Научная статья на тему 'Конструктивизм как жизненный мир'

Конструктивизм как жизненный мир Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
261
50
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
КОНСТРУКТИВИЗМ / ЖИЗНЕННЫЙ МИР / ЯЗЫК / СЛОВО / ТВОРЧЕСТВО / СИМУЛЯКР / ПОТРЕБЛЕНИЕ / БЫТИЕ / ПУСТОТА / ЛИЧНОСТЬ / ИДЕОЛОГИЯ / РЕДУКЦИОНИЗМ / УТОПИЯ / CONSTRUCTIVISM / THE LIFE WORLD / LANGUAGE / WORD / CREATIVITY / SIMULACRUM / CONSUMPTION / EMPTINESS / PERSONALITY / IDEOLOGY / REDUCTIONISM / UTOPIA

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Мартынов В. А.

Неизбежное следствие устроения Стены между словом и вещью катастрофическое обеднение жизненного мира. Так, там, где все слова симулякры, для субъекта оказывается невозможным удовольствие от потребления вещей и качеств. В прекрасном новом жизненном мире модерности невозможно творчество. Катастрофично понижается значимость интеллектуальной работы, сколько-нибудь всерьез понятой. Невозможны отказ, жертва. Невозможна любовь (там, где двое идут навстречу через понимание). Девять десятых социального бытия закрыто для модерной оптики, многообразие жизни оказывается в слепой зоне, предстает мертвым и скучным материалом. Соответственно и девять десятых людей тоже неинтересны. Жизненный мир модерной науки мир без людей. Зато в этом мире узаконено насилие. Декларируя бесконечность кочевой свободы, модерное знание строит деспотичную иерархию, деля людей на касты. И тогда это знание разновидность утопии, прожектерство, типологически близкое большевизму. Становление модерного знания как конструктивистской парадигмы подошло к точке очевидного абсурда, не случайного, но заложенного в основаниях самой парадигмы.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Constructivism as the life world

The inevitable consequence of the construction of the Wall between the word and the thing is a catastrophic impoverishment of the vital world. So, where all the words are simulacra, for the subject it is impossible to enjoy the consumption of things and qualities. In the beautiful new life world of modernity, creativity is impossible. The significance of intellectual work is diminished catastrophically. Impossible refusal, sacrifice. Impossible love (where two meet halfway through understanding). Nine-tenths of social life is closed to modern optics, the diversity of life is in the blind zone, appears dead and boring material. Accordingly, nine-tenths of people are also uninteresting. The life world of modern science is a world without people. But there are many violence. Declaring the infinity of nomadic freedom, modern knowledge builds a despotic hierarchy, dividing people into caste. This knowledge is a kind of utopia, projecting, typologically close to Bolshevism. The emergence of modern knowledge as a constructivist paradigm came to the point of obvious absurdity, not accidental, but embedded in the foundations of the paradigm itself.

Текст научной работы на тему «Конструктивизм как жизненный мир»

УДК 16

КОНСТРУКТИВИЗМ КАК ЖИЗНЕННЫМ МИР

В. А. Мартынов

Омский государственный университет им. Ф. М. Достоевского, г. Омск, Россия

Информация о статье

Дата поступления 20.02.2017

Дата принятия в печать 04.04.2017

Дата онлайн-размещения 15.07.2017

Ключевые слова

Конструктивизм, жизненный мир, язык, слово, творчество, симулякр, потребление, бытие, пустота, личность, идеология, редукционизм, утопия

Аннотация. Неизбежное следствие устроения Стены между словом и вещью - катастрофическое обеднение жизненного мира. Так, там, где все слова - симулякры, для субъекта оказывается невозможным удовольствие от потребления вещей и качеств. В прекрасном новом жизненном мире модерности невозможно творчество. Катастрофично понижается значимость интеллектуальной работы, сколько-нибудь всерьез понятой. Невозможны отказ, жертва. Невозможна любовь (там, где двое идут навстречу через понимание). Девять десятых социального бытия закрыто для модерной оптики, многообразие жизни оказывается в слепой зоне, предстает мертвым и скучным материалом. Соответственно и девять десятых людей тоже неинтересны. Жизненный мир модерной науки - мир без людей. Зато в этом мире узаконено насилие. Декларируя бесконечность кочевой свободы, модерное знание строит деспотичную иерархию, деля людей на касты. И тогда это знание - разновидность утопии, прожектерство, типологически близкое большевизму. Становление модерного знания как конструктивистской парадигмы подошло к точке очевидного абсурда, не случайного, но заложенного в основаниях самой парадигмы.

CONSTRUCTIVISM AS THE LIFE WORLD

V. A. Martynov

Dostoevsky Omsk State University, Omsk, Russia

Article info

Received 20.02.2017

Accepted 04.04.2017

Available online 15.07.2017

Keywords

Constructivism, the life world, language, word, creativity, simulacrum, consumption, emptiness, personality, ideology, reductionism, utopia

Abstract. The inevitable consequence of the construction of the Wall between the word and the thing is a catastrophic impoverishment of the vital world. So, where all the words are simulacra, for the subject it is impossible to enjoy the consumption of things and qualities. In the beautiful new life world of modernity, creativity is impossible. The significance of intellectual work is diminished catastrophically. Impossible refusal, sacrifice. Impossible love (where two meet halfway through understanding). Nine-tenths of social life is closed to modern optics, the diversity of life is in the blind zone, appears dead and boring material. Accordingly, nine-tenths of people are also uninteresting. The life world of modern science is a world without people. But there are many violence. Declaring the infinity of nomadic freedom, modern knowledge builds a despotic hierarchy, dividing people into caste. This knowledge is a kind of utopia, projecting, typologically close to Bolshevism. The emergence of modern knowledge as a constructivist paradigm came to the point of obvious absurdity, not accidental, but embedded in the foundations of the paradigm itself.

Что происходит с жизненным миром после того, как в качестве решающего эпистемологического жеста воздвигается Огена между словом и вещью? Во-первых, сразу получается немного смешно. Уже здесь картина жизнедеятельности человеков оказывается суетливой, да к тому же и с оттенком идиотизма. Человек обречен возиться с миражами. Он их любит, он наполняет их пафосом и сакраль-

ным, молится на них, множа бессмыслицу. Означающее оторвано от означаемого раз и навсегда, бесповоротно. Никакого означаемого, никакого подлинного «содержания» за означающим нет. Подлинная реальность - это Реальное Лакана, абсолютно, окончательно и бесповоротно закрытое от субъекта. Везде, где нам кажется, что наша воля что-то значит, это смешная иллюзия. Мы можем только

надувать пузыри означающего иллюзорной значимостью. Картинка веселая, как в детском журнале, и каталогизация таких картинок - роль Ж. Бодрийяра. Его первая книга (написана в 1968 г.) и последняя [12] - это переписанный в эпоху модерна дидактический эпос, нео-Ге^од.

Правда, сразу возникает вопрос: а нет ли некоторой наивности в том, что работа Бодрийяра над термином «симулякр» приводит к иерархии знаков, среди которых собственно симулякры только один из классов (еще есть «копии» и «функциональные аналоги»)? По Бодрийяру, слова-симулякры - это особенные слова, т. е. такие, которые ведут себя не как все. Тогда как в ситуации Стены все слова являются симулякрами1. Иначе говоря, не является ли симуля-кром само по себе следующее за Бодрийяром расхожее употребление термина «симулякр»? Но картинка получилась действительно веселой, новый дидактический эпос состоялся, оказался популярным, слово прижилось именно в огласовке Бодрийяра.

И тогда в новом жизненном мире невозможна серьезность.

Ну и что, скажем мы, зато в новом мире мы получаем цветущие «сто цветов». В своей первой теоретической книге Делёз сформулировал то положение, которое претендует на фундаментальное в модерной онтологии. Субстанция устроена как дробление. Вместо Космоса, где господствует «внешний порядок, навязанный мировому хаосу», «Хаосмос» [3, с. 358]. Вот оно наконец обретено, счастье изобилия! Состоялось то, о чем только и можно было мечтать! До сих пор мечта человечества о бесконечном многообразии бытия подавлялась структурой самой мечты, ее метафизически-деспотическим устройством, теперь метафизика окончательно рухнула, мечта о выходе за пределы оков и барьеров получила онтологическое основание. Бытие подчинено закону различения. Многообразие вещей наконец-то открылось человеку. Рай «ста цветов», «тысячеголосое множество» [3, с. 363]. Все-все, которые всегда всё запрещали, отныне неправы. Норм нет, запретов нет. Бытие богато, открыто и доступно. Только и радоваться. Тем более что Желание здесь же скоро объявляется абсолютным и не подлежащим ограничению началом. Лозунг Лакана: «Не уступай в своем желании!» Бери всё, что можешь, и наслаждайся. Рай уже не только с цветами, но с нектаром и девственницами. Или, в переводе на язык современности, иди в супермаркет с прилагающимся к нему борделем и бери всё, что нужно.

Но не тут-то было. И здесь опять Бодрийяр, который сообщает нам, что всегда, когда мы хотим какую-нибудь вещь, надеясь с ее помощью удовлетворить свои желания и потребности, оказываемся снова идиотами. На самом деле желать и испытывать потребности мы не в состоянии. Наше желание потребить вещь всегда конструкция. «"Потребление" существует не потому, что есть объективная потребность потреблять» [4].

Но, погодите, есть же очевидные свидетельства того, что хоть в чем-то атрибуты Хозяина вещи проявляются реально, ведь умеем же мы получать простой бытовой «кайф» от обладания вещами, от «ананасов в шампанском». Серьезнейший аргумент. В мире «французской теории» все - твердые марксисты, а Маркс предельно всерьез принимал реальность потребления, а оно как таковое указывает на территорию, где хоть в какой-то степени прямой контакт с реальностью в виде удовольствия от потребления нужной вещи происходит. Тогда мы или должны признать, что Стена между субъектом и реальностью дырявая, или нужна критика, поправляющая Маркса в его же терминологии. Ответ на этот запрос - главный подвиг Бодрийяра, основное направление его работы внутри Команды. Его поправка к Марксу - «К критике политэкономии знака» (1972). Отныне потребление не является процессом удовлетворения потребности, ответом на реальную нужду. Убежденность в том, что вещи покупаются потому, что они нужны тому, кто покупает, - иллюзия. Мое желание этой вещи - пузырь, надуваемый идеологиями. Желая, я становлюсь управляемым. Потребляя, мы функционируем, как винтики в конвейере воспроизводства идеологий. Человек привык полагать себя существом сверхсерьезным, думать, что этот мир - его мир, вещи в нем - нечто принадлежащее ему по легитимному праву Хозяина. Так вот, на самом деле всё это - фикция, эта хозяйская и хозяйственная уверенность - самомнение идиота. Иллюзорна уже сама убежденность в том, что мое стремление к этой вот вещи - мое и только мое. Процесс потребления коллективен2. Мы -огурцы, коллективно потребляющие организованно предоставленную воду. Наше потребление именно огуречно-коллективное3.

Эффектный жест. Но мерцание вселенной си-мулякров проступает и в нем. Политэкономия знака Бодрийяра - это только внешне эффектный и доведенный до состояния яркой журналистики предел того занятия, которое является всеобщим в мире

«французской теории». Эта работа была начата Де-лёзом в «Различии и повторении», а одновременно с ним - Дерридой. Фундамент для эффектной конструкции Бодрийяра был выстроен ими, это их историческое дело. Самое важное - в их работах. Воспроизводству унифицированных стандартов в индивидуальном потреблении предшествует онтологическая невозможность оригинальности. Мир модерной науки, воюющей с воспроизводством традиции, начинает с того, что отрицает возможность появления чего-либо нового. Нет ничего, кроме возвращения к началу, движения если не по кругу, то по ленте Мёбиуса. «Повторение в вечном возвращении во всех своих аспектах проявляется как сила, присущая различию» [3, с. 359]. У Ж. Дерриды всё еще серьезнее. Во-первых, хотя он и признает неизбежность движения по замкнутому контуру, пытается сделать геометрию повеселее и предлагает эллипс. «Мы, вероятно, должны не выбирать между двумя линиями мысли. Скорее уж - поразмыслить над кругообразностью, которая постоянно заставляет переходить их друг в друга. И, строго повторяя этот круг в его собственной исторической возможности, быть может, дать произвестись, в различии повторения, какому-то эллиптическому смещению. ...Эллипс... - ни полное слово, ни совершенный круг. Более или менее, не более и не менее» [5]. Во-вторых, это движение не бесконечность равномерного движения. Оно с чего-то начинается, а затем стремится к той же точке вернуться. Происходит это как процесс Письма, того единственного, что еще интересно в этом мире. Письмо - это цепочка различАний и восполнений. В пределе - это восполнение первоначала. «Восполнение (перво)начала» - так называется заключение главной книги Дерриды «Грамматология». Название эффектное, поскольку оно предельно абсурдно в мире Дерриды, поскольку в «первоначале» нет ничего, там пусто. Решительная атака на классическую метафизику, предпринятая в «Грамматологии», заканчивается парадоксом на грани абсурда. Для Дерриды абсурдна сама возможность противопоставить отсутствию наличие, сама их оппозиция - основной ресурс мертвой классической логики. Поэтому там, где можно было бы в конце восполнений надеяться найти Подлинное Первоначало, «восполнение (перво)начала. восполняет недостающее (перво)начало» [6, с. 308]. Потому что, если восполнение «и наполняет нечто, то это нечто - пустота» [6, с. 296]. Отсюда и смысл главного инструмента в аналитике Дерриды - «деконструкции». Обыденное представление о декон-

струкции как об умении разобрать сложную целостность на части неточно, это не Деррида, это просто нормальная эпистемологическая аналитика. Деконструкция - это когда в конце разборки обнаруживается торжество возвращения к Пустоте, которая и была первоначалом. Просто разобрать конструкцию - мелко, надо показать итоговую невозможность оригинальности и, как следствие, творчества, Пустоту, Смерть как неизбежный конец (и начало) пути, что Деррида и осуществляет в своих «классических» анализах, в «Грамматологии», в поздних работах. В одной из них демократия определена как «выбор между убийством и самоубийством; но убийство уже сразу трансформировалось в самоубийство, а самоубийство, как всегда, оказывалось переведенным в убийство» [7].

Итак, в прекрасном новом жизненном мире невозможно творчество. Полное отсутствие интереса к этой категории во «французской теории» -факт. На все следствия сразу указать невозможно, только на самое явное в истории. Можно что-то сказать о типах онтологий, полярно противоположных модерной. Понятно, что антимиром по отношению к модерному знанию является логоцентризм, т. е. «классическая метафизика». Но есть традиции, которые не тождественны классическому рационализму, существенно выходят за его пределы. Таков мир постромантического неогуманизма, где апология Бытия идет через триумф Творчества в «Фаусте». Эта традиция не остается внутри XIX в., она идет к самым горячим событиям современности через Томаса Манна и Гессе, у нас через Бердяева и Мандельштама. Это сотни крупнейших явлений в художественной и философской жизни, у модерного знания появляется опасность превращения в секту, замкнутую в узкий круг. А традиция нужна, что-то нужно делать, и возможность для работы по обретению истории есть. Схема, по которой это может быть сделано, понятна. По этой схеме насквозь своего, родного классика «французы» получили с помощью простой процедуры из Гегеля. У Гегеля есть рассуждение про диалектическую относительность положения «раба» и «господина». Совершаем деконструкцию раба, находим в нем господина; совершаем деконструкцию господина, находим раба4. Образцовый круг, всё по Делёзу. Правда, из всего Гегеля при этом мы взяли один абзац, переписали его по-своему и почему-то назвали итоговый эрзац Гегелем5. Но зато рецепт есть. По нему и можно создавать новых предшественников модерного просвещения, в том числе и российских6.

В акте творчества присутствует построение идеальной модели бытия вещей, а потом вдруг она как-то начинает влиять и на сам этот мир. В итоге прибавка к бытию. Бытия становится больше. Если возможно приращение бытия, то это непременно состоявшийся (структурированный рационально, устроенный телеологически) контакт субъекта с бытием. Иначе говоря, если акт творчества состоялся, то тезис о Стене между словом и предметом немедленно проваливается в пропасть. Мир вещей никак не может быть зависим от сознательного усилия субъекта, поэтому акт творчества - нечто абсолютно невозможное в онтологии французов, нечто табуи-рованное. Поэтому с креационизмом война не на жизнь, а на смерть.

Остается ли место для работы интеллекта в принципе? Здесь сложно. В конечном итоге значимость интеллектуальной работы понижается катастрофически, но итог этот оказывается конечной точкой вектора, который проходит через зону, где интеллектуальное усилие оказывается значимым, структурирующим социальное поле. Поэтому рассмотрим данный вопрос подробнее.

Понижается значимость тех сфер интеллектуальной деятельности, которые связаны с работой фантазии и с миром эмоций. Самое драматичное связано с эмоциональной сферой. Крайний полюс флуктуаций в этой области - тот факт, что в мире «французской теории» абсолютно невероятна ситуация, о которой много говорили романтики, о возможности «мыслить сердцем»7. За этой метафорой стоит целый комплекс представлений, среди которых важнейшая импликация - указание на то, что между рациональным и эмоциональным нет пропасти, что есть внутри субъекта некая зона, где одно переходит в другое. Человек сложен, есть несколько уровней его идентичности, среди них особенно важен тот пласт рационального (идей, представлений), который для субъекта является подлинно своим, настолько, что данные этого уровня могут дать при их регистрации сознанием в потоках информации радость узнавания себя (при этом я допускаю, что эту радость кто-то может оценить плохо, пусть и так). Так мы допустили «подлинное Я». Традиция внимания к этой подлинности идет от Сократа через Евангелие к Руссо и романтикам и в другую сторону - к традициям социальной онтологизации рационального. Зафиксировав это, мы понимаем, насколько любое допущение чего-либо подобного является бредом и абсурдом в радикально модерном мире. Подлинное «Я» для модерного знания -

источник деспотизма. От себя добавим, что это именно так и есть, что человеческое «Я» действительно чудовищно деспотичная и опасная инстанция, но с поправкой: это не только плохо. Ибо в структурировании рационального эмоциональным («душевным») есть огромная опасность сползания в дикость и насилие. Но есть и плюсы. Через сферу эмоционального проходят процессы связывания рационального с социальным, многообразные «прошивки», идущие в противоположных направлениях. Существует некое непростое устройство, работает оно, как плавильный котел, где социальный опыт структурирует эмоциональную сферу, а обе эти области структурируют эмоциональную сферу, а потом движение идет в обратную сторону, происходит обратный процесс «прошивок» и т. д., и все это в одном котле. Называется это личностью. Все дело в том, верим мы или не верим в социальную продуктивность личности как основного мотора социальности. У Н. Я. Мандельштам есть заявление невероятной парадоксальности и выразительности. «Я верю Пушкину, что крестьянин даже при крепостном праве сохранял достоинство и личность» [8]. Дер-рида и Делёз не верят в личность, ибо «для эллинов безумие». Я вслед за Надеждой Яковлевной верю. В личности, кроме деспотизма и склонности сползания в дикость, еще много чего есть, отсюда и главный тезис романтизма, начиная с Руссо: внутренняя жизнь человека может быть интереснее истории государства8. Невероятно нахальное утверждение. У Руссо, романтиков и постромантиков вот эта самая история личности, ее «живая жизнь», которая богаче истории войн, только и обеспечивает легитимностью интеллектуальную работу, подсвечивает подлинностью любые ее повороты. Отсюда понятно, почему именно Руссо будет подлежать самому жестокому деконструированию, вскрывающему пустую изнанку этой самой провозглашенной Руссо «подлинности» «живой жизни». Деконструкция этой подлинности - важнейшая стратегическая задача радикального конструктивизма, в категорическом неприятии любых допущений о возможности «сердечной» логики «французская теория» достигает цельности и плотности, похожей на сплоченность боевого взвода в атаке. Отработка этой задачи в Команде - историческое дело Дерриды. Руссо, защитник «чистых сердцем» «дикарей», - главный герой «Грамматологии», ему посвящена половина книги, сквозь его «грезы» Деррида обретает фундаментальность своего Письма. Главы о Руссо - мастер-класс, где демонстрируются самые виртуозные потоки де-

конструирования. Кульминация демонстрации, триумф метода - вторая глава второй части, страницы, посвященные анализу самого откровенного у Руссо. А что же еще? Кто-нибудь сомневался, что Руссо будут ловить за руку именно здесь, в сценах мастурбации? Итог - победа за явным преимуществом. В самом сокровенном, стало быть, самом подлинном, «живом», в Желании, обнаруживается конвейер восполнений, ведущий к началу, к смерти.

Сразу, почти мимоходом, замечания - в таком важном месте нельзя не ответить. Именно здесь особенно очевидно, что виртуознейшая аналитика обнаруживает внутри себя грубоватый редукционизм. То, что за желанием прячется пустота (в пределе - смерть), доказывается тем, что желание и наслаждение пронизано фрустраций. «Наслаждение самой вещью. пронизано фрустрацией», «таково бремя восполнения» [6, с. 308]. Деррида, поймав эмоцию на сбое, останавливается с торжеством прокурора. Решающее доказательство строится на удивление просто. «Восполнение. добавляется лишь как замена» [6, с. 295], поэтому пустое место эмоции и оказывается замененным фрустрацией, наслаждение оказывается «самоизувечением» [6, с. 310]. И это всё? Для виртуоза различАний так просто? Почему в решающей точке такая элементарность? «Лишь как замена» - онтологически механистично, эпистемологически догматично. В реальности на порядок сложнее. Человек весьма изобретательное существо. Он умудряется в реальности социального бытия и фрустрацию несколько раз пережить, и провалиться в пропасть самого полного эмоционального самозабвения. «Замена» эмоции фрустрацией - редукционизм самого вульгарного свойства. Фрустрации сопутствуют эмоции, но эмоция несводима к фрустрации. Психологическая литература за двести пятьдесят лет накопила богатейший опыт каталогизации как раз таких сложностей. И кстати, основоположник этой литературы -именно Руссо. И кстати, у Руссо есть как раз описания именно тех редких случаев, когда фрустрация действительно полностью подавляет эмоцию (прежде всего это прямое исследование фрустрации в сцене общения «Джанетто» с «Джульеттой» в седьмой книге «Исповеди»), но именно в этих случаях очевидна очень и очень сложная связь желания и страха, проходящая через несколько составных актов, каждый из которых устроен как амплитуда колебаний между полюсами, как динамичная метафизика, переводимая в нарратив. Именно в ситуации

реального подавления эмоции страхом очевидно, что простой «заменой» связь не исчерпывается.

Но так или иначе ценой упрощений задача решена. «Наслаждение несет в себе угрозу смерти», «наслаждение само по себе... - есть лишь другое имя смерти» [6, с. 309]. Живая жизнь побеждена.

А мы получаем возможность понять то морфологическое единство «французской теории», о котором было сказано выше. Такого единства не бывает иначе, как в условиях боевых действий перед лицом лютого врага. Вне условий атаки такое единство невозможно. А оно есть. Причем единство, дающее именно органику жизненного мира, допускающее анализ по Шпенглеру, до указания на обязательные ритуальные жесты-символы и, с другой стороны, на жесты-символы, которые невозможны. «Внутренний голос», «внутренний человек», «голос сердца», «жизнь души» - это и есть такие прасимволы, категоричное недопущение которых объединяет «французскую теорию». А неогуманистическая традиция онтологизации внутреннего мира - тот враг, подавление которого делает это единство монолитным. Там, где «классическая» «постнеклассическая эпистемология» ограничилась констатацией и несколькими общими словами, французская теория увидела серьезную проблему, в «трансцендентальном субъекте», с его склонностью ко всему «непосредственному», она увидела монстра, чудовище, угрожающее всему зданию новой теории и поэтому требующее жестокой расправы. Этому были посвящены сотни страниц мэтров, где «непосредственный человек», а вслед за ним и трансцендентальный субъект были подвергнуты остракизму. Это пример ситуации, когда «французская теория» выполняет функции либо спецназа, либо скорее бригады санитаров, спасающих здание конструктивизма от заразы. Примеров такой решительной санитарной работы можно привести множество, во множестве проблемных ситуаций «французская теория» оказывается конструктивистски строгой и по-военному твердой. В последовательности очищения «полной» конструктивистской парадигмы от «посторонних примесей» - историческая миссия «французской теории», поэтому она и является «полной» формой конструктивизма, пределом радикализма.

Но ликвидировать подлинность и «живую жизнь» только на уровне антропологии - это полдела. Сверхзадача - ликвидация подлинности онтологически. Ведь таковая инстанция, в случае своего появления, будет стремиться к репрезентации себя в

слове, в любом социальном акте. То, что никакая подлинность в слове невозможна, понятно из самого факта существования Стены: привычный нам поиск подлинности за внешним содержанием невозможен по исходному правилу: за знаком нет вещи, там пусто. Но нужно сказать что-то еще, уж очень велика опасность, признание любого предшествования знаку будет формой контроля над кочевьем сходящихся и расходящихся хаотических потоков, а это хуже фашизма. Поэтому основной пафос «Различия и повторения» Делёза - ликвидация самой процедуры репрезентации как таковой. «История репрезентации, история икон - история длительного заблуждения» [3, с. 360]. Автор «Различия и повторения» провозглашает конец этой истории: наступили «Сумерки Икон» [3, с. 162]. Любые попытки вставить процедуру репрезентации в потоки различий и повторений -вторжение деспотизма. «Вечное возвращение... исключает все инстанции, пресекающие различие, прекращающие его передачу, подчиняя его учетверенному гнету репрезентации» [3, с. 359]. В мире Дер-риды репрезентация невозможна потому, что не иллюзией является существование любого наличествующего бытия. «Наличие изначально отсутствует», «ничто и нигде не может самонаполниться» [6, с. 296]. Тем более иллюзорна подлинность. Лучший выпад в ее адрес - в самом конце «Грамматологии». Единственно подлинное (в том смысле этого слова, который работает тогда, когда «говорят о монете» 9) в этом мире - восполнение, механизм маскировки отсутствия наличности и подлинности, зашивания дырок в бытии [6, с. 508].

И тогда в мире нового знания невозможно провести различие, например, между Печориным и Грушницким, между Чацким и Молчалиным. Не остается возможности для того, чтобы всерьез принять фигуру Пьера Безухова в том величии подлинности, которое начинает пробиваться из «нутри» сквозь «наружу» (важные слова у Дерриды10, деконструкцией которых и является, собственно, «Грамматология») с самого начала текста «Войны и мира». И тогда бессмысленным ворохом бумажек становится сам роман. И тогда понятно, почему русская классика вся целиком становится исключительно веселым поводом для насмешек у О. Тимофеевой, К. Платта и Г. Тиханова. Для равновесия здесь же необходимо сказать, что по тем же причинам неумными и бессмысленными текстами станут и все произведения великой американской литературы, Т. Вулфа, У. Фолкнера и Д. Сэлинджера. И тогда не следует удивляться тому, что при пристальном вни-

мании к литературе (об этом чуть ниже) во всей «французской теории» от Делёза до Лаку-Лабарта, Бадью, Агамбена, Рансьера, Нанси и Жижека нет никаких следов интереса к этим авторам. А еще к хорошей поэзии.

Самое невозможное в этом мире - это то, о чем говорится, например, в таких строчках Б. Пастернака:

Цель творчества - самоотдача, А не шумиха, не успех. Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех. <...>

И должен ни единой долькой Не отступаться от лица, Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца.

В арсенале нового знания нет никаких ресурсов для адаптации чего-либо подобного. Этот текст в новом мире - мертвый. Единственная форма контакта с таким текстом - его деконструкция. Можно показать, что за каждым словом - его отрицание (за подлинным, «живым» у Пастернака, - фальшивое, за творчеством - штамповка, за лицом - маска и т. д.). Но совершенно невозможно читать такое по-новому всерьез без операции деконструирования. А она очевидно является достаточно громоздкой («изощренной»). И тогда получается, что, приступая к любому чтению текстов «про подлинность» (а это вся постромантическая литература вплоть до Булгакова, Мандельштама и дальше до Фазиля Искандера и Довлатова), каждый читатель должен брать с собой в дорогу огромные многотонные телескопы, необходимые для адекватной работы оптики деконструирования? Не очевидно ли, что тогда лучше не читать такие тексты вовсе (каковая рекомендация и присутствует неявно в текстах «французской теории» от Делёза до Жижека и Тиханова и явно у О. Тимофеевой)? Правда, допустим ход: возможно, видимо, доказать, что в любом самом наивном акте чтения уже заложена процедура деконструирования, она там по умолчанию находится в свернутом виде. Но тогда, простите, еще смешнее. Тогда получится, что уже Аристотель, читая Софокла, был величайшим деконструктивистом. Тогда бессмысленной грудой макулатуры становятся все тексты уже самой «французской теории», наивным простаком оказывается уже сам Деррида. Зачем тогда призывать свергнуть метафизику наличия, если процедуры деконструирования и так уже по умолчанию находятся во всех ее инструментах, во всех значимых момен-

тах? Тогда деконструктивизм не только смешон, но и юридически неадекватен. Нельзя требовать вернуть долг у того, кто все оплатил. Нельзя деконстру-ировать Аристотеля, если он и так уже деконструк-тивист.

* * *

Для краткости повторимся: невозможность серьезного интеллектуального усилия вытекает из невозможности творческого акта, поскольку интеллектуальная работа - творчество, создание нового Бытия. Доказать это теоретически трудно, но и обратное доказать пока тоже не получилось. Пока зафиксируем недопустимость в мире радикального конструктивизма созидающего Бытие интеллектуального усилия.

А какое возможно, мы уже знаем. В мире, где определяющая реальность - толчея означающих и где любое усилие по наведению порядка в этой толчее будет осуждено как деспотический контроль, единственное, что остается, - это радость от умножения этой толчеи. Отсюда и центральное положение операции «различение». Делёз: «Мышление мыслит лишь посредством различия» [3, с. 332]. У Дерриды в центре - понятие различАния. Здесь достаточно будет указать на те конфликты, которые разворачиваются вокруг русского перевода этого понятия Дерриды. Несколько страниц комментариев Н. С. Автономовой11 в обоснование ее перевода центрального понятия Дерриды «differance» (неологизм Дерриды, противостоящий живому слову языка difference) как «различАния» не удовлетворили сообщество, и авторитетный у молодежи Д. Ю. Кралечкин недавно выпустил свой вариант перевода ключевой статьи со своей попыткой разгадки загадки главного слова Дерриды. У него - неологизм «различае»12. Не пытаясь принять в этом споре чью-либо позицию, скажем только, что сам спор очевидно свидетельствует практически о сакральности самого слова. «Difference», «различае», «различА-ние». Единственным смыслом интеллектуальной работы отныне является создание новых оппозиций в языке, усложнение языковых структур13. Сложность как таковая становится самоцелью, предметом культивирования и культа. Чем изощреннее языковая конструкция, тем лучше. «Письмо» Дер-риды устроено именно так. От цепочек различАний требуется только множественность восполнений и замещений. «Игра означивания не имеет никаких пределов» [9]. Теория Письма - внутрицеховая функция обоснования герметизма «французской теории», взятая на себя Дерридой. Слова Н. С. Авто-

номовой о «динамичности», «открытости» слова Дерриды понятны. Это действительно декларируется, это ипостась объявленной множественности, но замыкание знания в изощренную конструкцию, отказ от диалога с бахтинской «площадью» неизбежно ведет к герметизму.

Отсюда очевидны следствия. Проблемы, общие для конструктивизма, здесь достигают катастрофического напряжения. Мы уже знаем об опасности замыкания интеллектуалов в закрытую секту, вытекающей из отказа от здравого смысла и превращения знания в мнение экспертов. Насилие, как таковое заложенное в этой ситуации, во «французской теории» взрывается агрессией и репрессивным подавлением. Жрец тайнодействует, всё более и более совершенствуясь в изощрении своего письма; непонимание ритуала не-адептом при этом полагается целиком и полностью его собственной проблемой. Непонимание плебсом Автора Письма - вина самого плебса. Автор Письма (производитель «различий», сходящихся и расходящихся рядов у Делёза) снимает с себя всякую ответственность за возможное непонимание своего действия. Такое до сих пор было возможно только в закрытых религиозных практиках. Впервые в мире рационального отказ от открытости слова непосвященным совершается с такой торжественностью и решительностью14. Впервые философия становится такой агрессивной. Университетский академизм тоже мог быть агрессивным15, но он страдал комплексом дурной совести перед здравым смыслом, перед «устами мла-денца»16. Теперь этот барьер снят. В текстах «французской теории» нет никаких следов помощи Входящему (в пределе - ребенку) - того, что было обязательным в хорошей интеллектуальной работе начиная с Сократа, чем-то обязательным, почти святым.

А без предоставления права голоса Входящему теряют смысл идеи толерантности и плюрализма. Здесь становится очевидно, что они фундаментально реалистичны. А конструкционизм обнаруживает в себе антидемократизм. Декларируя бесконечность кочевой свободы, он строит деспотичную иерархию, деля людей на касты высших и низших. Хуже всего то, что барьер между кастами не может оставаться простой неподвижной перегородкой. Он будет превращаться в Стену. Снятие ответственности с автора делает этот процесс обвальным. Уж слишком велико искушение сделать на этом капитал. А поскольку виноват в непонимании сам плебс, то увеличение непонимания ведет к увеличению вины исключительно плебса. И тогда чем больше

непонимание, тем больше торжество высшей касты. Закон расширенного воспроизводства капитала. Наличие «быдла» - обязательное условие собственного счастья. И тогда чем больше «быдла», тем больше счастья. И тогда интеллектуальный дискурс строится так, чтобы «быдла» было побольше. В пределе он оказывается действием, превращающим в «быдло» всех непосвященных, т. е. вообще всех.

Итак, место для интеллектуального усилия в модерном мире есть. Но во-первых, оно строго локализовано, привязано к нормативно предписанной технологии. А во-вторых, получается плохая пропорция: чем больше интеллекта в мире, тем больше в нем насилия. Интеллект умножает насилие. А настоящая эскалация насилия оказывается возможной благодаря тому, что в реальной аналитике радикальный конструктивизм оказывается бухгалтерией идеологий. Происходит это примерно так. Вначале интеллектуальная работа формализуется до степени превращения в машинное производство «различий». Так, у Делёза и Гваттари большая интеллектуальная работа понимается как производство концептов [10]. На уровне декларации это более или менее приемлемо (хотя возможность по-настоящему сложной логики оказывается заблокирована формализмом). Но, определив философскую работу в первую очередь именно так, Делёз не договаривает. В реальной аналитической практике декларация претерпевает ряд существенных трансформаций, прежде всего немедленно у самого Делёза. Это первое. Во-вторых, для такой работы не нужен Лакан, для фундирования этого тезиса вполне хватило бы и классического фрейдизма. А времена-то давно другие, Лакан на дворе. Провозглашена структурность бессознательного. С уточнением: работа структурирования бессознательного накладывается на работу языка. А язык социален. И здесь появляется тень великого и могучего Маркса. В глубине структур - стыки идеологий. А затем Маркса можно поправить по Ленину, что и сделал Альтюссер, сказав, что идеология - это «ложное сознание», да, но среди всех таких плохих ложных идеологий есть одна хорошая, своя, подлинная, - оценим виртуозность, «изощренность» работы Альтюссера, ведь подлинность хорошей идеологии нужно было доказать, не прибегая к табуированному понятию подлинности, для чего и понадобилось несколько книг, -свободная, революционная. И тогда в практической аналитике торжествует лютейший большевизм, основной аналитической работой оказывается, говоря

словами К. Платта, «вскрытие идеологических скреп» текстов, отнесенных аналитиком к неправильным идеологиям.

Странно все это читать, особенно у нас, в России. Мы-то всё это проходили. Семьдесят пять лет жили в страхе и с надеждой, что «вскрытие идеологических скреп» когда-нибудь закончится. Все эти «вскрытия» - всё это давно уже было, тысячекратно, миллионнократно. Новейшие исследовательские программы в глубине обнаруживают ту же элементарность, что и большевистская «аналитика». Можно еще понять американцев и французов, для них это еще может казаться оригинальным, но мы-то всё это штудировали наизусть, наши деды и отцы - в 30-40-е, мы - в 70-е и 80-е. Конспектировали Покровского и Деборина, Переверзева и Фриче. Затем Храпченко и Мейлаха, Ильичева и Константинова. Степень виртуозности, «изощренности» там тоже могла быть близкой к совершенству. Там в точности всё, что читаем в новейших анализах, что провозглашено Делёзом и Фуко, что реализуется Тихановым и Жижеком...

Для возникшего разговора о большевизме важно отметить степень честности модерного знания в лице Жижека в этом вопросе. Она высока и, конечно, реализована самым «изощренным» способом. Апологией Ленина сейчас никого не удивишь, мягкая апология Сталина - то ли дело! Традиционные «троцкистские рассказы» (Жижек), согласно которым всё плохо у большевиков стало не после смерти Ленина и приходом Сталина, Жижек отвергает, как, надо полагать, недостаточно изощренные. Нет, здесь как раз торжествует «подлинная» революционность. Тупик - это тот момент, когда Сталин стал терять революционную «волю к борьбе с номенклатурой» [11], т. е. на спаде террора, после 1938 г. А 37-38 гг. - это вполне себе еще подлинная революционность.

Это признание в искренней любви к жизненному миру казарменного барака выразительно. Как минимум Жижек сам дает мне право сопоставить его аналитику с логикой ленинской гуманитари-стики. А степень сходства здесь такова, что ее можно назвать тождеством. Я не вижу разницы между анализом Жижеком фильма «Титаник», где за прощальным жестом героини вскрывается проявление классового инстинкта эксплуататоров (она «отталкивает его», «потому что он свое дело сделал», т. е. она его выбрасывает как использованный низший материал, а весь фильм - «глубоко реакционный миф», история того, как «избалованная девушка из выс-

шего общества» «восстанавливает свою любовь к жизни с помощью короткой интимной связи с полнокровной жизнью бедняков» [12]), и комментарием Г.П. Макогоненко к финалу «Станционного смотрителя», где такой же точно ленинский редукционизм (который мы изучали в школе по ст. «Лев Толстой как зеркало русской революции») вскрывает за топтаньем Вырина на столичной площади готовность к революционному протесту, крайнее проявление классового инстинкта эксплуатируемых [13]. Степень редукции ровно та же самая. Весь объем как интеллектуальной работы, так и эмоциональной жизни отшелушивается и выбрасывается за ненадобностью, редуцируется к классовым инстинктам. Остается добавить, что этот комментарий к Пушкину - одна из высших кульминаций аутентичной советской ленинской аналитики, а претензии Жижека к героине «Титаника» - регулярная норма его логики, культового гуру модерного знания. Тем самым обнаруживается тождество большевистской и модерной аналитики в целом.

Теперь несколько непростых слов. Уже несколько раз автор этой статьи позволил себе в ней, а также в предыдущих публикациях «радикально-конструктивистского» цикла, сравнение нескольких модерных концепций с практикой большевистских комиссаров [14; 15]. Это тяжелое сравнение. Оно тянет за собой оценочность и эмоции, и уже поэтому является проблемным и спорным. Понимая это, я все же это делаю. А здесь, в месте решающих обобщений, я подтверждаю свою ответственность за эту метафору, более того настаиваю на том, что такое сравнение является точным. Поэтому коротко обо всем главном.

Если мы оторвали слово от предмета, то сделали шаг, который неизбежно ведет к редукционизму, к обеднению слова о поступке и самого поступка. Если же мы при этом скрестили фрейдизм с марксизмом и на этом фундаменте решили строить аналитику, то редукционизм удвоился. Акт высказывания оказался сведенным к прикрытию/разоблачению подсознательно фундированной идеологии, что для содержания этого акта катастрофично. А если мы затем это высушенное слово сделали предметом аналитики, то упростили ее до предельно бедной калькуляции. А именно до той самой, виртуозным мастером которой был величайший практический редукционист Ленин (величайшими теоретиками редукционизма были Маркс и Фрейд). Масштаб обеднения аналитической оптики, совершенный в этом выборе, позволю себе оценить еще че-

рез одну метафору, здесь очевидную. Оптика радикального конструктивизма модерного знания, идущего за «французской теорией», бедна ровно настолько, насколько «дискурс» инструкции по технике допросов в застенках ВЧК беднее «дискурса», скажем, Куприна (не будем трогать гениев). Если Куприна интересовали многообразие индивидуального человеческого бытия, то комиссаров интересовала только «классовая сущность», для разоблачения которой много деталей не нужно, в простейшем случае «дискурс» допроса мог обходиться вообще без вопросов и без слов. То торопливое желание разоблачать классовую сущность, которое мы наблюдали у таких авторитетов, как Жижек, Тиха-нов, Платт, вполне допускает сравнение с серьезной спешкой комиссаров, вершивших суды в полевых условиях. Жижеку развозить «сопли-слюни» (выражение моих студентов) вокруг героини «Титаника» так же неинтересно, как было неинтересно возиться с «белой и кулацкой сволочью» следователям в застенках ЧК. Вопросов к герою нет ни там, ни там. Зачем слова, когда и так все ясно? Для приговора достаточно подозрения, а для подозрения иногда хватало фамилии, похожей на фамилии знаменитых «врагов народа» (такое случалось в 1920-22 гг.).

Поспешая к разоблачению идеологий, мы закрывает себя от сложности жизненных миров. Девять десятых социального бытия закрыто для модерной оптики, все многообразие этого бытия остается в слепой зоне, это все мертвый материал, неинтересный и скучный. Вот список ненужного хлама по Дерриде: «жертва, трата, отказ, символ, видимость, истина и др.»; все это атрибуты классической системы, господство которой отменено «работой письма» [6, с. 293]. А еще в мире радикального конструктивизма (прежде всего во «французской теории») невозможна такая вещь, как «любовь» в том смысле, в каком мы реально понимаем это слово, когда мы вот уже две тысячи лет полагаем, что любовь - это непременно самопожертвование. Иначе говоря, «французская теория» - это целостная онтология, «жизненный мир», где невозможно темати-зировать девять десятых из того, что составляет реальность человеческой жизни. Девять десятых наших реальных проблем «французам» в принципе неинтересны. Все это недостойно оптики науки о «Реальном». Соответственно и девять десятых живущих на Земле людей тоже неинтересны. Так, тела для «машин желания» (да и тела-то плохонькие). Для человека как такового, как культурной и социальной реальности, нет места в мире новой науки. В конце об-

щего очерка картографии конструктивистского жизненного мира приходится сказать: это мир без людей.

И тогда это оценка. Новая наука - разновидность социальной утопии, прожектерство, типологически близкое ленинизму, большевизму. Произнести это непросто, но приходится. Тексты модерной науки дают многочисленные этому подтверждения.

На самом деле есть фундаментальная реальность - реальность человеческого бытия. А в силу этого - реальность «Культуры с большой буквы». А в силу этого - реальность классики существования

классики как в литературе, так и музыке, в том числе популярной. Но признаться в этом - значит признаться в том, что есть такая вещь, как реальность духовной работы. А признаться в этом нельзя - это табуировано Лаканом и Делёзом, это постыдно.

И тогда еще раз повторим: сегодня можно говорить определенно, что становление модерного знания как конструктивистской парадигмы подошло к точке очевидного абсурда. Абсурда не случайного, а неизбежного, заложенного в основаниях самой парадигмы.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Все слова, все знаки - симулякры, потому что «любая вещь, животное или человек, доводится до состояния симулякра», «вещь - это сам симулякр» в силу «всеобщего краха содержания», «все стало симуля-кром» [3, с. 91, 93].

2 «Потребитель никогда не одинок» [4].

3 Пророк Желания Делёз на самом деле тоже об этом. Его Желание тоже коллективно.

4 По этой же схеме Делёз радуется тому, что у Платона Сократ, уходя от софистов, приходит к софизму в себе [3, с. 92]; затем тот же пример находим на с. 162.

5 Эта работа еще в 30-е гг. была сделана известным французским политиком А. Кожевым (а в прошлом русским эмигрантом А. Кожевниковым), ставшим благодаря этому классиком «французской теории» [16].

6 Отсюда неказистая наивность многочисленных попыток скрестить «французов» с «нашими», например сделать постмодерниста по-французски из Розанова или из Платонова (или из Бахтина - что сделала Ю. Кри-стева еще в 1960-е).

7 Предел линии отказа от «думанья сердцем» - невозможность права на голос ребенка, которое было гарантировано Евангелием и впоследствии той же романтикой. В случае торжества модерного знания и внедрения его норм в школьное литературоведение будет очень любопытно послушать, как будущие учителя будут комментировать восклицание из сказки Андерсена «А король-то голый!», трансляцией какой идеологии они это объяснят.

8 Фраза из «Дневника Печорина» - «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа» - сжатая формула общего пафоса всей прозы Руссо и обобщение ее лейтмотива (ср. в «Исповеди» Руссо: «История моей жизни» - «произведение единственное в своем роде», где «можно было увидеть душу хотя бы одного человека без всяких прикрас» [17]).

9 Прочитав в конце «Грамматологии» такое, можно удивиться и ухмыльнуться: хотя бы в одном случае Деррида признал реальность существования оппозиции «наличный подлинник» / «копия» - для различения настоящей монеты и подделки, фальшивки. И тогда он признает, что есть территория, на которой работает та аристотелевская-гегелевская «метафизика наличия», реальность которой он отрицает в принципе (это и понятно, зарплату философа он вряд ли согласился бы принимать в фальшивых долларах-франках). И тогда сквозь эту воронку метафизика наличия просачивается и восстанавливается в своих правах.

10 С поправкой: в переводе Н. С. Автономовой.

11 В шестой главе кн. [18]; см. также: [19; 20].

12 Название статьи Дерриды у Д. Ю. Кралечкина - «Различае» <Differance> [21].

13 Не появляются ли границы у мысли, если она связала себя нормами достаточно простой техники? Не оказывается ли мысль предсказуемой технологией производства каламбуров? Не так давно этому удивился А. Зорин. «Повальное бегство от простоты» вызвано социальным заказом на «виртуозность и парадоксализм, достигающие в руках настоящих мастеров какой-то запредельной изощренности» [22]. Удивился робко, потому что дальше идти опасно. А то ведь можно договориться до утверждения, что главный смысл работы Делёза - Дерриды - Фуко - в этом.

14 Еще Гегель двести лет назад обрушился на эзотеризм в философских текстах [23].

Вестник Омского университета 2017. № 2(84). С. 92-102

-ISSN 1812-3996

15 Это то, где по-настоящему интересен Лакан. Самые интересные страницы его «Семинаров» - в Седьмом, о «дискурсе университета».

16 Здравый смысл связан с младенчеством самым непосредственным образом. Здравый смысл - это именно работа интеллекта с очевидной опорой на опыт, чувственно актуализованный, на «жизнь сердца». Похороны здравого смысла в конструктивизме - это в том числе следствие неспособности найти место «сердцу».

СПИСОК ЛИТЕРА ТУРЫ

1. Бодрийяр Ж. Система вещей. М., 2001.

2. Бодрийяр Ж. Симулякры и симуляции. М., 2015.

3. Делез Ж. Различие и повторение. М., 1998.

4. Бодрийяр Ж. К критике политической экономии знака. М., 2004. С. 75.

5. Деррида Ж. Форма и желание-сказать. Примечание к феноменологии языка // Деррида Ж. Поля философии. М., 2012. С. 206.

6. Деррида Ж. Грамматология. М., 2000.

7. Деррида Ж. Разбойники // Новое лит. обозрение. 2004. № 72. С. 53.

8. Мандельштам Н. Я. Вторая книга. Париж, 1973. С. 192-193.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

9. Деррида Ж. Письмо и различие. СПб., 2000. С. 355.

10. Делёз Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? / пер. с фр. и послесл. С. Н. Зенкина. М. : Ин-т эксперим социологии ; СПб. : Алетейя, 1998.

11. Жижек С. Щекотливый субъект: отсутствующий центр политической онтологии. М., 2014. С. 266, 267

12. Жижек С. Киногид извращенца: кино, философия, идеология. Екатеринбург, 2014. С. 465-466.

13. Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830-1833). Л., 1974. С. 348.

14. Мартынов В. А. Конструктивизм как теория и как практика научных исследований // Вестн. Ом. унта. 2016. № 4. С. 80-84.

15. Мартынов В. А. Конструируя конструктивизм // Вестн. Ом. ун-та. 2017. № 1. С. 76-80.

16. КожевА. Введение в чтение Гегеля. М., 2003.

17. Руссо Ж.-Ж. Избр. соч. : в 3 т. М., 1961. Т. 3. С. 449.

18. Автономова Н. С. Познание и перевод. Опыты философии языка. М., 2008.

19. Автономова Н. С. Деррида и грамматология // Деррида Ж. Грамматология. С. 22-24.

20. Автономова Н. С. Философский язык Жака Дерриды. М., 2011.

21. Деррида Ж. Поля философии. М., 2012. С. 24-51.

22. Зорин А. Идеология и семиотика в интерпретации Клиффорда Гирца // Новое лит. обозрение. 1998. № 29. С. 39.

23. Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии : в 3 кн. СПб. : Наука, 1994. Кн. 2. С. 124.

ИНФОРМАЦИЯ ОБ АВТОРЕ

Мартынов Владимир Анатольевич - кандидат филологических наук, доцент, доцент кафедры теологии мировых культур, Омский государственный университет им. Ф. М. Достоевского, 644077, Россия, Омск, пр. Мира, 55а; e-mail: vmartynov@ univer.omsk.su.

ДЛЯ ЦИТИРОВАНИЯ

Мартынов В. А. Конструктивизм как жизненный мир // Вестн. Ом. ун-та. 2017. № 2(84). С. 92-102.

INFORMATION ABOUT THE AUTHOR

Martynov Vladimir Anatolievich - Candidate of Philology, Docent, Docent of the Chair of Theology and World Cultures, Dostoevsky Omsk State University, 55a, pr. Mira, Omsk, 644077, Russia; e-mail: [email protected].

FOR CITATIONS

Martynov V.A. Constructivism as the life of world. Vest-nik Omskogo universiteta = Herald of Omsk University, 2017, no. 2(84), pp. 92-102. (in Russian).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.