается каждым сюда
[мир русского слова № 3 / 2014]
119
[россия... народы, языки, культуры]
I
приезжающим как некий решительный рубеж в пространстве России, бесповоротно делящий ее на разные миры. Уходя в дальнейшем вглубь Кавказа — в Карачай и Черкессию или в Кабарду, Осетию, Чечню и Дагестан — образованный русский человек уже не воспринимал столь драматично эту раздвоенность мира, какой она виделась ему еще в Пятигорске. Вообще, говоря о семантике воображаемого Кавказа в русской литературе, не следует забывать, что она во многих текстах далеко не исчерпывается и не поглощается топонимом «Кавказ». В художественной метагеографии Кавказ — сугубо азиатская территория, не только в географическом, но и геопоэтическом смысле. Об этом можно судить по многим произведениям, где кончается обыденное, тривиальное, привычное в мышлении и начинается фантастическое и магическое.
Эти примеры также важны для нас и потому, что до Лермонтова русская литература обнаруживала то, что в геокультурном контексте следовало бы назвать искусственной узостью. Её в полной степени затем совсем скоро удалось преодолеть Гоголю, прочертившему в «Записках сумасшедшего» Южную православную дугу от берегов Адриатики до Каспия.
Лермонтов же окончательно оформил в русской литературе судьбоносную для великой страны «духовно-нравственную вертикаль Север — Юг, в которой Петербург и Кавказ — пожалуй, одна из наиболее ярких контекстуальных образно-географических пар на евразийском пространстве, которую можно считать ипостасью одноименной глобальной антиномии, имеющей для России не временный и локальный, а универсальный и перманентный характер. Если Север в образе „Северной Пальмиры“/Петербурга являл собой русский вариант западноевропейской цивилизации, холодной и циничной, то Юг, олицетворяемый Кавказом, видится карнавальным и искренним, навсегда остающимся школой чувств и резервуаром открытых эмоций»7.
Таким образом, «...вреден север для меня» и «Быть может за стеной Кавказа...» хрестома-тийны не только с точки зрения школьного курса поэзии, но и в качестве констатации двух не смы-
кающихся друг с другом полюсов русской жизни, русской ментальности. Пусть и было так, кажется, чуть ли не всегда, еще с уходящего в глубину веков противостояния Руси с Полем, но очертания привычной для нас парадигмы начинают вырисовываться прежде всего с персидского похода Петра, заявившего всему миру об имперских притязаниях России на Кавказ. Вернее, не с самого похода, а с упоминания о нем в «Элегии о смерти Петра Великого» В. К. Тредиаковского, будущего известного петербургского стихотворца.
Потому сегодня вряд ли кто всерьез возьмется опровергать ставшее после Лермонтова аксиоматическим: Кавказ с начала Х4Х века входит в русскую литературу как новая модель геопространства, в которой степная безграничность противопоставлялась четко очерченной на горизонте горной готике. Такой образ Кавказа был открыт, следует согласиться, Г. Р. Державиным, здесь никогда не бывавшим, но канонизирован творчеством Лермонтова, благодаря которому он и сохраняет свою притягательность и продуктивность вплоть до новейших вариаций кавказской темы в прозе не попавших в нашей статье под анализ произведений современных русских писателей: Владимира Маканина, Ирины Полянской, Анатолия Кима, Людмилы Агеевой, Рустама Ибрагимбекова, Александра Иличевского, Владимира Березина, Алисы Ганиевой и многих других.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 См.: Ибрагимов К. Академик Петр Захаров. Грозный, 2013.
2 Юхнова И. С. Проблема общения и поэтика диалога в прозе М. Ю. Лермонтова. Нижний Новгород, 2011. С. 76.
3 Шульженко В. И. Дискурсионная классификация «кавказского текста» // Вестн. Пятигорского гос. лингвистич. унта. 2011. № 4.С. 184.
4 Амусин М. Ф. Осень патриархов // Новый мир. 2008. № 10. С. 148.
5 Тюпа В. И. Аналитика художественного (введение в литературоведческий анализ). М., 2001. С. 151.
6 Бергер Л. Эпистемология искусства. Художественное творчество как познание. Археология искусствоведения. Познание и стили искусства исторических эпох. М., 1977. С. 9.
7 Шульженко В. И. Русский Кавказ: очерки междисциплинарных исследований. Пятигорск, 2007. С. 84.
120
[мир русского слова № 3 / 2014]