Научная статья на тему 'Идеологическое и национальное в русской литературе 1940-1950-х годов'

Идеологическое и национальное в русской литературе 1940-1950-х годов Текст научной статьи по специальности «Литература. Литературоведение. Устное народное творчество»

CC BY
537
87
Поделиться
Ключевые слова
ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ МИФ / НАЦИОНАЛЬНЫЙ МИФ / "РУССКО-СОВЕТСКАЯ" ИДЕНТИЧНОСТЬ / "РОДИНА-МАТЬ" / "ВОИН-ЗАЩИТНИК" / "МАЛАЯ РОДИНА" / "MOTHERLAND" / "WARRIOR THE DE-FENDER" / "SMALL ATIVE LAND"

Аннотация научной статьи по литературе, литературоведению и устному народному творчеству, автор научной работы — Бреева Татьяна Николаевна

В статье рассматривается проблема взаимодействия идеологического и национального дискурсов в русской литературе середины ХХ века. Отражением "русско-советской" идентичности в литера-туре данного времени становятся эмблематические образы "Родины-Матери", "воина-защитника" и "малой родины".

THE IDEOLOGICAL AND THE NATIONAL IN THE RUSSIAN LITERATURE OF 1940-1950-s

In the article the problem of interaction of ideological and national discourses in the Russian literature of the middle of the XX-th century is considered. Emblematic images of "Native land-mother", "soldier-defender" and "the small native land" become reflexion of the "Russian-Soviet" identity in the literature of the given period of time.

Текст научной работы на тему «Идеологическое и национальное в русской литературе 1940-1950-х годов»

ВЕСТНИК ТГГПУ. 2009. №1(16)

УДК 82-053.2(075)

ИДЕОЛОГИЧЕСКОЕ И НАЦИОНАЛЬНОЕ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ 1940-1950-х ГОДОВ

© Т.Н.Бреева

В статье рассматривается проблема взаимодействия идеологического и национального дискурсов в русской литературе середины ХХ века. Отражением "русско-советской" идентичности в литературе данного времени становятся эмблематические образы "Родины-Матери", "воина-защитника" и "малой родины".

Ключевые слова: идеологический миф, национальный миф, "русско-советская" идентичность, "Родина-Мать", "воин-защитник", "малая родина"

В 1940-1950-е годы установка на сближение национального и идеологического дискурсов становится одной из общих тенденций культурно-политической жизни страны. Широкое тиражирование данной тенденции обусловлено, прежде всего, трагическими событиями Великой Отечественной войны, потребовавшими совершенно иной политической риторики (напомним, что свое первое обращение к народу после начала войны Сталин начал со слов - "Братья и сестры!"), изменения основной модели государственной идентификации - установление преемственности славы русского оружия (возврат к дореволюционной военной атрибутике, например, воинским погонам, кроме того, во время Великой Отечественной войны были учреждены ордена Суворова, Кутузова, Александра Невского, На-химова1), трансформации системы ведущих идеологем2 и т.д. Именно в период Великой Отечественной войны начинает оформляться тождество советской идентичности с идентичностью русской, причем, с одной стороны, сохраняется полиэтническая основа советской идентичности,

1 В литературе подобная установка может кодироваться включением эмблематических клишированных знаков русского оружия, например, солдатской строевой песни "Соловей, соловей - пташечка/ Канареечка, жалобно поет...". Так, герой пьесы К. Симонова "Русские люди" - Глоба, отправляясь на смертельно опасное задание, напевает именно ее, акцентируя тождество "русского" и героического дискурсов: "Соловей, соловей - пташечка. Ты слыхал или нет, как русские люди на смерть уходят".

2 Своеобразным подтверждением этого может служить плакат времен Великой Отечественной войны,

который формирует совокупный образ русского воина, отождествляя бойца советской армии (изображенном на первом плане) и русского богатыря, образ которого, вырисовывающийся на втором плане полностью копирует позу бойца и оказывается сопоставим с ним по масштабу. Плакат окаймляет надпись - "Во имя Родины/ Вперед богатыри!".

реализацией которой как в официальнополитическом, так и в литературном дискурсе становится утверждение своеобразной национальной "квоты", репрезентирующей идеологему "советский народ" (свидетельством этого в исторической жизни может служить водружение знамени Победы над рейхстагом М.Егоровым и М.Кантария, в литературе - практически обязательным включением героя - представителя одной из союзных республик, выполняющего, скорее, эмблематическую функцию - А.Бек "Волоколамское шоссе", М.Светлов "Двадцать восемь": "Вот склонился к плечу моему/Сенгирбаев

- сподвижник мой старый.../ (Я никак не пойму, почему/ Воевали с Россией татары!)/ И вот мы лежим -/ Все двадцать восемь,/ Будто погибает/ Одна семья"3), с другой стороны, все более оформляется гибридная "русская-советская" идентичность. По замечанию А.Н.Смолиной, "на протяжении всего ХХ в. образ "русского" формировался и корректировался в соответствии с задачами образа "советского". В результате сложился целостный образ "русского-советского", представляющий собой весьма сложный символ и именно вследствие этого обладающий большим количеством паразитирующих на нем стереотипов (от образа "совка" до героя современного мультфильма Алеши Поповича)".

Сближение "советской" и "русской" идентичности становится возможно благодаря единству атрибутирующих признаков, центральное место среди которых занимает этическая доминанта. Актуализация советской составляющей в культуре, как правило, связывается с появлением эталонного образа "человека" - "Повесть о настоящем человеке" Б.Полевого, "Судьба человека" М.Шолохова, "Человек родился", реж. В.Ор-

3 В этом случае национальная идентичность нивелируется последовательной героизацией панфиловцев, отражающейся в определении "гвардейцы".

дынский и т.д., при этом происходит сближение антропологических и социоэтических характеристик. Вместе с тем устойчивая тенденция к педалированию русской составляющей - "Русский характер" А.Н.Толстого, "Василий Теркин"

А.Твардовского, "Русские люди", "Русский вопрос", "Русское сердце" К.Симонова (в целом частотность использования определения "русский" в лирике Великой Отечественной войны необыкновенно велика - "Армейский сапожник" А.Твардовского, "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..." К.Симонова, "Баллада о тех коммунистах" Н.Тихонова, "Пулковский меридиан" В.Инбер и т.д.) сочетается с утратой ею собственно национального содержания, вместо этого "русский" становится этическим критерием, определяющим нравственное совершенство каждого человека и целых стран1. Этическая семантика русской идентичности декларативно обозначена в пьесах К.Симонова "Русские люди" и "Русский вопрос"; в первом случае "русский" выступает в качестве критерия индивидуальной значимости (Розенберг, обращаясь к жене главы городской управы, акцентирует внимание на том, что мужья ее сестер могут называться "русскими", а ее муж - нет: "Вы не завидуете им, что у них русские мужья, а у вас неизвестно какой национальности?", во втором - ценности определенного политического строя: "Этот русский вопрос давно перестал быть только русским вопросом. Это пробный камень, на котором во всем мире сейчас проверяют честь и честность людей, я вспомнил, что я человек". Ярким примером общности "русской" и "советской" идентичности становится рассказ М.Шолохова "Судьба человека".

В целом в литературе периода Великой Отечественной войны оказываются возможны два основных механизма функционирования "русской" составляющей: в первом случае, синтетичность "русского-советского" выражается в орнаментальной функции национального компонента, маскирующего устойчивую и широко разрабатываемую идеологему (в этом случае авторская точка зрения репрезентирует новый востре-

1 Практически полное отождествление "русского" и "советского" сохраняется на протяжении нескольких последующих десятилетий. Активизация национального дискурса становится возможна в основном через инонациональный контекст. Так, в произведениях

А.И.Солженицына обозначением нетожественности тоталитарному диктату государства становится акцентирование не-русского национального статуса (Западная Украина, прибалтийские республики -"Один день Ивана Денисовича", Казахстан - "Раковый корпус").

бованный дискурс, однако, образный ряд оказывается подчинен воспроизведению прежних идеологических схем), во втором - вычленяется реконструкция национального на основе фольклорных схем. Разность двух подходов наиболее наглядно прослеживается в сопоставлении рассказа К.Симонова "Русское сердце" и А.Толстого "Русский характер". Названия данных произведений в равной степени позиционируют значимость национального дискурса, открытой его репрезентацией становится авторская точка зрения, декларативно обозначенная в финале повествования - "Я вспомнил лицо Хлобыстова в кабине самолета, непокорную копну волос без шлема, дерзкие светлые мальчишеские глаза. И я понял, что это один из тех людей, которые иногда ошибаются, иногда без нужды рискуют, но у которых есть такое сердце, какого не найдешь нигде, кроме России, - веселое и неукротимое русское сердце" и "Да, вот они, русские характеры! Кажется, прост человек, а придет суровая беда, в большом или в малом, и поднимается в нем великая сила - человеческая красота". При этом в рассказе А.Н.Толстого "Русский характер" сохраняется единство авторской установки и образного ряда: герои (Егор, его родители и невеста) в равной степени реализуют идею жертвенного служения как доминанту национального характера. В противовес этому в рассказе К. Симонова национальный дискурс, определяющий авторскую точку зрения, вступает в противоречие с системой идеологических клише, определяющей образный ряд данного произведения, который воспроизводит широко тиражируемую мифологему единства человека и машины, хрестоматийным выражением которой служит "Марш летчиков": "Он уже не тот зеленый юнец, который первого июля сбил свой первый "юнкерс" и так разволновался, что у него поднялась температура и прямо из самолета его повели в санчасть. Двадцать два, сбитых вместе с друзьями, и шесть собственных - это все-таки не шутка! Когда он вылезает теперь из самолета после боя, у него болят от напряжения спина и грудь, но он не волнуется. Нет, теперь он бывает холоден и спокоен. Он влезает в свою зеленую машину, и она становится продолжением его тела, ее пушки бьют вперед, как прямой удар кулака. Да, если бы он сейчас не летал, если бы не эта машина, он бы совсем извелся от горя. Хорошая машина! Без такой нельзя жить - жить без нее для него все равно что не дышать. Осенью, когда он, сбив четвертый самолет, врезался в лес и, обрубая верхушки сосен, упал на землю, когда он потом лежал в госпитале с помятой грудной клеткой, ему казалось, что больно дышать не оттого, что

разбита грудь, а от больничного воздуха: оттого, что он не может сесть в машину, подняться и там, наверху, вздохнуть полной грудью. Врачи говорили, что все это не так, но он-то знал, что прав он, а не они".

Второй аспект в разработке "русского" дискурса связывается с активизацией фольклорных схем, воспринимающихся в качестве национального нарратива. Подобная ориентация в равной степени обусловлена как политической конъюнктурой - попытка обретения идеала "простого" человека, так, и своеобразием понимания концепта "народ". Самым ярким образцом подобного рода явилась поэма А. Твардовского "Василий Теркин", фольклорные схемы определяют здесь как типологию главного героя, так и характеристику национального мира.

Тесное взаимодействие национального и идеологического в литературе данного времени приводит к эмблематизации элементов национального мифа. В этот период складывается весьма парадоксальная ситуация, процесс стереотипизации касается не столько элементов национального мифа, выстроенных в классической литературе XIX века, сколько ориентирован на создание системы "ура-патриотических" штампов. В новых условиях становится необходима, во-первых, система клише национального образа жизни, на основе которой выстраивается образ "малой родины", и мужской вариант национальной образной типологии. Феминное содержание "русскости" в данный период уступает место отчетливо выраженному маскулинному началу. Помимо исторической обусловленности - ситуация военного времени, актуализирующего образ защитника ("Баллада о трех коммунистах" Н.Тихонова), подобная смена символики имеет психоаналитическую мотивацию, которая в современной политологии обозначается как "комплекс мачо". Так, И.В.Нарский, ссылаясь на исследование повседневного сталинизма Ш.Фитц-патрика, охарактеризовавшего ВКП(б) 30-х годов как "партию городских людей с сильным комплексом мачо: слова "борьба", "бой", "нападение" не сходили у них с языка", акцентирует внимание на культе мужественности, пронизывающем пропагандистскую стилистику всех противоборствовавших режимов. "Пропаганда представляла народ нуждающейся в опеке и руководстве страдательной величиной, наделяла его "женскими" качествами (пассивность, долготерпение, отсталость) и была направлена на неустанный поиск и воинственное разоблачение врагов. <...> Маскулинизация официальных смысловых ориентиров, видимо, была результатом и побочным эффектом многих влияний - воинст-

венной стилистики межпартийной борьбы и самоощущения революционных партий в поздней империи, атмосферы Первой мировой войны, выдвинувшей насилие в ряд общепризнанных средств решения общественных конфликтов, и фронтового опыта ее непосредственных участников, неустойчивости власти и ненадежности существования, возраставших на протяжении ряда лет. Есть основания считать, что маскулинные образы пропаганды, особенно большевистской, в значительной степени строились "снизу", под давлением "простонародного" дискурса. Об этом свидетельствует доминирование характерных для патриархальных обществ представлений о мужских достоинствах - твердости, самоотверженности, хладнокровии, презрении к ("женским") эмоциональным и интеллектуальным колебаниям. Гендерную окраску приобретала и большевистская враждебность к церкви как воплощению отсталости и прибежищу "выживших из ума старух" [1].

Эмблематизация национальной составляющей приводит к тому, что практически исчезает мифологема "загадочной русской души" и, как следствие, необходимость глубинного постижения "русскости". Загадочность русской ментальности может актуализироваться только с позиции "чужого" (врага), обозначая тем самым духовное и реальное превосходство русского человека в любой исключительной ситуации. Одним из первых произведений, обозначивших данную модель, стал рассказ М.Шолохова "Судьба человека"; поведение Соколова у коменданта лагеря воспроизводит поведенческую модель, базирующуюся на мифологеме "загадочной русской души". В дальнейшем эта же схема практически в неизмененном виде перейдет в шпионский роман, составляющей значительную часть массовой литературы. Исключительно "внешнее" употребление этой мифологемы мотивировано все той же связью "русского" и "советского", "загадочная русская душа" не может быть понята "чужим" (врагом) в силу его несопричастности данной идеологии. Внутри же страны сохранение "загадочности" оказывается невозможным, превалирование идеологического дискурса над национальным приводит к тому, что система атрибутирующих признаков также не проговаривается, однако, в отличие от предыдущего XIX века причиной этого становится ее декларативная ак-сиоматичность. Свидетельством аксиоматично-сти и безусловности превосходства "русского-советского" выступает возможность проецирования собственной точки зрения в сознание "чужого" (врага), подобная схема вполне типична для данного периода, так, например, в уже упоми-

навшемся эпизоде симоновских "Русских людей" именно Розенберг декларирует этическое содержание понятия "русский"1. В соответствии с этим тютчевский вариант мифологемы "загадочной русской души" - "Умом Россию не понять,/ Аршином общим не измерить:/ У ней особенная стать -/ В Россию можно только верить", трансформируется в априорное утверждение превосходства "своего" перед "чужим", причем, если в

1 Свободное манипулирование образом "чужого" (врага) обусловлено своеобразием его типологии, в литературе этого времени выстраивается два основных типа. Первый репрезентирует комплекс стереотипов, сложившихся в отношении данной нации, в этом случае герои утрачивают собственную индивидуальность, представая своеобразными "персонификациями" наций. Так, в отношении Германии выстраивается тип солдата, полностью воплощающего логику бесчеловечного военного механизма (Вернер -"Русские люди" К.Симонова), в дальнейшем данная типология широко тиражируется в массовом кинематографе, достаточно вспомнить образ из "Семнадцати мгновений"; Америка эмблематизируется образом дельца (Гульд, Макферсон - "Русский вопрос" К.Симонова) и т.д. Основной характеристикой второго типа становится некое априорное знание "русской души". В отличие от первого типа он воспроизводится в произведениях самой разной политической ориентации (Розенберг - "Русские люди" К.Симонова, Лисс -"Жизнь и судьба" В. Гроссмана и т.д.), однако полярность оценок компенсируется функциональным единством - герой декларативно обнажает сущностные основы русского или советского мира. Примечательно, что понимание сущности России сочетается с практически обязательным указанием на изощренный садизм данных героев, причем, это качество выступает уже не как национальное, а как индивидуальная черта героя. В данном случае начинает работать схема, согласно которой индивидуализация Другого обязательно сопрягается с его демонизацией. Именно поэтому в некоторых случаях подобные образы могут получать даже мистическое звучание ("ЧП", реж.

В.Ивченко), подменяющее собой попытку осмысления его внутренней сути. Широта распространения второй типологии героев связывается с необходимостью восстановления "внешней" точки зрения; стремление осмыслить себя глазами Другого, в данном случае "чужого" может выступать косвенным свидетельством восстановления механизмов национального сознания. Предыдущие два десятилетия под влиянием концепции мировой революции в большей или меньшей степени эксплуатировали модель социального единства, утверждающей вненациональную общность пролетариата и буржуазии. В соответствии с этим образ "внутреннего" врага был гораздо предпочтительней, нежели изображение "внешнего" противника; так, например, среди множества произведений, посвященных событиям гражданской войны, практически нет попыток реконструкции образа интервента.

литературе 1920-х годов, например, в "Персидских мотивах" С.Есенина соотнесение "своего" и "чужого" выступало как вариант культурной оппозиции "природное - культурное", то в массовой советской песне утверждается абсолютность приоритета Советской России ("Ходили мы походами").

Помимо этого преодоление мифологемы "загадочной русской души" связывается еще и с изменением гендерного позиционирования; "русская душа" в значительной степени рационализируется переключением ее с феминного в мас-кулииное начало. Рационализация "русской души" становится следствием проецирования комплекса мужских черт ("комплекса мачо") на образ "русского человека". Отсюда внеэмоциаль-ность, принципиальная невозможность обнажения внутреннего строя (так, в рассказе К.Симонова "Русское сердце" попытка героя восстановить свои ощущения - "Они <корреспонденты> просто хотят, чтобы он, если может, вспомнил, что он тогда чувствовал, как было у него на душе. Он уперся локтями в стол и опустил голову на руки. В самом деле, что он тогда чувствовал?", оборачивается строгой констатацией всех деталей боя), своих истинных привязанностей (например, в поэме А.Твардовского "Василий Теркин" рассуждения героя о награде сублимируют его стремление вернуться в родной смоленский край) и т. д.

Новый эмблематический ряд, репрезентирующий национальный дискурс, составляют идеологические конструкты "Родина-Мать", "воин-защитник" и "малая родина". В сопоставлении с концептом "Матушки-Руси" конструкт "Родина-Мать" присваивает охранительной семантике, составляющей один из значимых компонентов концепта материнство, несвойственный ей традиционно статус и тем самым способствует разрушению прежней символики. В русском национальном самосознании охранительная семантика тесно связывается с образом Богородицы, и, как следствие, этого связывалась исключительно с духовным началом, выступая как заступничество. В противовес этому идеологема "Родина-Мать", активизирующаяся в тот момент, когда военные действия мотивируют актуализацию имперского дискурса, демонстрирует процесс милитаризации традиционного концепта "Матушка-Русь" и значительно трансформирует его семантику: заступничество как доминантная черта уступает место активной защите, уже не духовному/душевному, а реальному действию. Изменение символики характеризует систему идеологических штампов периода русско-японской войны, Первой мировой и Великой

Отечественной войны1. Как отметил О.В.Рябов: "Во время русско-японской войны правительство выпустило плакат "К войне России с Японией", в котором "языческий" архетип силы также нашел свое воплощение. Он изображал женщину в длинном платье, в кольчуге и горностаевой мантии, подбитой с внутренней стороны красным сатином. Она держала в правой руке символизирующую победу пальмовую ветвь; на ее левом плече восседал двуглавый орел - олицетворение самодержавия, а над ее головой парил белый ангел. На заднем плане - шипящее змееподобное чудовище с азиатскими чертами. Победоносная "Мать-Россия" - решительная молодая женщина

- изображена на плакате времен Первой мировой войны "Россия - за правду". В средневековом шлеме и кольчуге с мечом в правой руке и щитом с изображением св. Георгия - в левой, она стоит на поверженной двуглавой гидре" [2, 106]. И в том, и в другом случае очевидно сращение материнского концепта Родина с символами государственной имперской власти, носящей в основном маскулинный характер. Милитаризация конструкта "Родина-Мать" находит выражение как в плакате И.М.Тоидзе "Родина-Мать зовет!", одном из наиболее известных символов Великой Отечественной войны, так и в скульптурной композиции Е.В. Вучетича и др. "Родина-Мать зовет!" на Мамаевой кургане. Подобное балансирование государственных институтов между материнским и отцовским началом наблюдается на протяжении всей истории российской государственности; позиционирование верховной власти определяется либо отождествлением с семантикой заботы и всепрощения, составляющая доминанту материнского начала (древнерусская литература), либо узурпированием идеи справедливости и возмездия как основы отцовской/маскулинной символики.

Проникновение маскулинных примет в идеологический конструкт "Родина-Мать" определяет своеобразие женской парадигмы образов в литературе данного времени. Она включает два основных типа, первый из которых репрезентирует собственно конструкт "Родина-Мать", а второй тяготеет к сближению с конструктом "воин-защитник". Наличие связи с первым конструктом

1 Однако если в начале ХХ века наблюдается разность политического и культурного дискурсов (в противовес государственной пропаганде в работах В.В.Роза-нова "Психология русского раскола", С.Л.Франка "Крушение кумиров", М.А.Волошина четко постулируется значимость сохранения уязвимости, как следствие феминности, концепта "Матушка-Русь"), то период Великой Отечественной войны характеризуется их полным совпадением.

обеспечивает эталонность женского образного ряда, поэтому женские образы практически никогда не включаются в ситуацию предательства2. Так, например, в пьесе К.Симонова "Русские люди" трижды проигрывается ситуация предательства, дважды реальная (Харитонов, Козловский) и один раз мнимая (Глоба), и всякий раз героини из нее выводятся. Тип матери становится активным и сюжетообразующим только в том случае, если он лишен непосредственного семейного ок-ружения3, в любом другом случае он подверст-вуется под концепт "семья", который, в свою очередь, достраивает конструкт "воин-защитник" (А.Твардовский "Василий Теркин", А.Толстой "Русский характер" и т.д.). Лишенность близкого семейного контекста позволяет героизировать данный образный тип, формируя при этом образ матери-мстительницы, практически обязательной приметой которого выступает указание на старческий возраст (Марфа Петровна и Мария Николаевна в "Русских людях" К.Симонова)4. Подобная возрастная атрибутация, с одной стороны, дополняет образ воина-старика, столь же часто появляющийся в произведениях данного времени, и в этом смысле реализует идеологему "войны народной,/ Священной войны", с другой, частотность упоминания подвига именно пожилой женщины или, напротив, юной девушки (никак не героини детородного возраста) усиливает эмоциональное воздействие на читателя; однако

2 Предательство женщины, как правило, в нравственном плане, становится актуальным только в послевоенные десятилетия, когда эмблематическая связь с конструктом "Родина-Мать" значительно ослабевает ("Живи и помни" В.Астафьева, "Вечно живые" В.Ро-зова и т.д.).

3 Преодоление этого клише происходит только в последующие десятилетия, когда национальная символика претерпевает существенные изменения (примером может служить роман В.Закруткина "Матерь человеческая"), примечательно, что даже в произведениях, ориентированных на преодоление господствующих клише подобный идеал всепрощающего материнства мог быть только заявлен, но не реализован. Так, в романе В.Гроссмана "Жизнь и судьба" Иконникова в своих записях в качестве примера доброты противостоящей добру приводит образ матери (мать Штрума, Александра Васильевна, Людмила, Софья Левинтон), прощающей врага, однако, весь образный ряд женщины-матери выстраивается в данном романе через восстановление связи со "своим" кругом.

4 Героиня, как правило, мстит за сына, однако, отсутствие его рядом придает ее действиям обобщенносимволический смысл, который вполне коррелирует с символикой ее имени, подчеркивающей ее "русскость".

самым значимым становится в данном случае мотивация мщения материнским авторитетом (В.Инбер "Бей врага!", М.Светлов" Итальянец").

Второй женский тип демонстрирует еще больший отказ от феминности, свидетельством этом становится уже сама символика имен, нивелирующая генедерное позиционирование героини. Так, в симоновских "Русских людях" молодые героини, участницы партизанского движения носят имена Валя и Шура. Милитаризация женских образов обнаруживается также в сопоставлении ролевого позиционирования героини и Ивана Никитича Сафонова в рамках любовной интриги. Герой воспроизводит по отношению к Вале все традиционные модели - определение ее как "невесты", акцентирование заботы о ней и т.д. В отличие от него героини предельно асексуальна, она неизменно позиционирует себя как " шофера".

Второй идеологический конструкт - "воин-защитник" эмблематизирует систему национальных представлений через практически обязательную акцентуацию славянского генотипа (примечательно в этом смысле стихотворение Н.Майорова "Мы" - "Мы были высоки, русоволосы"). Своеобразие его символического звучания определяется тесной соотнесенностью с конструктом "Родина-Мать". Доминирующее значение данной связи мотивирует специфику гендерного позиционирования данного конструкта; концепт материнство, подменяющий собой, в том числе, и отцовскую символику государства, предопределяет соединение в мужской парадигме образов примет маскулинности и феминно-сти. Синкретичность подобного позиционирования находит отражение в сопоставлении милитаризованного образа Родины-Матери на Мамаевом кургане и изваяния Воина-Победителя в Трептов-парке с ребенком на руках. Соответственно позицинируемая маскулинность "русского" компонента, которая является выражением влияния идеологического дискурса, сочетается с существованием феминности, выступающем как отголоском культурного дискурса доминирующего в литературе прошлых веков, так и проявлением все того же идеологического дискурса (миф о "сыновьях"). Репрезентацией феминности становится, во-первых, акцентируемая "детскость" национальных героев и символика их имен. "Детскость" героев во многом связывается с характером функционирования префигуратив-ной культуры советском обществе 1920-х годов, делавшей конфликт поколений одним из основных: "В 1920-е годы префигуративный конфликт, явившийся основой сюжетных коллизий многих произведений, нередко носил трагический харак-

тер смертельного противоборства отца и сына. Один из ярчайших примеров - рассказ "Родинка" из "Донских рассказов" М.Шолохова. Но в силу своей особой тяжести литература использовала такой крайний вариант (убийство) разрыва связей поколений преимущественно только в эти годы ("Всадники" Яновского, "Конармия" Бабеля). В пору внешней стабилизации новой государственности, появления оттенка ретроспектив-ности в описании кровавых событий революции и гражданской войны, а также обращения к повествованию о "строительстве нового общества" конфликт "отцы и дети" становится фоновым, периферийным" [3, 329]. В дальнейшем данный тип конфликта воспроизводится в массовой литературе, имитирующей революционную стилистику (А.Иванов "Тени исчезают в полдень", "Вечный зов"). Однако в результате доминирования префигуративного конфликта на протяжении целого десятилетия в отношении молодого героя закрепляется семантика жертвенности, которая свободно переносится в литературе периода Великой Отечественной войны на "национального" героя ("Русское сердце" К.Симонова, "Русский характер" А.Толстого и т.д.). В некоторых случаях детскость героя утверждается даже вопреки его внешней мужественности, возрасту и положению, так, в пьесе К.Симонова "Русские люди" проецирование "детских" черт в адрес главного героя, Ивана Никитича Сафонова достигается благодаря колыбельной, которую поет ему Валя Анищенко - "Спи, младенец мой прекрасный.", причем, К.Симонову важно обозначить одномоментность "детскости"/жертвеннос-ти и мужественности, поэтому в ремарке появляется продолжение колыбельной, фиксирующее момент взросления/возмужания - "Провожать тебя я выйду, ты махнешь рукой". В то же время совершенно очевидно, что в литературе этого времени и в последующее десятилетие многократно повышается частотность использования имени Алексей ("Русское сердце", "Та помнишь, Алеша, дороги Смоленщины." К.Симонова, "Убиты под Москвой" К. Воробьева, "Баллада о матери" А.Дементьева и т.д.), которое в интерпретации П.Флоренского устойчиво соотнесено с женственностью. В своей работе "Имена" философ противопоставляет два мужских имени, "Александр" и "Алексей", первое из которых он связывает с мужественностью, второе - с женственностью.

Последней составляющей эмблематического национального образного ряда становится конструкт "малая родина", функция которого связывается с восполнением лакуны, определяющей национальный образ жизни (так, например, береза

в отличие от литературы предшествующих столетий получает статус едва ли не единственного символа русского мира - "Родина" К.Симонова, "В прифронтовом лесу" М. Исаковский, "Из не-дописанной главы" П.Коган и т.д.1). В прозаических произведениях, с подчеркнуто выраженной романтической стилистикой, начинают активизироваться пространственные представления средневековой русской культуры, в первую оче-

1 В знаковой пьесе К. Симонова "Русские люди" главная героиня, Валя Анищенко рисует образ "малой" родины следующим образом: "А знаете, Иван Никитич, все говорят: родина, родина., и, наверное, что-то большое представляют, когда говорят. А я нет. У нас в Ново-Николаевке изба на краю села стоит и около речки две березки. Я качели на них вешала. Мне про родину говорят, а я все эти две березки вспоминаю". М. Эпштейн, выстраивая генезис образа березы в русской поэзии XIX-ХХ веков, отмечает, что ".лишь со второй половины столетия - от А.Фета и

Н. Огарева - начинается поэтический культ березы, достигший кульминации у С.Есенина. <.> В поэзии первой половины прошлого века мы находим краткие и не особенно выразительные упоминания об этом дереве: "семья младых берез" - у В.Жуковского, "под сению берез ветвистых" - у Е.Баратынского, "чета белеющих берез - у М. Лермонтова. Правда, в стихотворении "Родина" Лермонтов закрепляет за березой более общий смысл - одного из символов всей России. Именно в таком качестве - как "русское дерево" - и начинает восприниматься береза по мере развития национального самосознания: "Средь избранных дерев береза // непоэтически глядит; // но в ней - душе родная проза // живым наречьем говорит. // <...> // Из нас кто мог бы хладнокровно // завидеть русское клеймо? // Нам здесь и ты, береза, словно // от милой матери письмо". Здесь П.Вяземским ("Береза", 1855 <?>) вводится характерный мотив: береза как знак родины на чужбине или как примета возвращения на родину, словно бы издалека земля манит своим светлым лучом. <.> Если географическая, так сказать, представительность березы была прочувствована во второй половине XIX века, то ее связь с историческими корнями, с древними обычаями, сохранившимися, впрочем, еще и до наших дней, была воспринята поэзией лишь в начале XX века, когда активно возрождается в общественном сознании и в художественном творчестве интерес к древней, дохристианской, языческой Руси [4]. Мифологическая связь дерева со страной и народом, по мнению исследователя, проявляется в том, что "в березе есть сочетание той прямоты (ствола) и опущенности (кроны), которое создает слитный образ строгости и смирения, гордого сердца и потупленной головы, характерный для осанки и духовного сложения русской женщины. Русскому сердцу дорого паденье - с высоты, смирение гордого сердца, вознесение над землей - но склонение перед небом. Это соединение "крутизны" и "кручины" нагляднее всего в березе, в соотнесении ее летящего стана и опущенной головы" [5, 297].

редь, совокупный образ "русской земли". Одним из наиболее полных вариантов реализации мифологемы "русской земли" становится повесть Б.Горбатова "Непокоренные". Фабульная канва этой повести реминисцентна и отсылает к гоголевскому "Тарасе Бульбе". Воспроизводится та же схема: Тарас - заступник земли русской, именно в его сознании, в тот момент, когда герой отправляется на поиски "земли неразоренной", возникает образ оскверненной и опустошенной земли, его сын Андрей - дезертир, предавший Родину - мать. Соотнесенность страны с мифологемой "русской земли" достигается широким включением в повествование фольклорных мотивов, связывающих воедино все временные пласты и формирующих образ святой земли, нуждающейся в защите от врагов: "Черным снегом было покрыто поле, все истоптанное и истерзанное, сладковатый запах пороха еще витал над ним. А повсюду, как дохлые кони, валялись немецкие танки, обгоревшие и исковерканные; немецкие пушки покорно поднимали вверх стволы, как пленные подымают руки; скрючившись и окоченев, лежали околевшие враги, грязные рыжие волосы уже примерзли к земле, в раздавленных касках застыл лед" [6, 136].

Таким образом, построение "русско-

советской" идентичности провоцирует необходимость трансформации системы ведущих мифологем, репрезентирующих национальное содержание в идеологические конструкты, структура которых предполагает наделение национальной составляющей особой функциональной нагрузкой легитимизации идеологического содержания.

1. Нарский И.В. Комплекс "мачо", продажная любовь и вкус человечины: гендерные составляющие выживания в русской революции // wsu.ru/grc/e-library/siles/kompleks_macho.doc.

2. Рябов О.В. "Матушка-Русь": Опыт гендерного анализа поисков национальной идентичности России в отечественной и западной историософии. - М.: Ладомир, 2001. - С.106.

3. Снигирева Т.А. Тимур и Павлик - два полюса одной идеи // Дергачевские чтения - 2004: Русская литература: национальное развитие и региональные особенности. Материалы междунар. науч. конференции. - Екатеринбург: Изд-во Урал. унта, 2006. - С.329.

4. Эпштейн М. "Природа, мир, тайник вселенной..." Система пейзажных образов в русской поэзии. -М.: Высшая школа, 1990, - 304 с.

5. Эпштейн М. Опыты в жанре "Опытов" // Зеркала: Альм., М. - 1989. - Вып.1. - С.297.

6. Горбатов Б. Непокоренные (Семья Тараса). - Барнаул, 1973. - С.136.

THE IDEOLOGICAL AND THE NATIONAL IN THE RUSSIAN LITERATURE OF 1940-1950-s

T.N.Breeva

In the article the problem of interaction of ideological and national discourses in the Russian literature of the middle of the XX-th century is considered. Emblematic images of "Native land-mother", "soldier-defender" and "the small native land" become reflexion of the "Russian-Soviet" identity in the literature of the given period of time.

Key words: ideological myth, ethnical myth, Russian-Soviet identity, "Motherland", "Warrior the Defender", "small ative land"

Бреева Татьяна Николаевна - кандидат филологических наук, доцент кафедры русской, зарубежной литературы и межкультурной коммуникации Татарского государственного гуманитарно-педагогического университета

E-mail: tbreeva@mail.ru