Научная статья на тему 'Кинофагия как элемент сюжета и дискурса в современной драматургии'

Кинофагия как элемент сюжета и дискурса в современной драматургии Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
151
54
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
КИНОФАГИЯ / ИНИЦИАЦИОННЫЙ СЮЖЕТ / ПОРОГОВАЯ ФАЗА ИНИЦИАЦИОННОГО КРУГА / KINOFAGIYA / INITIATION STORY / THRESHOLD INITIATION PHASE OF THE CIRCLE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Агеева Н. А.

В данной статье рассматривается связь сюжетной ситуации поедания собаки в пьесах Е. Гришковца «Как я съел собаку» и И. Вырыпаева «Июль» с инициационным сюжетом. Акт кинофагии маркирует момент преображения героя, перехода его в новый статус.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

HOW KINOFAGIYA ELEMENTS OF THE PLOT AND DISCOURSE IN CONTEMPORARY DRAMA

This article examines the relationship scene situation of eating dogs in plays E. Grishkovets "As I ate a dog" and I. Vyrypayev "July" with the initiation story. Nude kinofagii marks the moment of transfiguration of the hero, its transition to a new status.

Текст научной работы на тему «Кинофагия как элемент сюжета и дискурса в современной драматургии»

УДК 821.161.1

Н.А. Агеева, соискатель НГПУ, г. Новосибирск, Е-mail: jcl@ngs.ru КИНОФАГИЯ КАК ЭЛЕМЕНТ СЮЖЕТА И ДИСКУРСА В СОВРЕМЕННОЙ ДРАМАТУРГИИ

В данной статье рассматривается связь сюжетной ситуации поедания собаки в пьесах Е. Гришковца «Как я съел собаку» и И. Вырыпаева «Июль» с инициационным сюжетом. Акт кинофагии маркирует момент преображения героя, перехода его в новый статус.

Ключевые слова: кинофагия, инициационный сюжет, пороговая фаза инициационного круга.

В разных слоях культуры собаке приписываются два абсолютно противоположных свойства. С одной стороны, в бытовой культуре за ней закреплена семантика преданности и верности, с другой стороны, в мифологических представлениях многих народов мира собака выступает представителем загробного мира (собакоголовый Анубис у египтян, сопровождающий души умерших в подземное царство, само имя Анубис по-египетски означало «собачка»; у греков - Кербер и псы Гекаты, охраняющие вход в загробный мир, кроме того, существует мнение, что ритуальная маска собаки была прототипом шлема Аида; в славянских мифологических представлениях собака может выступать заместителем змея, т.е. хтонического чудовища, с которым борется герой [1, с. 104]). В мифологических сюжетах поединок с хтоническим чудовищем или преодоление стража загробного мира всегда связаны с инициационным комплексом. Эти сюжетные ситуации знаменуют получение сакрального знания и обретение культурным героем статуса богоравного, что и дает ему впоследствии возможность стать представителем божественной власти в земном мире, то есть по праву занять царский трон.

В современной драматургии сюжетная ситуация встречи со стражем загробного мира трансформируется в сюжет поедания собаки. В последнее десятилетие появилось две пьесы, в которых собаку не только убивают, но и съедают, - «Как я съел собаку» Евгения Гришковца и «Июль» Ивана Вырыпаева. Что интересно, оба произведения во многом перекликаются между собой: и то, и другое преподносится зрителю как моноспектакль, оба представляют собой поток сознания

— рефлексирующего, как у Гришковца, или безумного, как у Вырыпаева.

У Вырыпаева мы наблюдаем явное чередование смертей собачьих и человеческих. Текст начинается со сгоревшего дома и погибших собак («Сгорел дом, а в доме две собаки. Одна - черная, сука, дворняжка, а вторая - овчарка, полугодовалый кобель» [2]), затем герой по имени Петр убивает своего соседа Колю, кормит мясом с толченым стеклом Колиного пса, откручивает голову «подмостовому сироте-бомжу» [2], съедает собаку, долго и мучительно убивает «попа-июля» [2], находясь в психушке, то ли в бреду, то ли на самом деле убивает и съедает медсестру, у которой «сгорело <...> сердце, а в нем две собаки. Одна - маленькая шавка, <...> а вторая -огромная сучка» [2] и, наконец, сворачивает шею Богу. Однако, если в начале произведения герой подвержен животным инстинктам (убивает в аффекте или ради самосохранения) и бесцелен, то после съедения собаки не только преображается он сам, но и, прежде всего, у него появляются новые мотивы

— и попа, и Нелю он убивает из любви к ним. При этом Петр стремится обрести некое райское место и борется с Богом, которого он называет строгим стариком, пауком-безпятими-нутшерсть. Райское место в его сознании - город Архангельск, где живут три его сына (Глеб, Александр и Олег), которые служат дежурными. Сыновья никогда не общаются с женщинами: «Некогда нам было ухаживать за женским полом - мы ведь круглыми сутками на дежурстве. Работа забирает все наши силы и все наше свободное время. Но, зато дежурим мы на славу, и ты можешь гордиться своими сыновьями, лучших дежурных чем мы, нет не только в Архангельске, но, пожалуй, что и во всех других городах нашей родины, а может даже и за рубежом. Что-то, а уж дежурить то мы умеем в рот палец не клади» [2]. Они отлучаются из Архангельска только затем, чтобы забрать отца. В реальном плане событий - похоронить: «НЕЗНАКОМЫЙ МУЖСКОЙ

ГОЛОС. Куда вы его, где будете хоронить то, с местом то уже определились?

ГОЛОС ГЛЕБА. А че нам определяться, в Архангельске, конечно» [2]. Во всем комплексе этих деталей несомненны аллюзии на высшие иерархии христианской мифологии.

Связь акта кинофагии с инициационным сюжетом подчеркивается и другими деталями, которые можно отметить в эпизоде поедания собаки. В момент поедания герой находится под мостом. Символизм этого пространства связан с мифом о мосте (или о дереве, лиане, etc.), «соединявшем некогда Землю и Небо, благодаря чему люди без труда общались с богами» [3, с. 188], а также с «символизмом посвящения, а именно с символом "узкой двери" или "парадоксального прохода"» [3, с. 188]. То есть, место под мостом можно рассматривать как потустороннее пространство, загробный мир. В то же время это еще и социальное дно, не случайно герой занимает место сироты-бомжа.

Именно в момент поедания/поединка происходит изменение окружающего мира, все вокруг замирает. Герой же, напротив, из умирания переходит в жизнь, из неподвижности в движение: «Целыми ночами и днями проезжали надо мною поезда, а на третий день моего жития под этим мостом, когда я уже от слабости, голода и шума поездов не мог ни руки поднять, ни ноги <... > и как будто специально по сговору, ну конечно на самом то деле совпадение, за все то время, пока ел я пса, и потом половину дня, когда я лежал в теплых струях собачьей крови, за все это время, как будто специально по сговору, - над моей головой, по железнодорожному мосту, ни прошло, ни одного пассажирского поезда, ни одной самой жалкой электрички, ни грузового, ничего. Тихо. Тихо. <...> И в этой полной, звенящей коровьим боталом, тишине, я наконец-то поднялся с бомжачьего матраса, выбрался из кровавых картонных коробок, вышел из под железнодорожного моста, осмотрелся куда мне идти» [2].

Само же поедание собаки можно трактовать как поединок героя со смертью. Собака появляется будто бы из ниоткуда и символизирует инфернальное, потустороннее, то есть саму смерть, но в то же время именно она побуждает героя к жизни: «я нашел что-то такое у себя внутри, где-то там, в области сердца и спины, что-то такое, что снова, вдруг, во мне возродило, жажду, еще пожить, а значит и чувство голода, да такого голода, что я как лежал на спине, так, не вставая и задушил псину прямо у себя на груди» [2]. При этом поведение и характеристика собаки перекликаются с поведением самого Петра. Он планирует попроситься в «дурку» сначала на время, а затем остаться там навсегда, «как в старой русской пословице: - лисичка только хвостик просила принять на лавочку, а как приняли хозяева ее хвостик на скамейку, так вдруг оказалась, что вся лиса уже целиком лежит на печи» [2], а ранее, подобно лисичке, занимает дом соседа Коли. Собака же в сознании героя практически полностью, он совпадает с той самой лисичкой: «на третий день, как в той самой пословице, словно из нее самой и вышла, явилась ко мне хитрожопая, ободранная лиса, правда, не лиса, а собака, но вести себя стала точь в точь, как та лиса из сказки, и сначала пристроила ко мне свой хвост на мои колени, а потом и вся целиком забралась на печь» [2]. Таким образом, в данном случае собака выступает еще и в качестве двойника героя, что так же отсылает нас к сюжету инициации культурного героя, поскольку часто антагонистом героя оказывается его брат-двойник. Кроме того, жертвенное животное также является двойником бога в ритуале жертвоприношения.

Зб

Примечательно, что герой съедает только половину собаки. С одной стороны, это можно трактовать как обряд причастия (вкушение части символически равносильно вкушению целого), тем более, герой не только вкушает мясо жертвенного животного, но и омывается его кровью. С другой стороны, герой в этот момент не полностью переходит в потусторонний мир, как это бы произошло в случае поедания собаки целиком, а, напротив, начинает двигаться по вертикали вверх, постепенно приобретая все больше знаний о «верхней» половине мира, постигая святость, любовь и приходя, в конце концов, в рай.

Стоить отметить и еще один важный момент: если вначале герой, убивая, замещает убитых собой (остается жить в доме соседа Коли, берет место бомжа, его матрас и коробки себе), то после акта кинофагии герой сам становится «проводником» в некое райское место — делает из без четверти святого Михаила настоящего мученика, поглощает, растворяет в себе Жанну/Нелю, избавляет всех от «этого страшного кошмара под названием строгий Бог» [2]. В связи с этим инициационный путь героя можно интерпретировать, как путь обретения полноты сознания через освоение полноты мира, вбирания мира в себя путем убийств и поедания.

В произведении Гришковца акт кинофагии также является одним из элементов сюжета инициации, и также, как и у Вырыпаева, он оказывается пороговой (лиминальной, по определению В.И. Тюпы [4, с. 18]) фазой инициационного круга. Герой-ребенок, о котором идет речь в начале произведения, окончательно превращается в героя-матроса именно во время инфернальной трапезы, происходящей ночью на камбузе. Герой перестает быть идентичным себе-ребенку, осознает себя винтиком во флотском механизме: «Эту посылку они посылали тому, кто махал им рукой из уходящего на восток поезда... А этого мальчика уже нет. Посылка пришла не по адресу. Она пришла не к их милому, единственному, умному мальчику. А к одному из многих грязных, затравленных и некрасивых пареньков, который имеет порядковый номер и. фамилию,. эту фамилию один раз в сутки выкрикивают на вечерней поверке...» [5. с. 195]. Так же герой перестает совпадать с идиллическим пространством дома, к которому он тянулся в течение всей своей службы.

И хотя собаке посвящен лишь небольшой эпизод в конце произведения, именно на нем автор заостряет внимание, называя произведение «Как я съел собаку». Причем акцентируется не только и не столько буквальное поедание, сколько значение фразеологизма «съесть собаку», то есть «познать до тонкости какую-либо науку, мастерство и т.п.»: «Тот, который ел, был более... современным..., то есть лучше совпадал со временем. Тем временем - флотским. Моим флотским временем» [5, с. 195]. Что характерно, герой Гришковца ест собаку не по собственной инициативе: ее убивает, приносит на корабль и готовит кореец Коля И, «тихий, маленький, забитый и грязный. По-русски говорил плохо... И узбекам он был не свой, и русским - не земляк» [5, с. 193]. То есть, в данном случае он выступает существом некоего чужого (метафорически - загробного) мира и, соответственно, проводником в царство мертвых.

В отличии от вырыпаевского персонажа — безумца, собственными руками задушившего собаку и тут же ее съевшего

Библиографический список

наполовину, — персонаж Гришковца в момент вполне цивилизованного поедания приготовленного по всем правилам блюда из собачатины как бы распадается на двух героев, раздваивается. Один — герой-матрос, которому «вкусно», а другой — герой-нарратор, который в своих мыслях не только «сочиняет» историю собачки, но и даже придумывает ей кличку: «Вот я - ем собаку. Может быть, сейчас какая-нибудь девочка, устав от рыданий, всхлипывая, только-только задремала, а до этого они с папой, с фонариком, обшарили все дворы, сараи, опросили и обзвонили всех знакомых - где любимая собачка. Завтра поиски продолжатся, будут написаны детской рукой объявления, а над кроваткой долго еще будет висеть фотография щеночка с ленточкой на шее... Или какая-нибудь бабушка выглядывает на улицу, смотрит в темноту и, на каждый шорох, спешит к двери, открывает ее., и в тишину подъезда, без всякой на то надежды... -Боник, Боник, Боник. А потом садится у покрытого клеенкой кухонного стола, смотрит на миску и плошку с водой в углу кухни и плачет» [5, с. 194]. То есть, герой в своей рефлексии отмечает момент своего преображения и тем самым отстраняется от него. Это отстранение происходит еще и потому, что персонаж, рассказывающий историю службы на Русском острове, уже не является ни героем-ребенком, ни героем-матросом, хоть и совмещает в себе их обоих: «А теперь бы я не смог бы есть собаку. Точнее, не мог бы ночью, на камбузе, с Колей И, узбеком-коком, на большом противолодочном корабле... Больше не смог бы... наверное...» [5, с. 195].

Интересно рассмотреть и то, каким образом характеризуют и называют собак герои Гришковца и Вырыпаева. Вы-рыпаевский герой использует либо нейтральные номинации (дворняжка, овчарка, полугодовалый кобель), либо негативно окрашенные (засраная шавка, тварь эта неуемная, хитрожопая ободранная лиса), подчеркивающие низовую, хтоническую сущность животного в художественном мире писателя. У Гришковца же герой пользуется в основном деминутивами — собачка, Боник, — даже в момент поедания собачатины она воспринимается не как кусок мяса, а как «кусок этого доверчивого и беззащитного существа» [5, с. 194]. Тем самым автор еще раз подчеркивает различие героя, проходящего этапы взросления, и героя рефлексирующего.

Итак, в обоих случаях сюжетная ситуация убийства/поедания собаки восходит к мифологическим представлениям и является частью инициационного пути героев. В произведении Вырыпаева происходит не только обретение героем сакрального знания, но и восстановление гармонии и целостности мира его сознанием. Если вначале «все обратилось в серый пепел...» [2], то в конце все вокруг изменяется: «Движение останавливается, природа замирает, ждем. Осень, зима, весна, а потом и лето. Самая середина лета -июль. Все стало другим, но не заново началось, а пошло дальше. -Все пошло дальше. И мы пошли за ним» [2]. А за самим героем приезжают сыновья, которые забирают его туда, куда он стремился, то есть в Архангельск. В произведении Гриш-ковца подобная сюжетная ситуация маркирует взросление героя, его переход из статуса мальчика в статус мужчины, а так же закрепление за ним социальной роли матроса.

1. Успенский, Б.А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии: избранные труды: В 2 тт. - М.: Гнозис, 1994. - Т. 2.

2. Вырыпаев, И. Июль. Э/р - Palette Management. - Электрон. дан. - М., 2004. - Режим доступа: http://www.vyrypaev.ru

3. Элиаде, М. Параллельно существующие мифы, символы и обряды. Космос и история: избранные работы: Пер. с франц. и англ. / общ. ред. чл.-корр. АН СССР И.Р. Григулевича, д-ра филол. наук М.Л. Гаспарова. - М.: Прогресс, 1987.

4. Тюпа, В.И. Фазы мирового археосюжета как историческое ядро словаря мотивов: Материалы к «Словарю сюжетов и мотивов русской литературы». - Новосибирск, 1996. - Вып. 1.

5. Гришковец, Е. Как я съел собаку. Зима. Все пьесы. - М.: Эксмо, 2007.

Статья поступила в редакцию 29.03.10

З7

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.