Научная статья на тему 'Культура партийности и советский опыт историознания'

Культура партийности и советский опыт историознания Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
511
65
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СОВЕТСКИЙ СОЮЗ / КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ / КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ИДЕОЛОГИЯ / ИСТОРИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ / КУЛЬТУРА ПАРТИЙНОСТИ / SOVIET UNION / COMMUNIST PARTY / COMMUNIST IDEOLOGY / HISTORICAL STUDIES / PARTY CULTURE

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Гордон Александр Владимирович

Анализируются особенности историознания в СССР, подчеркивается роль культуры партийности как подчинения науки идеологическому канону. Сопоставляются воспитательная и познавательная функции исторического знания в сравнительно-культурном плане (отечественная традиция, современная историографическая ситуация в мировой науке). Рассматривается значение советского опыта для развития исторической науки и культуры в России.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Party Culture and Soviet Experience in Study of History

The object of analysisis the particular form of party culture and its influence on the development of historical science in the Soviet Union. Educative and cognitive functions of history study are compared in cross-cultural terms (the Russian tradition, contemporary situation in world historiography). The Soviet experience is estimated to assist the development of the Russian historical writing.

Текст научной работы на тему «Культура партийности и советский опыт историознания»

ФЕНОМЕНОЛОГИЯ СОВЕТСКОГО ОБЩЕСТВА

А.В. Гордон

КУЛЬТУРА ПАРТИЙНОСТИ И СОВЕТСКИЙ ОПЫТ ИСТОРИОЗНАНИЯ

Гордон Александр Владимирович - доктор исторических наук, главный научный сотрудник ИНИОН РАН.

В последние два десятилетия, вобравшие в себя смену вех и веков, отечественная историография испытывает бурный рост. Историографические конференции собирают сотни участников, множится число публикаций, сборников, монографий. Историографические темы привлекают разные поколения, включая научную молодежь, а географическая провинция, региональные школы (Томск, Омск, Саратов, Казань, Сыктывкар, Пермь, Брянск, Челябинск, если ограничиться наиболее заметными) зачастую задают тон в продвижении этих тем.

Важнейший двигатель роста - отношение к недавнему прошлому. Изучение советского исторического знания явственно выступает формой рефлексии, осознанием отечественной наукой в лице ее современных представителей своих ближайших предпосылок, а для ученых старшего и среднего поколений еще и опытом личного самоопределения, отношением к собственным трудам, творческой (или имитировавшей творчество) деятельности и по большему счету - к своему советскому бытию.

Нет сомнений, активизация рефлексии насыщает историографический процесс, проясняет глубинный смысл его как деятельности, в которой историческая наука приходит к самосознанию. Вместе с тем смена ориентиров и переоценка ценностей, порожденные ликвидацией советской системы, придали рефлексии гиперкритический характер. Нельзя сказать, что канон советской историографии был преодолен идейно-теоретически, скорее он был отброшен; и эта неплодотворная операция, продиктованная политико-идеологическими соображениями, ослабила отечественную науку на международной арене, внушив ее представителям вместе с чувством вины за свое

недавнее прошлое стойкий комплекс профессиональной неполноценности. Не менее важно то, что, заняв нигилистическую позицию по отношению к предшественникам, постсоветская наука оказалась дискредитированной внутри страны, о чем навязчиво свидетельствует поощряемый СМИ натиск дилетантства.

Новейшие тенденции побуждают к более основательному размышлению об особенностях исторического знания советского времени. Антимарксизм и антикоммунизм оказались здесь неважными советчиками. Развитие советской исторической науки тормозилось, по моему убеждению, не содержанием идейно-теоретического канона, а самой канонизированностью, нормативной унификацией исследовательских принципов и догматизацией исторической мысли, вытекавшей из подмены методологии идеологией. Вряд ли уместно говорить о недостатке профессиональной культуры: советская наука рождалась не на пустом месте, и ее профессионализм постепенно укреплялся. Главным тормозом оказалось подчинение науки вненаучным установкам и авторитетам. Можно ли считать, что все это кануло в Лету вместе с советской властью?

Начиная с 1991 г. ставится вопрос о мобилизующей национальной идее, которая имела бы историческое обоснование. Политики и те, кого можно именовать по-советски «инженерами человеческих душ», откровенно говорят о потребности в исторических мифах как скрепляющих общество «гвоздях»-1-. Отчетливо различима военная доминанта с геополитическими и мессианскими обертонами-2-. Полыхает на имперском пространстве «война памяти», громоздящая из фрагментов общего прошлого завалы взаимонепонимания.

В том ли дело, что требуется «примирить граждан с прошлым»-3.., или в том, чтобы примирить их с настоящим, но историческим вопросам придается обостренно идеологическое или даже политическое значение. Драма советской историографии в этом отношении может служить содержательным уроком.

Поучителен и современный международный опыт. Нетрудно заметить, что проблемы, с которыми сталкиваются российские ученые, имеют по сути более широкий характер. Увлеченность некой терапевтической ностальгии-

1. Яркий пример такого волеизъявления - высказывание парламентского сановника: «Самый крепкий клей, которым население страны склеивается в народ, - это клей исторической памяти, самые крепкие гвозди - это коллективные национальные мифы, выкованные из исторических фактов со скрупулезной точностью» (Аргументы и факты. 2008. № 82. С. 12).

2. «И в итоге бесспорно и зримо / Проступают в крови и огне / Очертания Третьего Рима / На крутом Боровицком холме» (Московский комсомолец. 12 февр. 2009 г. С. 8).

3. См.: Профиль. 1 сентября 2008. С. 19.

ей - распространенное явление: там и здесь от историков требуют такой картины прошлого, которая освобождала бы от современных стрессов и придавала глубинный смысл повседневности. Принято говорить о «поиске национальной идентичности», который соотносят с текущим временем - вызовами глобализации, распадом империй, эрозией государственных границ. Между тем суть в самой природе исторического знания как связи времен.

Характерно мнение французского историка А. Про: «Культ прошлого является ответом на неизвестность будущего и отсутствие коллективного общественного проекта... Общество, одержимое памятью, думает, что без истории оно утратило бы свою идентичность; правильнее, однако, было бы сказать, что общество без истории неспособно строить планы» (31, с. 318319). А если общество способно строить планы и даже фанатично верит в свои планы, каков тогда удел исторической науки?

После 1991 г. возобладало убеждение, что советское историознание являлось неполноценной наукой, поскольку его особенностью была принадлежность к государственному режиму в качестве компонента, «гармонично вписанного в систему тоталитарного государства и приспособленного к обслуживанию его идейно-политических потребностей». (3, с. 37). Толкование советского историознания как «научно-политического феномена» имеет серьезные основания, его предельная идеологизированность и фундаментальная политизированность очевидны. Подход «от политики» обнажает коллизию «репрессированной науки», являвшейся одновременно частью репрессивной системы.

Однако раскрытие позиционной амбивалентности (жрец - жертва) само по себе требует обращения к категориям иного уровня обобщения. И в этом отношении заслуживает внимания толкование советского историознания «от культуры», анализ его как «особого культурно-исторического явления» (26, с. 680). Перспективным для историографического исследования представляется соотнесение «национальной по форме, социалистической по содержанию», во-первых, с культурным наследием страны, а во-вторых, с общецивилизационными формами, являвшими разрыв исторической преемственности и внедрение культурных моделей сверху, художественной, литературной, научной элитой4... Главной для советской исторической науки, в глазах Власти, была именно воспитательная функция, формирование нового человека. И в этом предназначении можно найти сходство с установками Просвещения.

Следующим шагом видится соотнесение культуры советского периода с вероучениями. Такое методологическое продвижение обосновывается прежде

4.. См.: 20, с. 510 (статья В.В. Глебкина «Советская культура). 162

всего значением канона как совокупности идейных и поведенческих установок, нормативных для адептов. Канонизированность исторического знания и советской культуры в целом есть то, что отличает данное явление от отмеченных прецедентов цивилизационной инновации, где не было ни подобной унифицированности, ни тем более репрессивной нормативности. Речь может идти о разновидности «гражданской религии», соединившей универсалистский мессианский проект с изоляционистской социальной организацией.

Совокупность квазирелигиозных черт требует системного определения, и применительно к научному знанию таковым предлагается концепт «культура партийности». О том, что партийность в науке была не просто одним из гносеологических принципов, свидетельствует уже их четкая субординация: партийность являла «высшую объективность», объективность без партийности означала подлежащий искоренению «объективизм» (с «либеральным душком», как добавляли в годы «застоя»). «Партийность марксистско-ленинской исторической науки полностью совпадает с ее объективностью, ибо она опирается на объективно существующие законы общественного развития» (25, с. 11), - декларировали авторы установочного издания. «Факты должны служить средством к познанию исторической закономерности. Эти /sic!/ объективные закономерности с железной /!/ необходимостью ведут к торжеству коммунизма» (25, с. 10).

Итак, партийность - признание закономерности торжества коммунизма, а объективность науки - это «объективность» тех же предустановленных законов. Зависимость объективности исторического (как и иного) знания от партийности была аксиомой, выражая подчинение науки партийной идеологии. «Методология - это мировоззрение, - констатировал куратор общественных наук академик П.Н. Федосеев; марксистская методология - «вера... в необходимость /!/ исторической смены общественных формаций» (8, с. 191). На долю воспринявшей такую методологию науки приходились «средства к познанию» да «система доказательств» постулата.

Отмечая, что историческая наука в ее советской разновидности является «основной гуманитарной дисциплиной», академик М.В. Нечкина напоминала коллегам: «Есть одна-единственная наука, которая несет в себе всю систему доказательств. закономерной смены общественно-экономических формаций, закономерного движения человечества к коммунизму» (8, с. 87-88). Советским историкам, интеллигенции, народу хотелось верить в счастливое будущее человечества.

Несомненно, перед историографом явление более широкое, чем методологические принципы, и более глубокое, чем идеология. Оно охватывает и организацию науки, и ее место в обществе, и самосознание ученых. Вся система научного знания в СССР восприняла структурообразующие черты правящей партии - строгую иерархичность («штаб науки», центр - периферия,

шкала отличий), корпоративную дисциплину, тяготение к монополии одной теории, школы, лидера, наряду с безоговорочным признанием высшей инстанции в образе партруководства и номенклатурным принципом выдвижения кадров- -, наконец, усвоение партийной идеологии как «руководства к действию».

Далеко выходя за рамки формальной принадлежности к правящей структуре, культура партийности включала многообразные компоненты от политической лояльности до профессиональных критериев и исследовательских приоритетов. В свою очередь, лояльность предполагает здесь не просто законопослушность члена общества, а чувство сопричастности с Властью, веру в ее высшее предназначение, харизму партийного руководителя. Партия являла для советского интеллигента сущность Бытия и абсолют единственно верного Учения, совокупный объект идентичности, вбирающий в себя страну, идеальный общественный строй, всемирно-исторический прогресс.

Утверждение культуры партийности в советском обществе в целом и в исторической науке конкретно тесно связано с превращением руководителя (генсека ЦК) партии в национального вождя, установлением его единовластия и четко коррелирует с личностью и деятельностью И.В. Сталина. Вместе с упразднением демократических норм внутрипартийной жизни и «фракционности» плюрализм исчезал и из научной жизни. Шельмование прежних авторитетов и поношение установок создавало ту самую tabula rasa, при которой единственным ориентиром становилась вера в обретавший узнаваемые физические черты Абсолют.

Отправным пунктом можно считать «великую перековку», открывшуюся «академическим делом» и речью генсека на совещании марксистов-аграрников (конец 1929 г.) и отмеченную внесением способов классовой борьбы в сферу социальных наук. «К началу 30-х годов в тесной связи с ликвидацией в СССР остатков эксплуататорских классов и с победой генеральной линии партии в строительстве социализма торжествовала победу и утвердившаяся в общественных науках марксистско-ленинская методология» (5, с. 52), - описывал динамику процесса участник событий. Методологическая победа была достигнута насильственным искоренением инакомыслия.

Завершением «перековки» явилась кампания, инициированная выдвижением постулата (1931) об «аксиомах большевизма». Они не подлежат дискуссии, дальнейшая разработка таких положений исключается (35), предупреждал вождь. Вводился принцип непогрешимости для выработанной к тому времени теории (вернее, претендовавшей на теоретический статус политики)

.5.. Партийное руководство наукой начинается с контроля над «ее организацией и расстановкой сил ее работников», напоминал во время «оттепели» историкам секретарь ЦК неизменный закон их советского бытия (8, с. 52).

социалистического строительства, включая ее историческое обоснование. Идеологическая «аксиоматизация» сделалась важнейшим инструментом дог-матизации исторической мысли-6-.

Исключительную роль в становлении культуры партийности сыграло возникновение авторитарной наднаучной инстанции, которая при «развитом социализме» именовалась «директивными органами», а первоначально таковой выступала по преимуществу известная личность. С разгромом «школы Покровского» главным историографом страны стал лично Сталин, и каждое высказывание новоявленного научного светила воспринималось как абсолютная истина с момента произнесения или публикации.

В этом качестве вождь предложил схему всемирной истории, которая, будучи изложенной сначала в замечаниях к учебникам для начальной школы (1934-1936), а затем в «Кратком курсе» истории партии (1938), носила откровенно дидактический характер. Справедливо уточнение, что с выходом последнего следует говорить уже не о марксизме, а об его особой версии - «советский марксизм» (2, с. 8). Каноном культуры партийности сделалось учение, выработанное в Советском Союзе коллективной мыслью партработников при содействии ученых-7., и сакрализованное обращением к основоположникам. Его корпус существенно менялся, при этом наднаучный статус и основные части изменению не подлежали. Абсолютной истиной на всех этапах считались учение о смене формаций, классовый подход, «теория отражения» («бытие определяет сознание»). Табуированию («аксиоматизации») подлежал широкий круг положений, начиная с руководящей роли партии, высшей мудрости и неизменности ее «генеральной линии»; не подлежали обсуждению пролетарское происхождение партийной диктатуры, социалистический характер Октябрьской революции и утвердившегося строя и т.п.

После того как воззрения Маркса были систематизированы Энгельсом, Каутским, Лениным в виде «марксизма», таковой при складывании культуры партийности был превращен уже в «ленинизм», при том что установка на «систематизацию и углубленное изучение высказываний Ленина» обернулась превращением ленинских сочинений в «тридцать томов цитат» (33, с. 543). Подобно тому как в политике идеократизм выходил на поверхность подме-

6.. «Сталин в своем письме... выдвинул положение о том, что есть определенные аксиомы, которые обсуждать нельзя. Постепенно это понятие необсуждаемых аксиом расширили на все положения, высказанные Сталиным. Поскольку ничего нельзя было обсуждать, то все принималось на веру», - жаловалась на засилие догм в изучении истории Востока индолог К.А. Антонова (8, с. 457). Понятно, еще больше «аксиом» было в истории советского периода и стран Запада.

7.. О характерных фактах сотрудничества при выработке формационной теории (12; 37).

ной идей лозунгами, в науке мысль заменяла цитата. Никакие методологические новации и даже попытки обобщения, сколь-нибудь выходящие за пределы эмпирического анализа, сделались невозможными без обращения к идеологически выверенным цитатам.

Важнейшим итогом поэтапного упрощения явилась формационная теория с ее ультрадетерминизмом. Весь духовный мир человечества, культура общества и само общество сводились к производственному «базису», развитие которого принимало автоматический характер осуществления «потребностей развития материальной жизни общества» (34, с. 546, 548). Фетишизация последних, в свою очередь, сводила человеческую деятельность к «исполнению законов». Превращение живой мысли в свод кодифицированных положений да еще придание им характера «законов», имеющих обязательную силу для исторического процесса, меняло существо подхода мыслителя, провозгласившего «de omnibus dubitandum» принципом своей научной деятельности. Утрируя мессианские тенденции в мышлении основоположников, теория обретала вид вероучения.

Марксизм в СССР изначально выступал, говоря словами Н.А. Бердяева, «явлением духа» (цит. по: 3, с. 19). Так, М.Н. Покровский доказывал, что Октябрьская революция была «сделана марксистами» в полном соответствии с методом, которым они владели, с «глубокой верой» большевиков в «материальные, объективные причины»..8... Метод, которому приписывали чудодейственные свойства изменения действительности, переставал быть просто научным методом наравне с другими. Это было больше, чем мировоззрение -особое состояние духа людей, претендующих на свою исключительность.

Духовные основания культуры партийности складывались не на пустом месте. Вспомним особенности культурной традиции - представления о мессианской избранности страны или общественном служении интеллигенции. Задумаемся об идеократической составляющей традиционной государственности и культуртрегерской роли Власти от обстоятельств Крещения Руси (по «Повести временных лет») к «крещению» императорской России в новоевропейскую культуру великим реформатором и его воспреемницей.9... И в начале Х1Х в. Власть воспринималась как «единственный европеец в России»..10...

В пореформенный период эта монополия была нарушена, но присвоившая себе культуртрегерские функции интеллигенция действовала на общественном поприще столь же самовластно. Вдохновенно писал о призвании российской интеллигенции вовсе не желавший ей льстить С.Н. Булгаков: «Она есть то прорубленное Петром окно в Европу, через которое входит к нам за-

8.. Под знаменем марксизма. 1922. № 1-2. С. 35-36.

9.. О символике петровских реформ как «крещение в Просвещение» (23).

10.. А.С. Пушкин - П.Я. Чаадаеву. 19 октября 1836 г. (32, с. 701).

падный воздух... Ей принадлежит монополия европейской образованности и просвещения», без которых Россия не может обойтись «под угрозой политической и национальной смерти» (7, с. 45).

Генезис и развитие отечественной науки оказались производными от исторических видов культуртрегерства, принимавшего форму мессианского подвижничества. «Невозможность политической деятельности, - констатировал Н.А. Бердяев, - привела к тому, что политика была перенесена в мысль и литературу». Произошло при этом «переключение религиозной энергии на нерелигиозные предметы, на относительную и частную сферы науки или социальной жизни». В результате у русской интеллигенции «выработалось идолопоклонническое отношение к самой науке» (заодно с «крайней идейной нетерпимостью»). «То, что на Западе было научной теорией, подлежащей критике. у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения (курсив мой. - А.Г.)» (4, с. 18-19).

Так и случилось с социализмом, который еще до 1917 г., по оценке С.Н. Булгакова, из «исторического движения» превратился в «надысториче-скую конечную цель» (7, с. 59). Торжество социализма внедрилось в советское историознание «финалистской» ретроспективой, благодаря чему овладевший в XIX в. европейским сознанием и мировой наукой прогрессизм обрел выраженную телеологичность. 1917 год стал источником духовного озарения..11., и «прожектором» в глубинах прошлого..12-, а картина исторического процесса, восходящего к Октябрьской революции как его вершине, - основанием убежденности советских историков в истинности и превосходстве, своего мировидения.

Социализм показался искомой национальной идеей для заметной части «партийной интеллигенции» дореволюционного образца, а с «партийными раздорами» (7, с. 58)_13.. было покончено установлением особого вида партийности, единой и для всех обязательной. Насколько анализ российской интеллигенции ее выдающимися представителями верен, можно утверждать, что большевики не генерировали мессианские настроения, а вдохнули в них новую жизнь, сплавив с революционными убеждениями.

11. «Все старые вопросы русской истории... вдруг получили новый смысл, озарились новым светом... Только теперь, после исторического завершения явления, можно изучать его подлинно научно и во всей полноте» (24, с. 126).

12. «Восстановление правильной перспективы в деле оценки вождей и деятелей, а также деяний Великой французской революции - только лишь начинается... Российский Октябрь гигантским прожектором своих революционных идей бросает такой ослепительный свет на великую свою предшественницу, что она предстает в новом виде» (15, с. 152).

13. Приводя слова С.Н. Булгакова, отмечу, что представления о «партийности» интеллигентов и сетования по поводу их «распрей» были общим местом.

Генетическая связь культуры партийности с революционной традицией очевидна, но, становясь ее стержнем, последняя меняла свою природу. В классический, «сталинский» период вера в партию поглотила революционный культ. Превратившись в ритуальный атрибут общественной жизни, революционная традиция сделалась опорой партократии. В историческом знании революционная традиция проявляла себя и в апофеозе созидания нового общественного строя, и в апологии насильственных методов этого созидания, а с середины 30-х годов больше всего - в культе Власти (10). Работая на культ Власти, революционная традиция способствовала доведению идейного единения общества до степени единомыслия.

Было бы непростительным упрощением сводить культуру партийности к «индустрии страха» (Г.М. Козинцев, 22, с. 353). Устрашению сопутствовало уверование, и, взаимно питая друг друга, эти процессы не совпадали полностью: «невиданные преобразования. неслыханные репрессии», по формуле академика Ю.А. Полякова (28, с. 327). Исключительную роль в утверждении культуры партийности играла завороженность интеллигенции грандиозностью («я планов наших люблю громадье») происходящих социальных сдвигов, отдаленные последствия которых трудно было предвидеть. Отметим, что подобную завороженность проявляла и зарубежная интеллигенция, которая в лице таких корифеев, как Бернард Шоу, Ромен Роллан, Герберт Уэллс, выражала симпатии к строительству нового мира, видя в советском обществе осуществление вековой мечты человечества о гармоничном обществе..14-. Мессианский проект принимался как «доведение до логического конца. культа идеи о возможности построения жизни общества только на разумных, научных основаниях» (А.С. Покровский)-15...

В свете идеи о счастливом и спасительном преобразовании общества раскрывается архетипический смысл культа преобразователя. Хороший вопрос в форме каламбура поставил американский историк Кевин Платт: интересно не только то, что «Сталин сделал с образами Ивана Грозного и Петра I», но и то, что «эти двое сделали с самим Сталиным» (27, с. 65). К концу Х1Х в. образ харизматической личности, преобразующей и цивилизующей Россию, вполне сложился, и, как бы ни относились историки к человеческим качествам такой личности, высший государственный смысл ее деятельности становился неким категорическим императивом как для, есте-

14.. «Чем СССР был для нас?... Все, о чем мы мечтали... и чему мы готовы были отдать силы, - все было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, еще более грандиозные... И мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества» (14, с. 64).

15.. Кентавр. 1993. № 6. С. 113.

ственно, историков-государственников, так и, что особенно симптоматично, для историков-народников.

Характерны терзания Н.И. Костомарова. Историк не скрывал ни от себя, ни от читателя человеческую цену преобразовательных усилий основателя Российской империи, не принимал «деморализующий деспотизм», ясно видел связь между полицейскими мерами усиления государства и блокированием формирования гражданского общества. «Такими путями Петр не мог привить в России ни гражданского мужества, ни чувства долга, ни той любви к своим ближним, которые выше всяких материальных и умственных сил», -писал Костомаров.

Казалось, вывод был сделан: «Натворив множество учреждений, создавая новый политический строй для Руси, Петр все-таки не мог создать живой, новой Руси». Да нет: «При всем этом Петр, как исторический государственный деятель, сохранил для нас в своей личности такую высоконравственную черту, которая невольно привлекает к нему сердце: эта черта - преданность той идее, которой он всецело посвятил свою душу. Он любил Россию, любил русский народ. в смысле того идеала, до какого желал довести этот народ».

Пусть «Петр не относился к этому народу сердечно», пусть «для него народ существовал только как сумма цифр, как материал, годный для построения государства», демократия, «свободный республиканский строй», говоря словами Костомарова, «никуда не годится в то время, когда нужно бывает изменять судьбу страны и дух ее народа, вырывать с корнем вон старое и насаждать новое». Вот он архетип («до основанья, а затем») да благая цель -преобразовать Россию «в сильное европейское государство» - как индуль-генциия для деспотизма (19, с. 239, 241, 243)!

Российская интеллигенция, включая, разумеется, историческое сообщество, была в своей массе будто зачарована идеей модернизации страны, очарование идеей переходило, в той или иной степени в зависимости от политического направления, на модернизирующее государство и личность правителя-преобразователя. Прав Платт: «Не руководство партии придумало мифологизирующую перекличку Ивана Грозного и Петра I с собственно большевистской революцией - оно просто поставило ее себе на службу» (27, с. 70). Совокупность сфокусированных на личности правителя «мифологизированных представлений о прошлом» (21, с. 681) образовала устойчивую матрицу, с которой приходилось иметь дело историкам и до 1917 г., и в советские времена, и, как ярко демонстрирует сценарий телепроекта «Имя Россия», обольщение продолжается в начале ХХ1 в.

Уже в пореформенный период русской истории, в условиях бурного развития исторической науки выкристаллизовался, как полагают, «парадокс» ее привлечения для верификации мифологем культурной традиции (21, с. 681).

В самом деле стоит говорить не о видимом парадоксе, а о сущностной амбивалентности исторического знания. Как часть культурной традиции оно активно участвует в ее воспроизводстве. Однако кроме этой культуртрегерской, социализующей или легитимирующей (власть, социум, национальную идентичность) функции, историческое знание, как наука, имеет и познавательную, исследовательскую функцию. Двойственность исторического знания нашла яркое воплощение в характере и судьбах советской науки.

Если партия в мировоззрении и мироощущении ученых становилась чуть ли ни всем, то и ученые, конкретно историки, значили немало для партруко-водства. Сталина, его сподвижников, частично преемников, думаю, привлекало в исторической науке сочетание дисциплинарной рациональности с эмоциональной выразительностью. История представляла сферу научного знания и одновременно выказывала себя особого рода литературой, а потому призвана была стать важнейшим мобилизующим и воспитательным средством. Не случайно одновременно с восстановлением исторического образования состоялся учредительный съезд писателей («мастеров слова» возвели в степень «мастеров культуры» и даже «инженеров человеческих душ»). Не случайна популярность, кою обрел в 30-х годах жанр нравоучительных биографий выдающихся личностей («жизнь замечательных людей»).

Историческая наука в ее традиционных формах комментированной хроники событий и деяний правителей как нельзя лучше позволяла внедрить установку на восстановление государственной преемственности, все более утверждавшуюся в течение 30-х годов. Поддерживая официальный культ Октябрьской революции, требовалось укрепить легитимность режима, расширив его идеологическую базу включением национально-государственных тем. Советская культурная традиция оплодотворялась селективной мифологизацией дореволюционного прошлого, героизация революции сливалась с постепенной реабилитацией имперского наследия, порождая неустранимую противоречивость в трактовке исторического процесса. (13). Оборотной стороной революционно-имперского «синтеза» становилась нараставшая изоляция советской науки.

Культура партийности оказывалась существенным дополнением к железному занавесу. С торжеством доктрины социализма в «одной, отдельно взятой стране» отчетливой стала идентификация Советского Союза с «осажденной крепостью», а всего находящегося за пределами с «враждебным окружением». Как «земля обетованная» СССР противостоял остальному миру, который предстояло осчастливить обретенной истиной партийного Учения. «Лишь в стране победившего социализма», «только Октябрьская революция», «только Сталинская конституция» - эти пропагандистские клише нормативной лексикой внедрялись в историографию, интериоризуясь в образе мышления, одной из черт которого явилось восприятие мировой науки как 170

знания, генерированного враждебным окружением. Заимствование положений «буржуазной науки» становилось идеологическим (а в известные периоды и политическим) преступлением.

С конца Великой Отечественной войны пролетарская исключительность была дополнена национально-государственной избранностью, классовая борьба - межнациональными антагонизмами. «Только исследовав, представителем какого класса и в какой стране выступает данное историографическое направление и данный историк, можно правильно и всесторонне оценить это направление» (25, с. 14), - постулировали авторы цитированного издания. В соответствии с избранным методом обоснование самобытности русской научной традиции вылилось в обличение не только инокультурных заимствований, но и большей части национального наследия, отвергнутого за классовую чуждость. Изоляция от мировой культуры была дополнена сужением национальной традиции, и представление ее в таком препарированном виде компрометировало саму идею самобытности.

Историки не только должны были нести партийное слово и не только пропагандистско-воспитательными возможностями исторического образования было озабочено партруководство, восстанавливая статус истории. Партия большевиков формировалась в цивилизационной традиции Нового времени, на одном из знамен которой значилось «Знание - сила». Культ знания отличал Советскую власть с 1917 г., и оно оставалось непреходящей ценностью на всех этапах советской истории. Власть, персонифицировавшая Знание в лице партруководства (всеведущего Вождя и его преемников), сохраняя за собой функции высшего и постоянного контроля над Знанием, нуждалась в его приращении.

История - с древнейших времен magistra vitae - воспринималась Властью еще как наука управления. От ученых требовали раскрытия закономерностей исторического процесса, обобщения государственного, военного, революционного опыта прошлого. Совершался не имевший реальных исторических прецедентов социальный эксперимент; но «законы истории» надлежало знать, поскольку, по убеждению партруководства, их можно было использовать (постулат «Краткого курса»). Эпистемологический статус законов (а с ними самой исторической науки) оказывался, следовательно, двойственным. Их и декретировали, но также искали, раскрывали, доказывали. «Законы истории» обозначали не только вехи движения к мессианскому идеалу, но и ориентиры в решении практических задач, обоснование Realpolitik.

Значение, которое придавалось науке, отразилось на социальном статусе ученых. Восстановление исторического образования сопровождалось укреплением материального положения работников науки и высшей школы (повышение зарплаты, восстановление ученых званий и др.). Этот курс продолжался и в послевоенный период. Ученые Академии наук и профессура

центральных университетов стали привилегированной частью советской интеллигенции, последствия чего тоже были неоднозначными. Главное, наверное, что создавались предпосылки для формирования интеллектуальной элиты страны. Издержки - высокий уровень конкуренции, в которой талант и профессиональная пригодность далеко не всегда играли ведущую роль. «Великая перековка», Большой террор, «космополитчина» демонстрировали подлинную жестокость такой конкуренции, превращавшейся в реализацию «разделяй и властвуй» в научной среде.

Двойственность отношения правящей партии выявилась в особой драматургии эволюции советской науки. С большим или меньшим основанием (в зависимости от отрасли) можно говорить о приращении знания, накоплении фактического материала, совершенствовании методов его обработки, а также (как общем и поступательном процессе) о развитии профессиональной культуры. Но не менее значимыми для судеб науки были идеологические кампании. Инициируемые высшим руководством, проводимые в соответствии с инструкциями центрального партийного аппарата, при самом деятельном как правило участии репрессивных органов, они отбрасывали науку к более примитивным формам бытия, калеча духовно и нравственно (нередко физически) ученых, создавая временами истинное Дикое поле.

Отражая смену этапов советской истории, культура партийности не оставалась неизменной. Не сразу она утвердилась в историознании, с разной силой определяла его характер в различные периоды, наконец, различными сторонами выявлялась в работах советских историков, представляя не только основание для подчинения Власти, но и - гораздо реже - легитимацию протеста, принимавшего порой широкие формы («шестидесятничество»). Культура партийности (см. выше) самим своим формированием была сплетена с личностью партийного вождя, и потому осуждение культа его личности сделалось для нее «моментом истины».

Если вспомнить сложившееся в ХУШ в. совмещение государственной традиции и даже национальной идентичности с имярек правителем, можно задуматься и о культурных архетипах. (9). Критерием исторического значения личности неизменно оставалась эффективность правления особенно в смысле обретения великодержавного статуса, военных побед и территориальных приобретений - чтобы было «государство, грозное для чужеземцев войском и флотом» (19, с. 242). Н.С. Хрущёву, может, и не стоило живописать злоупотребление властью, деспотичность и жестокость вождя. Ведь прощали это все Ивану IV и Петру I. Хватило бы признания с трибуны парт-съезда ошибок Сталина: Верховный судья оказался перед высшим судом, су-

дом Партии - это был сокрушительный удар по всей идеократической систе-

16

ме!.. -

С утерей ее создателем ореола непогрешимости ослабли тиски культурного мифа, произошла формализация отношения к мессианскому абсолюту. Политический институт не смог заменить харизматическую личность, и то, что было верой, превращалось в малосодержательный ритуал. Напротив, то, что было поглощено культом сверхличности, обретало первородную жизнь. Провозглашенный ХХ съездом курс очищения революционной традиции, возвращения к ленинским истокам партийной жизни обернулся против партократии. Причудливую метаморфозу претерпел бином партийности-объективности. Во имя «подлинной» партийности ученые стали добиваться восстановления приоритета объективности исторического знания, во имя верности основоположникам отвергались догматы «номенклатурного марксизма».

Реформаторские явления послесталинского времени отчетливо напоминают историю религиозных учений. Общими чертами были обращение к истокам традиции и протекание обновленческих процессов в рамках соответствующего канона, который реформаторы брались очистить от возникших наслоений. Уклонение от канона маскировалось, преобладал поиск обходных путей, позволявший избегать прямой конфронтации.

Скованность ритуализованной мысли, как и специфичный путь ее последующего раскрепощения, превосходно описал Б.Ф. Поршнев, моделируя архаическое сознание: «Мы видим человека запеленутым в речевые и образные штампы и трафареты... Он разгружен от необходимости думать: почти на всякий случай жизни, почти на всякий вопрос есть изречение, пословица, цитата... Каждая такая формула применима ко многим конкретным значениям. Надо только уметь вспомнить подходящую. Но ведь тем самым можно и выбирать среди них! Можно сталкивать одну формулу с другой и тем расшатывать их непререкаемость. Так развивается пользование "своим умом"» (30, с. 484).

Интересна и другая аналогия. Советский историк, вспоминала Е.В. Гутнова о своем учителе, «с помощью творчески интерпретируемых цитат... получал некоторую свободу маневра», маскировавшего теоретический поиск. «В этой своеобразной "игре" с цитатами С.Д. Сказкин, - полагала Гутнова, - в чем-то уподоблялся средневековым схоластам, которые, оперируя одними и теми же религиозными догматами, могли порой развивать со-

16. «Незаменимых людей нет», - стали говорить уже через несколько месяцев после его смерти, и это обывательское в сущности заключение доходило до сознания даже тех, кто годами вдохновенно твердил «осанну» божеству в человеческом облике. А на дружеских вечеринках популярной в ту пору стала похоронная о «дяде», не оставившем наследства. То были первые, на моей памяти, признаки профанации.

вершенно разные философские учения, вплоть до концепции верховенства разума над верой (курсив мой. - А.Г.)» (29, с. 205).

Можно спорить: в отличие от средневековых схоластов советские историки второй трети ХХ в. были лишены возможности «развивать совершенно разные философские учения». Учение оставалось одно - «единственно верное»! К 30-м годам формула цитатной «игры» вряд ли применима: не могло быть индивидуального Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Партия потребовала, чтобы был «один на всех», и для этого озаботилась вооружить ученых канонизированной суммой цитат. Но в 60-х годах «творческая интерпретация цитат» сделалась действительно возможной, а вместе с ней стала реальностью «война цитат». У каждой из дискутирующих сторон оказывался «свой Маркс» (или Ленин) в совокупности нужных цитат.

Многочисленные и разнообразные контролеры в научной среде и за ее пределами бдительно следили за соблюдением положений канонизированного марксизма, обрушиваясь на всякое «новое прочтение» трудов классиков. И вместе с тем эта боеготовность партийных ревизоров, постоянные призывы к их бдительности, напоминания об обязанности самого ученого «строго контролировать себя в том, что и как он сообщает массам, насколько полно его оценки пронизаны духом марксизма-ленинизма, каков будет реальный вклад его труда в дело продвижения народа к коммунизму» (8, с. 53), лучше всего свидетельствуют, что столь же непрерывно исследовательская мысль пробивалась сквозь регламентирующие сети и фильтры, включая вынужденную угрозой репрессий самоцензуру самих ученых. В 60-е годы в научной среде утвердилось негласное противопоставление «творческого марксизма» «марксизму догматическому», или «номенклатурному».

До общего кризиса «великих метанарративов» марксизм не терял своей привлекательности как научное объяснение исторических процессов ни на Западе (неомарксизм, марксистский структурализм, фрейдо-марксизм и др.)-17-, ни тем более в СССР. Заметным событием явилась публикация ранних текстов и марксовых рукописей 50-х годов, вошедших в 46-й том собрания сочинений. В этих изданиях, интерпретированных с позиций науки и исторического опыта середины ХХ в., ученые творческого типа находили стимул и ресурс для выдвижения своих идей. Главным направлением новаций стал

.17. Г. Маркузе, Ю. Хабермас, Л. Альтюссер сделались в 60-х годах властителями умов и душ студенческой и научной молодежи, заряжая ее неприятием буржуазного истеблишмента. Критический антикапиталистический заряд содержала теория мирсистемы (Э. Валлерстайн). К классовому подходу обращались даже профессора американских университетов (Б. Мур, Т. Скокпол). О сохранявшейся популярности марксизма и конкретно классового подхода, о влиянии советских исторических исследований (11).

удар по формационной схеме: оспаривалась универсальность указанных в «Кратком курсе» общественно-экономических формаций («пятичленка»). С отказом от парадигмы прямолинейного движения различных «отрядов человечества» в одном заданном направлении («линейка») научная мысль опять-таки упиралась в устои официального учения, пытаясь не всегда тщетно обойти их.

Немаловажным аспектом обновленчества стало освобождение канона от наиболее популярных, но вместе с тем примитивных и разрушительных постулатов типа «закона обострения классовой борьбы», которые были выдвинуты лично вождем. Обоснованием превосходства диктатуры над «буржуазной» демократией был постулат о «коренной противоположности» революции 1917 г. как «социалистической» всем революциям прошлого как «буржуазным». В свете этой директивы историки Запада акцентировали пороки демократии и эксплуататорскую сущность капитализма. В историографии Российской революции идеологический водораздел разрушал поступательность процесса, превращая общенациональную революцию в большевистский переворот.

Хотя методологическая эмансипация разворачивалась в рамках канона, это не мешало ей быть радикальной в ряде направлений. Показательна переоценка революционного наследия. Являя духовный стержень советской историографии, оно сделалось основанием духовно-нравственного обновления в начале «оттепели». Однако уже в 60-х годах встал вопрос об его очищении. «Не обоготворять понятие "революция"», - призывал один из лидеров «нового направления» М.Я. Гефтер (16, с. 255). А в конце 80-х на смену образу «революции-праздника» пришло представление о «революции-трагедии»-18.,, озвученное с трибуны научно-партийного форума.

Поступательная переоценка затронула и основу основ - классовый подход. В 50-60-х годах одни историки-новаторы добивались четкости классовых оценок событий и деятелей прошлого, строгой привязки исторических явлений к социально-экономическому базису. Другие рассматривали идеологическую «оттепель» как возможность ослабить жесткость классового подхода. В середине 80-х последнее направление стало преобладать.

Характерна судьба проекта юбилейных монографий к 200-летию Французской революции в МГУ- ... Замысленный в рамках классового подхода по

18.. «Революция по природе своей трагична», - говорил руководитель кафедры Академии общественных наук Ю.Н. Гаврилов (6, с. 120).

19.. Кожокин Е.М. Французские рабочие: от Великой буржуазной революции до революции 1848 года. М., 1985; Пименова Л.А. Дворянство накануне Великой французской революции. М., 1986; Адо А.В. Крестьянство и Великая французская революция. М., 1987; Буржуазия и Великая французская революция. М., 1989.

привычной модели (контрреволюционное дворянство; оппортунистическая буржуазия; революционные низы), он претерпел серьезную трансформацию. Замещая схему классовых агентов исторического процесса как сил, которые действуют единообразно в строго определенном политическом направлении, обусловленном отношением к средствам производства, воссоздавалась картина отдельных социальных миров, части которых пришли в сложное взаимодействие.

А во время «перестройки» сам классовый подход уступил гегемонию ци-вилизационному. «Общечеловеческие ценности» против «узкоклассового подхода» - таков был лейтмотив переоценки значения Французской революции в связи с ее 200-летием! На первый план выступило ее демократическое содержание; гуманистические ценности, права человека как непреходящие по своему цивилизационному значению завоевания революции были противопоставлены формам, в которых она совершалась.

«Наступила пора раскованного, свободного от идущего извне науки принуждения и есть возможность думать /!/ и писать без внутреннего и внешнего цензора» (6, с. 150), - констатировал А.В. Адо. Однако на смену культуре партийности приходила новая регламентация. Как отмечал Е.Б. Черняк, историк, уклоняющийся от этической оценки террора и якобинской диктатуры, рискует не найти себе «достойного читателя и слушателя» (1, с. 257). Выработка нового общественного самосознания советских людей проходила под знаменем гуманизма, и это веяние времени заставляло ученых учитывать такие факторы, как «нравственное чувство», при характеристике тех или иных проблем. Над принципом историзма сгущалась очевидная опасность.

Существуют два плана, постоянно подчеркивал Адо. Один - «революция и наша современность», когда выявляется, что «из наследия Французской революции сохраняет немеркнущую ценность» и что следует рассматривать как «присущее лишь той эпохе» и, в частности, «отнести к тем кровавым формам исторического творчества, которые мы не можем принять сегодня». Но есть и другой план - «научного исторического анализа острых и сложных проблем Французской революции в контексте ее эпохи, когда задача историка не столько дать нравственную или иную оценку, сколько объяснить и понять» (6, с. 149-150). Между тем в новом, «перестроечном» варианте, воспроизводилось проецирование идейных установок и моральных ценностей одной эпохи на другую.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Адо тогда же предупреждал от «повторения не лучших наших традиций - на смену одним мифам создавать иные» (6, с. 149). Е.М. Кожокин резюмировал: «Время канонической историографии заканчивается, но мифологизация истории продолжается. Историки обязаны вести с ней борьбу, тем более тяжелую и трудную, что в значительной степени это борьба с собственным сознанием» (1, с. 253). Духовное обновленчество «перестройки», как 176

видим, формировало плодотворные тенденции преодоления ограничений культуры партийности и ограниченности выработанного в ее рамках историографического канона.

Нет оснований погружаться в крайности «деидеологизации» и «десовети-зации». Советская эпоха внесла новые аспекты в поставленный развитием знания вопрос о природе и назначении исторической науки. Основателям российской научной традиции была чужда мысль об интеллектуальном заповеднике «истории историков». Они видели в истории «наиболее воспитательную из наук, т. е. наиболее способную содействовать воспитанию человека и общества», однако чтили при том «любовь и настоящее уважение к науке», «научный интерес», «дух науки, дух исследования, дух специализации» (В .И. Герье) (17, с. 68, 200-201).

«Мы за науку для науки, но если под этим разумеют удовлетворение любопытства, как бы вздорен ни был его предмет, мы за науку для жизни, но опять-таки с ограничением: если под этим разумеют служение исключительно одним интересам дня, то мы опять-таки за науку для науки». «На науке должна отражаться жизнь, - заключал Н.И. Кареев, - но именно очищенная наукой; наука должна влиять на жизнь, но именно наука, не разорвавшая с нею связи» (18, с. 25-26).

Идеи о соединении культурно-воспитательной и научно-познавательной функций исторического знания и о хрупкой грани, отделяющий истинный интерес к истории от ее конъюнктурно-идеологического употребления, оказываются весьма актуальными в современной историографической ситуации. Сейчас, пожалуй, возникшие полтора века назад проблемы видятся еще отчетливее, а их толкование становится осознаннее. Столь распространившееся по всему миру обращение к исторической памяти заставляет задуматься о совмещении, казалось бы, несовместимого: «Память оправдывает себя в собственных глазах своей морально-политической правильностью и черпает силу в тех чувствах, которые она пробуждает. История же требует доводов и доказательств». Нельзя поэтому, заключает А. Про, «идти в услужение к памяти», но необходимо считаться со «спросом на память», чтобы «превратить этот спрос в историю» (31, с. 318-319).

«Приручение» национальной памяти, в чем французское историческое сообщество показывает замечательный пример.. ., - безусловно деликатная и

20. Еще 30 лет назад во Франции был замыслен монументальный проект «Места памяти», который реализовался в многотомном издании, охватившем важнейшие события, памятники, символы культурного наследия страны (включая не в последнюю очередь ее историографическую традицию). В издании участвовали десятки видных специалистов различных направлений, посвятивших свои усилия «приручению» памяти. Немало крупных, историков посвятили этому же монографические работы: та-

ответственная задача. И в этом с французскими учеными солидарен российский коллега: «историк должен работать как профессионал, прослеживая процессы, происходящие с памятью, осторожно модифицируя ее в соответствии с данными науки и тем самым трудиться над уточнением национальной идентичности» (36, с. 208).

Потребности общества формируют тот вызов, который исторической науке не дано игнорировать. Будучи сыном своего времени и своей страны, историк должен тем не менее оставаться верным призванию. Да, история -«опасная наука», и потому для историка важен принцип «не навреди», верность корпоративной «клятве Гиппократа»: и личное самоутверждение ученого, и престиж науки имеют истоком обязательства, которые накладывает принадлежность к научному сообществу.

Опыт прошлого учит отстаиванию автономности науки в рамках национальной культурной традиции, сохранению права научного сообщества на лишенную привнесенной нормативности «цеховую проверку»..21.., наконец, всемерной защите суверенитета историка как личности, обладающей возможностью профессионального (и общественного) выбора.

Литература

1. Актуальные проблемы изучения истории Великой французской революции (мат-лы «круглого стола» 19-20 сент. 1988 г.). - М., 1989. - 261 с.

2. Л.Б. Алаев: Община в его жизни: История нескольких научных идей в док. и мат-лах. -М., 2000. - 584 с.

3. Афанасьев Ю.Н. Феномен советской историографии // Советская историография. -М., 1996 - С. 7-41.

4. Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. - М., 1990. - 222 с.

5. Вайнштейн О.Л. История советской медиевистики. 1917-1966. - Л., 1968. - 424 с.

6. Великая французская революция и современность: Мат-лы междунар. науч. конф. (23-24 ноября 1989 г.). - М., 1990. - 209 с.

7. Вехи: Интеллигенция в России. - М., 1991. - 463 с.

8. Всесоюзное совещание о мерах улучшения подготовки научно-педагогических кадров по историческим наукам. 18-21 декабря 1962 г. - М., 1964. - 518 с.

ков труд Жака Ле Гоффа, исследовавшего формирование легенды о самом популярном правителе средневековой Франции, или Жоржа Дюби о катастрофической для французского рыцарства битве XIII в. (См.: Нора П. Франция - память. СПб., 1999; Ле Гофф Ж. Людовик Святой. М., 2001; Duby J. Le dimanche de Bouvins. Paris, 1973; 1515 et les grandes dates de l'histoire de France revisitées par les grands historiens d'aujourd'hui. Paris, 2005).

21.. Значение в современных условиях этого принципа заповедовал А.Я. Гуревич (Отечественные записки. 2004. № 5. - С. 101).

9. Гордон А.В. Универсально-типологическое и национально-архетипическое в формировании российского образа власти в эпоху Просвещения // Canadian American Slavic studies. -Idylwild (Calif.), 2004. Vol. 38. N. 1-2. - P. 11-32.

10. Гордон А.В. Власть и революция: Советская историография Великой французской революции. 1918-1941. - Саратов, 2005. - 250 с.

11. Гордон А.В. Советские историки и «прогрессивные ученые» Запада // Французский ежегодник... 2007. - М., 2008. - С. 215-253.

12. Горская Н.А. Борис Дмитриевич Греков. М., 1999. - 271 с.

13. Дубровский А.М. Историк и власть: Историческая наука в СССР и концепция истории феодальной России в контексте политики и идеологии (1930-1950-е гг.). Брянск, 2005. -799 с.

14. Жид А. Возвращение из СССР // Два взгляда из-за рубежа. М., 1990. - С. 61-97.

15. Зайдель Г.С. Вокруг Великой французской революции // Под знаменем марксизма. 1926. № 9-10. - С. 139-152.

16. Историческая наука и некоторые проблемы современности: Статьи и обсуждения / Гефтер М.Я., отв. ред. - М., 1969. - 430 с.

17. История идей и воспитание историей: Владимир Иванович Герье / Под ред. Репиной Л.П. - М., 2008. - 352 с.

18. Кареев Н.И. Суд над историей (Нечто о философии истории) // Русская мысль. 1884. Г. 5. Кн. 2. - С. 1-30.

19. Костомаров Н.И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Т. 3. Ростов н/Д., 1995. - 670 с.

20. Культурология. Энциклопедия в 2-х т. Т. 2. М., 2007. - 1184 с.

21. Леонтьева О.Б. Историческая память и образы прошлого в культуре пореформенной России // Диалоги со временем. - М., 2008. - С. 636-681.

22. Лихачёв Д. С. Заметки и наблюдения: Из запис. книжек раз. лет. Л., 1989. - 607 с.

23. Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца ХVШ в.) // Учен. зап. Тартуского университета. Вып. 414. 1977. Труды по рус. и слав. филологии № 28. - С. 3-36.

24. Нечкина М.В. Наука русской истории // Общественные науки СССР. 1917-1927. М., 1928. С. 126-162.

25. Очерки истории исторической науки в СССР / Ред.: Тихомиров М.Н., Алпатов М.А., Сидоров А.Л. Т. 1. - М., 1955. - 692 с.

26. Очерки истории отечественной исторической науки XX века / Под ред. Корзун В.П. -Омск, 2005. - 683 с.

27. Платт К.М.Ф. Репродукция травмы: сценарии русской национальной истории в 1930-е годы // Новое лит. обозрение. - 2008. - № 90. - С. 63-85.

28. Поляков Ю.А. Историческая наука: Люди и проблемы. - М., 1999. - 455 с.

29. Портреты историков. Т.2. / Отв. ред.: Севостьянов Г.Н. - М.; Иерусалим, 2000. -463 с.

30. Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории (проблемы палеопсихологии). М., 1974. - 487 с.

31. Про А. Двенадцать уроков по истории: Пер с фр. - М., 2000. - 334 с.

32. Пушкин А.С. Соч. в 10 т. Т. 10. - Л., 1979. - 752 с.

33. Свободин А.П. «Перечитывая диссертацию» (письмо историка) // История советской политической цензуры: Док. и мат-лы. М., 1997. - С. 541-547.

34. Сталин И.В. Вопросы ленинизма. Изд. 11. - М., 1939. - 612 с.

35. Сталин И.В. О некоторых вопросах истории большевизма: Письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция» // К изучению истории. Сб. М., 1946. - С. 3-16.

36. Уваров П.Ю. История, историки и историческая память во Франции // Отечественные записки. 2004. № 5. - С. 192-211.

37. Формозов А.А. Русские археологи в период тоталитаризма: Историограф. очерки. -М., 2004. - 315 с.

РЕЗЮМЕ

Анализируются особенности историознания в СССР, подчеркивается роль культуры партийности как подчинения науки идеологическому канону. Сопоставляются воспитательная и познавательная функции исторического знания в сравнительно-культурном плане (отечественная традиция, современная историографическая ситуация в мировой науке). Рассматривается значение советского опыта для развития исторической науки и культуры в России.

SUMMARY

This is a study of the particular genre of historical culture and their influence on the development of historical science in the Soviet Union. It is delineate of the functions of legitimization of the present and of investigation of the past in cross-cultural terms (Russian tradition, contemporary situation in the world historiography). The Soviet experience estimates from the actual problems of the Russian historical writing.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.