К ВОПРОСУ О ГЕНЕЗИСЕ «СТРАННОГО» ГЕРОЯ Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО И В.М. ШУКШИНА
О.Г.Левашова
Барнаул
Творчество Достоевского и Шукшина отмечено преимущественным интересом к национальному. Национальное для них ярче всего проявляется через категории "высшего" и "странного". "Не средние, а ''высшие экземпляры", но утверждению Достоевского, наиболее полно и верно отражают человеческую натуру" - замечание В. Днепрова [1]. Как известно, Шукшина-писателя также же интересует человек "золотой середины". В рабочих записях автор "Калины красной" отметит "суд высокий, поднебесный". Именно таким судом он оценивает своего героя. "Так называемый простой, средний, нормальный положительный человек" его не устраивает [2].
Однако именно странность, по мнению двух писателей разных исторических литературных эпох, ярче всего характеризует категорию национального. Создавая своего маргинального героя, Достоевский [3] и Шукшин, на наш взгляд, не могли пройти мимо всего опыта, накопленного русской культурой и литературой, обращаясь как к архетипам, так и к литературной традиции. Заметную роль в создании такой личности, которая репрезентативно представляла характер национального, играет древняя и демократии: форма религиозного подвижничества - юродство.
Юродство, прежде всего, национальное явление. Н.А. Бердяев считает, что в русской религиозной духовной культуре преобладает не героизм,- а жертвенность: "Подвиг непротивления - русский подвиг. Опрощение и уничтожение - русские черты. Также характерно для русской религиозности юродство - принятие поношения от людей, посмеяние миру, вызов миру" [4].
Интерес к юродству явно выражен в литературе второй половины XIX века, эпохи кризиса православия и мучительных религиознофилософских исканий. К созданию образа героя, обладающего чертами юродствующего сознания, обращались Л. Толстой, М. Салтыков-Щедрин, Г. Успенский, Н. Лесков. Однако шире и глубже всего этот художественный тип и это архаическое явление воссоздано в творчестве Достоевского. По мнению В.В. Иванова, автора диссертации "Достоевский и народная культура (юродство, скоморошество, балаган)", посвященной изучению проблем юродства в творчестве писателя, "юродство пронизывает, связывает, цементирует, а точнее - одушевляет художественный мир Достоевского" [5].
"Тайна" личности Достоевского, необычность его жизненного пути, почти добровольное страдание, которое писатель взял на себя, никогда не оправдывая своего участия в деле "петрашевцев" случаем, диаметрально противоположные оценки характера, данные не только разными людьми, но и одним, близко знавшим (Н.Н. Страховым), особая творческая лаборатория -все это, несомненно, уже при жизни способствовало созданию мифа о Достоевском. Часть этого мифа - взгляд современников Достоевского как на провидца. Неслучайно автора "Братьев Карамазовых" современники часто мысли-
ли в роли юродивого. "На него смотрят как на чудака, как на визионера, как юродивого, - а в предчувствии перемен и катастроф заключалась его сила, выражал прозорливость его гения", - замечает В.Я. Кирпотин в своей монографии "Мир Достоевского" [6].
Однако дальнейшее историческое развитие порой опровергло, порой подтверди многие прогнозы писателя. Биография Достоевского свидетельствует: он был далек, святости, что сам признавал не раз. Современники чаще всего, пытались идентифицировать Достоевского с типом юродивого, ощущая демократические и национальные основы его личности. Показательно, что в 1870-е гг., в эпоху духовного кризиса, необходимо подобной идентификации почувствовал Л. Толстой, выдвигая как спасительный для себя идеал юродивого.
Природа смехового в творчестве Достоевского обуславливает выдвижение в качестве центральных героев - шута и юродивого. Юродство, по большому счету, явил своеобразной "рифмой" к эстетике и поэтике писателя с его отрицанием обычно общепринятого. Обращение к юродству в творчестве Достоевского позволяет во многом преодолеть "европеецентризм" позиции М.М. Бахтина, увидев в прозе писателя воплощение карнавальной традиции и института шутов, связанных с западноевропейской культурой, так и усвоение архаичных форм национальной смеховой культуры.
Вл. Соловьев появление у Достоевского интереса к типу юродивого связал с основными категориями мировоззрения и эстетики писателя, с выбором героя-мечтателя и с эпохальным поиском общерусского "дела". По мнению философа, "творят жизнь люди веры. Это те, которые называются мечтателями, утопистами, юродивыми, - они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества" [7].
Однако сразу нужно оговориться, что хотя многие герои Достоевского и в черновиках, и в каноническом тексте названы юродивыми, этот герой имеет мало общего с архаическим представлением о юродстве, воплощенном в дошедших до нас житиях, народных преданиях, летописях.
Образ юродивого в древнерусской традиции складывался сообразно христианским нам далеким от реального образ юродивого оказался более всего в житийной традиции. Летописи и особенно устное предание донесли много подлинных черт, свойственных русским юродивым. Как пишет Г.П. Федотов, автор работы "Святые Древней Руси", официальная церковь в агиографиях "приглаживала" жизненный путь юродивого, поэтому "...везде неискусная привычная к литературным шаблонам рука стерла своеобразие личности" юродивого [8].
В работах Г.П. Федотова, Д.С. Лихачева, А.М. Панченко, В.В. Иванова юродство как одна из древнейших форм русского религиозного подвижничества представляет сложнейшее, исполненное противоречий явление, где святость порой граничит с бесовством, смирение с гордыней. С другой стороны, это крайнее выражение аскетизма, умерщвления плоти во имя высшей духовности. Юродство имеет свой "язык", систему жестов, форму поведения, привязано к определенным сферам пространства. Оно строго ритуально и ясно только "посвященным". По мнению Г.П. Федотова, с XVIII в., с того
момента, когда юродство теряет церковное покровительство, оно вырождается, становясь феноменом культуры и живя в народе как коллективное "бессознательное". Юродство - странность, "уродство" по сравнению с нормой поведения, принятой в обществе. Создание этого Образа в литературе "нового времени" опиралось на мощную национальную демократическую традицию. Юродивый воплотил диалектику "дурацкости" и мудрости. В позиции юродивого, этого мнимого сумасшедшего, подчеркивается отказ от абсолютизации науки и разума. Юродство воплощается в стихийном, природном, органичном характере. Юродивый как нельзя лучше отразил категорию странности, человека "не от мира сего".
Вслед за В.В. Ивановым, делаем существенную оговорку; ни о каком полном, органичном и системном воссоздании юродства в культуре XIX и тем более XX веков не может быть и речи. Так, юродство в сочинениях писателей
XIX в. возникает, скорее, как метафора, как выражение причудливых противоречий сознания человека. Б.И. Бурсов приводит тот факт, что биограф Пушкина П. Бартенев противоречия между частной жизнью поэта и его творчеством объяснял "продуманным юродством" [9]. Сам исследователь в своей биографии "Личность Достоевского" достаточно произвольно толкует феномен юродства, ставя один ряд и по сути дела рассматривая как синонимы понятия "чудачества" и "юродства": "Чудачества и юродивость героев Толстого и Достоевского, то смешные, а то и неприятные, порой просто представляющие угрозу для окружающих (последнее) и в общем относится только к героям Достоевского), уже сами по себе свидетельствуют о трагизме их мироощущения. Посредством чудачеств и юродивости делаются попытки осознанно или
неосознанно - освободиться хотя бы от некоторой доли трагического груза, давящего на душу и сознание" [10].
Юродство, осознаваемое, как правило, окружающими как странность, выпадения из нормы, "локализуется", становясь частью внутреннего мира героя. Поэтому В.В. Иванов вводит при анализе произведений Достоевского понятия "юродствующее сознание" и "шут-юродивый", которые отражают сложные, переходные, синтетические формы смехового мира.
Отдельные черты юродствующего сознания широко встречаются уже в раннем творчестве писателя (Девушкин, Прохарчин, Ползунков), однако эти черты не носят системного характера. В связи с "рассеянностью" отдельных черт, представляют-юродство, сильной их модификацией в литературе XIX, и особенно XX в., необходимо'специально остановиться на своеобразии подхода и принципах анализа этого явления прозе Достоевского и Шукшина. Важным становится содержательное наполнение этих понятий и их разграничение, как "шут", "дурак", "юродивый". Естественно, что выделение той или иной черты, сходной с юродством, вряд ли позволит говорить об обращении писателя к данному архетипу. Лишь исследование функции этого элемента, в связи с представлением о целом, свидетельствует о наличие рудиментов данного типа. Так, отказ от денег (юродивый в них не нуждается) может считаться "юродствующим" жестом, если он вообще сообразуется с аскетической позицией героя, отрицающего материальные блага имя высшей духовности.
В рассказе "Ползунков" нарисован образ добровольного "всесветного шута", который "с покорностию подставлял свою голову под все щелчки..." [11]. Уже для этого раннего рассказа становится актуальным разграничение шутовства и юродства. Д.С. Лихачев и А.М.Панченко в монографии "Смеховой мир" Древней Руси" сравнивают русских юродивых институтом европейских шутов. Главное отличие исследователи видят в характере смехового: "Шут лечит пороки, юродивый провоцирует к смеху аудиторию...". Однако "смеяться над ним могут только грешники (сам смех греховен), не понимающие сокровенного "душеспасительного" смысла юродства" [12]. В.В. Иванов в шутовстве как западном веянии (для русского сознания характерно представление о том, что бесовство всегда идет с запада, а русский черт обязательно похож на немца) видит торжество зла, в юродстве - стремление к добру и истине. Шут, выражающий демократическую позицию, кажется все же более интеллектуальным героем, чем юродивый. Однако, на наш взгляд, здесь возникает и аберрация, так как часто происходит подмена "природного" и "добровольного" юродства. От такой ошибки предостерегают Д.С. Лихачев и А.М. Панченко: "В житейском представлении юродство непременно связано с душевным или телесным убожеством. Это заблуждение" [13]. Шутовство менее цельное явление, оно лишено природного и органического начала в виду того, что отмечено западным рационализмом. Юродство в связи с тем, что является формой религиозного подвижничества, более "сакрально" и иррационально.
По мнению В.В. Иванова, в ранних произведениях Достоевского часто возникает синтетический персонаж "шут-юродивый". Пользуясь термином, предложенным Чирковым, В.В. Иванов замечает: "Шут-юродивый обозлен на окружающий мир, юродивый герой напротив - приходит к мысли о невозможности судить и осуждать людей" [14]. За комическим обличием Ползункова обнаруживается трагическая сущность характера, самолюбивого и порой великодушного, несомненно, раздвоенного, глубоко страдающего от несправедливости окружающего мира, минутами возвышающегося до протеста: "Нужно было видеть и слышать, как он умел отделать, иногда не щадя себя, следовательно с риском, почти с геройством, кого-нибудь из своих покровителей, уже донельзя его разбесившего" (П,6). Недаром Достоевский использует слово с этимологией, отсылающей к теме бесовства. Хула сильных мира сего сближает Ползункова с юродивым, что и подчеркивается внешним обликом героя, которому соответствует зрелищная сторона этого архаического смехового явления культуры Древней Руси: "Если б он был уверен сердцем своим <...>, что все его слушатели были добрейшие в мире люди, которые смеются только факту смешному, а не над его обреченною личностию, то он с удовольствием снял бы фрак свой, надел его как-нибудь наизнанку и пошел бы в этом наряде, другим в угоду, а себе в наслаждение..." (курсив мой - О.Л.)(".6).
Во многом этапным произведением в осмыслении образа шута-юродивого станет из "семипалатинских повестей" писателя "Село Степанчи-ково и его обитатели". Как известно Достоевский гордился открытием нового типа, воплощенного в образе Фомы Фомича Опискина. В записках неизвестно-
го, а именно так характеризует Достоевский рассказчика, не раз возникает отсылка к юродству. Рассуждая о причудах характера героя, рассказчик попытается понять мотивы его странных поступков: "Кто знает, может быть, в некоторых из этих униженных судьбою скитальцев, ваших шутов и юродивых, самолюбие не только не проходит от унижения, но даже еще больше распаляется именно от этого же самого унижения, от юродства и шутовства, от прихлебательства и вечно вынуждаемой подчиненности и безличности" (III, 12). Г оворя о литературных неудачах Фомы Фомича, рассказчик заметит, что уже с "первого литературного шага" герой "окончательно примкнул к той огромной фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все скитальцы и странники" (III, 12). В определении феномена юродства в этот период творчества Достоевского заметно принципиальное неразличение "шутовства" и "юродства". Однако важной сопутствующей характеристикой этих понятий становится мотив странствия. Все-таки доминантная черта Фомы Фомича быть "шутом из насушцою хлеба".
В повести "Село Степанчиково и его обитатели" "лжеюродству" Фомы противопоставляется искренность и незлобивость дворового мальчика Фалалея, которого, по мнению рассказчика, "нельзя было назвать <,..> совершенным идиотом или юродивым, но он был до того наивен, до того правдив и простодушен, что иногда действительно его можно было счесть дурачком" (Ш, 60). В этом рассуждении интересным является противопоставление юродства и "дурацкости". Диалектика понятий "умный" и "дурак" намечена в исповеди другого "добровольного шута" Ежевикина. Обращаясь к обитателям села Степанчиково, герой, продолжая кривляться, скажет горькую истину: "... ведь дурачком-то лучше на свете проживешь! Знал бы, так с раннего молоду в дураки б записался, авось теперь был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперь старый дурак (Ш, 51). В повести ощущается стремление к дифференциации разных граней природного характера. Однако до конца разграничения не произошло, более того, феномен юродства, существуя в ряду сходных для писателя понятий "шутовство" и "дурацкость", лишен черт религиозного служения и подвижничества и воплощает категорию странности героя. Более того, в связи с национальной традицией "дурачок" призван выразить позитивное в национальном характере, но никак не "шут-юродивый". Особенность Фомы Фомича как разновидности этого типа заключается в том, что его своеволие позволяет творить и зло (по мнению рассказчика, он "натура озлобленная, болезненная, мстящая, так сказать, всему человечеству..."), и добро.
Однако только в творчестве зрелого Достоевского, прежде всего, в его "великом пятикнижье" юродство предстает во всем своем разнообразии, как "природное" и "добровольное Христа ради", истинное и ложное. И все же юродство у писателя, своеобразно им воссозданное -"авторское".
В первом романе "великого пятикнижья" "Преступление и наказание" возникает непосредственное обращение к проблеме юродства. Так, в кульминационной сцене объяснения Раскольникова и Сони, вглядываясь в худенькое, болезненное лицо преступницы-праведницы, герой приходит к выводу: "Юродивая! юродивая!", - твердит он про себя" (VI, 248). Узнав о дружбе Сони и
убитой им Лизаветы, Раскольников обе считает "юродивыми". Активную жизненную позицию Сони В.Я. Кирпотин считает сродни юродству: "Соня не помешанная, хотя отчасти, может быть, и юродивая. Ее энергия родственна энергии социально окрашенных религиозно-утопических движений, время о времени зарождавшихся в глубине обездоленных и искавших хоть какого-либо выхода вспыхивавших еще и в XIX веке" [15]. "Тут и сам станешь юродивым! Заразительно!" (V 249), - восклицает Раскольников и не случайно.
Часто его поведение сродни юродству. Недаром один из главных вопросов, возникающих у родных, друзей и следователя Порфирия Петровича является вопрос о сумасшествии Раскольникова: настоящее оно или мнимое. Юродивый воплощает мнимое сумасшествие. Сама же "театральность" облика Раскольникова, в слишком заметной шляпа отправившегося на место преступления, может свидетельствовать об определенных черта юродства в облике героя, отважившегося на "скверный" поступок, прежде всего на самопоруга-ние. А в юродстве, как известно, важна зрелищная сторона. Восклицание пьяного; прохожего о Раскольникове как "о немецком шляпнике" тоже может быть понято с точки зрения истории юродства на Руси. По замечанию A.M. Панченко, среди русских юродивых значительное место занимали пришельцы с Запада, в том числе немцы [16].
Раскольников подчеркнуто алогичен в период расследования преступления. Казалось бы, загнанный в угол, герой вспоминает самый критический эпизод преступления, когда только дверь отделяла его от преследователей, "а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!'' (VI, 126). Во взаимоотношениях с Заметовым и Порфирием Петровичем он себя часто так и ведет. В характере Раскольникова сильны и черты шута, недаром его кумир "западного происхождения" - Наполеон. Особая, заметная шляпа героя - знак причастности к чуждому для России типу западного сознания. Более того, желание судить мир и людей неискоренимо в Раскольникове, он одинок и замкнут в своей гордыне. Часто им движет зло. Все это глубоко чуждо юродивому.
Рассказывая о своей невесте, Свидригайлов замечает: "А знаете, у ней личико в роде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза?". В.Я. Кирпотин, сравнивая суждения о Сикстинской Мадонне Белинского и Достоевского, приходит к выводу: "Быть может, Достоевский глубже проник в объективный смысл создания Рафаэля. Мать знает, что ожидает ее сына, и тем не менее сама собственными руками отдает миру младенца, во имя всеобщего освобождения. В царственном жесте Мадонны в самом деле таится что-то юродивое, что превращает Сикстинскую Мадонну из иконы в картину, прославляющую высшую степень человечности и человеческого подвига. Атеист Свидригайлов это понял, мало того, он нашел отдаленный отблеск той же женственной и жертвенной силы в скорбной улыбке девочки-подростка, которой торгуют ее родители" [17]. Достоевским в юродстве акцентируются совершенно иные, чем в древнерусской традиции черты. Как и в православии, так и в юродстве писатель, прежде всего, ищет ответы на этическо-философские вопросы. В архетипе древнерусского подвижничества он выделяет страдание, однако, как и у Раскольникова и Сони, это во много; не личные переживания, это мука, -которую герой носит в себе за всех униженных и оскорбленных. Юродство - социальное "заступничество" на Руси. В своеобразных, порой причудливых формах "бунта" героя скрыто обязательное стремление "ругаться миру". Эти две ипостаси - важней-
шие в структуре героя. Сложнейшая диалектика добра и зла в герое Достоевского делает универсальным для его творчества образ шута-юродивого.
Еще более сложные формы смехового мира выражены писателем в романе "Бесы". В интересе к категории юродства, несомненно, возрастает. Чертами юродства отмечены женские типы (Марья Тимофеевна Лебядкина, Лизавета Николаевна). О первой сказано: "Дарья Павловна меж тем приблизилась уже к Варваре Петровне; но, пораженная восклицанием Марьи Тимофеевны, быстро обернулась и так и осталась пред своим стулом, на юродивую длинным, приковавшимся взглядом" (X, 133). В роли "шута" выступает "Иван-царевич" Николай Всеволодович Ставрогин, о чем свидетельствуют мнимый "скверные анекдоты", постоянно случающиеся с ним. Объединяя в этом образе два неевропейские" типа - Мефистофеля и шута - Достоевский заведомо снижает, деромантизирует зло.
Юродивая Лебядкина, убогая и презираемая хромоножка, окажется не просто "мечтательницей", какой ее считает Шатов, вовсе не слабоумной, хотя в этом персонаже как бы совмещаются черты "природного" юродства и "добровольное Христа ради юродство". Оказывается, что героиня обладает своей - стройной системой взглядов, нравственных ценностей, выражающих народные представления, поэтому безошибочно в "Шатушке" она чувствует добро, а в Ставрогине зло, искажение человеческой личности, самозванство. Существующая в художественном мире Достоевского система "отражений" представлена и в этом романе. "Обезьяной" Ставрогина является Петруша Верховенский. Из уст юродивой Лебядкиной мы слышим рассказ о "блаженной Лизавете", которая в ограде монастыря была "вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железного решеткою семнадцатый год, зиму и лето в одной посконной рубахе и все аль соломинкой, али прутиком каким ни на есть в рубашку свою, в холстину тычет, и ничего не говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет" (X, 116).
Не всем, даже посвященным, оказывается доступен "язык" юродства, юродивого подозревают или в слабоумии, или в гордыне. Мать-игуменья, по словам Лебядкиной, не любившая Лизавету, подозревает последнее, потому что, по ее мнению, "Лизавета с одной только злобы сидит, из одного своего упрямства, и все одно притворство" (X, 116). Лебядкина же видит в поступках блаженной Лизаветы органичный духовный подвиг. Ей не нравится обвинение матери-игуменьи, она сама готова последовать за Лизаветой и "затворится". Именно "хромоножке" в романе принадлежит очень емкая характеристика юродства: "...бог и природа есть все одно" (X, 116). Юродство в представлении Лебядкиной возникает в связи с Богородичными мотивами. И в том, и в другом присутствует полное самоотвержение и заступничество.
Значителен вставной эпизод в романе "Бесы" о блаженном и пророчествующем Семене Яковлевиче, от которого все ждут "юродивого слова" (X, 254) и в облике которого представлено "лжеюродство". Сцена, рассказывающая о юродивом, многопла-нова. Она иронична. Сам образ юродивого, одетого "по-немецки" и восседающего на "истертых вольтеровских креслах", подчеркивает мнимую святость и религиозность. Как отмечалось выше, выходцами из Германии были некоторые русские юродивые. Сам оттенок переодевания", "маскарадности" (русский человек в немецком платье) означает нестинность описываемого явления. Более того, в этом контексте актуализируется программное высказывание Вольтера о том, что если бога нет, его надо выдумать для народа. . "
Во вставном эпизоде романа "Бесы" М.С. Альтман видит отражение конкретных исторических реалий и характера подлинного юродивого: "Вся сцена у юродивого, его внешность, облачение и поведение не оставляют никакого сомнения в том, что в образе Семена Яковлевича выведен известный тогда московский юродивый Иван Яковлев Корейша" [18]. Более того, сведения, собранные исследователем, убеждают в том, что, работая над романом, событийной канвой которого во многом послужил "нечаев-
ский процесс", Достоевский вряд ли мог пройти мимо юродства. Не только потому, что революционной демократии и в юродстве присутствует отрицание "старого", "греховного'* мира во имя идеалов гармонии и справедливости (с Богом или без него). Здесь есть, по мысли М.С. Альтмана, тоже конкретно-историческая причина: один из "нечаевцев", а именно Пыжов, изучал юродство. Он является автором "Двадцати шести юродивых" и "Кликуш". Пыжов, "скитаясь по деревням и уездным городам Московской, Тверской и Владимирской губерний, собрал "тысячи похабных сказок про попов и монахов", а готовя специальный труд "Поп и монах как первые враги культуры", вместе с юродивыми и в одежде юродивого пространствовал пешком от Москвы до Киева. <...> Это еще более подтверждается и работой Пыжова, специально посвященной юродивому Ивану Яковлевичу.' Работа эта - "Иван Яковлевич лжепророк" - была напечатана в 1860 году в газете "Наше, время" [19].
Реальные исторические факты и события, описанные в романе, свидетельствуют о том, что при очевидном кризисе веры ощутимо тяготение не только простых русских людей, но и представителей господствующего класса к вере, как правило, в ее неортодоксальных, формах, о жажде чуда и откровений. Эпизод с Семеном Яковлевичем строится по контрасту с главой "У Тихона", которая не вошла в основной текст романа, однако является его философской квинтэссенцией. Здесь юродство предстает не как снижено бытовая сцена, а как высокое психологическое, национальное, философско-религиозное явление русской действительности. С другой стороны, эти два эпизода своеобразные образы-"рифмы", рисующие крайние полюса такого сугубо русского явления, как юродство, каким оно предстает в религиозной культуре XIX в.
В Тихоне наличествуют многие структурообразующие черты юродства, что и ощущается присутствующими, включая Николая Ставрогина, который в процессе разговора с Тихоном делает вывод: "Все-таки вы чудак и юродивый" (XI, 11). Образ старца отмечен двойственностью: у него есть приверженцы и ненавистники. Однако и те, и другие "что-то как будто хотели утаить о нем, какую-то его слабость, может быть юродство" (XI, б). Тихон -мнимый сумасшедший. С одной стороны, его речь, исполненная пророчеств и откровений, лишена логики. С другой стороны, рассказчик замечает в лице юродивого, наряду с какой-то ненужной смешной улыбкой, "твердый и полный мысли взгляд" (XI, 7).
Изучение романа "Бесы" в аспекте отдельных черт "юродствующего сознания" приводит к выводу, что и образы Шатова и Кириллова также наделены некоторыми из них, в частности косноязычием. Известно, что юродивые обладали своим особым, "кодированным" языком, понятным только посвященным. Пророки и юродивые, по преданию, обладали косноязычием. Поэтому-то Кириллову неслучайно Достоевский дал фамилию Тихона в миру.
В позднем творчестве Достоевского интерес к юродству не ослабевает. Сложная диалектика шутовства и юродства представлена в образе Лебедева в романе "Идиот". Лев Николаевич Мышкин, задуманный в черновиках как князь Христов, имел и архетипическне признаки этого образа, т.е. черты юродства. Как подчеркивает В.В. Иванов:, "Первым юродивым, известным христианскому миру, был фактически сам Христос" [20]. Однако от черновиков к каноническому тексту эти черты явно редуцировались. Хотя на страницах романа не раз будет звучать определение "юродивый", характеризующее Мышкина, тем не менее, пришедший в мир герой, оказывается "замаран" связью с ним, все более удаляясь от первоначального прообраза. Так, Мышкин готов идти под венец, хотя юродство, как и монашество внесемейно.
К Мочульский в своей биографической работе о Достоевском акцентирует внимание на наличии неосуществленного замысла под названием"Юродивый (Присяжный поверенный" [21]. Черты юродствующего и шутовского сознания ощутимы и в романе "Подросток", в амбивалентной сцене поругания Версиловым иконы. Она может выражать безбожие позиции героя Достоевского, его своеволие и богоборчество. С дру-
гой стороны, эта сцена может иметь исторический комментарий. Так, общеизвестен факт из жизни одного из считаемых на Руси русских юродивых Василия Блаженного, который приводит в иге Г.П. Федотов: "Самое страшное - он разбивает чудотворный образ Божьей Варварских ворот, на доске которого под святым изображением был нарисован черт. Дьявола он всегда умеет раскрыть во всяком образе и всюду его преследует [22].
Все же наиболее полное воплощение феномена юродства исследователи видят в романе "Братья Карамазовы", прежде всего в образе Алеши. Достоевский склонен "перелицовывать", "выворачивать наизнанку" многие образы-архетипы, так стало с житийной традицией в романе. И юродствующими жестами и чертами наделен молодой человек, вовсе не похожий на юродивого. Достоевский создаст полемически заостренный портрет героя, подчеркнув его здоровый и цветущий вид, полностью лишенный внешнего аскетизма. И все-таки неслучаен выбор имени, так как "Алексей человек божий, может быть, потому так
почитался на Руси, что был юродивым" [23].
Относительно героев "Братьев Карамазовых" о юродстве говорит американский ученый Роберт Л. Бэлнеп [24]. Однако следует согласиться с автором предисловия к русскому изданию этой работы B.C. Баевским, что в ней "может быть, не вполне адекватно определено понятие юродства" [25]. В "Братьях Карамазовых", действительно, наиболее полно представлено юродство во всех его оттенках: "Истинное юродство Зосимы, его истинная праведность дается на фоне природного юродства Лизаветы Смердящей - в народном восприятии очень близкого истинному - дается на фоне ложного юродства Ферапонта и ложного же юродства бывшего до Зосимы старца Варсонофия". Эту картину дополняют разные оттенки шутовства. "Высшим проявлением юродства в романе является все же <...> Алеша" [26]. Алешу в романе называют юродивым Ракитин и Катерина' Ивановна. Более того, по мысли того же Ракитина, "случайное семейство" Карамазовых соединяет несоединимое: "В этом весь ваш карамазовский вопрос заключается: сладострастники, стяжатели и юродивые!" (XIV, 74-75).
Еще более "размытыми" становятся представления о юродстве в нерелигиозной России XX в. Однако Шукшин, сформировавшийся в эпоху "шестидесятничества" с его культом Разума, провозглашает "героем времени" "дурачки", героя природного и органичного. "Есть на Руси, - пишет Шукшин в статье "Нравственность ее п. правда". - еще тип человека, в котором время, правда времени вопиет так же неистово, как в гении, так терпеливо, как в талантливом, так же потаенно и неистребимо, как в мыслящем умном ... Человек - этот - дурачок. Это давно заметили (юродивые, кликуши, странники и не от мира сего - много их было в русской литературе, в преданиях народных, венчиках..." [27].
В статье Шукшина недаром сопрягаются образы Ивана-дурачка и юродивого. Ранее Г.П. Федотов уже отметил это соотношение: "Юродивый также необходим русской церкви, как секуляризированное его отражение, Иван-дурак - для русской сказки. Иван-дурак, несомненно, отражает влияние святого юродивого, как Иван-царевич - святого князя" [28].
Для логики нашей работы программным является рассуждение писателя XX в., которое приводит в своих воспоминаниях О.М. Румянцева: "Шук-
шин часто вспоминал, что еще в старое время среди неграмотного забитого нуждой люда встречались особенно непохожие на других люди. Их считали юродивыми. На самом же деле... они ведь талантливые... В душе у них живет стремление выйти из обыденности... Сотворить что-то свое - особенное. На удивление и на радость людям. И в каждом из них глубоко сидит артист, художник, словом, творец" [29]. Е.В. Кофанова в своей диссертации подчерк связь двух типов "юродивого" и "чудика" в творчестве писателя [З0].
С юродивым шукшинского героя роднит отказ от среднестатистического героя. Писателя, несомненно, интересует диалектика мудрости и "дурацкости". Лучшие его герои - "заступники", искатели истины. Эти поиски чаще всего выражаются в особых, нодчас парадоксальных формах. За иррациональным поступком органичного героя Шукшина чувствуется неискоренимое в народе стремление к красоте и правде. Однако религиозно-философское начало значительно редуцируется, существуя норой лишь в подтексте рассказа ("Гена Пройдисвет"). Поведение Генки подчеркнуто "театрально", он - "массовик-затейник". Однако поступки стихийного шукшинского героя имеют более глубокое объяснение: "он шарахался но жизни" в поисках правды. В первой части произведения "выверты" "шалопайство" героя объяснены рассказчиком как проявление "демонстративной свобод раскованности". В рассказе "Гена Пройдисвет" сама фамилия героя актуализирует тему юродствующего странствия. Странствие это прагматически и практически бесцельно, однако, но мысли героя, оно аксиологичио - отступление от "своего" пути осознается "смертельный грех". Оно предпринимается в поисках истинной правды, в противовес мнимых религиозных ценностей, к которым в конце жизни приходит дядя Г риша, и не имеет конечной точки пути. Г енка не терпит ложь и притворство, а в позиция "новообращенного» дяди он усматривает только "игру". Поэтому герой не торопится, он пришел к дяде главным ответом на вопрос, почему тот вдруг уверовал в бога, и намерен "обстоятельно ковырять души" (221) [З1]. В рассказе существует сказочный архетип: Гена, но мнению дяди, и с этим готов согласиться и сам герой, "дурак".
Стихийный характер героя и желание не только дойти до края, но и перейти его в поисках истины, в поисках правды о человеке ярче всего даны в воспоминаниях самого героя об эпизоде из институтской жизни, эпизоде, описывающем случай в тайге. Г енка, оступившись и потянув ногу, с замиранием сердца ждет, станут ли искать и возвращаться за ним однокашники, любившие рассуждать о таежной романтике. Генка и в этом эпизоде проверяет человека на крепость слова и дела. Этот жизненный эксперимент отражает жизненное кредо героя: "Вот же гадская натура! Вечно надо до края дойти, так уж понять чего-нибудь, где и понять-то... может нельзя" (III, 222). Рассказчик в этой сцене подчеркну не только "азарт", свойственный герою, но и мнимое безумие: "Генка оскалился недобрым оскалом, уставился на дядю Гришу светлыми, немного безумными глазами" (III, 222).
Генка с его безразличием к чужому мнению, с трагикомическим осознанием своей "особости" ("Я в этом смысле какой-то нерусский, выродок какой-то" (III, 22З) постоянно "выламывается" из общепринятых норм поведения. Его эпатаж ("Генка не про дурачится") призван "искушать" человека, бередить его совесть. Генка оказывается просто гонимым и отверженным, "ругаясь миру", он сам в ответ слышит постоянную ругань в свой адрес. Но добивается он всей правды, "до дна". В инциденте с дядей прозвучало троекратное подтверждение правды во всех ее оттенках: "желанная, злая правда, святая правда, большая правда (III, 225). Герой воплощает диалектику "мудрости" и
"дурацкости".
Через преставления Г енки о масштабе поступка, своей роли и своего пространства в герое ясно возникают устойчивые черты юродствующего сознания: "Ах, как горько! Речь идет о Руси! А этот ... деляга, притворяться пошел. Фраер. Душу пошел насиловать.уважения захотел... Врать начал! Если я паясничаю на дорогах, - Генка постучал себе в грудь, сверкнул мокрыми глазами, - то я знаю, что за мной - Русь..." (226-227). Значительно, что в этом монологе героя "Россия" возникает именно в образе древней "Руси". Помимо пространства "дороги", возникает "базар", торжище, амбивалентная стихия, сродни многим сценам скандалов у Достоевского, где часто происходит смена "верха" и "низа", становятся неразличимы добро и зло, правда и ложь. Генка, боясь этой подмены, восклицает: "Мы же так опрокинемся!..." (III, 227). Творчество Достоевского в этом монологе шукшинского героя актуализируется трансформированной и е узнаваемой цитатой из романа "Преступление и наказание": "Мне есть к кому - прийти" Тем самым, в отличие от Мармеладова, Гена Пройдисвет отрицает наличие в себе психологического комплекса человека из подполья. Однако этот мотив в рассказе остаточно устойчив: он возникает не только как реальное подполье ("Глянул весело на дядю Гришу и полез в подполье" (III, 221)), по и приобретает переносное, метафорическое значение ("Ведь так же все рухнуть может! Все - в подпол вон, одна капуста и останется" (III, 225)). Отголоском усвоения Шукшиным и его спора с предшествующей литературной традицией явится эпизод толкования дядей Гришей Апокалипсиса. В отличие от свободного "толкователя" Лебедева ("Идиот"), дядя Гриша, как и религию в целом, так и Апокалипсис воспринимает в парадигме социально-идеалогических клише своей эпохи. В финале рассказа спору о правде противопоставляется правда самой жизни, мужскому, разрушающему, аналитическому подходу к жизни - женское, природное, созидающее.
В рассказе "Миль, пардон, мадам!" бросается в глаза странность заглавия. Оно, казалось бы, не спроецировано на содержание произведения, отражает его игровой характер, является несвязной речью - особой "закодированной" формой высказывания. Опорным в названии становится "женское начало", хотя сюжетно рассказ подчеркнуто "мужской".
Рассказ амбивалентно, трагикомично воплотил программный шукшинский тезис "Заступник найдется!". В роли такого "заступника" и борца с мировым злом выступает Бронька Пупков.
Артистическую, по преимуществу безмотивную ложь Броньки Пупкова можно понять только, на наш взгляд, с точки зрения отдельных черт юродствующего сознания. В мечтателях, "чудиках", маргинальных героях Шукшина достаточно ощутимо обращение к феномену юродства.. Однако своеобразным "промежуточным" этапом в усвоении этой традиции культурой
XX в., в котором древняя национальная форма религиозного подвижничества предстает уже значительно трансформированной, станет русская классическая литература третьей трети XIX.B., в частности творчество Ф.М. Достоевского.
Примечания
1.Днепров В.Идеи, страсти, поступки. Из художественного опыта Достоевского. Л., 1978. С. 4.
2. Шукшин В. Я пришел дать вам волю. Публицистика. Барнаул, 1991. С .4бб.
3. О категории "странный" в творчестве Ф.М. Достоевского см.: Хон Л.II. Типология "странного" в художественной системе "Преступления и наказания" // Достоевский Ф.М. Материалы и исследования. Спб., 1992.Т. 10.
4.Бердяев Н.А.Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и началаXX века// О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 47.
5. Иванов В.В. Достоевский и народная культура (юродство, скоморошество, балаган). Л., 1990. С. 81.
6. Кирнотин В.Я. Мир Достоевского. М„ 1983. С.2б5.
7. Соловьев B.C. Литературная критика. М., 1990. С.4б.
S. Федотов Г.П. Святые Древней Руси. М, 1997. С. 180.
9. Бурсов Б.И. Личность Достоевского. Л., 1974. С.275.
10. Бурсов Б.И. Указ. соч. С.547.
11. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972. Т. II. Далее цитируем по этому изданию в самом тексте статьи с указанием тома (римскими) и страниц (арабскими).
12. Лихачев Д.С., Панченко A.M. "Смеховой мир" Древней Руси. Л., 197б.
С.104.
13. Там же. С.95.
14. Иванов В.В. Указ. соч. С.112.
15. Кирпотин В. Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольникова. М. 1970. С.172.
16. См.: Панченко A.M. Смех как зрелище // Лихачев Д.С., Панченко A.M., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л., 1984.
17. Кирнотин В.Я. Указ. соч. С.2ЗЗ.
1S. Альтман М.С. Достоевский но вехам имен. Саратов, 1975. С.100.
19. Там же.
20. Иванов В.В. Указ. соч. С.82.
21. Мочульский К.В. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М., 1995.
22. Федотов Г.П. Указ. соч. С. 18б.
23. Там же. С.З9.
24. Бэлнен Роберт Л. Структура "Братьев Карамазовых. СПб, 1997.
25. Баевский B.C. C. 9.
26. Иванов В.В. Указ. соч. С. 111-112.
27. Шукшин В. Указ. соч. С.40З.
2S. Федотов Г.П. Указ. соч. С. 180.
29. Кофанова Е.В. Проблема художественной целостности творчества В.М. Шукшина. М., 1997. С.50.
30. Там же. С.51.
31. Шукшин В.М. Собр. соч.: В б т. М„ 1993. Т. III. Далее цитируем но этому изданию с указанием в самом тексте статьи тома (римскими) и страниц (арабскими).
53