Научная статья на тему 'Изображение «Зверскости» злодеев в древнерусской литературе'

Изображение «Зверскости» злодеев в древнерусской литературе Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
246
35
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЗВЕРСКОСТЬ ЗЛОДЕЕВ / ЗВЕРИНАЯ ДИКОСТЬ ДРЕВЛЯН / ВАРИАЦИИ ЗВЕРСКОСТИ ЗЛОДЕЕВ / ОБРАЗЫ ЗЛОДЕЕВ / ЯРОСТЬ И СТРАХ ВРАГОВ / МЕТАМОРФОЗЫ ТРАДИЦИЙ ИЗОБРАЖЕНИЯ ЗЛОДЕЕВ / CRUELTY OF VILLAINS / BESTIAL SAVAGERY OF ANCIENT PEOPLE / KINDS OF CRUELTY OF VILLAINS / IMAGES OF VILLAINS / RAGE AND FEAR OF ENEMIES / METAMORPHOSIS OF TRADITIONS OF DEPICTING THE VILLAINS

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы —

Рассматриваются памятники древнерусской литературы через призму мотива «зверскости злодеев». Показано, что мотив «зверскости» злодеев явился одним из стержней, который скрепил в единое целое древнерусскую литературу и одновременно стал индикатором её художественности.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

On the example of the motive of "cruelty" of villains the monuments of Old Russian literature are examined. It is shown that the motive of cruelty of villains was one of the rods, that bonded the whole ancient Russian literature, as well as its artistry.

Текст научной работы на тему «Изображение «Зверскости» злодеев в древнерусской литературе»

Личность в контексте культуры

Анатолий Демин

ИЗОБРАЖЕНИЕ «ЗВЕРСКОСТИ» ЗЛОДЕЕВ В ДРЕВНЕРУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Аннотация. Рассматриваются памятники древнерусской литературы через призму мотива «зверскости злодеев». Показано, что мотив «зверскости» злодеев явился одним из стержней, который скрепил в единое целое древнерусскую литературу и одновременно стал индикатором её художественности.

Ключевые слова: зверскость злодеев; звериная дикость древлян; вариации зверскости злодеев; образы злодеев; ярость и страх врагов; метаморфозы традиций изображения злодеев.

Abstract. On the example of the motive of "cruelty" of villains the monuments of Old Russian literature are examined. It is shown that the motive of "cruelty" of villains was one of the rods, that bonded the whole ancient Russian literature, as well as its artistry.

Keywords: cruelty of villains; bestial savagery of ancient people; kinds of cruelty of villains, images of villains, rage and fear of enemies; metamorphosis of traditions of depicting the villains.

«И се нападоша, акы зверье дивин...»

Об убиеньи Борисова (под 1015 год)

Количество «сквозных» мотивов в древнерусской литературе необъятно. Но на примере одного литературного мотива, пожалуй, можно обозреть его историю, типичную и для других мотивов как части истории древнерусской литературы.

Достаточно объемный материал для такого анализа дают изображения «зверскости» злодеев (убийц, мучителей, захватчиков, изменников, гонителей и т.п.). История изображения злодеев на страницах древнерус-

Изображение злодеев и убийц в древнерусских памятниках

Зверская хищность язычников-древлян

Летописец писал о зверской хищности и других язычников

Летописец заимствовал информацию о нечистоте язычников

ских литературных памятников не изучена вовсе - пока возможен лишь ее предварительный набросок.

Мы сосредоточимся на истории «зверскости» злодеев, которую возможно найти в наиболее известных оригинальных (непереводных) памятниках древнерусской литературы.

1 — «Повесть временных лет»

Самые ранние «зверские» злодеи в древнерусской непереводной литературе - это язычники. Хлесткая характеристика образа жизни язычников содержится, как известно, в начале «Повести временных лет»[1], где летописец изобразил звериную хищность древлян: «древляне живяху звериньскимъ образомъ, живуще скотьски: убиваху другъ друга, ядяху вся нечисто, и брака у нихъ не бываше, но умыкиваху уводы девиця» [1, столбец 13].

Представление о зверской хищности древлян, по-видимому, было у самого летописца (а не заимствовано им откуда-то). Хотя сходный фразеологический элемент присутствовал в характеристике язычников в «Слове о Законе и Благодати» митрополита Илариона [2], но Иларион, в отличие от летописца, имел в виду идейное невежество язычников: «прежде бывшемъ намъ, яко зверемь и скотомъ, не разумеющемь деснице и шюице, и земленыих прилежащем, и нимала о небес-ныих попекущемся» [2, с. 24].

Осудив древлян, летописец далее дал характеристику и иных язычников из «Хроники» Георгия Амартола. В «Хронике» говорилось не о зверской хищности язычников, а об их «скотскости» и дикости: индийцы «убии-стводеици... человекъ ядуще и страньствующихъ убива-ху; паче же ядять, яко пси. Етеръ же законъ халдеемъ и вавилонямъ: матери поимати, съ братними чады блудъ деяти, и убивати. Амазоне же мужа не имуть, но и, аки скотъ бесловесныи, но единою летомъ къ вешнимъ днемъ оземьствени будуть и сочтаются съ окрестныхъ имъ мужи» [3, с. 15-16], «скотскость» и дикость язычников отмечалась и в «Речи философа», включенной в «Повесть временных лет»: «не познаша створьшаго, исполнишася блуда, и всякоя нечистоты, и убииства, и зависти, живяху скотьски человеци» [ 3, с.90 (под 986 г.)]. Летописец, указав на зверскую хищность древлян, добавил «зверскость» к скотскости.

Знал летописец и «Откровение» Мефодия Патар-ского, из которого пересказал сообщение об язычниках, которое подчеркивало их «нечистоту», но отнюдь не их хищность: «человекы нечистыя от племене Нелфето-

ва ... ядяху скверну всяку: комары, и мухы, коткы, змие, и мертвець ... ядяху, и женьскыя изворогы, и скоты вся нечистыя» [4, с. 235-236 (под 1096 г.)].

Мы полагаем, что раздраженное повествование о зверской хищности древлян, действительно, принадлежало самому летописцу, который использовал традиционную возможность начинять схему обличения язычников субъективными сведениями. Звериная дикость Далее в «Повести временных лет» летописец подоб-

древлян ным образом охарактеризовал помимо древлян и другие

языческие племена. Однако на этот раз он подчеркнул не хищность, а их «зверскую» дикость: «и радимичи, и вятичи, и северъ одинъ обычаи имяху: живяху в лесе, яко же и всякии зверь, ядуще все нечисто ... и браци не бываху въ них, но игрища межю селы» и пр. [4, с. 13-14]. В этом сообщении летописец по сути повторил схему характеристики древлян, однако добавил указание на как бы бездомный, звериный образ жизни племен в лесу. Ведь языческие народы, по представлению летописца, обитали в диких местах (в том числе «древляне . седоша в лесех».) [4, с.6]. Мотив «зверскости» О некой гибкости схемы обличения язычников сви-затронул и половцев детельствует и то, что по отношению к «поганым» половцам летописец избегал прямых обвинений в их «зверскости». Так, в начале «Повести временных лет», давая общую характеристику половцев, летописец тоже следовал «Хронике» Георгия Амартола и традиционной схеме признаков дикости язычников, однако о «зверскости» половцев не упомянул: «Половци законъ держать отець своих: кровь проливати, а хваляще о сихъ; и ядуще мерьтвечину и всю нечистоту - хомеки и сусолы; и поимають мачехи своя и ятрови» [4, с.16].

Однако в расплывчатой форме мотив «зверскости» все же затрагивал половцев. Примечательно отношение летописца к половецкому хану Боняку, представленное в конце летописи. Летописец говорил о Боняке как о хищнике, но не как о звере: «Приде второе Бонякъ без-божныи, шелудивыи, отаи, хыщникъ, г. Кыеву внеза-пу» [4, с. 232 (под 1096 г.)]. «Вълче и хыщьниче, Сопоставление агрессивного персонажа с хищни-пажиро душамъ» ком тоже было традиционным (ср. в переводном «Мучении Еразма» [5]: «вълче и хыщьниче, пажиро душамъ»; «вълъче и хыщьниче. чьсо ради гониши раба Божия») [5, с. 214, 217]. Но о половце как волке летописец не обмолвился.

Правда, слово «волк» по поводу половца упомянуто в другом месте летописи, но и там летописец лишь кос-

Мотив унижения

побежденных

народов

Волхвы как виновники в кровожадности

венно указал на некую родственность Боняка волкам (опять-таки без мотива «зверскости»). Он писал, что Боняк в полночь «поча выти волчьскы, и волкъ отвыся ему, и начаша волци выти мнози», и Боняк понял смысл этого вытья [5, с. 271 (под 1097 г.)]. Понятна подобная осторожность летописца в обрисовке половцев, с которыми русские то воевали, то мирились и заключали военные и брачные союзы. Вероятно, традиционный мотив «зверскости» язычников столь лабильно отразился в летописи именно потому, что сама эта традиция отличалась лабильностью.

Изображение язычников как злодеев содержало также другие мотивы, близкие к мотиву «зверскости». Так, к изображению язычников летописец привлек еще один мотив, - их гордую езду на покоренных людях, которые низведены до уровня животных. Например, обры «примучиша дулебы. и насилье творяху женамъ дулепьскимъ. Аще поехати будяше обърину, не дадяше въпрячи коня, ни вола, но веляше въпрячи 3 ли, 4 ли, 5 ли женъ въ телегу и повести обърена, и тако мучаху дулебы» [5, с. 12]. Сходный мотив мы находим в рассказе о древлянах, которые убили Игоря и потребовали у Ольги, чтобы киевляне несли древлян в ладье, и «поне-соша я в лодьи; они же седяху в перегъбех, въ великихъ сустугахъ, гордяшеся» [5, с. 56 (под 945 г.)]. Этот мотив, возможно, восходил к древнему представлению о «транспортном» унижении побежденных народов чванливыми победителями (ведь и легенда об обрах и дулебах явно не русская).

В «Повести временных лет» отразились и настолько свежие литературные мотивы рассказа о язычниках-злодеях, что их история еще не успела сформироваться. К ним относится, например, изображение деятельности русских волхвов после принятия христианства на Руси. В тексте летописец представил их деятельность оголтело убийственной («убивашета многы жены. избила уже многы жены . погубиста толико человекъ... истребиве сихъ» [5, с.175-176 (под 1071 г.)]. Волхвы выступали виновниками кровожадности персонажа («его же роди мати от вълхвованья. Сего ради немилостивъ есть на кровьпролитье» [5, с. 155 (под 1044 г.)]. Эти злодейские новопоявившиеся волхвы, в представлении летописца, не имели отношения ни к жертвоприношениям у язычников, ни тем более к мудрым волхвам прошлого, а примыкали к половцам, которые «кровь христьянску проливають беспреста-ни» [5, с. 227 (под 1035 г.)].

Вариации «зверскости» злодеев, относящихся к христианам

Зверская хищность убийц Бориса

«Каинов смысл приимъ»

Прочие летописные вариации изображения «зверскости» злодеев относятся уже к злодеям из христиан. Первым таким злодеем-христианином был изображен под 980 г. воевода Блуд (Будый), предавший своего князя на смерть. Летописец представил Блуда как неистового человека в своей злодейской энергии («то суть неистовии...»), непрерывно занятого мыслью об убийстве князя («се есть советъ золъ ... иже мыслять о главе князя своего на пагубленье... мысля убити... погу-бити и» [5, с. 77]), все время лгущего своей жертве («О, злая лесть человеческа... Се бо лукавьствоваше на князя своего лестью. льстя ему. замысли лестью. льстяче... льстя подъ нимъ») [5, с.76-77] и стремящегося к кровопролитью («иже совещевають на крово-пролитье... Се бо бысть повиненъ крови тои» [5, с. 77]). Летописец к таким злодеям применил соответствующие цитаты из Псалтыри с теми же мотивами (мысли злодеев об убийстве - «лесть» - кровь). Однако он в своем повествовании темпераментно усилил эти традиционные мотивы ввиду тогдашней крайней злободневности сюжета. Литературная традиция, можно сказать, наливалась кровью.

Богатейшим творческим использованием литературных традиций отличилась другая летописная статья - «О убиеньи Борисове» (под 1015 г. и под 1019 г.). Что касается убийц Бориса и Глеба, то летописец воспользовался почти всеми видами традиционных средств повествования о злодеях. Так, упоминание о зверской хищности летописных персонажей относилось к убийцам Бориса: «и се нападоша, акы зверье дивии, около шатра, и насунуша и копьи, и прободоша Бориса и слугу его» [5, с.134 (под 1015 г.)]. Сравнение нападавших злодеев с дикими зверьми издавна было совершенно традиционным. Оно встречалось в ряде источников: в «Повести о святом Авраамии» Ефрема [7] («яко зверие дивии, устремиша ся на нь, и биюще» [7, с. 477]; в «Житии Феодосия Печерского» Нестора («устрьмиши ся на ня, акы зверие дивии» [8, с. 104]; в «Чтении о Борисе и Глебе» Нестора («рикающе, акы зверие дивии, поглотити хотяще праведьнаго», «акы зверие дивии, нападоша на нь», «устремишася по немь, акы зверие дивии» [9, с. 10-12]).

Автор статьи о летописи, кроме того, повторял и слегка варьировал выражения из «Хроники» Георгия Амартола [10]. Но самое главное - автор свободно, никому не подражая дословно, высказывался на традиционные темы о замысле злодея («Каиновъ смыслъ приимъ»;

Злодеи - убийцы Бориса «на зло слеми скори суть»

Об ослеплении теребовлького князя Василька Ростиславовича

Злодеи обычно сообщали своим сторонникам о злодейской цели

«помысли въ собе... како бы убити; «нача помышляти, яко избью» и т.д. [10, с. 132, 135, 139], о «лести» злодея («лстя ... како бы и погубити», «с лестью» и пр. [10, с. 132, 135], о кровопролитии («каплями кровными святыми очервивша багряницю» [10, с. 138]; «кровь брата моего вопьеть к тобе, Владыко; мьсти от крове праведна-го сего» [10, с. 144 ( под 1019 г.)].

Наконец, в статье «О убиеньи Борисове» можно отметить и сравнительно индивидуальную склонность летописца в обрисовке злодеев, отсутствующую в других произведениях о Борисе и Глебе, - летописец многократно подчеркивал, что злодеи «скори» в своем злодействе: «вскоре обещашася» убить праведника; торопились «вборзе» сорвать гривну с шеи жертвы; «на зло слеми скори суть»; «внезапу придоша ... на погубленье ... и ту абье ... яша» другого праведника и велели «вборзе зарезати» его [9, с. 132, 134-136]. Автор выразил представление о злодейском напоре убийц (мотив, родственный зверской хищности язычников).

Одним из последних летописных рассказов о злодеях была составленная неким Василием повесть под 1097 г. об ослеплении теребовльского князя Василька Ростиславовича. Своеобразие рассказа заключалось, между прочим, в описании состояния главного инициатора ослепления: владимиро-волынский князь Давид Игоревич «седяше, акы немъ... и не бе в Давиде ни гласа, ни послушанья, - бе бо ужаслъся и лесть имея въ серд-ци» [9, с. 259].

По традиции, злодеи обычно сообщали своим сторонникам о своей злодейской цели или признавались о ней «въ собе». Но описание эмоционального состояния злодея перед преступлением (притом не ярости, а более человечного чувства) - это, пожалуй, нечто новое для литературной традиции, да и для летописи тоже.

Автор повести вообще был отзывчив на чувства персонажей. У него то один персонаж «смятеся умом» и «сжалиси», то другой персонаж «възпи к Богу плачем великим и стенаньем», то третий персонаж «плакатися нача», то четвертый персонаж «ужасеся и всплакавъ», прочие персонажи «печална быста велми и плакаста-ся», а кто-то «радъ бывъ» и т.д. [9, с. 257, 260-267]. Подобная явственная новация в традиции появилась, конечно, под впечатлением автора от реальных княжеских злодейств конца XI - начала XII в.

В результате этих новаций «Повесть временных лет» очень продвинулась в изображении злодеев. Можно сказать, что образы злодеев - ее литературное богатство.

Образ волчьей хищности половцев

«От звероядивого Феодорца погыбающим от него»

Попы «хотеша бес правды убити»

2 — Произведения второй половины ХН—ХУ1 вв.

В произведениях, появившихся после «Повести временных лет», мало что прибавилось нового: авторы ограничивались мелкими единичными новациями.

Владимир Мономах в своем «Поучении» [11] использовал образ волчьей хищности половцев: «ехахом скво-зе полкы половьчские не въ 100 дружине и с детми и с женами, и облизахуся на нас, акы волцы, стояще» [11, с. 249]. Сопоставление половцев именно с облизывающимися волками было очень живым, явно нетрадиционным и отражало охотничий опыт Мономаха, о котором он сам подробно повествовал в «Поучении». Вот так рано в изобразительность литературного произведения стихийно вмешалась индивидуальная жизнь автора.

Летописи Х11-Х111 вв. и совсем не внесли ничего нового в традицию изображения злодеев, постоянно сравнивая их со свирепыми зверьми, насыщающимися кровью и борзо передвигающимися. Встречается лишь одно исключение.

Во «Владимиро-Суздальской летописи» [12] под 1169 г. (а в Галицко-Волынской летописи» под 1172 г.) содержится ругательный рассказ о владимирском епископе Феодоре, подвергнутом казни за жестокие муки неугодных ему людей, «от звероядиваго Феодорца погыбающим от него» [12, с. 357]. Летописец постарался собрать всевозможные положенные проклятия злодею против «злаго, и пронырливаго, и гордаго лестьца, лжаго владыку Феодор-ца» [12, с. 255], «безъмилостивъ сый мучитель» [12, с. 356] и пр. Но необычно обвинение злодея в бешеной, нечеловеческой энергии, даже не зверской, а адской: «именья бо бе не сытъ, акы адъ ... яко и сего доведоша беси, възнесше мысль его до облакъ, и устроивше в немь 2-го Сотонаила, и сведоша и въ адъ» [12, с. 356].

Ад как мера пороков. Откуда явилось это сравнение с адом, - не ясно. Может быть, из церковной устной речи? Хотя доказательств тому нет. Изобразительность литературного рассказа могла питаться филиппиками.

Прочие произведения разных жанров Х11-ХУ1 вв., говоря о злодеях, тоже повторяли в разных вариантах традиционные выражения о зверях и волках, об аспидах и ехиднах, ядовитых змеях и львах.

В «Житии Авраамия Смоленского» Ефрема встречаем новое сравнение: местные попы «хотеша бес правды убити» Авраамия, и на суде «бе-щину попомъ, яко воломъ, рыкающимъ» на блаженного [13, с. 82]. Рычащих зверей, в том числе львов, заменили волы. Причи-

Ярость и страх врагов: Мамай възъярився зраком

ной этого единичного отступления от традиции, скорее всего, было влияние бытовых представлений автора, эпизодически проявлявшееся в «Житии» (вот некоторые бытовые детали, использованные автором: Авраа-мий «черну браду таку имея, плешиву разве имея главу» [13, с. 78]; «яко птица, ятъ руками» [13, с. 80]; «языкъ, яко затьша, въ устехъ бяше» [13, с. 86]; «скупи ограды овощныя» [13, с. 90]; «онъ рогоже положи и постелю жестоку» [13, с. 98] и т.п. Живая обыденная жизнь иногда подталкивала авторов к «точечному» обновлению литературных традиций.

Сходное явление встречается и через 200 лет в «Житии Евфросина Псковского» Василия: на псковских монахов горожане «яко осы или яко пчелы сотъ, разсверепевше, наскакаху ... уязвляюще» [14, с. 92-93]. Пчелы из символа книжной премудрости оказались переосмыслены в то, чем они являются в реальной жизни. Связи между Василием и Ефремом в данном случае не было никакой. Исподволь влиял быт.

Таково было сравнительно созерцательное «семейство» древнейших памятников.

Судя по повестям ХУ-ХУ1 вв. о восточных нашествиях на Русь, что-то сдвинулось затем в изображении «зверскости» злодеев. Все враги пребывали в дикой ярости, а под конец - в страхе. В так называемой пространной летописной повести о Куликовской битве Мамай «сеченыа свои видевъ, възьярився зраком, и смутися умомъ, и распалися лютою яростию, аки аспида некаа, гневом дышуще . преступааше, аки змиа къ гнезду, . на крестьяньство...» [15, с. 19]. Обратим внимание на зримое описание гнева Мамая: «възьярився зраком». В других повестях о Куликовской битве такой детали нет. Ее появление объясняется некоторой склонностью автора к изобразительному изложению событий, к упоминанию лиц персонажей («бился с тотары в лице», «лице свое почну крыти» [15, с. 22]; «отврати, Господи, лице свое от них» [15, с. 18]; «очи нашы не могут огненыхъ слез источати» [15, с. 21]. Кроме этого, автор указывал внешнее состояние оружия и доспехов («беаше видети всь доспехъ его битъ и язвен» [15, с. 22]; «поострю, яко молнию, мечь мой» [15, с. 18]; «пошли ... на остраа копьа» [15, с. 19]); как бы лицезрел окружающую обстановку («бысть тма велика по всей земли: мьгляне бо было беаше того от утра . бе бо поле чисто и велико зело ... и покрыша полки поле» [15, с. 20]; «прольяша кровь, аки дождева туча, ... паде трупъ на трупе ... виде-ша полци - тресолнечный полкъ и пламенныа их стре-

Окаяный Батый и дохну огнем от мерскаго сердца своего

Темир убояся, и устрашися, и ужасеся, и смятеся

Риторические компиляции в более поздних источниках

лы» [15, с. 21]; «оступиша около, аки вода многа, обаполы» [15, с. 22]. По-видимому, пространная летописная повесть была составлена гораздо позже Куликовской битвы, - оттого автор для вящей драматичности украсил повествование небольшими картинками и изобразил злодея с яростным лицом.

Традиция изобразительного украшения воинских повестей, написанных гораздо позже описываемых событий, распространилась в XVI в. Причем злодеи изображались в зависимости от сюжетных ситуаций. Так, в «Повести о разорении Рязани Батыем» среди частых упоминаний о ярости врага сказано, что «окаяный Батый и дохну огнем от мерскаго сердца своего» [16, с. 188]. Эта «огненная» деталь своеобразна и связана с тут же развертывающимся рассказом о сожжении Рязани: «приидоша погани ... с огни ... священическый чин огню предаша, во святй церкве пожегоша ... и весь град пожгоша» [16, с. 190].

В другом произведении - «Сказании о Мамаевом побоище» - обуреваемый яростью Мамай, обещавший убить Дмитрия Донского, почему-то срывается на крик, -деталь тоже редкостная: «Онъ же нечестивый царь, раз-женъ диаволом на свою пагубу, крикнувъ напрасно, испусти гласъ: "Тако силы моа, аще не одолею русскых князей, тъ како имамъ възвратитися въ своаси?..."» [17, с. 38]. Причина упоминания крика (восклицания) заключалась в том, что у автора повести Мамай, в отличие от русских персонажей, всегда во всеуслышание объявлял о своих грубых планах и опасениях.

Перемены начались, видимо, с риторики - напыщенной красивости. Так, в «Повести о Темир Аксаке» автор щедро описал страх свирепого Темира: «убояся, и устрашися, и ужасеся, и смятеся; и нападе на нь страхъ и трепетъ, вниде страх въ сердце его и ужасъ в душю его, вниде трепетъ в кости его» [18, с. 238] - это следы так называемого «второго южнославянского влияния», впрочем, редкие в повести.

Бесконечные же украшения речи, риторические компиляции и распространения традиционных выражений, принадлежавшие самому автору-комбинатору (или редактору), содержала так называемая московская «Повесть о походе Ивана III на Новгород»: «мужие новгородьстии лукавствомъ своея злыя мысли възгордевшеся»; «яко волкъ, чрезъ ограду хотяше влезти ко овцамъ...»; «яко же аспида глуха, затыкающи уши свои»; «мечющеся ... на лесъ, яко скотъ, бредяху» и мн. др. [19, с. 3, 6, 8, 11].

Таким образом, традиция изображения злодеев древнерусскими писателями сочетала обязательное еди-

Значительные отступления от традиций

«Аз же слышахъ от многихъ сие и написахъ ползы ради»

нообразие схем и символов с разнообразием индивидуальных мелких новаций, появлявшихся по самым разнообразным причинам.

Более значительное отступление от традиции произошло в «Повести о Тимофее Владимирском», сюжет которой был совершенно уникален: молодой православный священник бежал в Казань, стал воеводой у казанского царя и, «бусарманскую срацынскую злую веру приятъ . золъ гонитель бысть и лютъ кровопийца хри-стианескъ пролияти кровь неповинных руских людей» [20, с. 48, 60]; но через 30 лет злодей раскаялся, и автор повести вдруг увидел, как выглядел раскаявшийся злодей: «верстою бы онъ в пятьдесят летъ бывъ» [20, с. 64]; если перед раскаянием он еще взирал «ярыма своима очима звериныма» (дань «зверскости» злодея), то после раскаяния так «плакася от полудне того до вечера, доне-ле гортань его премолча и слезы исчезосте от очию его» [20, с. 60]. Автор очертил позы раскаявшегося предателя: «сшед с коня, о землю убивашеся» [20, с. 60]; «свер-жеся с конех своихъ долу на землю» [20, с. 64]; «спа до утра на траве» [20, с. 62]; и умирая, «нози свои, яко живъ, простре» [20, с. 64]. Одежды персонажа также обозначил автор: мятущийся Тимофей то «пременив образ свой поповский и облечеся в воинскую одежду» [20, с. 58], то стал носить «драгия ризы», но в конце концов «облече на него смиренныя ... одежды» [20, с. 64]. Кони, на коотрых ездил Тимофей, также не были обойдены вниманием автора повести: «гнаше ... на дву скорых драгих конехъ», а «на них басманы великие полны насыпаны злата, и сребра, и драгихъ каменей» [20, с. 64, 66]. Все эти детали автор не помышлял объединить в портрет человека, а в рассыпанном виде упоминал в тексте повести. Но примечательно само сочувственное «оживление» главного персонажа, необычное для литературной традиции изображения злодеев.

Объяснить данную особенность можно устным источником автора. Ведь автор в конце повести как бы в виде извинения приписал: «Сия ж повесть многа летъ не написана бысть, но тако в людехъ в повестех ноша-шеся. Аз же слышахъ от многихъ сие и написахъ ползы ради.» [20, с. 66]. Но независимо от того, какова была легенда и как ее переложил автор письменной повести, мы обнаруживаем любопытный факт: житийная традиция изображения праведников (их лиц, поз, одежд и пр.) была перенесена, как нетрудно убедиться, на изображение великого грешника. Чувствительный автор жанрово расширил традицию изображения злодеев.

Компиляция и нагнетание признаков особо лютых злодеев

Батый «яко же некий зверь»

Зверскость Стефана и его войска

Перейдем к более позднему времени. Во второй половине XVI в. литература пошла по пути обильного компилирования и нагнетания признаков, традиционно приписываемых особо лютым злодеям. Например, в «Казанской истории» автор создал условный образ: казанский царь Улу-Ахмет «возведе очи своя звериныя на небо», «поскрежета зубы своими, яко дикий вепрь, и грозно возсвиста, яко страшный змий великий . яко левъ, рыкая и, яко змий, страшно огнемъ дыша» [21, с. 322, 324]. Иногда образ злодея у автора повести становился более реальным, хотя и оставался гиперболическим вроде татарского богатыря Аталыка: «Величина же его и ширина, аки исполина; очи же его бяху кровавы, аки у зверя или человекоядца, велики, аки буяво-ла» [21, с. 352]. Автор был в своем роде романтиком и романтически относился как к русским, так и к казанским персонажам, потому что писал, по его определению, «сладкия сея повести» [21, с. 300].

«Степенная книга» была гораздо более консервативна. И все же (хотя и в единичных случаях) ее составитель вносил дополнительные детали в описания, становившиеся от этого едко карикатурными: Батый «яко же некий зверь, вся поядая, останки же ноготьми рас-терзая» [22, с. 262]; Темир Аксак в «Степенной книге» «внезапу воздрогнувъ и ужасно воскочивъ ... и нелепо воскрича страшнымъ гласомъ, трясыйся и стеняше» [22, с. 437]. Религиозно-политический нажим «утяжелял» литературную традицию изображения злодеев.

Элементы образности еще сильнее «утяжелились» в «Повести о прихожении Стефана Батория на град Псков» [23]. «Зверскость» Стефана и его войска автор обозначил не только густыми сочетаниями обычных символов (голодный зверь, аспид, змий, жало, яд, волки и пр.), но однажды увлекся цельным развернутым образом крылатого огнедышащего змея и дыма: «яко несытый ад, пропастныя своя челюсти роскидаша и оттоле града Пскова поглотити хотяше. Спешнее же и радостнее ко Пскову, яко из великих пещер лютому великому змию, летяше. Страшилищами же своими, яко искры огнеными дым темен, на Псков летяше. И тако все, яко змии на крылех, на Псков град леташе и сего горделив-ством своим, яко крылами, повалити хотяше; змеиными языки своими вся живущия во граде Пскове, яко жалами, уморити мняшеся» и т.д. [23, с. 424, 426]. Автор повести там, где он писал о Стефане Батории и его войске, создал, в сущности нечто вроде злорадного памфлета. На это указывает, в частности, авторское рассу-

ждение, следующее сразу же за образом змея и черного дыма: «От полуденныя страны богохранимого града Пскова дым темен: литовская сила на черность псков-ския белыя каменные стены предпослася, ея же ни вся литовская земля очертети не может». И далее: «И сий, яко дивий вепрь из пустыни, прииде сам литовский король. Сий же неутолимый лютый зверь несытною своею гладною утробою пришед . всячески умом розпо-лашеся...» [23, с. 428]. Метаморфозы Политические чувства писателей стали приводить к

традиций заметным видоизменениям очень стойкой традиции

изображениязлодеев изображения злодеев в литературе. «Зверскость» злодеев с течением времени превратилась в ругательную оценку и требовала предметных дополнений, делавших произведения более или менее своеобразными, каждое в своем роде. Но, отвлекаясь от частностей, мы схематически можем выделить у памятников два литературных «семейства»: «семейство» древнее, ведущее свое начало от «Повести временных лет», и «семейство» более позднее, состоящее в основном из воинских повестей, обычно связанных с летописанием.

3 — Произведения XVII века

В произведениях, рассказывающих о событиях Смутного времени, вовсю расцвела эмоциональная традиция сравнивать врагов со злыми волками, лютыми львами, змиями, аспидами, скорпионами и пр. Но, естественно, появились и многочисленные новации.

Начнем с рассмотрения «Новой повести о преславном Российском царстве» [24]. В авторские проклятия злодеям проникла некая хозяйственная тема. Наряду с упоминанием экзотических животных автор повести стал ориентироваться и на животных бытовых, домашних. Так, злодей был сравнен с жеребцом: наш «аки прехрабрый воин лютаго, и свирепаго, и неукротимаго жребца, реву-щаго на мску, браздами челюсти его удержеваетъ, и все тело его к себе обращаетъ, и воли ему не подастъ» [24, с. 34]. Злодеи неоднократно напоминали автору повести лающих псов: «начатъ, аки безумный песъ, на аеръ зря лаяти... яко песъ, лаялъ и бранилъ» [24, с. 42]; предать врагам, «аки псомъ на снедение» [24, с. 40].

Дело в том, что, изображая врагов-захватчиков, автор исходил из неотчетливого представления то ли о неухоженной усадьбе, то ли о запущенном хозяйственном дворе. Поэтому злодеев он сравнивал с сорняками и вредоносными корнями: «чтобы от того гнилаго, и нетвер-даго, горкаго, и криваго корении древа ... отвратити ... и

Сравнение врагов со злыми волками, лютыми львами, змеями, аспидами и пр.

Злодеи в качестве сорняков и вредоносных корней

Враги - злодеи разоряющие Российского государство

Традиции

изображения

угнетаемых

Политическое давление на изображение в последующих повестях и сказаниях

злое бы корение и зелие ис того места вонъ вывести (понеже много того корения злаго и зелия лютаго на томъ месте вкоренилось)» [24, с. 28]; «чего ... злому корению и зелию даете в землю вкоренятися и паки, аки злому горкому педыню, распложатися?» [24, с. 48]; «сами в свою землю и веру злое семя вкореняемъ» [24, с. 50].

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Особенно ясно бытовые ассоциации автора проявились в сценках поведения врагов-хитрых злодеев. Это развернутое сравнение врага с корыстным женихом («не по своему достоянию . хощетъ пояти за ся невесту крас-ну, и благородну, богату же, и славну, и всячески изряд-ну. И нехотения ради невестина и ея сродниковъ ... не можаше ю вскоре взяти» и пр.) [24, с. 30]; сравнение с бесчестными покупателями-насильниками («купль-ствуютъ не по цене, отнимаютъ силно, и паки не ценою ценятъ и сребро платят, но с мечемъ над главою стоятъ») [24, с. 48]; сравнение с раболепными нищими перед богачом («смотрят из рукъ и ис скверныхъ устъ его, что имъ дастъ и укажетъ, яко нищии у богатаго проклята-го») [24, с. 46]; сравнение с буйным скандалистом (на свою жертву «нелепыми славами, аки сущий буй, каме-ниемъ на лице . метати, и . безчестити, и до рождьшия его неискуснымъ и болезненым словомъ доходити . шуменъ былъ и без памяти говорил») [24, с. 42].

Изображение врагов-злодеев разворачивалось у автора повести как бы на фоне неладной городской жизни. Разграбление царской казны и разорение Российского государства интервентами и предателями, о чем с отчаянием писал автор повести, по-видимому, подтолкнуло его к «хозяйственной» изобразительности.

Возможно также, что на автора повести подействовала и давняя традиция изображения угнетаемых или гонимых народов или персонажей, в соответствии с которой авторы использовали хозяйственно-бытовые детали для подчеркивания возмутительности ситуаций. Вспомним о «Повести временных лет» (обры - мучители дулебских женщин), о «Житии Авраамия Смолен-скаго» (попы - преследователи Авраамия»), о «Житии Евфросина Псковского» (попы - хулители Евфросина). Впрочем, существование этой традиции нам еще предстоит подтвердить.

Само же разнообразие хозяйственно-бытовых сопоставлений в «Новой повести» объясняется действительно совсем новым явлением - зашифрованностью сравнений из политических соображений: осторожный автор повести никого из главных персонажей не назвал по имени, хотя его намеки были более чем прозрачны-

Образы природы применяемые к злодеям

Новые образы велеречивого Ивана Тимофеева

Звери «яко в берлозе лестнее крыяся»

«Яко козел, ногама збод и ... долу сверг»

ми. Политическое давление на изобразительность стало распространенной традицией, хотя и относительно недавней.

Что касается изображения злодеев, «Новая повесть» продолжила новации уже не в одной, а, по крайней мере, в двух (притом очень разных) политизированных традициях: бытовой и «шифровальной».

В последующих произведениях о Смуте среди привычных сопоставлений злодеев с привычными же зверями начали накапливаться мотивы, относящиеся к реальной природе. Пожалуй, первые элементы этого появились в «Сказании» Авраамия Палицына [25], вообще-то очень скупом в употреблении сравнений, но все-таки: «яко лютыя лвы ис пещер и из дубрав»; «пол-зающе, аки змия, по земли молком»; «лукави суще, яко лисица» [25, с. 212, 248, 268].

Особенно много сопоставлений из мира реальной природы, примененных к злодеям, скопил в своем «Временнике» велеречивый Иван Тимофеев [26]. Прежде всего, он снабдил более или менее реалистичными дополнениями традиционно упоминаемых животных. Так, змий получил хвост и зубы: злодей «яко змий, дер-жася, обвив хоботом своим»; «окруживше объятием, яко велий змий хоботом»; «враждебно, яко змиеве, своими зубами держащих» [26, с. 79, 141, 119]. Змеи стали шипеть: «яко змиев, гнездящихся и сипящих» [26, с. 165]. Аспиды стали показывать пасть: «поглощения гортани зубов оного аспида» [26, с. 80]; «зиянием горла он си един, яко аспида, устраши» [26, с. 131].

Просто звери тоже стали показывать себя: «яко в берлозе дивия некако, лестне крыяся» [26, с. 53]; «яко же зверь некий, обратився навспять, зубы своими угрыз-ну» [26, с. 73]. Вепрь стал вести себя мирно, но хищно: «яко вепрь, тайно нощию от луга пришед ... кости ми оглада» [26, с. 78]. Псы, олицетворяющие злодеев, тоже стали у автора конкретнее: «яко в просту храмину . пес со всесквернавою сукою ... вскочи» [26, с. 88]; «уже от сухих костей, подобно псу, тех сосет мозги» [26, с. 78-79]; «егда по случаю некако пес восхитит негде ... снедь . бежит в место тайно тоя снести. Прочии же пси, таковое узревше восхищенное, у единого отъемлют и наслажаются вси купно . пожидают же растерзательно и небрежно, обаче и растрашают много, прерывающе . обидимым изгрызатися» [26, с. 89], - целая картинка, наблюденная автором в жизни города или села.

Появились во «Временнике» и менее традиционные существа, символизирующие злодеев, например, козлы:

«яко козел, ногама збод и ... долу сверг» [26, с. 46]; «яко дивий козел, овна рогами збод» [26, с.72].

Наконец, памятливый наблюдатель природы Иван Тимофеев охотно сравнивал злодеев с неприятными и опасными явлениями, - с нечистотами, тучами, ночной тьмой, пожаром и дымом: «яко многомутныя нечистоты воды от скверных мест ... собранием истекоша» [26, с. 141]; «яко темен облак возвлекся от несветимыя тмы» [26, с. 83]; «яко ... мрачен облак тмы исполнися» [26, с. 88]; «яко нощь темна видением зряхуся» [26, с. 13]; «яко главню некую, искр полну, ветром раздомшую... внесо-ша . яко саморазжено углие огнено . к запалению совнесше ... все огнем запальше, испепелиша» [26, с. 14]; «яко дым по воздуху разшедшеся» [26, с. 32]; «яко огню дымоподобие некаку ... курящуся» [26, с. 47]. Новая политическая Отчего так старался Иван Тимофеев? Автор «Временника» в изображении злодеев, возможно, развивал изобразительно-политический опыт «Повести о прихоже-нии Стефана Батория на град Псков», а зашифровывающую функцию сравнений воспринял из «Новой повести о преславном Российском царстве». Новая остро политическая «шифровальная» традиция все шире влияла на памятники. Это подтверждает и признание самого дьяка Ивана Тимофева о том, что, боясь преследований польско-литовских интервентов и их пособников, он нарочно писал трудно понимаемым риторическим языком, прятал и перепрятывал свои записи. Сравнения с природными явлениями и добавление реальных деталей из поведения животных тут пришлись как нельзя кстати.

Прочие произведения о Смуте не отличались оригинальностью в изображении хищности злодеев, изредка лишь подменяя детали (ср. в «Хронографе 1617г.»: «аки злый вранъ, иже злобою очерненый»; «аки злодыха-тельная буря надымаяся» [27, с. 322, 332]). В общем, произведения о Смуте все-таки относились ко второму «семейству» встревоженных памятников.

В более поздних произведениях XVII в., уже не посвященных событиям Смутного времени, злодеев было немного. В первую очередь надо рассмотреть необычный литературный шедевр - «Повесть о Горе-Злосчастии» [28].

У Горя можно отметить четыре своеобразия. Во-первых, Горе, конечно, злодей, но злодей странный. Горе никого не убивает и не мучает. Оно только навязчиво преследует Молодца: «Стои ты, Молодецъ! Меня, Горя, не уидешъ никуда» [28, с. XVII]; «не на час я к тебе, Горе-Злосчастие, привязалося» [28, с. XX]; «с

шифровальная традиция

Тенденция к воспроизведению штампов

Литературный шедевр «Повесть о Горе-Злосчастии»

Своеобразия Горя

Погруженность Горя во множество проблем

Прилипчивый и наглый Горе

тобою поиду подъ руку под правую» [28, с. XXI]. Горе только стращает Молодца смертью: «бывали люди у меня, Горя, и мудряя тебя, и досужае, и я их, Горе, перемудрило. до смерти со мною боролися. не могли у меня, Горя, уехати... они во гробъ вселилис» [28, с. XIII]; «быть тебе от невесты истравлену, еще быть тебе от тое жены удавлену, и з злата и сребра бысть убитому»; «хошь до смерти с тобою помучуся... кто в семю к нам примещается, ино тот между нами замучится» [28, с. XX]; «умереть будетъ напрасною смертию», «чтобы Молотца за то повесили или с каменемъ въ воду посадили» [28, с. XXII]. Горе у автора повести предстало в каком-то смягченном виде: его не уничтожают и не прогоняют, оно есть - и приходится его терпеть.

Вторая черта Горя - его погруженность в быт. Горе преследует Молодца, так сказать, охотничьими и хозяйственными способами: в просторном поле «злое Горе . на чистомъ поле Молотца въстретило, учало над Молод-цемъ граяти, что злая ворона над соколомъ... Горе за ним белымъ кречетомъ. Горе за нимъ з борзыми вежле-цы. Горе пришло с косою вострою. Горе за ним с щастыми неводами» [28, с. ХХ-ХХЦ.

Третья черта Горя такова: по сравнению с прошлыми изображениями злодеев автор повести представил Горе в приземленно-бытовом виде, но не зверском или скотском. Горе, скорее, напоминает прилипчивого и наглого алкоголика: «хочу я, Горе, в людех жить, и батогомъ меня не выгонит; а гнездо мое и вотчина во бражниках» [28, с. XIII]; «босо, наго, нетъ на Горе ни ниточки, еще лычкомъ Горе подпоясано, багатырскимъ голосомъ воскликало» [28, с. ХУ1-ХУП].

Горе похоже на пьяниц из другого произведения -из «Службы кабаку»*, где постоянны и часты упоминания «наготы-босоты» пьяниц, которые «горлы рыкают» и, обретаясь в кабаке, «яко ворона по полатям летает» [29, с. 198, 201, 206].

Бытовые мотивы вышли на первый план при изображении Горя-Злосчастия, полностью вытеснив влияние политики, потому что Горе - «свой», российский персонаж, а не иностранный злодей, как это было в литературе ранее. Можно предположить, что «природо-хозяйственное» изображение российских пособников внешних врагов в какой-то мере помогло переходу к изображению злодея внутрироссийского, бытового.

* Служба кабаку - сатирическое «богослужение», восхваление пьяниц.

Горе подобно оборотню прикидывается то одним, то другим...

Последствия преодоления Смуты

Старообрядцы о зверскости злодеев-мучителей

Живописания мучителя, пребывающего в кручине

Четвертая черта: Горе более зловеще, чем просто опустившийся пьяница или «лихой человек», который «в тотъ час у быстри реки скоча ... из-за камени» [28, с. XVI]. У Горя нет лица, и «серо Горе горинское» [28, с. XIII]. Оно, как оборотень, только прикидывается перед Молод-цем то человеком «голеньким»; то божественным вестником архангелом Гавриилом; то, подобно «людям добрым», якобы благим наставником; то охотником; то рыболовом; то вроде бы превращается в хищную птицу. На беса оно все-таки не похоже, потому что бесы в состоянии наслать на человека болезнь и смерть, а Горе этого сделать не может и не хочет. Кроме того, бесы жестоко шалят в монастырях и монастырских кельях (ср. «Повесть временных лет»), а «Горе у святых воротъ оставается, к Молотцу впредь не привяжетца» [28, с. XXII]. Вероятно, автор повести исходил из представления, что Горе - это не бес, а какая-то более слабая, притом бытовая, нечистая сила. Недаром Горе предлагает Молодцу: «покорися мне, Горю нечистому» [28, с. XVII], - тут у эпитета «нечистый» двойной смысл, прямой и переносный.

В общем, смягченное отношение автора повести к своим персонажам коснулось не только Молодца, но и Горя. В «Повести о Горе-Злосчастии», по-видимому, отразились умиротворенные настроения после преодоления Смуты.

Наконец, в последней четверти XVII в. о «зверскости» злодеев-мучителей людей упорно писали старообрядческие деятели, особенно Аввакум. Однако, вопреки нашим ожиданиям, новаций у него было очень немного. Так, Аввакум в своем «Житии» применял к злодеям (к патриарху Никону, никонианам, властям и «начальникам») в основном сравнения старой традиции, - с дикими зверьми, волками, адовыми псами; а также сравнения относительно более поздней традиции, - например, с лукавыми лисами. Это были обличения в «высоком» стиле. Реже Аввакум обращался к сравнениям из области быта и реальной природы: «власти, яко козлы, пырскать стали на меня» [30, с. 379]; «оборвали, что собаки» [30, с. 380]; «что волъчонки, вскоча, завыли» [30, с. 384]. Это были презрительные обличения, так сказать, в «низком» стиле.

Но есть в «Житии» Аввакума удивительное описание злодея, - жестокого воеводы Пашкова, когда из неудачного похода, еле спасшись, вернулся его раненный сын, за которого воевода очень беспокоился: «Он же Пашковъ, оставя застенокъ, к сыну своему пришел, яко пьяной, с кручины»; тут же присутствовал Аввакум, которого Пашков собирался пытать в застенке: «Паш-

ковъ же, возведъ очи свои на меня, - слово в слово, что медведь моръской белой, - жива бы меня проглотилъ, да Господь не выдастъ! - вздохня, говоритъ... Десеть летъ онъ меня мучилъ, или я ево - не знаю, Богъ розберетъ в день века» [30, с. 372].

В приведенных сравнениях отразилось и представление Аввакума о внешнем виде Пашкова (грузный, седой); и сочувствие своему мучителю, пребывающему в «кручине» (это подметил Д. С. Лихачев); и ощущение сдерживаемой «зверскости» врага. Множественность смыслов сценки свидетельствует, что Аввакум создал художественный образ, выразив свое живое впечатление от события и тем самым введя принципиально важную, многообещающую новацию в традицию изображения злодеев.

Более ничего особо выдающегося в прочих произведениях XVII в., кажется, не встречается.

Третье, уже художественное «семейство» памятников еще только начало формироваться.

Мотив «зверскости» Обозревая (конечно, неполно) историю мотива «зверскости» злодеев в древнерусской литературе за 700 лет, мы сталкиваемся с непривычным для нас явлением: бурного развития этого косного многовекового литературного мотива, в сущности, не происходило; он, как правило, допускал лишь эпизодические дополнения по самым разнообразным поводам, преимущественно политическим или бытовым. Деление памятников на три «семейства» условно.

Мотив «зверскости» злодеев - один из стержней, скреплявших в единое целое древнерусскую литературу и одновременно индикатор ее художественности.

злодеев один из стержневых в древнерусской литературе

1. Повесть временных лет / Текст памятника под-гот. Е. Ф. Карский // ПСРЛ*: - Т.1. - М., 1997. - столбцы 1-732.

2. Слово о Законе и Благодати / Текст памятника подгот. Т. А. Сумникова // Идейно-философское наследие Илариона Киевского: В 2-х ч. - Ч. 1 - М., 1986. - С. 13-41.

3. Шахматов А. А. «Повесть временных лет» и ее Источники // ТОДРЛ: -Т. 4. - М.; Л., 1940. - С.11-150.

4. Истомин В.М. Амартола в древнем славянорусском переводе. - Т. 1: Текст. - Пг., 1920. - С. 1-515.

* ПСРЛ - полн. собр. русских летописей.

5. Тихонов Н.С. Памятники отреченной** русской литературы. - Т. 2. - М., 1863. - С.1-615.

6. Мучение Еразма // Успенский сборник XII - XIII вв. / Изд подгот. О. А. Князевская, В. Г. Демьянов, М. В. Ляпов. - М., 1971. - С. 212-219.

7. «Повесть о святом Авраамии» Ефрема // Успенский сборник XII-XIII вв. / Изд. подгот. О. А. Князевская, В. Г. Демьянов, М. В. Ляпов. - М., 1971. - С. 474490.

8. Житие Феодосия Печерского // Успенский сборник XII-XIII вв <...> - М., 1971. - С. 71-135.

9. «Чтение о Борисе и Глебе» Нестора //Абрамович Д. И. Жития святых мучеников Бориса и Глеба и службы им. - Пг., 1916. - С. 1-26.

10. Демин А. С. Поэтика древнерусской литературы: (XI-XIII вв.). - М., 2009. - С. 1-402.

11. «Поучение» Владимира Мономаха // ПСРЛ.: Т. 1. - М., 1997. - Столбцы 240-286.

12. «Владимиро-Суздальская летопись» // ПСРЛ.: -Т. 1. - М., 1997. - Столбцы 289-487.

13. «Житие Авраамия Смоленского» / Текст памятника подгот. Д. М. Буланин. // ПЛДР: XIII век - М., 1981. - С. 66-105.

14. «Житие Евфросина Псковского» Василия / Изд. подгот. Н. Костомаров // ПСРЛ. - СПб., 1862. -Вып. 4. - С. 67-118.

15. Пространная летописная повесть о Куликовской битве / Текст памятника подгот. Л. А. Дмитриев // Сказания и повести о Куликовской битве - Л., 1982. - С.

16. «Повесть о разорении Рязани Батыем» / Текст памятника подгот. Д. С. Лихачев // ПЛДР: XIII век. -М., 1981. - С. 184-199.

17. Сказание о Мамаевом побоище / Текст памятника подгот. В. П. Бударагин и Л. А. Дмитриев // Сказания и повести о Куликовской битве. - Л., 1982. -С.25-48.

18. Повесть о Темир Аксаке / Текст памятника подгот. В. В. Колесов цитируется по изданию // ПЛДР: XIV - середина XV века. -М., 1981. - С. 132-189.

19. Московская «Повесть о походе Ивана III на Новгород» по Бальзерову списку // ПСРЛ. - СПб., 1853. -Т. 6. - С. 191-194.

20. Повесть о Тимофее Владимирском / Текст

* Отреченная русская литература - это опокрифы не признанные русской церковью.

16-24.

124

№ 4 - 2012

памятника подгот. Н. С. Демкова // ПЛДР: конец ХУ -первая половина ХУ! века. - М., 1984. - С. 58-67.

21. Казанская история / Текст памятника подгот. Т. Ф. Волкова. - М., 1985.

22. Степенная книга / Текст памятника подгот. П. Г. Васенко // ПСРЛ. - СПб., 1908. - С. 300-568.

23. Повесть о прихожении Стефана Батория на град Псков / Текст памятника подгот. В. И. Охотникова // ПЛДР : Вторая половина XVI века - М., 1986. - С. 400-477.

24. Новая повесть о преславном Российском царстве / Текст памятника подгот. Н. Ф. Дробленкова. -М., 1987. - С. 24-57.

25. «Сказание» Авраамия Палицына / Текст памятника подгот. Е. И. Ванеева. - М., 1987. - С.162-281.

26. «Временник» Ивана Тимофеева / Текст памятника подгот. О. А. Державина // Временник Ивана Тимофеева. - М., 1951. - С. 1-512.

27. Хронограф 1617 г. / Текст памятника подгот. О. В. Творогов // ПЛДР: Конец XVI - начало ХУП веков.

- М., 1987. - С. 318-357.

28. Повесть о Горе-Злочастии // Цитируется по фототипическому воспроизведению рукописи в издании: Симони П. К. Повесть о Горе-Злочастии, как Горе-Злочастие довело молодца во иноческий чин, по единственной сохранившейся рукописи ХУШ-го века. -СПб., 1907. - С.1-22.

29. Служба кабаку / Текст памятника подгот. Н. В. Понырко. -М., 1989. - С. 196-210.

30. «Житие» протопопа Аввакума / Текст памятника подгот. Н. С. Демкова // ПЛДР: ХУН век. - Кн. 2.

- М., 1989. - С. 351-397.

125

№ 4 - 2012

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.