Научная статья на тему '«Конвертировать бытие в слово»: Homoscribens в прозе Евгения Водолазкина'

«Конвертировать бытие в слово»: Homoscribens в прозе Евгения Водолазкина Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1728
382
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЕВГЕНИЙ ВОДОЛАЗКИН / "ЛАВР" / "АВИАТОР" / СКРИПТОР / НАРРАТОР / АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ / EUGENE VODOLAZKIN / "AVIATOR" / "LAURUS" / SCRIBE / NARRATOR / AUTOBIOGRAPHIC MEMORY

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Кучина Татьяна Геннадьевна, Ахапкина Дарья Николаевна

Статья обращена к рассмотрению метаповествовательных аспектов романов Е. Водолазкина «Лавр» (2012) и «Авиатор» (2016). В центре внимания образ «человека пишущего», сфера его нарративных интенций, индивидуальные алгоритмы письма. В прозе Е. Водолазкина письмо оказывается синекдохой бытия, фактором экзистенциального расширения «я», способом зафиксировать в мироздании и сохранить в «культурном слое» всякий предмет, удостоившийся слова. Для героев Е. Водолазкинасам акт письма это способ противостоять времени, беспамятству, хаосу. Более того, в «Авиаторе» необходимость писать мотивируется стремлением главного героя Иннокентия Платонова детально реконструировать собственное прошлое (как прожитые годы, так и оставшиеся непрожитыми из-за его «выпадения» из времени ввиду экспериментального замораживания), вернуть письмом свой личный мир, который иначе безвозвратно исчезнет с его смертью. Письмо для Платонова является не следствием или результатом воспоминания, а единственно подлинной формой персонального бытия причем в нем органично и непротиворечиво соединяются реальные события и вымышленные литературные сюжеты. Автобиографический сюжет «ровесника ХХ века» оказывается наполнен событийными «цитатами» из литературной классики с просвечивающими стилистическими узорами из прозы Бунина, Набокова, лирики Пастернака, Блока и др. Письмо для Homoscribens единственный механизм, позволяющий преодолеть необратимость времени.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

To Convert the Existence into the Word: Homo scribens in the prose of Eugene Vodolazkin

What is under consideration, is the meta-narrative aspect of Eugene Vodolazkin’s two novels, “Laurus” (2012) as well as “The Aviator” (2016). What is in the centre of the author’s attention, is Homo scribens, the core of his narrative intentions and his personal writing algorithm. In Eugene Vodolazkin’s prosaic works, the process of writing serves as a synecdoche of existence, a factor of existential expansion of ego, a way to make an imprint in the universe, to preserve any object worth wording in the “cultural layer”. For his characters, the very act of writing is a device to withstand time, oblivion and chaos. Moreover, in “The Aviator” of his own, the urge to write is motivated by the desire of the main character Innokenti Platonov, to reconstruct in detail his own past, the time he actually lived in as well as the time when he “dropped out” of time, being cryo-cooled for some experiment’s sake. The written word is to help bring back one’s personal universe which is otherwise irrevocably doomed to death. For Innokenti Platonov, the act of writing is not the result of his recalling activity, but the only possible way of his personal existence in which, logically and consistently, real events combine with imaginary fictional events. The autobiographical subject matter of the “20th century peer” appears to be packed tight with literary allusions from classic literature and stylistic hints at prosaic works of Ivan Bunin, Vladimir Nabokov; Alexander Blok’s and Boris Pasternak’s lyrical poems. For Homo scribens, the process of writing is the only mechanism to help overcome the irrevocability of time.

Текст научной работы на тему ««Конвертировать бытие в слово»: Homoscribens в прозе Евгения Водолазкина»

УДК 821.161.1.09"21"

Кучина Татьяна Геннадьевна

доктор филологических наук, профессор Ярославский государственный педагогический университет им. К.Д. Ушинского

[email protected]

Ахапкина Дарья Николаевна

Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова

[email protected]

«КОНВЕРТИРОВАТЬ БЫТИЕ В СЛОВО»: HOMOSCRIBENS В ПРОЗЕ ЕВГЕНИЯ ВОДОЛАЗКИНА

Статья обращена к рассмотрению метаповествовательных аспектов романов Е. Водолазкина «Лавр» (2012) и «Авиатор» (2016). В центре внимания - образ «человека пишущего», сфера его нарративных интенций, индивидуальные алгоритмы письма. В прозе Е. Водолазкина письмо оказывается синекдохой бытия, фактором экзистенциального расширения «я», способом зафиксировать в мироздании и сохранить в «культурном слое» всякий предмет, удостоившийся слова. Для героев Е. Водолазкинасам акт письма - это способ противостоять времени, беспамятству, хаосу. Более того, в «Авиаторе» необходимость писать мотивируется стремлением главного героя - Иннокентия Платонова - детально реконструировать собственное прошлое (как прожитые годы, так и оставшиеся непрожитыми из-за его «выпадения» из времени ввиду экспериментального замораживания), вернуть письмом свой личный мир, который иначе безвозвратно исчезнет с его смертью. Письмо для Платонова является не следствием или результатом воспоминания, а единственно подлинной формой персонального бытия - причем в нем органично и непротиворечиво соединяются реальные события и вымышленные литературные сюжеты. Автобиографический сюжет «ровесника ХХ века» оказывается наполнен событийными «цитатами» из литературной классики с просвечивающими стилистическими узорами из прозы Бунина, Набокова, лирики Пастернака, Блока и др. Письмо для Homoscribens - единственный механизм, позволяющий преодолеть необратимость времени.

Ключевые слова: Евгений Водолазкин, «Лавр», «Авиатор», скриптор, нарратор, автобиографическая память.

Отвечая на вопрос о призвании писателя, Евгений Водолазкин прежде всего указывает на его особое умение нарекать вещи именами: «Писатель... должен уметь конвертировать бытие в слово. Писательство - это, по сути, называние.<...> Дело писателя - ловить музыку сфер и распространять ее в нотах. Быть, если угодно, "лучшим акыном степи": петь о том, что видит. Что, подчеркну, видят и все там живущие. А поет - только он, потому что он способен превращать степь в текст» [4, с. 155]. «Бытие в слове» /«степь в тексте»в логике этого рассуждения претендуют на сохранение экзистенциальной «самости»: быть можно только названным, обретшим себя в слове. С определения отношений мира и слова когда-то начал свой роман «Жизнь Арсеньева» Иван Бунин: «Вещи и дела, аще не написанш бы-ваютъ, тмою покрываются и гробу безпамятства предаются, написавшш же яко одушевлети...» (курсив наш. - Т. К., Д. А.) [2, с. 5.]. Для литературы XX и начала ХХ1века этот принцип оказывается устойчиво актуальным - достаточно обратиться к художественному опыту В. Набокова, С. Соколова, М. Шишкина, И. Бродского, Л. Лосева и др.В «Венерином волосе» Михаила Шишкина, например, зависимость бытия от слова вообще отточена до формул: «От вас останется только то, что я сейчас запишу» [8, с. 265] или «Так ты исчезнешь, а вот если я тебя запишу, ты останешься» [8, с. 384]. Аксиомами давно уже выглядят и максимы И. Бродского: «От всего человека вам остается часть. Часть речи вообще. Часть речи» («... и при слове "грядущее" из русского языка.») [1, с. 121]. Не меньшее значение мотивы письма и образ «че-

ловека пишущего» получают и в прозе Евгения Во-долазкина.

«Авиатор» (2016) представляет собой «коллективный» текст, созданный целым союзом нарра-торов («хором акынов») - Иннокентием, Настей, Гейгером; начинается роман эпиграфом, в котором утверждается ценность и значимость письменного слова: «Что вы все пишете?» - «Описываю предметы, ощущения. Людей. Я теперь каждый день пишу, надеясь спасти их от забвения» [3,с. 5]. Апологией письма в «Лавре» (2012) становится осмысление дедом Христофором связи бытия и слова: он писал «не потому, что боялся что-либо позабыть... Ему казалось, что слово записанное упорядочивает мир. Останавливает его текучесть» [5, с. 40]. Побудительные мотивы Homoscribens проступают из приведенных фрагментов вполне отчетливо: письмом противостоять времени, беспамятству, хаосу.

Однако в романах Е. Водолазкина конвертация бытия в слово не исключает и обратного хода. С одной стороны, слово «схватывает» вещество существования, насыщает его живыми токами смыслов; с другой - выстраивание в сознании персонажа картины бытия регулируется и направляется словом - и часто именно слово первично по отношению к действительности (воспринимаемой «здесь и сейчас» или восстанавливаемой памятью). Нарративные интенции Homoscribens в прозе Е. Водолазкина и индивидуальные алгоритмы письма как раз и станут предметом рассмотрения в нашей работе. Ее основная цель - выявление принципов построения метаповествовательного плана и установление его связей с повествуемым миром в романах «Авиатор» и «Лавр».

© Кучина Т.Г., Ахапкина Д.Н., 2016

Вестник КГУ ^ № 6. 2016

105

В «Лавре» власть слова над бытием - мотив-пунктир, прошивающий всю повествовательную ткань романа. Арсений словом облегчает страдания болящих (а повествователь с самого начала акцентирует этимологическое родство «врача» и «врати» - говорить, заговаривать); словесное «обещание» выздоровления обращается в действительность - и страждущие избавляются от недугов. Слово же записанное и вовсе всесильно: оно обретает власть не только над пространством, но и над временем. Старец Никандр, например, не записывает тяжкие грехи исповедующихся, опасаясь их увековечения; тем самым Никандр удостоверяет правоту Христофора, полагающего, что «написанное слово останется таковым навсегда. Что бы ни случилось впоследствии, будучи записанным, это слово уже состоялось» [5, с. 40].

Для героев «Лавра» значим и сам процесс материальной фиксации слова: Христофор ведет свои записи на берестяных грамотах, вступая в виртуальные «диалоги» то с обличаемыми еретиками (тогда брови его сурово сдвинуты), то с нуждающимися в назидании потомками (тогда на лице его - выражение тихой радости); вообще же живой контакт пишущего с буквами и словами восходит, кажется, к гоголевскому Акакию Акакиевичу - и Христофор (правда, в хронологической инверсии) оказывается в какой-то мере наследником скрипторского искусства Башмачкина. Примечательно, однако, принципиальное неразличение в записях Христофора «своего» и «чужого» (он делает выписки из книг и тут же фиксирует житейские наблюдения - например, про выпавший молочный зуб Арсения, записывает составы травяных сборов и следом - назидательные изречения), отвлеченных идей и практически полезных рецептов: всякий предмет, удостоившийся слова, уже не выпадет из мироздания и непременно станет частью «культурного слоя».

Покидая дом деда, Арсений в первую очередь берет с собой в путь записи Христофора. После ночного ограбления под Белозерском желание вернуть часть Христофоровых грамот, оставшихся в карманах отнятой шубы, направляет Арсения обратно к отпустившему его разбойнику. Наконец, обнаружив рядом с лохмотьями, доставшимися ему от грабителя взамен шубы, мешок с грамотами, Арсений даже расстроился оттого, что вор не рассматривал их как сколько-нибудь ценную добычу. Очевидно, что сформулированный позже в «Авиаторе», в последних записях Платонова, тезис - благодаря письму «моя жизнь могла бы продолжаться и в мое отсутствие» [3, с. 372] -действителен и для персонажей «Лавра». Письмо - синекдоха бытия, фактор экзистенциального расширения «я», и потому вопреки всем физическим законам Христофор - в компании библейских пророков - оказывается рядом с бандитом Жилой,

который после нападения на Арсения достает из шубы грамоты и, шевеля губами, читает: «Давыд рече: смерть грешников люта. Соломон рече: да похвалит тя ближний твой, а не уста твоя.<.. .> Отсутствующих друзей вспоминай перед присутствующими, чтобы те, слышав это, знали, что и о них не забываешь. Все друзья Жилы отсутствовали, и ему приходилась вспоминать их в одиночку» [5, с. 164] - однако парадоксальным образом вместе с Жилой о друзьях «вспоминает» и Христофор.

Впрочем, как уточняет повествователь, «в Средневековье вообще читали преимущественно вслух, на худой конец просто шевелили губами» [5, с. 41] - но при ближайшем рассмотрении оказывается, что не только в Средневековье. Шевелящиеся при чтении губы - постоянный «крупный план» в прозе Е. Водолазкина, особенно настойчиво появляющийся в «Авиаторе»: «Я слежу за бабушкиными губами» [3, с. 16], «Он ведь не знает, что я за ним наблюдаю, а если что и говорит, то не мне. Шевелит губами, смотрит в окно» [3, с. 17] «"Отче Наш" про себя читал. Шевелил губами на влажном ветру» [3, с. 21];профессор Майер, «листая историю болезни. то и дело слюнил указательный палец и жевал губами» [3, с. 398-399]; «А я все рассказывала и рассказывала. Беззвучно шевелила губами» [3, с. 321]. Телесно-физиологический аспект воспроизведения речи оказывается ничуть не менее важен, чем ее запись: чтобы слово «состоялось», оно должно получить «персонализо-ванный» артикуляционный импульс, наполниться живым дыханием конкретного человека.

Импульсом же к письму в «Авиаторе» служит стремление Платонова восстановить собственное прошлое, передать еще не рожденной дочери тот личный мир, о котором никаким иным способом она уже не сможет узнать, если Платонов умрет. «Я ведь только тем и занимаюсь, что ищу дорогу к прошлому: то через свидетелей (их со смертью Анастасии больше нет), то через воспоминания, то через кладбище, куда переместились все мои спутники. Я пытаюсь приблизиться к прошлому разными путями, чтобы понять, что оно такое» [3, с. 349]; «Если все это не будет записано, то, боюсь, канет в Лету. В истории человечества это будет заметная прореха, но самой большой потерей это будет для Анны» [3, с. 369].

«Столбовой дороги» в прошлое не предусмотрено; оно собирается по крупицам - из слов, фраз, отдельных звуков и фрагментов картинок, не всегда четких ощущений и зыбких контуров событий. Восстанавливаемый мир прошлого конструируется памятью отнюдь не обязательно в реальной модальности: что-то не точно и не в деталях помнится (было то ли так, то ли этак - как в эпизоде с несостоявшейся покупкой рассады при посещении с Анастасией кладбища: «Я уже не уверен, что мы ступали по листьям - скорее, по снегу. Бурому ве-

106

Вестник КГУ ^ № 6. 2016

сеннему снегу, облезлому и клочковатому. Сейчас еще раз всё взвесил: ну конечно же, стояла осень. И рассаду я покупать не собирался - потому ее и не продавали, что дело было осенью» [3, с. 82]), а чему-то память назначает быть таким, а не иным («Лучше так: вот мы в Лигове, в Полежаевском парке. Июнь месяц.» [3, с. 35] - а как было на самом деле, вспомнить уже некому). Более того, актом письма можно поставить в один ряд с реально бывшим вовсе не бывшее - и легитимность неслучив-шегося никто не станет оспаривать:«Правильно ли я понимаю, - спросил меня Гейгер, - что допустимо описывать и те события вашей жизни, которых не было? - Совершенно верно. Может быть, это только кажется, что их не было» [3, с. 380]. Письмо, таким образом, является не следствием или результатом воспоминания, не вербальной / графической копией ушедшей в прошлое действительности, а единственно подлинной формой персонального бытия: что записано - то и есть.

Словесные формулы (или «фразы», как именует их Платонов в «Авиаторе») регулярно становятся катализатором воспоминаний. Реконструируя условия возможного применения «фразы», Платонов постепенно восстанавливает обстоятельства места и времени, расставляет фигуры родственников и знакомых, связывает разрозненные эпизоды в цепочки событий.

Так, фраза «тепло быстро передается по металлу» вытягивает за собой в памяти Платонова чай, ложечку, стакан в подстаканнике, подушку на стуле (остальные сюжетно значимые детали - не в фокусе, на периферии зрения). Горячая ложечка, естественно, выпадает из рук - и ее звон слышится Платонову в контрапункте с «приятным голосом» [3, с. 27], произносящим формулу про тепло и металл. Повествовательной рифмой к этому давнему детскому воспоминанию в записях героя будет рассуждение о значимости дружеской беседы на кухне в сравнении со значимостью, например, битвы при Ватерлоо: «Ведь это только на первый взгляд кажется, что Ватерлоо и умиротворенная беседа несравнимы, потому что Ватерлоо - это мировая история, а беседа вроде как нет. Но беседа - это событие личной истории, для которой мировая - всего лишь небольшая часть» [3, с. 381]. Отдельные маркированные фразы (неведомо как получающие свою эмоциональную «маркировку» - запоминаются как те, что связаны с самым дорогим и важным, так и те, что являются общим местом, речевым клише) оказываются точками входа в персональное прошлое («личную историю»), создают тот необщий язык, который необходим человеку прежде всего для понимания самого себя, для выражения еще не выраженного («стремление к полноте выражения - это стремление к полноте истины» [3, с. 410], резюмирует в финале романа Платонов).

Второй подобной формулой - нос заметно более развернутым визуальным и событийным рядом -становится фраза «иди бестрепетно». Впервые маленький Платонов слышит ее на праздновании Рождества; его просят прочитать стихотворение -а он от страха и волнения пытается сбежать и будет пойман кухаркой и доставлен обратно в залу. Само прочитанное стихотворение Платонов уже не помнит - зато ту цитату из Рылеева («Иди бестрепетно проложенной стезею / И лавры свежие рви смелою рукою» [7, с. 84]), которой подбадривал его Терентий Осипович Добросклонов, запомнил на всю жизнь. «Иди бестрепетно» в паронимиче-ской связке с «Терентием Осиповичем» становится важнейшим лейтмотивом романа и сопрягает формально противоположные пути -в жизнь и смерть. Платонов повторяет себе «иди бестрепетно», когда нужно решиться на какой-то ответственный шаг (так, на первую после «разморозки» пресс-конференцию он выталкивает себя с помощью именно этой фразы). Случайно обнаружив могилу своего «вожатого» на кладбище Александро-Не-вской лавры, Платонов видит надгробную надпись: «Терентш Осиповичъ Добросклоновъ, 1835-1916. И фраза: "Иди бестрепетно!" Она там почему-то не написана, но не все ведь на свете пишется» [3, с. 292]. В мире «Авиатора» писать что-либо наново нет необходимости: однажды написанное (или сказанное, или даже подуманное) невычитаемо из жизни и не отменяется смертью.

С девизом «иди бестрепетно» Платонов готов пуститься и в посмертное путешествие - правда, пишет он об этом не без доли черного юмора. Из раскопанной сотрудниками «Водоконала» во время укладки труб могилы Добросклонова он ждет от старика ободрения: «На месте глаз зияли две черные дыры, но в остальном Терентий Осипович был похож на себя. Какое-то мгновение я ждал, что он призовет меня идти бестрепетно, но потом заметил, что у него нет и рта» [3, с. 326]. А чуть раньше, размышляя о мимикрии живого и мертвого и вспомнив в связи с ожившим соловецким зеком-мертвецом и о Добросклонове, который не должен был сильно измениться за прошедшие 83 года после смерти, Платонов уверенно заявляет: «Если бы можно было спуститься к нему на эти два метра, я бы спустился. Если бы он сказал мне оттуда: "Иди бестрепетно!", - я бы пошел» [3, с. 303].

Цитатность жизненного кредо Homoscribens вполне закономерна. Вся история Платонова напророчена любимой книгой про Робинзона («.всё у Робинзона - последнее, ничему нет замены. Родившее его время осталось где-то далеко, может быть, даже ушло навсегда. Он теперь в другом времени - с прежним опытом, прежними привычками, ему нужно либо их забыть, либо воссоздать весь утраченный мир» [3, с. 42]).В одном из интервью Е. Водолазкин дает еще более детальные пояснения

Вестник КГУ ^ № 6. 2016

107

выбору претекста для истории Платонова: «"Робинзон Крузо" - маленькая модель мира, доказывающая, что личная история в сравнении с историей всеобщей не менее значительна. Она тоже способна творить мир - не такой, может быть, масштабный, но уж никак не менее богатый» [4, с. 157].

Свою скорую неминуемую гибель из-за необратимых изменений в клетках мозга Платонов тоже трактует в исключительно литературных категориях - как ответный удар смерти в миг наивысшего счастья, подобный последнему выстрелу Сильвио в пушкинской повести. Более того, еще не вспомнив своего имени, Платонов уже опознает в манерах доктора Гейгера чеховскую повадку [3, с. 18], а в финале, беседуя с профессором Майером, и вовсе отвечает на вопрос «Wiegehtes Ihnen?» словами Чехова: «Ichsterbe» [3, с. 398]. Приближение к собственному с трудом вспоминаемому «я» совершается Платоновым тогда, когда он размышляет о сравнительных характеристиках «авиатора» и «летчика», причем о причинах именования себя авиатором он помнит еще не очень точно, а о том, что «куцее», похожее на воробья [3, с. 92] слово «летчик» приписывается Хлебникову, знает наверняка.

Тем самым персональная история складывается не только из восстанавливаемых памятью «частичек бытия», но и из готовых литературных сюжетов, прорастающих в реальную биографию героя. В ней глубоко личные, интимные детали оказываются то «набоковскими» (Сиверская и Оредежь в «Авиаторе» воспринимаются как оставшиеся от «Других берегов» декорации для истории Платонова, а периодические переходы к ямбу - «Снимали дачу в Сиверской» [3, с. 42] - напоминают об излюбленных набоковских ритмических метаморфозах из «Облака, озера, башни», «Приглашения на казнь» или «Дара»), то «бунинскими» («чуть слышный стеклянный перезвон на сквозняке» [3, с. 377]), то одновременно «блоковскими» и «па-стернаковскими» («Вокруг плота плавали лодки, утки, слышны были то скрип уключин, то кряканье, но всё это легко врастало в музыку» [3, с. 36]). Платонова беспокоит, «что не получается отличать воспоминания от снов» [3, с. 15], - а на самом деле, взявшись писать свою историю, он не всегда разделяет реальность и литературу, явь и иллюзию. Иногда он и вовсе совершенно осознанно дает объективной материи, уклоняющейся от «фотографи-

ческого» воспоминания, прорасти воображаемой картинкой и вписаться в когда-то действительно виденную: «То, что Сиверская не похожа сама на себя, при желании можно объяснить ее зимним состоянием. А летом всё еще может вернуться. Абсолютно всё, включая дачу Фредерикса» [3, с. 103]; заметим лишь, что дачи нет уже несколько десятилетий - «не сохранилась». Получается почти в точности как у Пастернака: «Когда на дачах пьют вечерний чай... / Тогда ночной фиалкой пахнет все: / Лета и лица. Мысли. Каждый случай, / Который в прошлом может быть спасен / И в будущем из рук судьбы получен» [6, с. 132].

В своем стоическом противостоянии времени и стремлении преодолеть его линейность Homoscribens у Е. Водолазкина все же преуспевает. Письмо запускает обратный отсчет времени: заключительные страницы «Авиатора» вновь представляют бабушку, читающую маленькому Платонову «Робинзона Крузо», а к статуэтке Фемиды возвращаются отломанные весы - и теперь она законно «излучает справедливость» [3, с. 411]. Лишь «человеку пишущему» дано сохранить бывшее - для еще не явившихся на свет, обратить небывшее - в подлинную явь, будущее воспоминание, автобиографический сюжет.

Библиографический список

1. Бродский И.А. Назидание. Стихи 19621989. - Л.: СП «Смарт», 1990. - 260 с.

2. Бунин И.А. Жизнь Арсеньева. - М.: Азбука-классика, 2008. - 448 с.

3. Водолазкин Е.Г. Авиатор. - М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. - 410 с.

4. Водолазкин Е.Г. Дом и остров, или Инструмент языка. - М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. - 384 с.

5. Водолазкин Е.Г. Лавр. - М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2013. - 448 с.

6. Пастернак Б.Л. Любка // Полное собрание поэзии и прозы в одном томе. - М.: Изд-во «Альфа-книга», 2015. - 1279 с.

7. Рылеев К.Ф. Послание к Н.И. Гнедичу (Подражание VII посланию Деперо) // Полное собрание стихотворений. - Л.: Советский писатель, 1971. -480 с.

8. Шишкин М.П. Венерин волос. - М.: Вагриус, 2006. - 480 с.

Вестник КГУ .J № 6. 2016

108

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.